Анри Шарьер Папийон

Тетрадь первая Дорога на дно

Суд присяжных

Удар был так силен, что пришел я в себя лишь через тринадцать лет. Необычайный был удар, и били они меня всей кодлой.

Происходило это двадцать шестого октября 1931 года. В восемь утра меня выдернули из камеры в Консьержери[1] — клетки, в которой я просидел почти год. Меня тщательно побрили и прилично одели — костюм сидел на мне, словно его сшили на заказ, а белая рубашка и голубой галстук-бабочка придавали моему облику почти пижонский вид.

Было мне двадцать пять, а выглядел я на двадцать. Видимо, и на жандармов мое одеяние произвело впечатление, обращались они со мной весьма вежливо. Даже наручники сняли. И вот мы, пятеро жандармов и я, сидим на двух скамьях в пустой комнате. За окном — хмурое небо. Дверь напротив, должно быть, ведет в зал суда, поскольку именно в этом парижском здании размещается Дворец правосудия.

Через несколько секунд меня начнут судить за преднамеренное убийство. Мой адвокат мэтр Раймон Юбер подошел ко мне.

— Против вас в деле нет никаких веских доказательств. Надеюсь, нас оправдают.

Это «нас» заставило меня улыбнуться. Можно подумать, что мэтр Юбер тоже будет сидеть на скамье подсудимых и, если приговором станет «виновен», тоже отправится на каторгу.

Служитель открыл дверь и пригласил нас войти. В сопровождении жандармов и одного сержанта я вошел через широко распахнутые двери в огромный зал. Словно чтобы окончательно добить меня, этот зал оказался красным, весь кроваво-красным: красными были стены, ковры, шторы на окнах и даже мантии судей, которые готовились заняться мной минуты через две-три.

— Господа, суд идет!

Из двери справа один за другим вышли шестеро мужчин: председатель, а за ним пятеро судей в магистерских шапочках. Председатель остановился у кресла в центре, справа и слева расположились его коллеги. В зале наступила торжественная тишина, и все, включая меня, встали. Суд сел, сели и все остальные.

Председатель оказался широкоплечим мужчиной с розовыми щеками и холодными глазами, они глядели на меня, но как бы сквозь меня и были лишены какого-либо выражения. Звали его Бевен. Разбирательство он повел бодро, как по накатанной дорожке, с надменным видом профессионала, не слишком убежденного в искренности свидетелей и полиции. Нет, такой не понесет никакой ответственности за мое осуждение, но, уж будьте уверены, добьется его непременно.

Прокурором был некто Прадель, и вся адвокатская коллегия боялась его как огня. У него была репутация основного поставщика материала, как для гильотины, так и для Французских и заокеанских тюрем.

Прадель выступал в роли общественного обвинителя. Все человеческое было ему абсолютно чуждо. Он представлял закон, весы правосудия и так ловко манипулировал ими, что они всегда перевешивали в его сторону. Опустив тяжелые веки над пронзительными орлиными глазами, он так и прожигал меня взглядом с высоты своего роста. Если учесть, что он стоял на трибуне, да и ростом его бог не обидел — где-то под метр девяносто, — то это производило впечатление. Мантию он не снял, лишь положил свою шапочку перед собой и стоял, упершись в постамент огромными и толстыми, словно свиные окорока, лапами, и вся его поза, казалось, говорила: «Если ты думаешь, что можешь ускользнуть от меня, юный прохвост, то ошибаешься. Судьи считают меня самым грозным прокурором именно потому, что я ни разу еще не дал своей жертве ускользнуть. И мне все равно — виновен ты или нет. Я здесь для того, чтобы употребить все сказанное про тебя — против тебя. Твой богемный образ жизни на Монмартре, доказательства, которые собрала полиция, и свидетельства самой полиции. И мне только остается собрать всю эту грязь и представить твой образ столь омерзительным и неприглядным, чтобы единственным желанием судей стало желание отторгнуть тебя от общества, и как можно скорей».

Мне казалось, что я действительно слышал эти слова, хотя это совершенно невероятно… «Ах, ты надеешься на присяжных? Оставь, эти двенадцать человек понятия не имеют, что такое жизнь. Взгляни, вот они сидят, напротив. Двенадцать придурков, привезенных в Париж из глухой провинции, — ну что, разглядел? Мелкие лавочники, пенсионеры, торговцы. А тут появляешься, ты — такой молодой и красивый. И ты сомневаешься, что мне будет трудно представить тебя эдаким ночным донжуаном с Монмартра? Да одно это сразу настроит их против тебя. Ты слишком шикарно одет, надо было выбрать более скромный костюм. Разве ты не видишь, как они завидуют этому костюму? Они покупают готовое платье и даже не мечтают о костюме, сшитом на заказ…»

Меня судили за убийство сутенера — полицейского стукача, парня из уголовного мира Монмартра. Доказательств не было, но фараоны, получая вознаграждение за каждого пойманного преступника, готовы были клясться и божиться, что я виновен. Самый сильный козырь в руках обвинения — один свидетель (которого они хорошенько накачали, и он, словно граммофонная пластинка, записанная на набережной Орфевр, 36[2], твердил свое), парень по имени Полен. И когда я повторял снова и, снова, что не знаком с ним, председатель спросил, что называется, в лоб:

— Итак, вы утверждаете, что этот свидетель лжет. Очень хорошо. Но зачем ему лгать?

— Господин председатель, с того момента, как меня арестовали, я не сомкнул глаз. И вовсе не оттого, что мучился угрызениями совести за убийство Малютки Ролана. Я его не убивал. Но оттого, что пытался понять, какие мотивы движут этим свидетелем, столь яростно нападающим на меня и приводящим всякий раз новые доказательства, когда обвинение готово пошатнуться. Я пришел к заключению, господин председатель, что полиция поймала его на чем-то грязном и заключила с ним сделку — мол, мы тебя простим, но ты должен помочь нам сожрать Папийона.

В то время я еще не знал, насколько был близок к истине. Через несколько лет этот самый Полен, который здесь был представлен заседателям как честнейший человек, не имевший ни одной судимости, был арестован и осужден за торговлю кокаином.

Мэтр Юбер пытался защищать меня, но куда ему было до прокурора! Лишь мэтру Беффе немного удалось смягчить мрачную картину, нарисованную прокурором, Впрочем, ловкий Прадель очень скоро снова взял верх, и даже умудрился польстить присяжным, заметив, что они «на равных» с ним решают судьбу обвиняемого. Те чуть не полопались от гордости.

К одиннадцати вечера эта шахматная партия, наконец, завершилась. Защита получила шах и мат. А я, не совершавший преступления человек, был признан виновным.

Руками прокурора Праделя общество выкинуло меня из жизни, еще молодого, двадцатипятилетнего человека, и до конца моих дней. Вот так, на полную катушку, и ни днем меньше. И мне пришлось скушать это из рук самого председателя Бевена.

— Подсудимый, встаньте! — распорядился он голосом, лишенным какого-либо выражения.

Я встал. В зале наступило мертвое молчание. Люди затаили дыхание, и мне казалось, я слышу биение собственного сердца. Некоторые из присяжных воззрились на меня с любопытством, другие стыдливо опустили головы.

— Подсудимый, поскольку присяжные ответили «да» на все пункты обвинения, кроме одного — «преднамеренное», — вы приговорены к пожизненному заключению. Отбывать наказание будете на каторге. Желаете сказать что-нибудь?

Я не шевельнулся, лишь крепче сжал поручень барьера, отделявшего мою скамью от публики.

— Да, господин председатель. Единственное, что я могу сказать, — это что я не виновен и стал жертвой полицейских интриг.

— Стража! — сказал председатель. — Убрать заключенного!

Перед тем как исчезнуть, я услышал из зала голос:

— Не бойся, любимый! Я поеду за тобой, я найду тебя! — Это моя славная храбрая Нинетт подавала голос мне, своему возлюбленному. Ребята из нашей компашки, тоже сидевшие в зале суда, зааплодировали — они прекрасно знали все обстоятельства убийства и хотели показать, что гордятся мной — ведь я не проболтался и никого не заложил.

В той же комнате, где мы ждали суда, стражники надели на меня наручники, и один из них с помощью короткой цепочки присоединил мое правое запястье к своему левому. При этом не было произнесено ни слова. Я попросил сигарету. Сержант дал мне одну и прикурил ее. Всякий раз, когда я подносил сигарету ко рту, жандарм, следуя моим движениям, тоже должен был поднимать и опускать руку.

Так, стоя, я выкурил три сигареты. Никто не произнес ни слова. Я первый нарушил молчание — взглянул на сержанта и сказал: «Пошли».

Окруженный целой дюжиной жандармов, спустился по лестнице и вышел во внутренний дворик. Там уже ждал тюремный фургон, отсеков и камер в нем не было, и все подряд уселись на длинные скамьи. Сержант скомандовал:

— В Консьержери!

Консьержери

Доехав до здания, где некогда размещался последний дворец Марии-Антуанетты, жандармы передали меня старшему охраннику, тут же расписавшемуся в приемке, и ушли, не сказав ни слова. Но перед уходом сержант пожал мне обе руки, скованные наручниками. Вот уж никак не ожидал!

— Ну и сколько тебе влепили? — спросил охранник.

— Пожизненное.

— Быть не может! — Он взглянул на жандармов и по их глазам понял, что я не вру. Этому пятидесятилетнему человеку немало довелось повидать в жизни, знал он и мое дело. — Вот суки, совсем рехнулись! — воскликнул он искренне.

Он осторожно снял с меня наручники и лично проводил в камеру, из тех, что предназначены для приговоренных к казни, сумасшедших, особо опасных преступников и получивших пожизненное заключение.

— Ладно, держи хвост пистолетом! — сказал он, запирая дверь. — Сейчас тебе принесут жратвы и твои вещи из старой камеры. Держись Папийон!

— Спасибо, начальник. Со мной все в порядке, не бойся! А они пусть подотрутся своим вонючим приговором!

Через несколько минут в дверь заскреблись.

— Чего надо? — спросил я.

— Ничего, — ответил чей-то голос. — Вешаю табличку на дверь.

— Какую еще табличку?

— «Пожизненное заключение. Нуждается в особом надзоре».

Совсем взбесились, подумал я. Неужели они всерьез считают, что эти тонны камня, висящие над головой, могут подвигнуть меня на самоубийство? Я храбрый человек, всегда им был и останусь. Я готов сразиться со всеми и вся.

Наутро за кофе я размышлял, стоит ли подавать апелляцию. Какой смысл? Вряд ли с другим составом суда мне повезет больше. А сколько времени потеряю… Год, а может, и целых полтора. И ради чего? Чтобы получить двадцать лет вместо пожизненного?

Поскольку в глубине души я уже твердо решил бежать, количество лет значения не имело. Я вспомнил, как один подсудимый сказал судье: «Месье, а сколько лет длится пожизненное заключение во Франции?»

Итак, все кончено, занавес! Близкие мои будут страдать куда больше меня, а как снести этот тяжкий крест моему отцу там, в деревне?..

И вдруг у меня дыхание перехватило: но я же не виновен! Действительно не виновен, но в чьих глазах? И я стал твердить себе: «Никогда не пытайся убедить людей в своей невиновности, они будут только смеяться над тобой. Получить пожизненное за какого-то сутенера, а потом уверять, что его убил кто-то другой, — самое что ни на есть дурацкое занятие».

За все то время, что я находился под следствием, сначала в Санте, потом в Консьержери, мне ни разу не приходило в голову, что я могу получить такой срок.

Ну да ладно. Первым делом надо связаться с другими осужденными, сколотить команду из надежных ребят, с которыми можно будет бежать.

Выбор мой пал на Дега, парня из Марселя. С ним можно увидеться в парикмахерской — он каждый день ходил туда бриться. Я тоже заявил, что хочу побриться.

Все произошло так, как я и рассчитывал. Я вошел в парикмахерскую и увидел, что Дега сюит лицом к стене. Заметив меня, он тут же уступил свою очередь кому-то. И я пристроился возле него, оттеснив какого-то парня плечом, и быстро спросил:

— Ты как, в порядке, Дега?

— Нормально, Папи. Схлопотал пятнадцать. А ты? Говорят, тебе врезали на полную катушку?

— Да, пожизненное.

— Будешь подавать апелляцию?

— Нет. Сейчас самое главное — как следует питаться и держать себя в форме. И ты тоже, Дега, не раскисай. Нам понадобятся крепкие мускулы. Ты заряжен?

— Ага. Десять кусков в фунтах стерлингов. А у тебя?

— Ни хрена.

— Вот тебе совет, заряжайся быстрее. Кажется адвокатом у тебя Юбер? Чересчур правильный, такой сроду не передаст патрона. Пошли свою бабу с упакованным патроном к Данте. Он передаст его Доминику ле Ришу, и гарантирую, ты его получишь.

— Тише, охранник смотрит!

— О чем сплетничаете, кумушки?

— Да ничего серьезного, — ответил Дега. — Он говорит, что заболел.

— Чем же это? Никак судебные колики? — И толстозадый охранник покатился со смеху.

Как ни странно, но и это тоже была жизнь. Я уже находился на пути в преисподнюю. Оказывается можно умирать со смеху, узнав, что молодого, двадцатипятилетнего человека приговорили к пожизненному заключению.

Патрон я получил. Он представлял собой прекрасно отполированную алюминиевую трубку, развинчивающуюся ровно посередине. Одна часть входит в другую. Внутри пять тысяч шестьсот франков новенькими банкнотами. Получив этот патрон толщиной в большой палец, я так обрадовался, что поцеловал его, да, поцеловал, перед тем как засунуть в задницу. Пришлось глубоко выдохнуть воздух, чтобы он попал в прямую кишку. Теперь там был мой сейф. Меня могут раздеть догола, заставить расставить ноги, кашлять и даже согнуться пополам, но никогда его не найдут. Уж очень глубоко я запихнул этот патрон. Внутри себя я носил жизнь и свободу. И путь к мести… Потому что я твердо вознамерился мстить. По правде сказать, я только и думал, что о мести…

На улице ночь. Я в камере один. Сильная лампа под потолком позволяет охраннику наблюдать за мной через маленькое отверстие в двери. Он слепил меня, этот свет. Я прикрыл глаза свернутым в несколько раз платком. Уж очень режет глаза. Я лежал на железной кровати, на голом матрасе без подушки, снова и снова прокручивая в памяти все омерзительные детали суда.

«Ну, хорошо, все это в прошлом. А чем заняться после побега? Теперь, имея деньги, я уже ни секунды не сомневался, что убегу. Прежде всего, как можно быстрее попасть в Париж… И первым, кого я прикончу, будет Полен, лжесвидетель. Затем двух фараонов, которые вели дело… Нет, двух недостаточно. Надо больше. Надо их всех поубивать, ну, не всех, но чем больше, тем лучше. Или вот еще недурная идея. Приеду в Париж, набью сундук взрывчаткой. Доверху. Килограммов десять-пятнадцать, а может, и все тридцать, не знаю сколько». И я начал прикидывать, сколько понадобится взрывчатки, чтобы разом прихлопнуть как можно больше людей.

Надо будет точно определить, сколько времени это займет; доставить сундук с улицы, где я включу часовой механизм, до первого этажа дома на набережной Орфевр. В десять утра там в зале собираются минимум сто пятьдесят фараонов на сводку новостей и получение заданий. А сколько там ступенек? Тут нельзя ошибаться…

Поднялся попить. От всех этих мыслей разболелась голова. Я лежал с платком на глазах, минуты ползли медленно-медленно. Этот свет над головой, господи боже, он меня с ума сведет!

Ладно, с фараонами все ясно. Ну а прокурор, этот ястреб в красной робе? О, для него надо измыслить нечто особенно ужасное. Сниму виллу с огромным подвалом, толстыми стенами и железной дверью. Буду следить за каждым его шагом и наконец похищу. И там, в подвале, прикую железными цепями к кольцам, вделанным в стену. Посмотрим, как он тогда запоет…

Хватит, Папийон, ты действительно сошел с ума. Встал. От двери до стены четыре метра, или пять моих шагов. Я стал ходить, заложив руки за спину. И перед глазами вновь всплыла торжествующая физиономия прокурора, его злобная и хитрая улыбка: «Ну нет, это для тебя слишком хорошо, сдохнуть с голоду в каменной клетке, — подумал я. — Сперва я выколю тебе глаза. Потом злобный, опасный язык, которым ты погубил столько невинных людей. Тот язык, который шепчет ласковые слова твоим детям, жене и любовнице. У тебя любовница? Скорее уж любовник. Точно любовник. Ты никем не можешь быть, кроме как пассивным педиком, который только и может, что подставлять задницу…»

Я безостановочно шагал по камере, голова кружилась. И вдруг вырубился свет. Серое рассеянное сияние наступающего дня просачивалось сквозь маленькое зарешеченное окошко.

Что это? Уже утро? Ничего не скажешь, прекрасно провел ночь! Всем отомстил, со всеми рассчитался. Как незаметно пролетели часы. Эта ночь, такая долгая, какой же она оказалась короткой!..

«Лязг-лязг!» Это отворилась отдушина размером двадцать на двадцать сантиметров в моей двери. Через нее мне подали кофе и кусок хлеба граммов на семьсот пятьдесят. Будучи осужденным, я уже не имел права заказывать еду из ресторана. Правда за деньги можно было купить сигарет и что-нибудь из еды в тюремной столовой. Впрочем все это продлится недолго, всего несколько дней, потом и этой возможности не будет. В хлебе оказалась записка от Дега, Он советовал мне попроситься в дезинфекционную камеру. «Посылаю в спичечном коробке три вши». Вынув коробок, вставленный все в тот же кусок хлеба, я действительно обнаружил трех здоровенных, на славу откормленных вшей — настоящих зверюг. Я понимал, что надо показать их охраннику, чтобы завтра утром со всем моим барахлом меня отправили в камеру, где паром убивают всех паразитов, кроме нас, разумеется. И действительно, назавтра я встретил там Дега. Охранника в помещении не было. Никто нам не мешал.

— Ты молодчина, Дега. Благодаря тебе я получил патрон.

— Он тебя не беспокоит?

— Нет.

— Каждый раз, как сходишь в сортир, хорошенько его промой, прежде чем засунуть обратно.

— Знаю. Надеюсь он водонепроницаемый. Все банкноты целехоньки, хотя ношу его вот уже неделю.

— Значит, нормальный…

— Что собираешься делать дальше, Дега?

— Притворюсь чокнутым. Неохота ехать в Гвиану[3]. Лучше уж прокантуюсь тут, во Франции, лет восемь-десять. Связи кое-какие имеются, может, удастся скостить срок лет на пять.

— А тебе сколько?

— Сорок два.

— Да ты совсем рехнулся! Отсидишь десять из своих пятнадцати и выйдешь стариком. Ты чего, так боишься каторги?

— Да. Мне не стыдно признаться в этом, Папийон, Боюсь. Гвиана — это настоящий кошмар. Туда шлют один конвой за другим, и каждый год процентов восемьдесят из них просто подыхают. А в каждом, заметь, до двух тысяч заключенных. И если не подхватишь проказу, то заболеешь желтой лихорадкой или дизентерией, каким-нибудь туберкулезом или малярией, А если и пронесет, то могут пришить из-за патрона или во время побега. Верь мне, Папийон, я не хочу пугать тебя, но я знал ребят, что возвратились во Францию, отсидев там лет пять — семь, и знаю, о чем говорю. Это полные развалины. По девять месяцев в году торчат в больнице. Ну а что касается побега, не думай, это тоже не сахар.

— Я тебе верю, Дега, Но и в себя верю тоже. Я не собираюсь торчать там долго. Не сомневайся, убегу, и очень скоро. Я моряк и знаю море. А ты? Представляешь ли ты, что значит просидеть в тюрьме десять лет? Если даже и скостят пять, в чем я не уверен, ты можешь дать гарантии, что не рехнешься, сидя здесь в одиночке? Ну вот хоть меня возьми. Один в этой клетке, без книг, без прогулок, не имея даже возможности перекинуться словечком хоть с кем-нибудь — и так двадцать четыре часа в сутки, умножь еще на шестьдесят минут, а там еще на десять, потому как десять лет, и ты сам увидишь, что не прав.

— Может быть. Но ты молодой, а мне сорок два.

— Слушай, Дега, только честно: чего ты больше всего боишься? Других преступников?

— Если честно, Папи, то да, Тут многие почему-то думают, что я миллионер, в два счета перережут глотку, считая, что при мне тысяч пятьдесят — сто.

— Слушай, давай заключим договор. Ты обещаешь мне не сходить с ума, я — все время быть с тобою рядом. Будем держаться вместе. Я сильный, быстрый, драться умею с детства, а ножом орудую — дай Бог! Так что не трусь, нас будут не только уважать, но и бояться. Я умею обращаться с компасом и управлять лодкой. Чего тебе еще?

Он посмотрел мне прямо в глаза. Мы обнялись. Договор был подписан. Через несколько секунд двери отворились. Он со своим барахлом двинулся в одну сторону, я — в другую. Наши камеры были неподалеку, мы сможем видеться время от времени — у врача, парикмахера или в церкви по воскресеньям.

Дега сидел за подделку облигаций, национальной обороны. Талантливый фальшивомонетчик, он производил их весьма неординарным образом: обесцвечивая пятисотфранковые бумажки и делая новую надпечатку: вместо пяти — десять. Бумага по качеству оставалась той же, так что банки и бизнесмены принимали их без возражений. Длилось это годы, и центральный финансовый департамент так и не заподозрил бы ничего, если бы в один прекрасный день одного типа по имени Бриоле не зацапали, что называется, с поличным.

Луи Дега преспокойненько приглядывал за собственным баром в Марселе, где каждый вечер собирались сливки Южной мафии и куда слетались прожженные парни со всех концов света, как на международный симпозиум. Шел 1929 год, и Дега слыл миллионером, И вдруг однажды в этот клуб заявилась некая молодая, элегантно одетая дама. И спросила месье Луи Дега.

— Это я, мадам. Чем могу быть полезен? Пройдемте сюда, пожалуйста.

— Видите ли, я жена Бриоле. Он в Париже, арестован за сбыт фальшивых облигаций. Я была на свидании с ним в тюрьме. Он дал мне адрес вашего бара и просил приехать и попросить у вас двадцать тысяч — заплатить адвокату.

И тут, недооценив эту женщину, опасную уже тем, что она была посвящена в его дела, Дега, этот самый ловкий и изобретательный мошенник во Франции, допустил роковое для себя высказывание:

— Послушайте, мадам, я знать не знаю вашего мужа, а если вам так нужны деньги, то идите на панель. Такая молоденькая и хорошенькая дамочка может заработать даже больше.

Бедняжка, возмущенная и расстроенная, выбежала от него в слезах. И все рассказала мужу. Бриоле был взбешен и на следующий же день все рассказал следователям, прямо обвиняя Дега в подделке ценных бумаг. Делом Дега занялась целая команда самых опытных детективов страны. Месяц спустя Дега, двое фальшивомонетчиков, гравер и одиннадцать их помощников были одновременно арестованы в разных местах и посажены за решетку. Затем они предстали перед судом, который длился недели две. Каждого защищал знаменитый адвокат. Бриоле не взял назад ни единого слова. В результате из-за каких-то несчастных двадцати тысяч и одной идиотской фразы этот выдающийся в истории Франции мошенник получил пятнадцать лет каторги.

Со мной пришел повидаться мэтр Раймон Юбер. Он был не очень-то доволен собой. Впрочем я не высказал ему ни слова упрека.

Один, два, три, четыре, пять — кругом… один, два, три, четыре, пять — кругом… Долгие часы расхаживал я вот так от двери до окна камеры. Я курил и чувствовал, что вполне владею собой, что я крепкий уравновешенный человек, вполне способный справиться с любой задачей. Даже на время забыть о мести.

Пусть прокурор повисит пока там, где я его оставил — прикованным цепями к стене, и подождет, пока я решу, каким именно способом отправить его на тот свет.

Однажды совершенно внезапно из-за двери раздался пронзительный, отчаянный, полный ужаса вопль. Что это? Похоже пытают человека. С одной стороны, здесь все же не полиция. В течение ночи вопли будили меня несколько раз. Как же страшно громко надо было кричать, чтобы крики проникли через толстые каменные стены! Может вопит сумасшедший? В этих клетках немудрено сойти с ума… И я заговорил сам с собой: «Какое это все имеет к тебе отношение? Думай о себе, только о себе и своем новом соратнике Дега…»

Этот пронзительный крик совершенно вывел меня из равновесия. Я метался по камере, как зверь в клетке, с ужасным, все нараставшим ощущением, что меня все забыли, и я похоронен здесь заживо. Я один, абсолютно один, и единственное, что до меня доходит, — это чьи-то пронзительные вопли.

Дверь распахнулась. На пороге стойл старый священник. Слава богу, теперь ты не один. Смотри, вот перед тобой стоит священник.

— Добрый вечер, сын мой. Прости, что не приходил раньше Я был в отпуске. Как ты себя чувствуешь? — Старый добрый кюре тихо зашел в камеру и сел на мою койку. — Откуда ты родом?

— Из Ардеша.

— Родители?..

— Мама умерла, когда мне было одиннадцать. Отец был очень добр ко мне…

— А чем он занимался?

— Школьный учитель.

— Он жив?

— Да.

— Тогда почему ты говоришь о нем в прошедшем времени?

— Потому что, хоть он и жив, я умер.

— Не надо так говорить. За что тебя посадили?

— Полиция считает, что я убил человека. Ну раз она так считает, значит, так оно и есть.

— Это был торговец?

— Нет, сутенер.

— Выходит, тебя приговорили к пожизненному заключению за одного из уголовников? Не понимаю… Это было умышленное убийство?

— Нет.

— Бедный мой мальчик, это невероятно! Скажи, что я могу для тебя сделать? Хочешь, помолимся вместе?

— Меня не воспитывали в религиозном духе, я не умею молиться.

— Это неважно, сын мой. Я помолюсь за тебя. Бог любит всех своих детей. Неважно, крещены они или нет. Просто повторяй за мной каждое слово, ладно?

Глаза его излучали теплоту, а круглое лицо светилось такой добротой, что я не посмел отказаться и опустился на колени вместе с ним. «Отче наш…» — пробормотал я первые слова молитвы, слезы выступили у меня на глазах. Увидев их, добрый священник коснулся пухлым пальцем крупной капли на щеке, а затем приложил палец к губам и слизнул.

— Сын мой, — сказал он, — эти слезы — самое дорогое, чем мог вознаградить меня сегодня Господь, и награда эта пришла от тебя. Благодарю.

Он поднялся и поцеловал меня в лоб.

Потом мы снова сидели рядышком на койке.

— Как давно ты плакал в последний раз?

— Четырнадцать лет назад.

— Почему именно четырнадцать?

— Когда мама умерла.

Он взял мою руку в свою и сказал:

— Прости тех, кто заставил тебя страдать.

Я вырвал руку и выскочил на середину камеры.

— Ни за что в жизни! Никогда не прощу! И вот что я вам еще скажу, отец. Нет дня, ночи, часа или минуты, когда б я не думал, как поубивать мерзавцев, засадивших меня сюда.

— Ты говоришь это, сын мой, и ты в это веришь. Ты еще молод, очень молод. А когда повзрослеешь, ты оставишь эту мысль о мести и наказании.

С тех пор прошло тридцать четыре года, и теперь я вижу, что он оказался прав.

— Чем я могу помочь тебе? — снова спросил он.

— Совершить преступление, отец.

— Какое преступление?

— Пойти в тридцать седьмую камеру и сказать Дега, чтобы он просил своего адвоката помочь отправить его в центральную тюрьму в Кайенне. И еще скажите, что я сегодня сделал то же самое. Нам надо как можно быстрее выбраться отсюда и попасть в одну пересылку, где составляют конвой в Гвиану. Дело в том, что, если мы не попадем на первый же пароход, второго придется ждать два года. Два года торчать в одиночке! А потом, когда повидаетесь с ним, зайдите снова ко мне.

— Но я должен это как-то оправдать!

— Скажите, что забыли здесь молитвенник. А я буду ждать ответа.

— Но почему ты так торопишься попасть в это ужасное место?

Я пристально посмотрел ему в глаза и понял — этот человек меня не выдаст.

— Да чтоб сбежать быстрее, отец.

— Помоги тебе Бог, мой мальчик. Уверен, ты сумеешь начать новую жизнь, я читаю это в твоих глазах. Это глаза порядочного человека, у тебя есть душа и сердце. Хорошо, я зайду к твоему товарищу. Жди ответа.

Он вернулся очень скоро. Дега был согласен. Кюре оставил мне молитвенник до следующего дня.

Его посещение для меня было лучом света. Благодаря этому славному человеку моя камера словно осветилась.

Если есть Бог, то почему он позволяет уживаться на земле столь разным существам? Таким мерзавцам, как прокурор или Полен, и этому доброму капеллану, человеку из Консьержери?

Его приход ободрил и окрылил меня. К тому же оказался небесполезен. Наши просьбы удовлетворили быстро, и уже через неделю в четыре утра семеро заключенных выстроились в коридоре. Охрана тоже, конечно, была там.

— Раздеться!

Мы начали медленно стаскивать с себя одежду. Было жутко холодно. Тело тут же покрылось гусиной кожей.

— Вещи сложить на полу! У ног! Повернуться! Шаг назад!

Перед каждым из нас оказалось по пакету.

— Одеваться!

Дорогую льняную рубашку сменила грубая рубаха из некрашеного полотна, а мой элегантный костюм — нескладная роба и брюки из грубой шерстяной ткани. И никаких туфель. Вместо них — пара деревянных сабо Я взглянул на остальных: Боже, ну и чучела! За две минуты мы все превратились в типичных заключенных.

— Равнение направо! Шагом марш!

Под эскортом двадцати охранников мы вышли во двор там нас по одному запихнули в узкие отсеки в зарешеченном фургоне. И мы двинулись в путь. Направление — Болье, одна из центральных тюрем в Кане.

Кан. Центральная тюрьма

По прибытии нас в первую очередь ввели в кабинет начальника тюрьмы. Он торжественно восседал за столом в стиле ампир, возвышавшимся на специальном постаменте.

— Смирно! Начальник будет говорить.

— Заключенные, вы здесь на пересылке. Отсюда вас пошлют на каторгу. Это необычная тюрьма. Молчать все время, никаких посещений, никаких писем. Или вы подчиняетесь этим правилам, или вас ликвидируют. Отсюда только два выхода: один на каторгу, для тех, кто будет вести себя хорошо, другой — на кладбище. За малейший промах — шестьдесят дней карцера на хлебе и воде. Не было случая, чтоб кто-то выдержал два срока в этой дыре. Имеющий уши да услышит!

Затем он обратился к Придурку Пьеро, высланному из Испании.

— Ты что делал на воле?

— Был тореро, господин начальник.

Ответ почему-то разозлил начальника, и он рявкнул:

— Взять его! Двойной срок! — И не успели мы и глазом моргнуть, как на тореро налетели сразу пятеро охранников, сбили его с ног и уволокли. Мы только слышали, как он кричал: «Ублюдки! Пятеро против одного! Еще и с дубинками! Трусливые суки!» Последнее, что мы услышали, — это пронзительное «а-а!», словно вскрикнуло смертельно раненное животное. А потом настала тишина. Было лишь слышно, как его волокли по цементному полу.

Разве что идиот не усвоил бы преподанного урока. Минут через десять каждый из нас оказался в отдельной камере дисциплинарного блока, за исключением Придурка Пьеро, которого уволокли вниз, в карцер.

По счастью, Дега оказался в соседней со мной камере. Но перед тем как захлопнулись двери, нас показали некоему рыжеволосому одноглазому чудовищу под два метра ростом и с новеньким бичом из бычьей кожи в правой руке. Это был староста, тоже из заключенных. На всех сидевших он наводил ужас. Имея под рукой этого мерзавца, охранники не утруждали себя — он лично избивал и терзал заключенных, а кроме того, в случае гибели жертвы на него можно было свалить все.

Чуть позже в тюремной больнице я узнал историю этого монстра в обличье человека. Когда-то на воле он работал в каменном карьере. Жил в маленьком городке где-то во Фландрии. Но в один прекрасный день ему взбрело в голову покончить с собой, а заодно убить и свою жену. Для этого он притащил домой динамитную шашку. Ночью лег рядом с женой (их спальня находилась на втором этаже шестиэтажного дома) и подождал, пока жена крепко уснула. Потом закурил сигарету и поджег ею шнур шашки, которую держал в левой руке между своей головой и головой жены. Ну и ахнуло! В результате жену пришлось соскабливать со стен, часть дома обрушилась, погибли трое детей и семидесятилетняя старуха. Остальные жильцы получили ранения. Что же касается нашего Потрошителя, то он отделался потерей части левой кисти (сохранился лишь мизинец и половина большого пальца), левого глаза и уха. Это не считая ранения в голову, потребовавшего трепанации черепа. И уже с первых дней заключения этот маньяк стал старостой дисциплинарного блока центральной тюрьмы и мог полностью распоряжаться судьбой любого попавшегося ему на глаза заключенного.

Один, два, три, четыре, пять, кругом… Один, два, три, четыре, пять, кругом… — снова началось хождение по камере взад-вперед, от стенки до двери. Ложиться днем на койку не разрешалось. Ровно в пять всех будил пронзительный свисток. Надо было немедленно встать, заправить койку, умыться, а потом или бродить по камере, или сидеть на откидном стульчике. Койка тоже была откидная и прикреплялась на день к стене. Не урвать даже секунды, чтобы прилечь и вытянуть ноги хоть на миг.

Один, два, три, четыре, пять… Четырнадцать часов ходьбы. Да, камеры здесь освещены лучше, чем в Консьержери, к тому же сюда проникают звуки извне — из карцера и даже со двора. Вечером можно даже различить свист или веселое пение крестьян, возвращавшихся домой и после работы пропустивших по кружке сидра.

На Рождество я получил подарок: в ставнях, закрывающих окно, оказалась маленькая щелочка. В нее я увидел заснеженные поля и несколько высоких черных деревьев. Полная луна заливала этот пейзаж голубоватым светом. Ну чем не рождественская открытка! Ветер сотрясал деревья, весь снег с них слетел, и темные силуэты отчетливо проступали на светлом фоне.

Один, два, три, четыре, пять… Закон превратил меня в маятник, а вся жизнь сводилась теперь к беспрерывному хождению по камере. Меня наказали бы самым жесточайшим образом, если бы застигли за подглядыванием в щелочку между ставнями. В конечном счете, они были правы. Кто я такой, если не живой труп? Трупы не имеют права любоваться пейзажем.

Как-то у окна я обнаружил бабочку. Бледно-голубую, с мелкими черными пятнышками. А неподалеку от нее — пчелу. Должно быть, их сбило с толку яркое зимнее солнце, а может, они залетели в тюрьму погреться?.. Бабочка зимой — это символ неистребимости жизни. Как это она не погибла?.. Как и почему пчела покинула свой улей? Воистину, нужна незаурядная храбрость, чтобы залететь сюда, вот только они этого не понимают… Через день после визита ко мне замечательных крылатых существ я заявил, что болен. Я просто не мог уже выносить этого ужасного, давящего одиночества. Мне нужно было увидеть человеческое лицо, услышать голос, пусть даже самый неприятный… Потому что все равно это будет голос… И я так хочу его услышать.

…Абсолютно голый, я стоял в коридоре, где царил ледяной холод, лицом к стене, предпоследним в шеренге из восьми заключенных. И ждал своей очереди предстать перед врачом. Я просто хотел увидеть людей. И получил свое. Староста застукал меня как раз в тот момент, когда я прошептал что-то Жуло по прозвищу Молоток. Реакция у рыжего маньяка была молниеносной — он оглушил меня ударом кулака по затылку, и я даже не почувствовал, что расквасил нос, врезавшись лицом в стенку. Брызнула кровь. Я поднялся с пола и встряхнулся, пытаясь понять, что произошло. И сделал слабый протестующий жест. Только этого и ждал громила. От удара в живот я снова повалился на пол, а он начал хлестать меня бичом, Жуло этого не вынес. Бросился на него, и они сцепились, как два пса. Жуло крепко досталось, он явно уступал противнику в силе, а два охранника спокойно стояли и наблюдали за происходящим. Я поднялся, никто не обращал на меня внимания. Огляделся в поисках какого-нибудь оружия. И тут заметил, что врач, перегибаясь через кресло, пытался разглядеть из кабинета, что происходит в коридоре. И еще на глаза мне попалась огромная эмалированная кастрюля с крышкой, распираемой паром. Кастрюля стояла на плите, обогревавшей кабинет. Пар, наверное, был призван очищать воздух.

Быстрым, почти неуловимым движением я схватил кастрюлю за ручки — страшно жгло, но я как-то умудрился не уронить ее — и одним движением выплеснул всю кипящую воду прямо в лицо старосте. Увлеченный избиением Жуло, он даже не заметил, как, я подкрался. Ужасный, душераздирающий вопль, и он покатился по полу, пытаясь сорвать с себя три шерстяные фуфайки, надетые одна на другую. И когда, наконец, добрался до третьей, то вместе с ней сошла и кожа. Фуфайка была с узким горлом, он содрал кожу с груди, части шеи и лица. Содранная кожа прилипла к шерсти. Его единственный здоровый глаз тоже получил ожог, и теперь он ослеп полностью. С трудом он поднялся на ноги, разъяренный, истекающий кровью, и тут Жуло, воспользовавшись моментом, врезал ему что было силы в пах. С ним было кончено. Два охранника, наблюдавшие за всей этой сценой, не осмелились нас тронуть, а вызвали подкрепление. На нас навалились со всех сторон, и дубинки так и загуляли по плечам. Мне повезло: я вырубился почти сразу же и перестал что-либо чувствовать.

Очнулся я двумя этажами ниже. Совершенно голый, я лежал в затопленной водой камере. Приходил в себя постепенно. Сначала ощупал ноющее тело. На голове обнаружилось минимум пятнадцать шишек. Интересно, сколько сейчас времени? Определить это было невозможно — здесь, в подземелье, всегда царила ночь, ни единого лучика света. И вдруг я услыхал стук в стену, похоже, он доносился издалека.

Тут, тук, тук… Стуком мы переговаривались. Мне следовало стукнуть дважды, что означало: «Готов вести беседу». Но чем? Кулаком бесполезно — звук получался глухой, практически неразличимый. А что здесь найдешь в темноте? Я двинулся туда, где, по моим предположениям, находилась дверь. Там было самую чуточку светлее. И больно ударился о прутья, которых не увидел. Шаря руками вокруг, я понял, что дверь находится примерно на расстоянии метра, но подступ к ней перегораживает металлическая решетка. Таким образом, любой вошедший в карцер, где содержится опасный преступник, может чувствовать себя в полной безопасности. С преступником в клетке можно разговаривать, протягивать ему еду, оскорблять, и все без малейшего риска. У него же только одно преимущество — его нельзя избить, потому что для этого пришлось бы отпирать клетку.

Стук периодически повторялся. Парень заслуживал ответа, ведь он дьявольски рисковал. Его в любой момент могли застукать за этим занятием. Передвигаясь по камере, я вдруг едва не упал, наступив на что-то твердое и круглое. Пошарил и обнаружил деревянную ложку. Теперь есть чем ответить! Я ждал, прижавшись ухом к стене. Тук, тук, тук-тук, пауза… Затем тук-тук. Тук-тук, — ответил я. Для пария, находившегося за стеной, это означало, валяй, я на проводе. И снова: тук-тук-тук… Буквы алфавита проскакивали быстро. Стоп! Он остановился на «п». Я ударил громко один раз: бум! Это означало: я принял букву. Затем последовали «а», «п» и так далее. Он спрашивал:

«Папи, как ты? Тебе досталось. У меня сломана рука».

Это был Жуло.

Мы проговорили часа два с лишним, не боясь быть застигнутыми врасплох. И страшно радовались, обмениваясь посланиями. Я сообщил, что у меня вроде бы ничего не сломано, только на голове полно шишек. Он рассказал, что видел, как меня волокли за ногу и как голова моя стукалась о каждую ступеньку. Сам он сознания не терял.

Три быстрых повторяющихся стука — это значило, что приближается опасность. Я затих. И действительно, через несколько секунд дверь распахнулась. Раздался окрик:

— Назад, скотина! К стене! Стоять смирно! Это был новый староста.

— Меня зовут Батон[4]. Это не прозвище, а настоящее имя, в самый раз для такой работенки. — Он осветил камеру и меня большим корабельным фонарем. — Вот тебе, накинь. И не рыпайся с места. Тут еще хлеб и вода. Только не жри все зараз. Здесь на сутки[5].

Он орал как оглашенный, но, когда поднес фонарь к лицу, я увидел, что он улыбается, причем не подло, а вполне дружелюбно. Затем он приложил палец к губам и указал на вещи, оставленные на полу. Должно быть, поблизости в коридоре находился охранник, а он хотел дать понять, что он не враг. И верно, под буханкой хлеба я обнаружил большой кусок вареного мяса, а в кармане штанов — Господи, целое состояние! — пачку сигарет и трутовое огниво. Подарки такого рода стоят здесь миллион. Две рубашки вместо одной и шерстяные кальсоны, доходящие до щиколоток. Никогда не забуду его, этого Батона. Он благодарил меня за то, что я убрал Потрошителя. Ведь до всей этой заварушки он был только его помощником. А теперь сам стал большим человеком. Вот и благодарил на свой манер.

Теперь мы с Жуло чувствовали себя в относительной безопасности и обменивались посланиями целый день. От него я узнал, что отправка наша не за горами, через три-четыре месяца.

Два дня спустя нас вывели из карцера и, приставив к каждому по два охранника, проводили в кабинет начальника. За столом против двери восседало трое — своего рода суд.

— Так, вояки!.. Ну что скажете?

Жуло был бледен. Глаза запавшие, он явно температурил. Ведь руку ему сломали три дня назад, и все это время он мучился от боли. Он тихо сказал:

— У меня рука сломана…

— Ничего, потерпишь, тебе это на пользу. Не думай, что я стану специально посылать за врачом ради такого подонка! Подождешь общего обхода, тогда и тебя посмотрит. А пока вплоть до особых распоряжений я приговариваю вас обоих к карцеру.

Жуло посмотрел мне в глаза. Взор его, казалось, говорил: «Как легко распоряжается чужими судьбами этот тип».

Я перевел взгляд на начальника. Он понял, что я собираюсь что-то сказать, и спросил:

— Ты чем-то недоволен? И я ответил:

— Я доволен абсолютно всем, господин начальник. Единственно, чего мне не хватает для полного счастья, так это плюнуть вам в глаза. Но воздержусь. Слюну пачкать жалко.

Он совершенно растерялся, покраснел и, похоже, никак не мог переварить услышанное. Но старший охранник оказался сообразительнее и рявкнул:

— Взять его и проучить хорошенько! Чтоб ровно через час ползал тут на коленях и просил прощения. Мы его укротим!

Нет смысла рассказывать, что они со мной вытворяли. Достаточно упомянуть, что наручники не снимали с меня одиннадцать дней. Своей жизнью я обязан Батону. Каждый день он бросал мне в клетку положенную порцию хлеба, но поскольку руки были скованы, съесть его не удавалось. Я не мог откусить ни кусочка, даже когда прижимал буханку головой к решетке. Тогда Батон начал бросать мне хлеб мелкими кусочками, чтобы я не помер с голоду. Я подгребал их к себе ногой, ложился на пол и ел, как собака. Старался жевать аккуратно, чтобы не потерять ни крошки.

Когда на двенадцатый день с меня сняли наручники, оказалось, что сталь настолько глубоко въелась в плоть, что снимались они только вместе с мясом. Охранник перепугался, когда я потерял сознание от боли. Меня привели в чувство и поместили в больницу, где обработали раны перекисью водорода. Санитар настоял, чтобы ввели противостолбнячную сыворотку. Руки так затекли, что никак не удавалось вернуть их в нормальное положение. Наверное добрые полчаса мне втирали камфорное масло, прежде чем я смог, наконец, опустить их.

Меня вернули в карцер, и старший охранник, заметив на полу одиннадцать нетронутых кусочков, заметил:

— Ну вот, сейчас нажрешься! Одно странно, глядя на тебя, сроду не скажешь, что ты постился одиннадцать дней.

— Пил много воды, шеф.

— Ах, вот оно как… Понял. Ну теперь можешь жрать от пуза. Восстанавливай силы.

И он ушел.

Ах ты, сукин сын, кретин поганый! Он и впрямь поверил, что я не ел одиннадцать дней, и думал, что теперь я немедленно наброшусь на еду и тут же сдохну. Нет уж, хрен тебе!

К вечеру Батон принес табаку и папиросной бумаги. Я курил и не мог накуриться, выдыхая дым в трубу центрального отопления — она, разумеется, никогда не работала, так хоть какая-то от нее польза.

Чуть позже постучал Жуло. Рука у него была в гипсе, чувствовал он себя неплохо и похвалил меня за выдержку. По его данным, отправка была уже не за горами. Санитар сказал ему, что скоро начнут делать прививки. Обычно это происходило за месяц до отправки. И еще Жуло допустил одну неосторожность — спросил, цел ли у меня патрон? Сохранить-то я его сохранил, но вы даже представить себе не можете, чего это мне стоило. Весь задний проход превратился в сплошную рану.

Три недели спустя нас вывели из карцера, отвели в душ — сплошное наслаждение, с мылом и горячей водой!.. Я просто чувствовал, что возрождаюсь к жизни. Жуло смеялся, как ребенок, а Придурок Пьеро прямо-таки сиял от счастья.

Нас поместили в обычные камеры. Получив впервые за сорок три дня на обед миску горячего супа, я обнаружил в ней кусок дощечки. На нем было написано:

«Отправка через неделю. Прививки завтра»

Кто ее послал, я так и не узнал. Должно быть, какой-то заключенный хотел предупредить. Он понимал: если хотя бы один из нас узнает новость, то будут знать все. Ко мне это послание попало по чистой случайности, Я тут же постучал Жуло и передал ему. Телеграф работал всю ночь. Я уже не принимал в этом участия. Уютненько лежал себе на койке, не желая ни о чем беспокоиться. Перспектива снова попасть в карцер мне улыбалась сегодня еще меньше, чем обычно.

Загрузка...