Появившись на свет, он спал два дня и две ночи — не открывал глаз, не пил, не ел, лежал, словно мёртвый, чем напугал родственников. И только на третий день разразился криком. Когда он начал ползать, деревенские жители забавы ради занялись его воспитанием. Вскоре он выучил два слова: первое — «папа», второе — «…мама». Последнее было бранным словом, но в устах ребёнка оставалось лишь набором звуков.
Прошло три года, потом пять лет, потом семь, восемь, а он по-прежнему умел говорить только эти два слова. Взгляд у него был бессмысленным, движения — неуклюжими, а уродливая голова слишком большой — она была похожа на перевёрнутую тыкву-горлянку, наполненную неизвестно чем. Сразу после еды, в запачканной жиром одежде и с крошками на губах, он нетвёрдой походкой отправлялся бродить по деревне, приветствуя всех встречных и поперечных — мужчин, женщин, стариков и даже детей — радостным криком: «Папа!» Если вы смотрели на него пристально, ему это не нравилось, он поднимал глаза, глядя куда-то поверх вашей головы, потом переводил на вас недобрый косой взгляд и, буркнув: «…мама», убегал прочь. Поднимать глаза ему было очень тяжело — похоже, для этого приходилось напрягать шею, а вместе с ней и всю верхнюю часть туловища. Поворачивать голову тоже было непросто: на слабой шее она болталась из стороны в сторону, словно горошина перца в ступке, и, прежде чем повернуть, нужно было сильно наклонить её, чтобы удержать в одном положении. Особенно трудно было бежать: он припадал на одну ногу и не мог удерживать равновесие, поэтому двигался, сильно наклонившись вперёд, а чтобы разглядеть, куда бежит, изо всех сил старался смотреть вверх. Шаги при этом он делал очень большие, словно растягивая их, как бегуны перед финишем.
Каждому человеку нужно имя, чтобы написать его на красной бумаге свадебного приглашения или на надгробии. Так он стал Бинцзаем.[1]
У Бинцзая было много «пап», но своего настоящего отца он никогда не видел. Говорят, тот был недоволен, что жена ему досталась некрасивая, да ещё и произвела на свет это вредоносное семя. Вскоре после рождения сына он, закупив партию опиума, покинул горы и назад не вернулся. Одни говорили, что его прикончили бандиты, другие «что он в Юэчжоу открыл лавку и торговал доуфу, а третьи утверждали, будто он „касался цветов и волновал травы“[2] и, прокутив все деньги, побирался в Чэньчжоу на улице». Жив он был или нет — неизвестно, да это и не важно.
Мать Бинцзая выращивала овощи, держала кур, а ещё была повитухой. Частенько женщины приходили в дом, шушукались, затем мать брала ножницы и всё, что нужно в таких случаях, и, тихо перешёптываясь с пришедшими, выходила вслед за ними. Этими ножницами делали выкройки для обуви, шинковали капусту, стригли ногти — и ими же кроили новое поколение жителей горной деревушки. Мать Бинцзая скроила немало новых жизней, но комок мяса, который вышел из её тела, так и не смог стать человеком. Она ходила по травникам, молилась Будде, била поклоны деревянным и глиняным божкам, но её сыну так и не дано было выучить третье слово.
Говорили, будто однажды, много лет назад, она, бросая на пол охапку дров, раздавила паука. Паук был величиной с глиняный горшок, глаза зелёные, туловище красное, паутина как полотно. Когда он горел в печке, смрад стоял по всей горе и держался три дня. Это, конечно, был паук-оборотень. Она прогневала высшие силы, за что немедленно последовало воздаяние, — чему тут удивляться?
Неизвестно, знала она о пауке-оборотне или нет, только у неё случился припадок, и тогда односельчане залили ей в рот нечистоты. Выздоровев, она начала полнеть и растолстела, как каток для обмолота зерна, так что с боков складками свисал жир. Лишь в одном они с сыном были похожи друг на друга — иногда она смотрела на людей таким же недобрым косым взглядом.
Мать и сын жили на отшибе в деревянном доме, построенном, как и все дома в деревне, из очень толстых брёвен, с такими же толстыми столбами — лес в здешних местах ничего не стоил. Перед входом частенько сушились пёстрые детские штанишки и тюфяки в разводах от мочи, похожих на листья лотоса; конечно, это была работа Бинцзая. У двери дома Бинцзай протыкал земляных червей, размазывал куриный помёт, а наигравшись вдоволь, смотрел, пуская сопли, на прохожих.
Сталкиваясь на улице с юнцами, которые возвращались с лесоповала или отправлялись в лес охотиться — «гоняться за мясом», говорили в деревне, — он при виде этих розовощёких здоровяков мог радостно прокричать: «Папа!»
Раздавался громкий хохот. А парень, на которого он таращил глаза, краснел, сердился, ругался и тряс кулаком у него перед носом. А то мог и щёлкнуть его по тыквообразной голове.
Иногда парни подшучивали друг над другом. Тогда кто-нибудь из них подходил к Бинцзаю и, смеясь, тащил его за собой, а затем, указывая на приятеля, кричал: «Зови „папа“, быстро зови, „папа“!» Увидев, что Бинцзай сомневается, ему совали в руку кусок батата или жареный каштан. После того как он проделывал всё, что от него требовали, раздавался взрыв хохота, а Бинцзаю, как правило, доставалась затрещина или щелчок. Если же в ответ он возмущённо кричал «…мама», то на него обрушивался шквал ударов, так что голова и лицо огнём горели от боли.
И хотя два слова имели разный смысл, результат для Бинцзая всегда был одинаков.
Он начинал плакать: это он умел.
Прибегала мать и с недовольным видом уводила его, но иногда не ограничивалась этим, а разражалась яростной бранью и, для острастки растрепав волосы, била в ладоши и хлопала себя по бокам. Каждое ругательство сопровождалось шлепком по бедру — как известно, это лучший способ усилить воздействие бранных слов. «Бессовестные! Негодяи, каких свет не видел! Чтоб вы сдохли! Он бестолковый ребёнок, а вы издеваетесь над ним — какие же вы жестокие! О, небо, ты всевидяще, ты же знаешь, если бы не я, как бы эти прохвосты вылезли из животов своих матерей? Они едят хлеб, а всё ещё не стали людьми, нет у них ни стыда, ни совести: обижают моего маленького сыночка».
Она была не из здешних мест — приехала в горы, потому что вышла замуж за местного, и её акцент казался странным и даже немного смешным. Ругаясь, она никогда не произносила лишь одно проклятие — «несчастливая птица» (говорят, это означает «не иметь потомства»). Обычно парни не спорили с ней и, посмеявшись, расходились.
Ругань, плач, плач и снова ругань — дни проходили в трудах и заботах. Вот уже парни один за другим отпустили бороды, и спины их постепенно согнулись, а следующий выводок сопливой детворы превратился в юношей. Только Бинцзай всё так же был ростом не выше заплечной корзины и по-прежнему носил цветные штанишки с разрезом. Мать всё время твердила, что ему только тринадцать лет, она повторяла это уже много лет, но достаточно было взглянуть на Бинцзая, чтобы понять, что это не так: он постарел, на лбу появились морщины.
Частенько, заперев вечером двери, мать устраивалась у очага, сажала сына к себе на колени и тихо разговаривала с ним. Медленно раскачиваясь на бамбуковом стуле, она говорила с теми же интонациями, с какими все матери говорят со своими детьми: «И какой же прок от тебя, сынок? Ты же непослушный, ничему-то тебя не научишь, ешь ты много, а всё без пользы. Кормлю я тебя, лучше бы уж собаку кормила, собака хоть дом сторожит. Уж лучше бы я свинью кормила, свинью можно зарезать и будет мясо. Ха-ха-ха! Какая от тебя, дурачка, польза, ну никакой пользы нет. Вот вырастет у тебя петушок, какая невестка согласится к нам в дом войти?»
Бинцзай, глядя на мать, которая в эти минуты была очень похожа на настоящую мать, на блеск её стеклянных, как у мёртвой рыбы, глаз, на то, как она облизывала губы, находил монотонное дребезжание её голоса слишком скучным и нетерпеливо возражал: «…мама».
Мать привыкла к этому, не обращала внимания и лишь медленно раскачивалась взад и вперёд на бамбуковом стуле, который поскрипывал в такт её голосу.
— Когда найдёшь себе жену, будешь заботиться о маме?
— …мама.
— А когда у тебя родятся дети, будешь помнить о маме?
— …мама.
— А когда станешь чиновником, будешь меня обзывать последними словами?
— …мама.
— Ишь, как ты ловко ругаешься!
Мать Бинцзая громко и радостно смеялась. Для неё такие разговоры, когда заперты двери и никто не мешает, были наслаждением, которого никто не отнимет.
Деревня располагалась высоко в горах, над белыми облаками, и часто, выйдя из дома, вы ступали прямо в облака. Стоило тронуться с места — и облака расступались впереди, но тут же смыкались за спиной, так что вас всегда окружало их безбрежное море и вы будто плыли по нему на маленьком сиротливом островке, с которого нельзя сойти. Но на маленьком островке было совсем не одиноко. На деревьях иногда сидели птицы-броненосцы, облачённые в панцирь из перьев. Они были чёрными, как уголь, величиной с большой палец, кричали громко, со звоном металла в голосе — само время, казалось, было не властно над ними. То заметишь огромную, похожую на открытую книгу, тень в облаках: вроде орёл, а присмотришься — бабочка; вроде серо-чёрная, а приглядишься и увидишь на крыльях смутные — то ли есть, то ли нет — зелёные, жёлтые, оранжевые разводы, похожие на непонятные иероглифы.
Прохожие смотрели, да не видели; они торопились по своим делам и не испытывали ко всему этому ни малейшего интереса. Если случалось заблудиться в облаках, они спешили помочиться и выругаться: «…мама!» (мол, чёрт попутал — чур меня!).
Белые облака набухали горячей влагой, а чем это грозило тем, кто был под облаками, жителей деревни, похоже, нисколько не волновало. В эпохи Цинь[3] и Хань[4] эта территория была в руках местных правителей, а потом их лишили власти и передали её китайским чиновникам… Всё это рассказывали приезжавшие в горы торговцы кожей и перекупщики опиума. Но разговоры разговорами, а в деревне по-прежнему полагались только на себя — как говорится, «ели свой хлеб».
Хлеб-то в деревне был, но случалась и лихорадка, которой заражались от змей и насекомых. Змей на горе водилось множество — и толстых, как бочки, и тонких, как бамбуковые палочки для еды. Частенько они мелькали в зарослях придорожной травы и обжигали ничего не подозревающего торговца хлёстким ударом чёрной плети. Все знают, что змея сластолюбива: посади её в клетку, так при виде женщины она начнёт ползать вверх и вниз, пока совсем не лишится сил. Заполучить желчный пузырь[5] змеи нелегко: бьёшь змею по голове — желчный пузырь перемещается к хвосту, бьёшь по хвосту — перемещается к голове. А промедлишь — желчный пузырь превратится в воду, и тогда не будет от него никакой пользы. Поэтому деревенские мастерили из травы женскую фигурку, раскрашивали и приманивали ею змею, а когда та обвивала «жертву», вспарывали змее брюхо и вынимали желчный пузырь; змея в радостном возбуждении не успевала ничего почувствовать. А ещё водились там животворящие насекомые, от укуса которых глаза у заражённых становились зелёно-жёлтыми, а пальцы — чёрными. Когда они ели сырое, то не чувствовали, что едят сырое, когда ели горькое — не чувствовали горечи; съедят рыбу — и в животе у них заведётся живая рыба, съедят курицу — заведётся живая курица. Чтобы исцелиться, надо было зарезать белого быка, выпить его свежую кровь, а перед тем, как выпить, прокричать три раза петухом.
Жизнь людей, конечно, прямо зависела от леса, которым густо поросли склоны. Когда в горах шёл снег, от смерти спасал только огонь в очаге. Огромные деревья не рубили на дрова, их вставляли одним концом в печь и постепенно сжигали до конца. Здесь росли знаменитые китайские лавры, стволы которых были высокими, прямыми, ветки начинались на высоте нескольких чжанов,[6] а то и нескольких десятков чжанов от земли.
В старину сюда часто наведывались чиновники, они заставляли рубить деревья и отправлять их в центр, чтобы потом делать из них балки и колонны для дворцов и тем самым укреплять могущество власти. Деревенские же предпочитали связывать ценные брёвна в плоты и сплавляться на них в далёкие Чэньчжоу и Юэчжоу. Жители низовий реки — «нижние», как было принято их называть в горах, — эти плоты разбирали, а из древесины делали резные наличники на окна или шкатулки для женских украшений. Там, внизу, китайский лавр ценили и называли ароматным махилом. Но покидать горы было опасно. Столкнёшься с язычниками — теми, что почитают дух зерна, — можешь лишиться головы, а встретишься с грабителями — плот зацепят багром и отнимут кошелёк. Ещё были женщины, которые с помощью петушиной крови ловили разных ядовитых насекомых, сушили их, затем растирали в порошок и прятали его под ногтями. Улучив момент, когда ты отвлечёшься, они потихоньку подсыпали порошок в чай: глоток — и тебе конец. Это называлось «пустить в ход колдовские чары». По слухам, отравительницы занимались таким ремеслом, чтобы продлить себе жизнь. Даже молодые и сильные не осмеливались без особой нужды покидать горы, а покинув, не смели, когда захочется, выпить воды, и лишь увидев в водоёме живую рыбу, решались зачерпнуть и сделать несколько глотков. Однажды двое легко одетых парней спрятались в пещере от ветра и холода. Вглубь они продвигались на ощупь и обнаружили на дне пещеры кучу человеческих костей, а на стенах высеченные узоры — не разберёшь, то ли птицы и звери, то ли географические карты, то ли головастиковое письмо.[7] Много в горах непонятного, что ни говори. Кто знает, что всё это значит?
Длинные стволы нелегко было перевозить через горное ущелье, поэтому деревья по большей части невозможно было пустить в дело. Могучие великаны вздымались над горными кручами, никому не нужные, и тихо умирали, напрасно израсходовав силы в борьбе за место под солнцем и глоток моросящего дождя. Год от года слой гниющих веток и листьев становился всё толще. Из-под ног сочилась чёрная пузырящаяся жижа. Густой гнилостный запах, казалось, исходил даже от рыка диких кабанов, веками живших в этих горах.
Всё было пропитано этим запахом, не случайно постройки в горных селениях быстро чернели.
Неизвестно, откуда пришли люди, чтобы поселиться здесь. Одни говорили, что из провинции Шэньси, другие — что из провинции Гуандун, но точно никто не знал. Здешний говор сильно отличался от говора равнины Цяньцзяпин — Равнины тысячи семей. Например, вместо «кань» (смотреть) здесь говорили «ши» (взирать), вместо «шо» (говорить) — «хуа» (изрекать), вместо «чжаньли» (стоять) — «и» (опираться), вместо «шуйцзяо» (спать) — «во» (почивать); указывая на стоящего рядом человека, привычное местоимение «та» (он) заменяли на вежливую форму «цюй». В общем, говорили, как в старину. Обращались друг к другу тоже по-особому. Словно подчёркивая, что в большой семье все друг другу родственники, обращение «фуцинь» (отец) нарочно заменяли на «шушу» (дядя), «шушу» говорили, когда нужно было сказать «деде» (папа), «цзецзе» (старшая сестра) использовали в значении «гэгэ» (старший брат), «сао-сао» (невестка) значило «цзецзе» (старшая сестра). Слово «папа» (папа) люди принесли в горы с равнины Цяньцзяпин и употребляли его нечасто. Поэтому, согласно старым обычаям, отец Бинцзая, который уехал из деревни и от которого не было никаких вестей, приходился Бинцзаю шушу — дядей.
Впрочем, для Бинцзая это не имело никакого значения.
О том, кем были предки и как они жили, люди узнавали из старинных песен. В горах солнце садилось рано, вечера казались длинными и скучными, если проводить их в одиночестве. Жители собирались у кого-нибудь дома, пели песни, рассказывали предания, говорили о крестьянских заботах, о бесчинствах разбойников, клевали носом или просто сидели и молчали. Чаще всего собирались в доме у тех, кто побогаче, где всё — и очаг, и утварь — лоснилось от кабаньего жира. Когда зажигали плошки на стенах, заправленные тем же жиром, они горели пугающим голубоватым огнём. А когда в проволочных корзинах жгли сосновую смолу, всё озарялось медно-красным светом. Треск смолы сопровождался тревожными всполохами, и уснувшее в светильнике пламя начинало сонно подрагивать. В очаге огонь горел всегда. Зимой им обогревались, летом дым отгонял комаров. Балки и стропила под потолком закоптились до черноты, сквозь эту черноту их контуры были почти неразличимы, в носу же пощипывало от горького запаха гари. С потолка свисали гирлянды пепла, и, когда из очага вырывался жар, они рассыпались, и пепел парил в воздухе, пока наконец не опускался людям на головы, плечи или колени, а те этого даже не замечали.
Дэлун[8] пел лучше всех. У него не росла борода, и брови были жидкие. Он был человеком свободных нравов, и стоило упомянуть его имя, как женщины начинали перемывать ему кости. Природа одарила его женским голосом, высоким и звонким. Всякий раз, выводя на одном дыхании мелодию, он словно нож вонзал, так бередил душу, заставляя всё существо сжиматься. Все восхищались его талантом: «Дэлун — это Голос!»
Ради забавы он завёл зелёную змейку, удалив ей ядовитые зубы. Когда он входил, его встречали насмешками, но он не обращал на них внимания, устремлял взор в потолок, брал на пробу несколько нот и без лишних уговоров начинал петь:
Много ль в уезде Чэньчжоу домов?
Много ль стропил у леса столбов?
Много ли птиц в Петушиных горах?
Много ли пуха во множестве гнёзд?
Помимо арий из опер, слушателям нравились песни о любви. Он сам исполнял их с великим удовольствием:
Без любимого тоскливо, давит скука грудь,
Хоть отправишься в дорогу, хоть решишь уснуть.
Полдороги одолеешь, да и то с трудом.
Полкровати оставляешь, забываясь сном.
На свадьбу и похороны, а также на Новый год в деревушке было принято петь цзянь — песни о старине, о давно умерших предках. О предках пели, переходя от отца к деду, от деда к прадеду и так до Цзянляна. Цзянлян был их предком, но родился он не раньше, чем Фуфан, Фуфан родился не раньше, чем Хоню, Хоню родился не раньше, чем Юнай. Юнай родился от отца с матерью, так кто же, спрашивается, даровал жизнь его родителям? Это был Синтянь. Возможно, тот самый Синтянь,[9] о котором Тао Цянь[10] в своих стихах написал: «Проявил непреклонную волю и продолжил борьбу». Когда Синтянь родился, небо и земля ещё не отделились друг от друга, небо было белой глиной, а земля — чёрной, даже мышь не могла бы проскочить между ними. Синтянь взмахом топора отделил небо от земли. Но в удар он вложил слишком много силы и с размаху сам себе отрубил голову, после чего его соски стали глазами, а пупок превратился в рот. Он смеялся так, что двигалась земля и сотрясались горы. Танцуя, он три года бил топором по небу, и только тогда небо поднялось, три года бил по земле, и только тогда она опустилась.
Но как же попали сюда потомки Синтяня? Это было очень давно. Пять женщин и шестеро мужчин поселились на берегу Восточного моря, потомство их постепенно ста новилось всё более многочисленным, род разрастался, повсюду уже жили люди, и не было даже клочка свободной земли. Невестки из пяти семей пользовались одной ступкой для риса, золовки из шести семей пользовались одним ведром для воды — разве можно было так жить дальше? Тогда по совету птицы-феникса они взяли плуги и бороны, сели в лодки из клёна и в лодки из китайского лавра и отправились в Западные горы. Феникс стал их проводником. Найдя реку Цзиньшуйхэ с водой жёлтого цвета, полную золота, они вымыли его до конца, на случай если золото будет в цене; найдя реку Иньшуйхэ с водой белого цвета, полную серебра, они вычерпали его до дна, на случай если серебро будет в цене; и наконец нашли тускло мерцающую в сумерках реку Даомицзян, полную риса. Рисовая река, рисовая река — только когда есть рис, можно растить детей. И тогда они радостно запели:
Женщины идут с востока — вереницей длинной.
И мужчины прочь с востока — вереницей длинной.
Вереницей, друг за другом — в гору, на вершину.
Терпеливо, шаг за шагом — в гору, на вершину.
Обернуться бы с вершины на родимый край,
Да его за облаками не видать давно.
Вереницей, друг за другом — под гору, в долину.
Терпеливо, шаг за шагом — под гору, в долину.
Посмотреть бы из долины, что там впереди,
Да вокруг одни лишь горы, сколь хватает глаз.
Вереницей, шаг за шагом — долго ль нам идти?
С каждым шагом мы всё дальше от конца пути.
Говорят, что некогда один летописец, побывавший на равнине Цяньцзяпин, сказал, будто событий, о которых поётся в песнях, никогда на самом деле не было. Он сказал, что голову Синтяню отрубил Хуан-ди в борьбе за престол. Четыре знаменитые фамилии этих мест — Пэн, Ли, Ма и Мо — прежде жили в озёрном краю Юньмэн, а вовсе не где-то у Восточного моря. А потом из-за войны между императорами Хуан-ди и Янь-ди беженцы отправились к прилегающим к Уси юго-западным районам и оказались в горной местности, населённой племенами и и мань. Удивительно, что в старинных песнях о войне не было ни слова.
Жители деревни Цзитоучжай[11] не поверили летописцу, они больше верили Дэлуну — несмотря на то, что его жидкие брови вызывали насмешки. Жидкие, как вода, брови — знак неприкаянности.
Дэлун радовал жителей деревни своим голосом десять с лишним лет, а потом, прихватив зелёную змейку, ушёл из этих мест.
Он, похоже, и был отцом Бинцзая.
Бинцзай любил глядеть на людей. Особенно его интересовали незнакомые. При встрече с плотником, забредшим в деревню, он мог, направляясь к нему, закричать: «Папа!» Если тот был настроен благодушно и не обращал на его слова внимания, мать Бинцзая расплывалась в улыбке, одновременно и смущённой, и довольной. Она лишь выговаривала сыну, как бы извиняясь и укоряя: «Что ты несёшь?»
После чего снова улыбалась.
Когда приходил гончар, Бинцзай увязывался и за ним, ковыляя к гончарной печи. Но гончар был строг и к печи его не подпускал. Причиной тому был старый обычай. По преданию, гончарная печь появилась в деревне в период Троецарствия, когда Чжугэ Лян,[12] проезжая здесь во время своего похода на юг, научил местных жителей гончарному ремеслу. Вот и сейчас, когда приходил гончар, он первым делом вешал круг с изображением символов инь и ян[13] и начинал бить земные поклоны. Печь растапливал тоже по ритуалу, разделяя огонь инь и огонь ян:[14] сначала разводил огонь, а потом легонько раздувал его веером из гусиных перьев — разве не так делал Чжугэ Лян?
Женщинам и маленьким детям нельзя было подходить к гончарной печи. Глиняную посуду для обжига могли ставить в неё только мужчины, и им было строго-настрого запрещено сквернословить. Из-за таких суровых правил гончар казался всем очень таинственной фигурой. Стоило ему оторваться от работы, чтобы передохнуть, как парни окружали его, предлагали закурить и с почтением выслушивали рассказы о том, что происходит внизу, на равнине. Самым обходительным был Шижэнь,[15] он всегда радушно приглашал гончара к себе домой поесть мяса и переночевать — конечно же, он делал это потому, что не он был в доме хозяином.
Шижэнь по прозвищу Жэньбао[16] считался перестарком, потому что всё ещё не был женат. Частенько он украдкой пробирался в лес и подсматривал за девушками, которые шумно и весело купались в горном ручье, и при виде их белых фигур у него радостно билось сердце. Но зрение у Жэньбао было неважное, разглядеть как следует он ничего не мог и в качестве утешения подсматривал за справляющими нужду маленькими девочками да заглядывал под хвосты коровам и собакам. Однажды, когда он с помощью деревянной палки исследовал таким образом корову, его увидела мать Бинцзая. Она была горазда судить, что хорошо, а что — плохо, и, вернувшись, стала шушукаться то с одним, то с другим из соседей, красноречиво поднимая брови. Стоило Жэньбао подойти поближе, она удалялась как ни в чём не бывало. После этого Жэньбао стал видеть её повсюду; куда бы он ни пошёл — на гору, чтобы накопать ростков бамбука или наскоблить сосновой смолы, или в коровник подложить сена скоту, — везде за ним следовал её взгляд. Она притворялась, будто собирает целебные травы, но с явным удовольствием посматривала в его сторону своими глазами мёртвой рыбы. Жэньбао распирало от гнева, но не мог же он взять и обругать её без видимой причины. Оставалось срывать злобу на её сыне. Увидев Бинцзая и убедившись, что поблизости никого нет, он свирепо хлестал того по лицу.
Маленький старичок привык к тому, что его били. От пощёчин губы его кривились, но лицо ничего не выражало.
Тогда Жэньбао бил его ещё и ещё, до боли в руке.
«…мама, …мама», — маленький старичок чувствовал неладное и бросался бежать прочь.
Жэньбао догонял его, хватал сзади за шею и несколько раз макал головой в песок. На лбу у Бинцзая оставались вдавившиеся в кожу песчинки.
Он начинал плакать, но плакать было бесполезно. А когда приходила мать, он, почти немой, не мог сказать, кто же его побил. Так Жэньбао раз за разом мстил Бинцзаю, взыскивая должок, который числился за его матерью, — и за это ему ровным счётом ничего не было.
Мать Бинцзая возвращалась с огорода и, видя, что сын плачет, думала, что его кто-то укусил или он укололся, поэтому, не разбираясь, начинала ругаться: «Реви, хоть заревись! Ходить не умеешь, падаешь и шишки набиваешь, кто тут виноват, на кого жаловаться?»
В таких случаях Бинцзай особенно злился, закатывал глаза, на лбу вздувались вены, он кусал руки и рвал на себе волосы, словно сумасшедший. А люди говорили: «Того и гляди концы отдаст».
Потом, неизвестно почему, Жэньбао и мать Бинцзая подружились. Он начал звать её «тётушка», произнося это особенно сладко и проникновенно; охотно, засучив рукава, помогал ей обрушивать зерно и чинил вёдра; а стоило кому-нибудь начать о ней сплетничать, тут же бросался защищать её доброе имя. Люди, конечно, кое-что подозревали. Впрочем, кривотолков и сплетен о вдовушках хватало всегда.
Мать Бинцзая смотрела на Жэньбао с умилением, вознамерилась даже его женить. Она частенько уходила из деревни принимать роды, поэтому бывала во множестве мест и знала множество женщин, но, поговорив с несколькими семьями, не нашла никого, с кем можно было бы обменяться гороскопами жениха и невесты. И в этом не было ничего удивительного — за последние несколько лет деревня Цзитоучжай пришла в запустение. Холостяков там хватало и без Жэньбао. Он томился без жены уже несколько лет и как-то незаметно стал выглядеть старше своего возраста. Говорили, будто жену можно привести в дом с помощью приворота: надо взять волос приглянувшейся девушки и привязать к ветке дерева перед воротами, а когда листва заколышется от дуновения ветра, семьдесят два раза прочитать заклинание — и девушка твоя. Делал так и Жэньбао, но ничего не помогало.
Он немного щурился и, когда не мог разглядеть человека, начинал злиться — это было видно по лицу. А когда разглядеть удавалось, улыбался, поддакивая собеседнику: изумлялся ли тот, возмущался ли, или высокопарно разглагольствовал о народном благе. Во время разговора он то и дело кивал головой, так что смуглая кожа на затылке то собиралась складками, то разглаживалась. Особенно он любил сближаться с захожими людьми: гончарами, рубщиками леса, торговцами, с образованными людьми, гадателями и прочими. С ними он всегда говорил на мандаринском наречии.[17]
Постаравшись расположить к себе собеседника лестью, он тонко давал понять, что тоже помнит о шести первых героях Ваганского восстания.[18] Иногда он вытаскивал из кармана клочок бумаги, показывал первую половину парной надписи,[19] а затем скромно и осторожно экзаменовал приехавшего на гору человека — может ли тот составить вторую половину, понимает ли ровные и ломаные тоны.[20]
Так постепенно к нему и стали прислушиваться.
Под горой жило много девушек, и он часто спускался вниз, говоря, что идёт знакомиться. Иногда его не было видно по несколько дней подряд. Никто не знал, когда он уходит и когда возвращается. Огород его был совсем заброшен, заросли травы стали такими густыми, что там могла спрятаться свинья. Вернувшись на гору, он всегда приносил с собой что-нибудь новенькое: стеклянную бутылку, сломанный походный фонарь, кусок бельевой резинки, старую газету или неизвестно чью фотографию. Он ходил в больших, не по размеру, кожаных ботинках, которые скрипели, когда он шёл по мощёной дороге, что ещё больше делало его похожим на чужака.
Отец Жэньбао, которого звали Чжун Мань, был портным. Он не умел работать на огороде, не умел откармливать свиней, и кожаные ботинки сына ему были особенно не по душе.
— Скотина! Каждый день бегаешь под гору, отец тебе ноги-то переломает!
— А и переломай! Умру — всё равно в следующей жизни буду на равнину ходить.
— И что, там едят золото, а нужду справляют серебром?
— Господин Ван, который там живёт, носит кожаную обувь, подбитую железом, и, когда он идёт, набойки цокают. Видал ты такое?
Чжун Мань никогда не видел кожаной обуви с железными подковками, но не посмел произнести это вслух. После короткой паузы он сказал:
— В такой обуви не взберёшься по склону, не спустишься к реке, она не пропускает воздух — когда её носишь, ноги потеют и воняют, что ж тут хорошего?
— Железные набойки, я же говорю — железные набойки.
— Только мулов да лошадей подковывают железом. Не хочешь быть человеком, хочешь превратиться в скотину?
Жэньбао почувствовал, что отец оскорбляет его знакомого, ужасно разозлился и, желая поквитаться, выпалил:
— А ростки перца засохли! Ты это знаешь?
Бац! Портной швырнул ботинок и попал Жэньбао прямо в голову. Нет, он не позволит сыну преступать границу сыновней почтительности.
— Ой!
Жэньбао испугался и, демонстративно не притрагиваясь к ушибленному месту, поспешил в своё укромное гнёздышко наверху, чтобы продолжить прежнее занятие — ковырять колпак старого фонаря.
В деревне поговаривали, что отец его бьёт. Парни спрашивали его об этом, но он всё отрицал и с серьёзным видом переводил разговор на другую тему: «Чёртова деревня, слишком уж она консервативная».
Парни не понимали, что значит «консервативная», и от этого слово казалось им более значительным — и положение Жэньбао тоже становилось более значительным. Люди видели, что он всё время чем-то занят, всё время что-то делает наверху, у себя в комнатке. То он исследовал парные надписи, то бельевую резинку, то печь для обжига извести. Однажды он с загадочным видом сказал парням, что на равнине Цяньцзяпин научился добывать каменный уголь и совсем скоро начнёт копать на горе золото. Золото! Ярко-жёлтое золото! Он и вправду взял кирку и на много дней ушёл на гору. Кое-кто из парней, желавших поживиться за чужой счёт, потихоньку пошёл следом. Они наблюдали за ним несколько дней и выяснили, что он и не принимался за работу.
Желая убедить приятелей, что их сомнения беспочвенны, он благодушно улыбался, хлопал их по плечу и заверял: «Вот-вот начнём, слыхали? В уезд приехал человек, он уже отправился на равнину Цяньцзяпин, правда». Или же говорил: «Надо начинать, пора, если завтра выпадет снег, рассада может погибнуть». Сказав это, он оборачивался и словно бы смотрел на кого-то, кто незримо следовал за ним.
А иногда он ограничивался одной фразой: «Подождите, может, уже завтра».
Эти слова звучали внушительно и вызывали уважение, но никто не понимал заключённого в них глубокого смысла. «Начнём» — это, конечно же, хорошо, но что именно начнём? Начнём разжигать печь для обжига извести? Или начнём искать золото? Или, как он прежде говорил, пора спускаться с горы, чтобы войти в чей-то дом зятем? Однако все считали, что раз он носит кожаную обувь, раз у него такой глубокомысленный вид, его слова наверняка что-то значат. И когда парни собирались пахать или рубить деревья, они не осмеливались его звать на такую простую работу.
В тот день открыли двери храма предков для жертвоприношения духу зерна. Жэньбао этого не одобрял. Он видел, как на равнине Цяньцзяпин люди весной сеют хлеб: вот это настоящие хлебопашцы. А в этой чёртовой деревне из года в год пашут одним и тем же способом, не роют канавы, не строят дамбы, а ещё ждут, что на полях созреет хороший урожай. Впрочем, много или мало родилось хлеба на полях — к его грандиозным планам это не имело никакого отношения. Однако он всё-таки пошёл в храм посмотреть на церемонию. Увидев, как отец кладёт поклоны перед воскуренными благовониями, он холодно усмехнулся. На что это похоже? Почему нельзя приветствовать друг друга, просто снимая шляпу? Он видел такое на равнине Цяньцзяпин.
Он уверенно сказал стоящему около него парню:
— Можно начинать.
— Начнём, — парень в недоумении кивнул головой.
Он понимал, что парень ничего собой не представляет. Тогда он начал бросать взгляды на женщин слева. Одна молодая женщина, поблёскивая серёжками в ушах, непрерывно вытирала рукавами капли пота. Она не замечала, что, когда становится на колени, боковой шов на её штанах расходится и открывает белое тело. Жэньбао щурился, видел всё не очень отчётливо, но и этого было достаточно для того, чтобы дать волю воображению, как будто его взгляд был змеёй и искусно проникал через этот узкий разрез, скользил по множеству изгибов, сновал туда-сюда. Мысленно он уже прошёлся по плечам, коленям и даже по каждому пальчику на ногах этой женщины, ощутив на кончике языка кисловато-солоноватый вкус.
Он думал, что обязательно должен подойти, поговорить и снять перед ней шляпу.
Женщины любили посидеть у кого-нибудь дома. Они потихоньку проскальзывали вдоль стен под навесами к соседям, собирались у очага пошушукаться, выпивали несколько чайников чая, так что моча в ведре поднималась на много цуней,[21] и только наговорившись до того, что кровь отливала от лица и по коже начинали бегать мурашки, они, разобрав свои бамбуковые корзинки или деревянные вальки для стирки, наконец расходились. Они давно уже говорили о том, что в некоторых дворах курицы кричат утками, а в двенадцатом месяце по лунному календарю, вопреки ожиданиям, не выпадает снег. Мать Бинцзая ходила на ту сторону горы, в деревушку Цзивэйчжай,[22] принимать роды и принесла оттуда новость, что тамошнего дедушку Сань агуна[23] у него же дома укусила огромная сколопендра, а нашли его только через два дня, так что крысы успели съесть полноги. Похоже, всё это были зловещие предзнаменования.
Правда, потом говорили, что Сань агун вовсе не умер и два дня назад его видели на склоне горы — он собирал там ростки бамбука. Что на самом деле с ним случилось и жив он или нет — так и осталось загадкой.
Словно в подтверждение всем этим предзнаменованиям, ударили весенние заморозки, выпал град, и большая часть рассады на полях замёрзла и почернела, остались лишь редкие, словно волоски на плохо ощипанной курице, ростки. Через несколько дней вдруг грянула жара, и на полях появилось множество насекомых.
За последние несколько лет в деревне родилось немало детей, и теперь многие семьи почувствовали, что их лари для риса совсем не глубоки: только зачерпнёшь — а уже и дно видно. Некоторые начали брать зерно в долг: одни возьмут, вслед за ними — другие, и уже неважно, есть в доме зерно или нет, все пытаются занять зерна у соседей, чтобы понять, как у тех обстоят дела. Мать Бинцзая тоже позанимала зерна у всех подряд, хотя на самом деле голод ей не грозил. Уже два года она, преисполнившись важности, делала доброе дело — присматривала за храмом предков. Она боялась, что мыши будут грызть родословные книги с именами умерших и нарушать тем самым покой предков, поэтому завела кошку. Эту кошку нельзя было обходить вниманием, и каждый год с общественного поля для её прокорма выделялось два даня[24] зерна. Каждый день мать Бинцзая брала глиняный горшок, до половины наполняла его едой и, проходя мимо соседних дворов, кричала, что несёт кошке поесть, а на самом деле, войдя в храм, тут же съедала всё сама. Разве ей нельзя было утолить голод кошкиной едой? Похоже, все знали эту хитрость, и некоторые за её спиной показывали на неё пальцем, но она вела себя как ни в чём не бывало.
Жителей деревни, занимавших друг у друга зерно, охватила паника, женщины вновь заговорили о жертвоприношении духу зерна. Мать Бинцзая очень обрадовалась и тоже присоединилась к обсуждению. На досуге она, прихватив нитки с иголками и заготовки для шитья обуви, отправлялась по соседям; она тащила за собой Бинцзая, и вдвоём они вперевалку переступали через высокие пороги. Молодым женщинам, которые никогда не слышали о духе зерна, она втолковывала: «Н-да, это старый обычай. Если убивали мужчину, выбирали того, у которого самые густые волосы, и потом отдавали на съедение собакам. А про его семью говорили: „съела урожай“». Услышав такое, женщины теснее прижимались друг к другу, а она смеялась и добавляла таинственным, приглушённым голосом: «Про твою семью не скажут, что „съела урожай“, успокойся, борода у твоего мужа жиденькая… хотя не такая уж и жиденькая». Или: «В твоём доме не могли бы „съесть урожай“, успокойся. Твой Чжугэ слишком худой, кожа да кости… хотя не такой уж он и худой. Вот так-то».
Рассказывая это, она пучила глаза и нагоняла на женщин такой страх, что у них поджилки тряслись. Потом она подцепляла согнутым пальцем заварку из чашки, тщательно пережёвывала её, поднимала Бинцзая и с серьёзным видом прощалась: «Пойду посмотрю».
Смысл этого «посмотрю» был не очень понятен, и каждый мог подумать что угодно: «пойду разузнаю», «пойду замолвлю слово», «пойду посмотрю за хозяйством» или же «пойду присмотрю за курятником». Но перепуганным женщинам такая расплывчатость даже нравилась — она грела душу и словно бы давала надежду.
На самом деле мать Бинцзая шла присмотреть за курятником.
За курятником был дом Жэньбао и его отца. По пути мать Бинцзая всё время посматривала в сторону их дома. Смысл бросаемых туда взглядов тоже был неясным: в них было что-то зовущее и что-то настороженное, она будто пыталась высмотреть какие-то секреты и одновременно бросала вызов. Это повторялось каждый день по нескольку раз и нагоняло страх на портного Чжуна.
Портной Чжун ненавидел женщин, но больше всего — мать Бинцзая. К слову сказать, она была женой его младшего брата и считалась его младшей невесткой, к тому же они были соседями — их земельные участки граничили, а кроны деревьев соприкасались. Если бы не стена, было бы видно, что и живут они совершенно одинаково: спят, едят, воспитывают сыновей. Но, присмотревшись внимательнее, можно было заметить различия. Мать Бинцзая часто вывешивала на бамбуковом шесте у всех на виду свои штаны, так что они оказывались прямо напротив ворот портного и оскорбляли его взор, когда он выходил из дома. Разве это не унижает интеллигентного человека? Кроме того, она постоянно раскладывала сушиться последы — из них можно было сделать хорошее лекарство, на продажу или для себя. Куски плоти, вышедшие из женских тел, пахли кровью; их сушили на циновке, несколько раз переворачивая, пока они не превращались в сморщенные комочки, похожие на души умерших, — зрелище леденило кровь. Но самым отвратительным был взгляд матери Бинцзая. Он не выражал ничего, в нём не было ни тени мысли или чувства — он напоминал взгляд ядовитой змеи, готовящейся к броску.
«Нечистая сила!» — выругался однажды портной Чжун.
Поблизости не было никого, кроме матери Бинцзая, которая, закинув ногу на ногу, сдирала со ступни мозоль, так что она знала, кого он ругает. Хмыкнув, она ожесточённо содрала ещё две полоски ороговевшей кожи.
Они ненавидели друг друга. Но портной Чжун никогда не вымещал зло на Бинцзае. Однажды маленький старичок робко приблизился к дверям его дома и сначала рассматривал оспины на лице портного, а потом вытер зелёный сгусток соплей куском материи, который лежал на табуретке. Портной Чжун, лишь глянув на табурет, схватил тряпку, сунул в печь и сжёг.
Он сторонился женщин и детей и старался вести себя, как благородный муж. Трудно сказать, можно ли было и в самом деле считать портного Чжуна благородным мужем, но в деревушке он был уважаемым человеком. «Уважаемый человек» — тоже очень неясное понятие. Люди, впервые попадая в здешние места, долго не могут уразуметь его смысл. Если у тебя есть деньги, работа спорится, есть усы и борода, есть путный сын или зять — вот тогда ты можешь стать «уважаемым человеком». Каждое новое поколение в деревне стремилось к этому изо всех сил.
Если ты уважаемый человек, то тебя будут слушать люди. Портной Чжун умел читать и писать и слыл грамотным человеком. Жена его давно умерла, и он жил один, читал полученные в наследство от шестого брата отца древние книги, в которых отсутствовали первые и последние страницы,[25] и знал много выдуманных и невыдуманных историй. О цзиньском Вэнь-гуне Чжунъэре,[26] о даосском бессмертном Люй Дунбине,[27] о ханьском полководце Ма Фубо,[28] а ещё о самом почитаемом и самом мудром советнике Чжугэ Ляне. Время от времени, попыхивая трубкой у очага, он рассказывал байку-другую деревенским парням. Говорил он подолгу: три слова — пауза, пять — остановка, — прерывая рассказ восклицаниями «ай!». Взгляд у него был рассеянным, словно он обращался не к своим слушателям, а к умершим предкам. Парни смотрели на тёмные оспины на его лице и не смели торопить.
«Яйца курицу не учат, — говорил он. — Господин Волун[29] изобрёл деревянных быков и самодвижущихся лошадей. Остаётся только удивляться, что потомки так поглупели и забыли традиции».
А ещё он говорил: «Предки в высоту были восемь чи,[30] они были сильнее врага в тысячу цзюней.[31] А те, кто рождается сейчас, — выродки и недоноски».
Все знали, что он говорит о Бинцзае.
Чем больше он предавался таким горестным размышлениям, тем больше чувствовал, что жизнь ему не в радость. Он обмахивался пальмовым веером, но ему всё равно было душно — даже кончик носа покрылся капельками пота. Тьфу ты! Нечистая сила, разве раньше бывало так жарко? Его раздражало, что стул был очень неудобным и предательски скрипел. Нечистая сила! Нынче за что ни возьмёшься, всё сделано курам на смех: раньше на одном и том же стуле хозяйка сидела с замужества и до глубокой старости, а ему и сносу не было.
Он думал, думал и понял: если чжугэлянов нет, то жизнь останавливается, а такие деревни, как Цзитоучжай, исчезают.
И нет никакого выхода?
Зная, что все сейчас только и говорят, что о жертвоприношении духу зерна, он оставался дома и думал, что же ему лучше всего сделать. Что-то его беспокоило, и, поразмыслив, он понял, что проголодался. В последнее время его редко приглашали шить одежду, так что заботиться о пище приходилось самому. Даже когда приглашали — еда у людей становилась с каждым разом всё хуже и хуже, а дурно приготовленную еду он терпеть не мог. Если рис не был рассыпчатым, зёрнышко к зёрнышку, он и палочек в руки не брал.
«Колченогий Жэнь!» — позвал он.
Ответа не было. Он позвал ещё раз, подумал и пошёл наверх искать сына — но постель Жэньбао, его москитная сетка и ржавый походный фонарь исчезли без следа. Остались лишь пустая кровать да несколько пузатых глиняных кувшинов, в которых уже давно не солили овощи; перевёрнутые вверх дном, они стояли в углу комнаты, застыв в ожидании, словно узники, приговорённые к смертной казни. Ещё был гроб, который неизвестно для кого приготовил Жэньбао, — он стоял в самом центре, прямо поперёк комнаты.
Портной понял, что это значит, но не проронил ни слова.
Он увидел, как вдоль стены прошмыгнула крыса, и ему всё стало ясно. Нечистая сила! Точно, это та же самая нечистая сила! Он уже видел эту крысу во сне: тогда она встала перед ним на задние лапки и понимающе улыбнулась. Уши и лапы у неё были красного цвета, глаза — тоже ярко-красные. Разве в книгах об этом не говорилось? Она тайком ела[32] румяна. Это ведьме нужны румяна для приготовления приворотного зелья. Как Колченогого Жэня она заманила в свои сети, так и всю деревню приведёт к гибели!
Портной Чжун с криком, ругаясь по матушке, схватил большой нож. Пытаясь попасть в крысу, он с грохотом разбил кувшин, но та юркнула в щель под стеной. Портной побежал в другую комнату, проломил деревянный шкаф, распотрошил две плетёные корзинки, но безуспешно. С грохотом он бросился вниз и перевернул всё вверх дном в поисках крысиной норы. Уже через мгновенье посыпались чашки и миски, упал подвесной чайник, столы, стулья и скамейки были опрокинуты или сдвинуты со своих мест. Он поджёг крысиную нору, отчего иссиня-чёрная москитная сетка вспыхнула, и всё озарилось горячим золотисто-жёлтым светом.
Наконец ему удалось заколоть крысу. Она была огромна, как шесть обычных крыс. Чжун разрубил её на куски и бросил их в печь, и они загорелись, распространяя зловоние. Послышался звук шагов, он обернулся и увидел, что мать Бинцзая как ни в чём не бывало смотрит в его сторону. Это подлило масла в огонь. В гневе он бросил крысиный пепел в воду и выпил её.
Лицо его почернело. Он почувствовал, что жизненные силы покидают его, и, посидев немного в полном безмолвии, пошёл прочь.
В полдень прокричал петух, в деревушке было тихо, словно все вымерли. Напротив высился хребет Петушиная голова, вершину которого поддерживала угрожающего вида отвесная скала, вся в пёстрых узорах, которые были похожи на мечи и копья, знамёна и барабаны, доспехи и шлемы, строевых лошадей и повозки. Некоторые линии были и вовсе загадочными: красно-коричневого цвета, они напоминали сочащуюся кровь, которая стекала прямо с вершины горы. Портной Чжун чувствовал, что это предки призывают его к себе.
Из шалаша у дороги высунулось улыбающееся лицо старика.
— Почтенный Чжун, ты поел?[33]
— Поел, — слабо улыбнулся он в ответ.
— Принесём жертву духу зерна?
— Принесём.
— А чья будет голова?
— Говорят… бросим жребий.
— Бросим жребий?
— А ты поел?
— Поел.
— А, сытый.
Больше никто не произнёс ни слова.
Деревья на горе росли так густо, что полностью закрывали небо, — а на склоне Чацзы — Семян чайного дерева — их было ещё больше. Некоторые стволы были обвязаны полосками бамбукового лыка — эти деревья шли на гробы. Жители деревни с детства должны были присмотреть себе на горе такое «дерево долголетия». Выбрав, они оставляли метку и возвращались к нему один-два раза в год проверить, всё ли с ним в порядке. Однако портной Чжун очень редко ходил на гору — он так и не нашёл себе подходящего дерева. К тому же он их ненавидел: населённые птицами,[34] они будто замышляли что-то недоброе.
Благородный муж должен сидеть с подобающим видом, стоять с подобающим видом и даже умереть с подобающим видом — умереть, не уронив своего достоинства. Пришло время умирать — умирай, какие могут быть к этому приготовления? Он взял кривой нож и решил подыскать подходящее место, где можно было бы вырубить острый деревянный кол, сесть на него и умереть, умереть с решимостью в сердце. Он видел, как люди умирали таким образом. Например, Хромоногий Лун из деревни Мацзыдун несколько лет назад: он харкал мокротой так, что не мог больше терпеть. После его смерти обнаружили, что, посадив себя на кол, он с такой силой вцепился пальцами в землю, что срыл перед собой слой дёрна. Но все знали, что он умер праведно — в муках, поэтому о нём сложили песню.
Портной Чжун выбрал небольшую сосёнку и руками, которые привыкли держать иголку и нитку, начал неумело стругать кол.
Сначала хотели принести в жертву духу зерна голову Бинцзая: убить это никчёмное существо — это всё равно, что избавить его от мучений. В жизни он ничего, кроме зуботычин, не видел, да и от матери такой, как у него, натерпелся. Но когда над головой Бинцзая уже был занесён нож, вдруг в небе прогремел гром, и все снова засомневались: неужели небо недовольно такой убогой жертвой?
Волю неба трудно распознать. Поэтому приготовили богатый стол с разными мясными блюдами и пригласили колдуна. Тот сказал: урожай плохой оттого, что петух-оборотень безобразничает — видите напротив Петушиную гору? Петушиная голова, которая смотрит как раз на два деревенских поля, и склевала просо.
Люди сразу стали говорить о том, что Петушиную голову надо взорвать. Но это дело затрагивало деревню Цзивэйчжай. Цзивэйчжай тоже была большой деревней с населением в несколько сотен человек. Вход в деревню украшала большая гранитная арка. Основным занятием жителей Цзивэйчжай было выращивание опиума, поэтому они были довольно зажиточными. Среди уроженцев деревни было несколько образованных людей: говорили, что кто-то стал писателем, а кто-то командовал войсками в Синьцзяне. Когда они возвращались в родные места, чтобы навестить родителей, то восседали в паланкине, который несли восемь человек.
На Новый год во всех деревенских дворах резали коров, и повсюду раздавалось коровье мычание. На этот зов стекались торговцы кожей. Рядом с деревней был колодец, там же росло большое камфарное дерево, под которым дети частенько играли маленькими камушками в шаньци — горные шахматы. Люди всегда считали это дерево и этот колодец символами мужского и женского начал, поэтому часто возжигали там благовония и просили небо о том, чтобы деревня пополнялась новыми жителями. В один год в деревушке родилось несколько девочек подряд, а ещё у одной женщины случился пузырный занос,[35] и все встревожились. Стали доискиваться причин, и кто-то сказал, что парень из деревни Цзитоучжай, проходя здесь, полез на дерево за птичьими яйцами и сломал ветку с развилкой.
С тех пор две деревни стали враждовать между собой. Потом ещё кто-то говорил, что существует вековая кровная вражда между деревней Мацзыдун и деревней Цзивэйчжай, вину за которую потихоньку списали на змей. Это спорное дело было бездоказательным, и потому отложили его в долгий ящик. А у местных властей всё не доходили руки, им было недосуг приехать с расспросами.
Слухи о том, что в деревне Цзитоучжай собираются взрывать Петушиную голову, однако, находили подтверждение, что ещё больше раззадоривало жителей деревни Цзивэйчжай. Земля на их полях была плодородной, потому что удобрялась куриным помётом, как же можно было не беспокоиться о том, что взорвут Петушиную голову? Противники сошлись на горе, помахали руками и ногами, и парни из Цзитоучжай отступили.
В деревне по-прежнему было спокойно, всё шло своим чередом. То там, то тут вскрикнет петух, или послышится звон коровьего колокольчика, или из-под чьей-либо крыши донесётся женский голос, ругающий мужа, а затем всё снова погружается в безмолвие. Бинцзай, раскачиваясь из стороны в сторону, бил в маленький медный гонг. В кармане у него лежали кусочки батата, нарезанного соломкой, он вытаскивал по одному-два кусочка и разбрасывал их, чем привлёк двух собак, которые стали вертеться вокруг него. Он понимающе улыбнулся старой чёрной собаке со двора портного Чжуна и, повернувшись к двум банановым пальмам, громко крикнул: «A-а!» Последнее время он полюбил храм предков — возможно, помнил, что в день, когда ему хотели отрубить голову, ел там мясо. Поэтому он, низко наклонив голову, устремился туда, словно собираясь коснуться финишной ленты.
Несколько детей, игравших у храма предков, увидели его.
— Смотрите, драгоценный детёныш пришёл.
— У него нет отца, он ничей детёныш.
— Я знаю, он превращается в паука.
— Совсем не так, это его мать превращается в паучиху.
— Давайте заставим его кланяться нам в ноги.
— Нет, заставим его есть коровью лепёшку! Вонючую-превонючую! Ужасно вонючую!
— Ха-ха-ха!
Бинцзай, направляясь к ним, ударил в гонг, слизнул сопли и в сильном волнении позвал: «Папа».
— Кто твой папа? Тьфу! На колени!
Дети окружили его, схватили за уши и заставили опуститься на колени перед коровьей лепёшкой, ещё мгновение — и он коснётся её кончиком носа.
К счастью, подошли взрослые. Они были очень оживлены, и это отвлекло детей — те пошумели и разошлись. А Бинцзай всё ещё стоял на коленях, пока не сообразил, что вокруг уже никого нет. Тогда он поднялся, посмотрел по сторонам, пробурчал что-то, а потом яростно стал топтать ногами соломенную шляпу доули,[36] которую обронила одна из девочек; через некоторое время он, как ни в чём не бывало, догнал толпу людей и стал глазеть на происходящее.
Взрослые привели быка. Грязь с него уже смыли, и шерсть была чистой, а тазовые кости очень сильно выпирали. Морда быка, вечно жующего жвачку, была перемазана слюной и пахла сеном. Но Бинцзаю не было страшно — животных он не боялся.
Подошёл мужчина с большим тесаком в руке, воткнул его в землю, разделся до пояса и стал пить вино из большой чашки. Нож для Бинцзая был в диковинку. Тщательно вымытый, клинок светился серебристым светом, мягким и прохладным, притягивая к себе взгляды. Деревянная рукоятка ножа с вырезанным на ней орнаментом была натёрта тунговым маслом до золотистого блеска. По всему видно было, что удобней её не сыскать: кажется, нож вот-вот сам впрыгнет тебе в руку, чтобы — вжих! — и отсечь всё что угодно.
Мужчина выпил вино и с размаху отшвырнул чашку, так что она разбилась. Он выдернул нож из земли, подошёл к быку, топнул ногой, занёс руку и с громким криком резко опустил её. Голова быка величественно отделилась от тела, медленно, как отваливается при вспашке ком земли, упала, вспоров почву рогами. Шея стала похожа на разрезанный арбуз: под слоем кожи обнажилось яркокрасное мясо. Одно мгновение обезглавленное тело быка ещё прочно стояло на ногах.
Дети испугались — они не знали, что это гадание перед битвой. В прошлом, во время похода на юг, генерал Ма Фубо каждый раз перед сражением отрубал голову быку, и, если тот подавался вперёд, это предвещало победу, а если нет — поражение.
— Победим!
— Победим!
— Уничтожим Цзибачжай![37]
Бык подался вперёд и рухнул, мужчины радостно закричали. Крик был неожиданным и слишком громким, а запах вина слишком сильным — Бинцзай испугался, губы у него скривились, и он еле слышно забубнил.
Он увидел, как ярко-красная жидкость, словно извивающаяся алая змейка, струится у ног стоящих людей. Он присел на корточки и потрогал её — скользкая. Помазал одежду — очень красиво. Ещё немного — и его тело и лицо оказались полностью перепачканы в бычьей крови, кровью попахивало даже изо рта. Маленький старичок закатил глаза.
Дети, увидев его лицо, захлопали в ладоши и засмеялись. Он не знал, почему они смеются, и захохотал вместе с ними.
Люди всё прибывали, гул голосов нарастал. Пришла с корзиной в руке и мать Бинцзая — она хотела посмотреть, как будут делить мясо убитого быка. Услышав, что тот, кто не участвовал в жертвоприношении, мяса не получит, она рассердилась и надула губы. А увидев измазанного в крови Бинцзая, аж позеленела от злости. «Чтоб ты сдох! Чтоб ты сдох!» — она подошла и схватила Бинцзая за щёку так, что веко оттянулось вниз, зрачок перестал вращаться, а взгляд словно бы остановился на храме предков.
— …мама.
— Тебя ещё теперь мыть, зараза такая, ты меня когда-нибудь доконаешь!
— …мама.
Сын ругался на собственную мать, кому-то это могло показаться забавным. Некоторые парни стали хлопать в ладоши и, распространяя вокруг себя винные пары, закричали: «Бинцзай, давай!», «Давай, скажи ей!..» Мать Бинцзая разозлилась так, что её перекосило от злости, и долго после этого смотрела на людей с неудовольствием.
Схватив Бинцзая за шкирку, как щенка, она потащила его домой, не переставая ругаться: «Чего, спрашивается, ты ходил на улицу? Чего тебя туда понесло? Будет война, а тебе-то зачем во всё это лезть?»
Она привязала сына к стулу толстой верёвкой, а сама, взяв три курительных свечи и закрыв за собою дверь, направилась к храму предков.
Бинцзай уснул. Снаружи послышались далёкие звуки гонга, следом затрубили в рог, затем всё стихло. Неизвестно, сколько прошло времени, но с улицы вновь донеслись топот ног, крики и звуки ударов железом о железо, затем послышались вопли и женский плач. Снаружи что-то происходило.
Ночью, при свете факелов, мужчины и женщины, старые и молодые, с белыми повязками на голове собрались внутри и снаружи храма предков. В темноте они казались скоплением белых, паривших в воздухе — то вверх, то вниз — точек. Женщины, поддерживая друг друга, обнимались и плакали, при этом били себя в грудь и топали ногами. Всё погрузилось во мрак, рукава у всех вымокли от слёз. Мать Бинцзая тоже выплакала все глаза — казалось, она делала это чистосердечно, время от времени утирая рукавом ставшее детским лицо. Она сидела рядом с невесткой из дома Эр Маня, шмыгала носом и, держа её за руку, говорила на нездешнем наречии: «Что человек живёт век, что трава — одну осень, все умрём, все там будем. Тебе надо думать о том, как дальше жить. У тебя есть дети, а у меня этот чёртов уродец, не понять, живой или мёртвый — что с него возьмёшь?»
Она говорила действительно искренне, но женщины по-прежнему плакали.
«Вражда всегда забирает людей. Что раньше умрёшь, что позже — всё одно. Чем раньше умрёшь, тем раньше твоя душа переселится в другое тело, кто знает, может, попадёшь в тело богатого и знатного, да ещё и сильного».
Женщины продолжали плакать на разные лады.
Вот и мать Бинцзая подумала о чём-то настолько грустном, что не смогла сдержаться и, хлопая себя по коленям, зарыдала в голос. Белая повязка, сползшая со лба, то поднималась, то снова спадала. «Ах ты, мать моя, что ж ты наделала! Душа у тебя болела за старшую сестру, за вторую сестру, за третью сестру, только за меня не болела! Что ж ты наделала! Нет у меня ни ночного горшка, ни таза для ног…»
Что всё это значило — неизвестно.
Чем сильнее разгорался огонь, тем становилось светлее. В центре людского круга на время сложили высокую печь и поставили на неё большой котёл. Край котла был слишком высоко, заглянуть в него было нельзя; там что-то булькало и клокотало, а горячий пар вырывался с такой силой, что висевшие на стропилах летучие мыши начали в страхе метаться из стороны в сторону. Взрослые знали, что в котле варятся свинья и тело врага из соседней деревни, порезанные на кусочки и перемешанные. Мужчина поднялся на громоздкую подставку, схватил большой бамбуковый шест, длиннее коромысла, и стал тыкать им в невидимое нутро котла. То, что он накалывал на шест, он распределял между собравшимися — мужчинами и женщинами, стариками и молодыми. Знать, что именно они едят, людям было незачем; каждый должен был съесть то, что ему дали. Кто не ел, того ставили на колени рядом с железным котлом и бамбуковым шестом тыкали ему в рот.
Дрова и сосновая смола горели с треском, от печи волнами шёл жар. У тех, кто стоял в первом ряду, штаны спереди нагрелись, и они непроизвольно стали отступать назад. На мокрой поверхности бамбукового шеста плясали огненные блики. Время от времени брали немного бульона, тоже светившегося в темноте, будто россыпь огненных жемчужин. Голый по пояс мужчина поднялся и громко, как сумасшедший, закричал: «Кто боится смерти, поднимись! Я…» Несколько пар рук потянули его вниз, под каждым куском белой материи была пара глаз, и в каждой паре глаз прыгали язычки пламени. На стены и на потолок лучше было не смотреть: по ним двигались огромные тени, в несколько раз больше человеческого роста, которые то вытягивались, то сжимались, постоянно меняя очертания и приобретая самые причудливые формы.
— Кто тут из семьи Дэлуна? Подходи!
Очередь дошла и до матери Бинцзая. Её глаза были полны слёз, и она непрерывно хлопала себя по коленям.
— Я не буду…
— Бери чашку.
— Жизнь же…
— Бинцзай, и ты ешь.
Бинцзая, кусавшего помочи штанов, нетерпеливо вытолкнули вперёд. Он схватил кусок лёгкого, положил в рот, пожевал, почувствовал, что невкусно, закатил глаза и в сильном беспокойстве бросился в объятия матери.
— Ты должен съесть, — крикнул ему кто-то.
— Ты должен съесть! — закричали все.
Старик, указывая в его сторону ногтем длиной больше цуня, громко кашлянул и взволнованно обратился к людям: «Мы вместе выступаем против общего врага, в жизни и смерти опираемся друг на друга. Разве у детей и внуков Цзитоучжай есть причины не есть?»
— Ешь! — Тот, кто держал бамбуковый шест, передал Бинцзаю чашку. На потолке появилась огромная тень руки.
Жэньбао думал, что прогремевший в тот день гром должен был обрушиться на его голову — голову, в которой роились всякие нехорошие, распутные мысли. Он испугался, собрал свои пожитки и пошёл с горы вниз. Во-первых, таким образом он убежал от грома, который наводил на него ужас, а во-вторых, он решил подзаработать на подёнщине и, улучив удобный момент, посвататься к кому-нибудь. Он слышал, что несколько дней назад через Цяньцзяпин проходил отряд солдат, и счёл, что это очень хорошо. Эй! А не пора ли начинать?! Отряд-то проходил, но в деревню Цзитоучжай солдаты не зашли и Жэньбао к себе поболтать о том о сём не позвали, что, конечно же, очень разочаровало его. К тому же с горы пришёл угольщик, который сказал, что деревни Цзитоучжай и Цзивэйчжай начали враждовать, а ещё — что по горной речке Мацзыси приплыл труп, и плыл он почему-то вверх ногами, что до смерти всех напугало.
Жэньбао вспомнил, что в деревне Цзивэйчжай живёт его друг гончар и ещё один его друг — учитель, оба они самые близкие его приятели. Он решил вернуться и уговорить односельчан помириться с соседями. Две деревни вместе пьют воду из одного ручья, так зачем же им хвататься за оружие? Разве нельзя сесть рядком, вместе поесть мяса — вот всё и разрешится.
Жэньбао вернулся домой и нашёл там лежащего на кровати тяжело раненого отца — он посадил себя на кол, но в тот же день его нашёл и спас от верной гибели дровосек.
— Был бы он почтительным сыном, разве стал бы его отец искать себе такую смерть?
— Сесть на кол и остаться живым — так и от злости умереть недолго.
— Трудно быть отцом такого сына, да уж ничего не поделаешь.
— Ты только посмотри на его лицо и его брови — такой ни отца, ни матери не пожалеет.
— Мать умерла раньше срока, может…
Слова отца витали в комнате и достигали ушей Жэньбао. Но он притворился, что ничего не слышит, и как ни в чём не бывало подмёл пол, с таким же невозмутимым видом растоптал несколько муравьёв, покурил отцовскую водяную трубку и отправился в храм предков. Перед храмом кружком стояли люди и обсуждали дела, связанные с враждой. Похоже, ему представился удобный случай.
«Так ведь Петушиный гребень, это, можно и не взрывать. — Показав всем, что умеет вести себя уравновешенно, как подобает образованному и культурному человеку, Жэньбао пустился в пространные рассуждения: — Взрывать не следует, этого можно избежать. Надо взять свои слова обратно, в противном случае вся деревня Цзиба (он тоже, подстроившись под односельчан, переиначил название деревни Цзивэйчжай) с оружием в руках придёт сюда к нам, чтобы поквитаться! Не надо ссориться по пустякам, не надо ссориться-а-а, — закрыв глаза, протянул он последнее слово. И тут же окинул всех негодующим взором: — Но мы сумеем постоять за себя! Мы не дадим себя в обиду!»
Борьба за справедливость, таким образом, получила в устах Жэньбао новое и смелое толкование. Правда, собравшиеся не оценили приведённые им доводы, но зато его негодующий взгляд произвёл на всех сильное впечатление. Он, прищурившись, уловил это и ещё больше разошёлся. Решительным жестом он откинул полу халата, занёс над головой мотыгу, с размаху вонзил её в землю, сковырнув ком грунта, и заорал: «Месть! Сегодня или никогда!»
Он геройски затянул на халате пояс, геройски вбежал и выбежал из храма предков, так же геройски справил нужду, чем привёл всех в неописуемый восторг. Но поняв, что сегодня не трубили в рог и, стало быть, ничего интересного больше не предвидится, вернулся домой и стал варить кукурузную кашу.
Когда Жэньбао хотел что-то «начать», он вёл себя одинаково. Вот и на этот раз он сновал туда-сюда по деревне и её окрестностям, прикрывая рукой глаза, тщательно что-то исследовал, поворачиваясь лицом то к дереву, то к скале. Он был так занят, что парни, отправляясь в дозор, не смели звать его с собой. К каждому встречному он обращался с наказом:
— Братец Цзинь-гэ, прошу тебя, ты уж потом не забывай об отце. Мы с детства были с тобой как родные братья, не разлей вода. И когда мы однажды охотились, помнишь, если бы не ты, я давно был бы уже на том свете. Век не забуду твоей доброты.
— Дядюшка Эр бое,[38] болит поясница-то? Хорошенько следи за своим здоровьем. Есть вещи, за которые я корю себя. Обещал, да так и не нарубил тебе хвороста. А когда в прошлый раз помогал класть перекрытия, положил кое-как. Заботься о себе, захочешь что-то съесть — съешь, захочешь что-то надеть — надень, а плохо станет — не спускайся к полю. От племянника твоего мало проку, присматриваю за тобой я плохо, ты уж не держи на меня зла…
Хуан саоцзы,[39] если у меня что-то не в порядке, то я не могу не посоветоваться с тобой. Раньше я делал много глупостей, а ты не затаила на меня обиду. Однажды я украл у тебя два кабачка, чтобы угостить гончара, а ты и не знала. Сейчас я вспомнил об этом, и на сердце у меня стало тяжело. Сегодня я специально пришёл, и если сказал что-то обидное, ты уж прости. Хочешь ругать меня — ругай.
Сестрица Яо-цзе, ты… ты стираешь? В этот раз… действительно, нет выхода, но ты… не переживай. Какой от меня прок? Грамоту я не разумею, военному делу не обучен, в поле работать не привык. Человеческий век недолог — все мы там будем. Великие мужи в восемь чи ростом считали за честь постоять за свой род и свою страну. А ты что на это скажешь? Ладно, недосуг мне с тобой сейчас разговоры разговаривать — дел невпроворот. Знаю, что только в твоём сердце и найдётся местечко для братца Шижэнь-гэ, я уйду — а ты не переживай. Ты… крепись, может, ещё всё обойдётся. Не поминай лихом…
Он сдерживал свои чувства и лишь иногда шмыгал носом.
Деревенские ему сочувствовали:
— Братец Шижэнь-гэ, не надо так.
— Нет, я уже решил, — он опускал голову, и взгляд его упирался в лежащий на дороге осколок черепицы.
Никто не знал, что именно он решил и как скоро он будет делать то, что решил.
Односельчане слышали беспрестанный топот его кожаных ботинок по каменным ступеням и понимали, что он пока ещё не бросился ни в огонь, ни в воду. Благо на горе всегда было много дел: то куры забредали в дома, то коровы съедали посевы, то мать Бинцзая опять затевала шум из-за своего сына — так что все не особо следили за этим вечно занятым человеком. Более того, они постепенно привыкли. И если он не был занят, все чувствовали, что чего-то не хватает, что-то не так.
В тот день после ссоры с портным Чжуном он вышел из дома в плохом расположении духа и побрёл к храму предков. Там как раз составляли бумагу «наверх». Исстари так повелось, что власти в местные конфликты не вмешивались, поэтому к чиновникам люди никогда не обращались, а теперь, когда решили сделать это, у них не оказалось образца, по которому можно было бы составить бумагу. Несколько стариков подумали-подумали, вспомнили, что им говорил портной Чжун, и сказали тому, кто держал кисть: «Пожалуй, назовём это прошением».
Вдруг сквозь толпу прорвался Жэньбао с всклокоченными волосами, стал размахивать руками и кричать:
— Нет, нет, назовём это докладом.
— Прошением.
— Докладом.
— Всегда нужно соблюдать приличия.
— Надо соблюдать приличия, в данном случае слово «доклад» самое лучшее. — Жэньбао снисходительно улыбнулся. — Правда, правда.
— Пойди и спроси у своего отца.
— Он смыслит только в старом календаре.
— Назовём прошением.
— Вы что, не видите, какое сейчас время?
— Доклад? Слишком режет слух. Так говорят под горой, они что, и по мягкому месту бьют так же крепко?
— Братцы, ну послушайте меня, я плохого не посоветую. Вчера прошёл дождь, разве ж можно жить по-старому? Мы здесь слишком консервативные, правда. Сходите в Цяньцзяпин, посмотрите, поскольку все люди там едят соевый соус, допускается и слово «доклад», поняли вы или нет? Из чего сделана резинка? Из резины, и это хорошая вещь. Вы подумайте, как можно писать какое-то прошение? Поэтому, так как нужно немедленно и без колебаний принять решение, вы должны определиться.
Похоже, что люди из-за всех «поскольку», «так как» и «поэтому» почти ничего не поняли, они долго не давали ему ответа. Подумав, они согласились с тем, что вчера действительно шёл дождь, и, не устояв перед напором слова «разве», скрепя сердце согласились написать «докладная записка».
Затем появились другие вопросы. Старики хотели писать на вэньяне,[40] а он настаивал на том, чтобы письмо было написано на байхуа;[41] старики хотели использовать лунный календарь, а он — общепринятый солнечный; они настаивали на том, чтобы в конце письма была поставлена круглая печать в форме лошадиного копыта, а он говорил, что такая печать будет выглядеть слишком консервативно, слишком по-деревенски, и, чтобы над ними потом не смеялись, нужно вместо этого расписаться. Он то задумывался, то становился снисходительным, то, соглашаясь, скромно кивал головой, но после этого всё равно хотел, чтобы они «взяли свои слова назад», и рассказывал им о разных новых порядках, совсем как убеждённый член новой партии.
«Жэнь, дурья башка, у тебя уши шерстью поросли!» — вдруг вырвалось у кого-то из семьи Чжу И.
Жэньбао, чтобы спасти себя от насмешек, покачал головой, рассмеялся и ещё больше сощурил глаза. Он понимал, что не должен слишком уж отрываться от людей, поэтому вытащил несколько жёлтых табачных листьев и раздал их мужчинам, а себе не оставил ни крошки. Сегодня его щедрости не было предела.
Ему не терпелось заняться делом, и он отправился искать нужные отцу лекарственные травы. Но по неосторожности чуть не споткнулся о сидевшего на земле Бинцзая.
Бинцзай пришёл посмотреть на всю эту суматоху. Он без всякого интереса играл с куриным помётом и время от времени почёсывал вскочивший на голове чирей. Весь день он был очень грустным и ни разу не крикнул «Папа!».
Непрерывные неудачи и многочисленные жертвы вызвали среди жителей деревни разброд и шатания. Вдруг кто-то из парней вспомнил несколько странных случаев. В тот день, когда собирались принести Бинцзая в жертву духу зерна, внезапно прогремел гром. Потом зарезали быка, чтобы узнать, победа или поражение — но безуспешно. Бинцзай тогда кричал: «…мама», будто предвещая что-то плохое — так и произошло… Неспроста всё это, неспроста.
Поразмыслив, жители деревни пришли к выводу, что в Бинцзае есть что-то мистическое: смотрите, он умеет говорить только два слова, «папа» и «…мама», — не указывает ли это на знаки инь и ян на гадательных бирках?[42]
Всем тут же захотелось совершить гадание на живой бирке. Оторвав створку двери, жители деревни посадили на неё Бинцзая и отнесли его к храму предков.
— Советник Бин.
— Господин Бин.
— Святой Бин.
Мужчины встали перед ним на колени и, склонившись к земле, не сводили с него глаз. Они так старательно глядели вверх, что кожа на лбу собиралась складками. Как только Бинцзай оказался у храма, он оживился и заулыбался — морщины на лице разгладились. Потоптавшись по створке и убедившись, что она больше не двигается, Бинцзай от удовольствия закатил глаза.
Толком никто ничего не понял.
Может, ему надо поесть, чтобы произошло явление духа? Кто-то принёс цзунба,[43] это привело Бинцзая в возбуждение. Он отломил кусочек, однако не удержал его. Кусочек упал рядом с правой ногой, но поскольку глаза и голова у Бинцзая плохо его слушались, он по-прежнему смотрел влево. Так и ел: половину съедал, половину ронял, каждый раз, уронив кусочек, искал его, и каждый раз искал не в том месте, где тот упал. Натыкаясь на кусочки, которые упали раньше, он подбирал их и засовывал в рот.
Бинцзай захлопал в ладоши. Услышав чириканье воробьёв, он запрокинул голову, направив взгляд куда-то вверх. Спустя какое-то время он определился с направлением, ткнул пальцем и пробормотал: «Папа!»
— Шэн гуа[44] — значит, победим!
Мужчины с радостными криками вскочили на ноги. Но что именно всё это значит? Они посмотрели туда, куда указывал Бинцзай. Это был загнутый кверху карниз крыши. Сквозь черепицу проросла трава, а почерневший деревянный карниз напоминал израненного старого феникса, который устремил свой взор далеко в небо, силясь взмахнуть большими длинными крыльями. Там, под крышей, слышалось чириканье воробьёв.
— Он указывает на воробьёв.
— Нет, указывает на стреху.
— Стреха — «янь» и речь — «янь», боюсь, придётся помириться.
— Что ты несёшь! «Стреха» и «воспаление» звучат одинаково, а иероглиф «воспаление» состоит из двух «огней», значит, нужно напасть и поджечь.
Спорили очень долго, наконец всё же подчинились тем, кого считали «уважаемыми людьми». Снова атаковали, снова вступили в борьбу. Вернувшись после битвы, посчитали людей и обнаружили, что потеряли ещё несколько человек.
Деревенские собаки уже привыкли к сигналам рога. При первых его звуках шерсть у них вставала дыбом, одна за другой они протискивались в щели ворот, перепрыгивали через каменные стены и, словно выпущенные из лука стрелы, мчались, надеясь на добычу, вслед за людьми. На склоне, на развилке дорог, в канаве — везде им попадались трупы. Собаки рвали их в клочья, вгрызались в плоть, с хрустом перемалывали кости. Псы разжирели, глаза у них налились кровью, и, рыская в чащах, при каждом шорохе травы они выстраивались в боевой порядок, двигаясь, как дракон в зарослях тростника. Везде, где появлялась «голова дракона», оставались следы крови и куски плоти очередной жертвы, побывавшей в зубах стаи. Иногда у жителей деревни прямо в собственном дворе из вязанок хвороста вдруг вываливалась чья-то рука или нога.
Неожиданно собаки стали очень интересоваться людьми. Собирались ли люди говорить о делах, или два человека ссорились между собой — всё это привлекало собак. Они скалили острые зубы, а их языки, длинные и подвижные, колыхались, словно ленты на ветру или волны на воде в ожидании того, чем же всё это закончится. Говорят, что в семье Чжу И дедушка однажды задремал под деревом, а собаки приняли его за мертвеца и сильно покусали.
Бинцзай навалил на стул кучу дерьма.
Мать Бинцзая, как обычно, стала подзывать собак, чтобы они всё слизали: «На-на-на!»
Собаки прибежали, понюхали и убежали, не проявив никакого интереса. Они прибежали, потому что услышали зов и потому что хотели показать хозяйке, что, хоть и вознеслись теперь высоко, живут в довольстве и в чести, а всё-таки не забывают старую дружбу.
Деревня стала полна нечистот и мух, повсюду распространился отвратительный запах.
Встретившись с невесткой из семьи Чжу И, мать Бинцзая потянула носом: «Чем это от тебя воняет?»
Женщина вытаращила глаза: «Ну и ну! Да это от тебя несёт».
Они стали принюхиваться и обнаружили, что руки у них воняют, одежда воняет, даже коромысла и бамбуковые корзинки издают неприятный запах, и только тогда они поняли, в чём дело. Зловонным стал сам воздух в деревне. Всё это время никто не убирал навоз за скотиной, полы почернели от грязи — как же тут воздуху не пропитаться зловонием?
В тех местах, откуда была родом мать Бинцзая, порядку в доме придавали большое значение, поэтому она всегда отличалась от местных жителей чистоплотностью. Прихватив с собой пук соломы и жмых из семян чайного дерева, она отнесла к ручью испачканные Бинцзаем штаны и стул, чтобы отмыть их, но, шоркая и раз, и два, она так и не смогла избавиться от запаха. Ей трудно было дышать, она почувствовала слабость. Хотя совсем недавно она съела немало последов, организму её нужен был хлеб. Когда она встала, в глазах у неё потемнело, и она упала.
Неизвестно, как она приползла обратно. По счастливой случайности её не задрали собаки. Глядя на сплошь усеянную мухами москитную сетку, она в голос зарыдала: «Ах ты, мать моя, что ж ты наделала! Душа у тебя болела за старшую сестру, за вторую сестру, за третью сестру, а за меня не болела, и нет у меня ни ночного горшка, ни таза для ног».
Бинцзай боязливо посмотрел на неё и осторожно ударил в маленький медный гонг, словно желая развеселить её.
Взглянув на сына, она утёрла ладонью лицо и ласково кивнула ему:
— Иди, посиди с мамой.
— Папа, — сын уселся у неё на коленях.
— Правильно, тебе надо идти искать этого чёрта драного!
Она стиснула зубы, глаза у неё стали, как пятна на перьях павлина, — большие чёрные зрачки, сдвинутые к носу, в окружении широких белых полукружий. Конечно, это испугало Бинцзая — он просто остолбенел.
— …мама, — произнёс он еле слышно.
— Ищи своего папу, его зовут Дэлун, у него жидкие брови, он конченый дурак, который поёт унылые песни.
— …мама.
— Запомни, он в Чэньчжоу или в Юэчжоу — его там видели.
— …мама.
— Скажи этой скотине, что он причинил много зла тебе и твоей матери! Изо дня в день тебя бьют, меня унижают, а что ещё остаётся делать богатым при виде нас с тобой? Если бы не еда для кошки из храма предков, мы бы с тобой давно умерли с голоду. Лучше уж умереть, чем так жить! Ты должен всё это ему рассказать!
— …мама.
— Найди и убей его!
Бинцзай не проронил ни звука, его губы дрожали.
— Я знаю, ты всё понял, всё понял. Ты мой сыночек. — Мать Бинцзая улыбнулась, и из переполненных влагой глаз выкатилась слеза.
С корзиной в руках она медленно поднялась на гору и больше уже не вернулась. Потом ходили разные слухи: одни говорили, что её укусила ядовитая змея, другие — что её убили люди из деревни Цзивэйчжай, третьи считали, что её «чёрт попутал», она заблудилась и сорвалась с отвесной скалы… Но это уже и не важно.
Бинцзай всё время ждал, когда вернётся мама. Солнце зашло за горы, послышалось кваканье каменных лягушек, шаги на тропинке у ворот стали раздаваться реже, но он так и не увидел хорошо знакомое ему лицо. Его сильно искусали комары, всё тело зудело. Маленький старичок изо всех сил чесался и, расчесав тело до крови, совсем рассердился. Он должен отомстить тому человеку, о котором говорила мать. Бинцзай пошёл домой, опрокинул стул, вылил на кровать чай, насыпал в подвесной чайник золу. Запусти камнем в железный котёл, и тот не выдержит — бах! — и расколется. Бинцзай в одночасье перевернул с ног на голову этот мир.
Всё погрузилось во тьму, а снаружи так и не было слышно знакомых шагов. Лишь из соседнего дома доносились прерывистые стоны рябого Чжуна.
Маленький старичок заснул в окружении комаров, а проснувшись, почувствовал, что проголодался, и, пошатываясь, вышел из дома.
Луна была полной, очень белой и сквозь туманную дымку освещала всё вокруг так, словно был день, и, казалось, можно было разглядеть на горе напротив каждый кустик и каждую былинку.
Рядом журчал ручей. При лунном свете вода переливалась и сверкала, но на её поверхности, залитой серебристым светом, было несколько чёрных теней — подводных камней, казавшихся отверстиями, проделанными в ручье. Каменные лягушки уже не квакали — по-видимому, они тоже уснули. Где-то далеко залаяли собаки, похоже, там что-то происходило.
Бинцзай, держа во рту палец, посидел перед курятником, подумал-подумал и вышел из деревни.
Раньше, когда мать уходила принимать роды, она брала его с собой, может быть, и сейчас она в тех местах. Он решил пойти поискать её.
Освещаемый луной, он шёл по горной тропинке, шёл по облакам и туманам, покрывавшим землю, шёл очень свободно, лишь слегка наклонив вперёд верхнюю часть тела, колени его непрерывно мелькали, и казалось, что в любой момент они не выдержат и сломаются. Неизвестно, сколько прошло времени, неизвестно, как далеко он ушёл, но он задел ногой соломенную шляпу, а ещё наступил на плетёный щит, который глухо хрустнул в ответ. Бинцзай побурчал, помочился и продолжил свой путь. Впереди он увидел лежащего человека, это была женщина, но Бинцзай никогда раньше не встречал её. Он потряс её руку, похлопал по щеке, подёргал за волосы и понял, что она не может проснуться. Он дотронулся до её груди, судя по величине, там что-то должно быть: взявшись обеими руками, маленький старичок попробовал пососать грудь, но в ней ничего не оказалось, и он разочарованно выпустил её из рук. Тело этой женщины было таким мягким, таким упругим, что маленький старичок сел верхом на её живот, привстал, потом снова присел и почувствовал, что ему здесь очень хорошо.
«Папа». Он очень устал и, припав к телу очень похожей на мать женщины, уснул. Их лица, освещённые светом луны, были подобны белым листам бумаги. А в ушах у женщины сверкали серёжки.
Это тоже была чья-то мама.
«Папа».
Бинцзай, указывая пальцем на карниз храма предков, глупо улыбался.
На самом деле там не было ничего удивительного — всего лишь старый феникс, в шрамах и отметинах. Черепица обжигалась здесь, в деревне. Так что благодаря деревьям, которые росли на горе, благодаря земле, на которой росли эти деревья, и появилось оперенье у феникса. Похоже, многослойное оперенье было слишком тяжёлым, и феникс не мог взлететь, он лишь слушал живущих в горах горлиц, фазанов, дроздов, ворон, слушал тишину раннего утра или поздней вечерней зари, слушал, пока не состарился. Но он всё ещё высоко держал голову и смотрел на россыпи звёзд или гряды облаков. Он хотел взмыть вверх и потянуть за собой крышу, хотел полететь так же, как полетел тогда, когда указывал предкам нынешних жителей деревни Цзитоучжай путь к новому и прекрасному месту.
Два парня вышли из храма, держа в руках железный котёл, увидели Бинцзая и невольно удивились.
— Это же Бинцзай?
— Он что, ещё не умер?
— И как его земля носит?
— Похоже, сам владыка ада забыл о нём.
— Этот урод своим поганым гаданием меня чуть на тот свет не отправил.
За эти несколько дней отношение к Бинцзаю изменилось, и люди снова не принимали его всерьёз. Они даже сошлись во мнении, что это из-за него они потерпели поражение в войне, да и все другие несчастья и бедствия, что выпали на долю деревни Цзитоучжай, тоже навлёк он. Парни поставили котёл на землю, а увидев, что Бинцзай уселся на оставленную под деревом соломенную шляпу, совсем рассвирепели. Один из них подскочил к маленькому старичку и отвесил ему оплеуху — тот рухнул как подкошенный. Другой, сунув под нос Бинцзаю острый нож, брызгал слюной ему прямо в лицо: «А ну, врежь себе сам, не то я тебя вот этим ножичком…»
«Смелей!» — за их спинами раздался ледяной голос, они обернулись и увидели белое, как смерть, рябое лицо.
Портной Чжун, который был самым уважаемым из всех уважаемых в деревне людей, выставил вперёд два пальца, указывая на лбы одного и другого: «Он вам в отцы годится, разве можно быть с ним неучтивыми?»
Парни, понимая, что до портного Чжуна у них нос не дорос, и сообразив, что портной Чжун — дядя Бинцзая, переглянулись, подхватили котёл и исчезли, чтобы не доводить дело до греха.
Портной Чжун пошёл было домой, но остановился, подумал и вернулся к сидящему на земле племяннику, протянув ему ладонь: «Руку!»
Бинцзай попятился, глаза его смотрели не на портного, а куда-то на дерево поверх его головы. Лицо свело судорогой, верхняя губа дёргалась — преодолевая страх, он пытался выдавить из себя улыбку. Прошло достаточно много времени, прежде чем Бинцзай протянул портному свою ручонку.
Рука у Бинцзая была худой и холодной — ну просто куриная лапка. Портной Чжун схватил её, сжал, и будто тепло разлилось в груди.
Он вытер Бинцзаю лицо, отогнал от его головы мух, застегнул пуговицу на одежде. Одет Бинцзай был кое-как, Чжун никогда не шил ему одежду.
— Пошли со мной.
— Папа.
— Ишь, какой послушный.
— Папа.
— Кто твой папа?
— …мама.
— Что за скотина!
Он больше не смотрел на Бинцзая и, держа его руку, молча спускался вниз по ступеням. Неизвестно почему, он вдруг вспомнил огромное количество одежды, которую сшил за свою жизнь: длинные, короткие, широкие, узкие — одна за другой вещи проплывали перед его глазами, мелькая, словно безголовые демоны. А разве одежда на телах мёртвых односельчан была не им, Чжуном, сшита? Он всегда мог узнать свой стежок. Он ещё крепче сжал маленькую лапку Бинцзая: «Не бойся, я и есть твой папа, пошли со мной».
На горе росла трава под названием цюэюй, и была она очень ядовитой. Говорят, если птица её касалась, то тут же падала замертво, если зверь её трогал, то и он околевал. Портной Чжун собрал несколько стебельков этой травы и приготовил из них отвар. В деревне не было и трёхдневного запаса зерна. Только молодые и сильные мужчины и женщины должны остаться, чтобы пахать землю, рожать детей, сохранять и передавать по наследству традиции и обряды. А старым и слабым не нужно оставаться. Разве в родословных книгах чёрным по белому не написано, что так всегда поступали их деды и прадеды? Портной Чжун, вспоминая свою недостойную предков жизнь, знал, что родился он не ко времени и прожил жизнь не так, как хотел. Сегодня, когда он наконец понял, что, жертвуя собой, возвращается на путь истинный, ему стало легче.
Портной сначала налил полчашки отвара Бинцзаю и только после этого вышел за дверь. Чтобы пройти от дома до деревни, надо было подняться по извилистой каменной лестнице. По обе стороны дороги чередовались сложенные из камней низкие стены и прочные деревянные дома. Из щелей в стенах росли сорняки и полевые цветы, которые привлекали стрекоз и пчёл. Кое-где попадались дома, которые начали строить, да не построили. Иногда фундаменты, столбы и балки перекрытий стояли так по многу лет, люди не торопились возводить стены и класть черепицу, и эти недостроенные дома служили путникам местом, где можно посидеть и отдохнуть. На некоторых балках были наклеены красные полоски, чтобы отгонять злых духов.
Портной знал, где жили старики и маленькие дети, слабые и больные, и с глиняным кувшином в руке переходил от дома к дому. Старики ждали его на пороге, словно между ними существовала какая-то тайная договорённость. Они встречали портного, держась за дверь или опираясь на палку, и понимающе кивали головами.
— Время пришло?
— Пришло. Собрался?
— Собрался.
Старый скотник Юань Гуй попросил: «Чжун Мань, я ещё хочу нарезать травы для коровы».
Портной ответил: «Сходи, это не помешает».
Старик ушёл нетвёрдой походкой, нарезал травы и вернулся, пошатываясь и вытирая руки. Приняв чашку, он сначала сделал пару глотков, а потом допил до конца. На усах и бороде у него ещё висело несколько капель.
— Чжун Мань, ты присядь.
— Нет, сегодня жарко — пойду.
— Ага.
Другой старик, держа на руках грудного ребёнка, посмотрел на портного Чжуна, и глаза его наполнились слезами: «Чжун Мань, ты погляди, может, нужно поменять ему курточку? Ту, которую ты сшил, ещё ни разу не надевали».
Портной в знак согласия прикрыл веки.
Старик вернулся в дом и вскоре вышел, переодев ребёнка во всё новое, а ещё повесив ему на шею амулет — замок долголетия. Новая ткань шуршала от соприкосновения с его сухими немощными руками: «Вот теперь хорошо, вот теперь хорошо».
Сначала он налил ребёнку, потом выпил сам.
Кувшин стал заметно легче, когда портной Чжун вспомнил вдруг о бабушке Юй Тан айцзе.[45] Эта старушка всегда сидела у ворот и грелась на солнце, словно дух ворот. Она была такой старой, что уже не отличала мужчин от женщин. У неё отросли длинные ногти, беззубый рот с трудом удерживал слюну, кожа висела на костях, как просторная одежда; она сидела, закинув ногу на ногу, причём нижней ногой ещё умудрялась притопывать. Кто бы ни подходил к ней с вопросом или с разговором, она ничего не слышала и лишь безучастно смотрела на человека. Вероятно, вы и в других местах встречали таких вот живых ископаемых.
Только когда портной подошёл к ней вплотную, она почувствовала, что рядом кто-то есть, и в её мутных глазах блеснул слабый свет. Она что-то поняла, задержала дёснами слюну, показала на портного пальцем, а затем медленно перевела его на себя.
Портной понял, что она имеет в виду, и сначала поклонился ей, а потом залил в её глубокий беззубый рот чёрную воду.
Все старики уселись лицом к востоку. Их предки пришли с той стороны, и они хотели уйти туда же. Там, в той стороне, раскинулось море облаков, застывших в неподвижности волнами, которые в лучах яркого солнца искрились кристально белой чистотой — и всё это великолепие мозаичным узором впечатывалось в мрачную темноту противоположной стороны. Несколько горных вершин поднимались над облаками, как будто им было слишком одиноко и они хотели поприветствовать друг друга. Золотисто-жёлтая бабочка выпорхнула из-под облаков, словно переливающийся красками огненный цветок. Но сколько бы она ни парила в воздухе, ей никогда не долететь до синих гор и зелёных перевалов. Наконец она опустилась на спину чёрного быка — похоже, это была самая большая бабочка в мире.
Пришли мужчины из деревни Цзивэйчжай, за ними подошли женщины, дети, собаки. Они услышали, что люди с этой стороны собираются «преодолеть горы», дойти до других мест и открыть там что-то новое для себя. Накануне они помирились и устроили пир. Жители двух деревень снова стали друзьями и на ноже поклялись, что никогда больше не будут мстить друг другу.
Дома уже сожгли, лишь тонкие струйки чёрного дыма вились над пепелищем — от деревни остались только глиняные черепки да очаги с дырами зияющих чернотой топок. Обнажившиеся фундаменты домов казались теперь очень узкими — с трудом верилось, что совсем недавно в этих тесных жилищах ютились люди. Повязав головы белой материей, молодые мужчины и женщины с лоснящимися, как масляные плошки, лицами, приготовились подниматься вверх по дороге. Они гнали быков, нагруженных плугами и боронами, тёплой одеждой и одеялами, котлами и мисками, деревянными барабанами — всё, что они брали с собой, лежало вперемешку в круглых и квадратных корзинах. И даже ржавый походный фонарь тоже был приторочен к поклаже.
Согласно обычаю, они до земли поклонились новым могильным камням, взяли по горсти земли, спрятав её за полами своих одежд, и под возгласы «Эй! Ой! Ай!» затянули цзянь.
Цзянлян был их предком, но родился он не раньше, чем Фуфан, Фуфан родился не раньше, чем Хоню, Хоню родился не раньше, чем Юнай, а Юнай родился не раньше, чем Синтянь. Они родились на берегу Восточного моря, потомство их постепенно становилось всё более многочисленным, род разрастался, повсюду уже жили люди, и не было даже клочка свободной земли. Невестки из пяти семей пользовались одной ступкой для риса, золовки из шести семей пользовались одним ведром для воды — разве можно было так жить дальше? Тогда они взяли плуги и бороны и, ведомые фениксом, сели в лодки из клёна и в лодки из китайского лавра.
Женщины идут с востока — вереницей длинной.
И мужчины прочь с востока — вереницей длинной.
Вереницей, друг за другом — в гору, на вершину.
Терпеливо, шаг за шагом — в гору, на вершину.
Обернуться бы с вершины на родимый край,
Да его за облаками не видать давно.
Вереницей, друг за другом — под гору, в долину.
Терпеливо, шаг за шагом — под гору, в долину.
Посмотреть бы из долины, что там впереди,
Да вокруг одни лишь горы, сколь хватает глаз.
Вереницей, шаг за шагом — долго ль нам идти?
С каждым шагом мы всё дальше от конца пути.
Мужчины и женщины пели старательно — правда, это трудно было назвать пением, скорее они громко выкрикивали слова. Голоса звучали нестройно и неестественно, пели монотонно, без переливов. Когда кричать при ходьбе уже не было сил и звуки песни становились едва различимыми, почти угасали — их вдруг подхватывали, и они начинали звучать с новой силой. Эта песня навевала воспоминания о неприступных отвесных скалах, о бамбуковых чащах, о массивных бревенчатых домах и высоких порогах. Только здесь, только сквозь эту почву могли пробиться такие голоса.
Конечно же, песня была светлой и сияющей, как их глаза, как женские серьги, как босые ноги, как россыпи весёлых маленьких цветов у этих босых ног. В этой песне не было ни слова о войне и страданиях, в ней совсем не было крови.
Ни капли.
Фигуры людей и быков уменьшились до размера чёрных точек, миновали тёмно-зелёную горную долину и направились к ещё более тёмному лесу. Но сквозь зелёную пелену всё ещё доносились едва уловимые звуки песни и звон колокольчиков. В горах было очень тихо. Вдруг стал нарастать и усиливаться звук журчащей воды. В горной речке много камней, некоторые из них были заметно больше других — блестящие, ровные, гладкие, на них женщины, которые приходили сюда, колотили бельё. Словно тёмные зеркала, камни вбирали в себя отражения множества окружавших их людей и событий и уже больше не выпускали их наружу. Возможно, когда всё порастёт травой, только дикие звери станут наведываться сюда, нарушая воплями покой этих мест. А охотники и торговцы, которые будут проходить мимо, решат, что эта горная долина ничем не отличается от других, и только несколько крупных камней будут тревожить их воображение и заставлять думать, что здешние места всё же хранят какую-то тайну.
Неизвестно, откуда появился Бинцзай. Вопреки всему он не умер, чирей на его голове прорвался и покрылся коркой. Он совершенно голый сидел на фундаменте недостроенного дома, перед ним стоял пузатый глиняный кувшин, наполненный водой, и он веткой помешивал в нём воду, вовлекая в круговорот поток солнечного света. Услышав звуки далёкой песни, он, не понимая, откуда они доносятся, захлопал в ладоши и очень тихо пробормотал слово, имеющее отношение к человеку, о котором он ничего не знал:
— Папа.
Хотя он был очень худ, его пуп был никак не меньше медной монеты с квадратным отверстием посредине, что удивляло стоявших рядом с ним ребятишек и внушало им чувство уважения к Бинцзаю. Поглядывая на этот большой пуп, они подарили Бинцзаю несколько камешков и, следуя его примеру, стали хлопать в ладоши и кричать: «Папапапапа!»
Мимо проходили две женщины, и одна сказала другой: «Что это там за помои?» — и унесла стоявший перед Бинцзаем пузатый кувшин, в котором вращался луч света.
Перевод Н. К. Хузиятовой, Е. Т. Хузиятовой