Тетрадь четвертая Первый побег (продолжение)

Тринидад

До сих пор перед моими глазами стоит эта первая ночь свободы в Английском городке, я вижу ее так ярко и отчетливо, словно это было вчера. Мы бродили по улицам, опьянев от огней, в самом сердце веселой смеющейся толпы, преисполненные счастьем. Помню бар, битком набитый матросами, тут же развлекались и местные девушки, ожидающие, что их кто-то подцепит. Кстати в этих девушках не было ничего непристойного, они разительно отличались от женщин Парижских, Гаврских и Марсельских трущоб. Вместо размалеванных, отмеченных алчностью и похотью лиц с хитрыми подлыми глазками — совсем другие, удивительно разнообразные. Здесь были девушки всех оттенков кожи — желтые китаянки и черные африканки, светло-шоколадные с гладкими волосами индуски или яванки, чьи родители, возможно, познакомились на сахарных плантациях; была здесь и удивительная красавица с золотой раковиной в ноздре, индианка с римским профилем и лицом цвета меди, освещенным двумя огромными сияющими глазами с длинными ресницами, выставившая вперед свой бюст, словно хотела этим сказать: «Вот, полюбуйтесь, какие у меня грудки!» У всех в волосах — яркие цветы. Девушки казались воплощением любви, разжигали желание, но без какой-либо пошлости, грязи и меркантильности, — совершенно не чувствовалось, что они здесь на работе, они действительно веселились от души, и, глядя на них, сразу становилось ясно, что деньги для них не главное. Как пара мотыльков, устремленных к свету, мы с Матуреттом переходили из бара в бар, и, только оказавшись на ярко освещенной площади, я бросил взгляд на башенные часы. Два. Уже два часа ночи! Боже, нам же давно пора обратно, совсем загулялись! Что подумает о нас капитан Армии Спасения!.. Я поймал такси, и мы помчались. Заплатив таксисту два доллара, мы вошли в гостиницу, сгорая от стыда. В холле нас приветливо встретила молоденькая блондинка в форме солдата Армии Спасения. Похоже ее нисколько не удивил и не рассердил наш поздний приход. Сказав что-то по-английски, что — мы не поняли, но, судя по всему, вполне доброжелательное, она протянула нам ключи от комнаты и пожелала доброй ночи. И мы отправились спать.

Где-то около десяти в дверь постучали. Вошел улыбающийся мистер Боуэн.

— Доброе утро, друзья! Все еще спите? Должно быть, вчера припозднились? Хорошо провели время?

— Доброе утро. Да мы поздно пришли. Извините…

— Ну что вы, что вы, перестаньте! Это же вполне естественно после того, что вам довелось пережить. Вы просто обязаны были взять все от первой ночи на свободе… Я приехал отвезти вас в полицейский участок. Вам следует сделать официальное заявление о нелегальном проникновении на территорию страны. Покончив с формальностями, поедем навестить вашего друга. Как раз сегодня утром ему должны были сделать рентген.

Мы быстренько привели себя в порядок и спустились вниз, где нас ждал мистер Боуэн вместе с капитаном.

— Доброе утро, мои друзья! — сказал капитан на плохом французском.

— Доброе утро всем! Женщина-офицер спросила:

— Ну, как вам понравился Порт-оф-Спейн?

— Очень, мадам. Все было чудесно!

До участка мы добрались пешком — он находился всего в двухстах метрах. Полицейские разглядывали нас, впрочем, без особого любопытства. Миновав двух стражей в хаки с лицами цвета черного дерева, мы вошли в просторный кабинет. Навстречу нам поднялся офицер лет пятидесяти, в шортах, рубашке хаки и галстуке, причем вся грудь его была увешана орденскими планками и медалями. Он обратился к нам по-французски.

— Доброе утро. Садитесь. Хотел побеседовать с вами немного, прежде чем вы сделаете официальное заявление. Сколько вам лет?

— Двадцать шесть и девятнадцать.

— За что приговорены?

— Убийство.

— Сколько дали?

— Пожизненную каторгу.

— Так, значит, умышленное убийство?

— Нет, месье, непреднамеренное.

— Преднамеренное — это у меня, — вставил Матуретт. — Мне было семнадцать.

— В семнадцать уже пора отвечать за свои поступки, — сказал капитан. — В Англии бы тебя точно повесили… Ладно, Британские власти сидят здесь не для того, чтобы критиковать Французскую систему правосудия Единственное, с чем мы категорически не согласны, так это с тем, что преступников у вас высылают в Гвиану. Это совершенно бесчеловечно и недостойно цивилизованной нации. К сожалению, на Тринидаде вам оставаться нельзя. Равно как и на любом другом из Британских островов. Это запрещено. Поэтому я прошу вас, играйте честно, не прибегая ни к каким уловкам — выдуманным болезням и прочему, чтобы отсрочить отъезд. Здесь, в Порт-оф-Спейне, вы можете находиться пятнадцать, от силы восемнадцать дней. Лодка у вас вполне приличная, ее уже завели в гавань. Если нужен ремонт, наши моряки помогут. Вас снабдят всеми необходимыми припасами, хорошим компасом и картой. Будем надеяться, Латиноамериканские страны примут вас. Но только не Венесуэла. Там вас арестуют, заставят работать на строительстве дорог, а потом передадут Французским властям. Лично мне кажется, совершенно не обязательно считать человека совсем пропащим, если он раз в жизни оступился. Вы молоды, здоровы и, похоже, вполне приличные ребята. Раз вынесли такое, значит, вас не так просто сломать. Я был бы рад сыграть положительную роль в вашей судьбе и помочь стать здравомыслящими и ответственными за свои поступки людьми. Желаю удачи! Возникнут трудности — звоните нам вот по этому номеру. Вам ответят по-французски.

Он позвонил, и вошел человек в штатском.

Заявление мы писали в большой комнате в присутствии нескольких полицейских и сотрудников в штатском, стучавших на пишущих машинках.

— Причина прибытия в Тринидад?

— Восстановить силы.

— Откуда прибыли?

— Из Французской Гвианы.

— Совершили ли во время побега какое-либо преступление? Убили кого-нибудь, нанесли телесные повреждения?

— Серьезных — нет.

— Откуда вам это известно?

— Так нам сказали уже после побега.

— Ваш возраст, положение, по какой статье судимы во Франции?

И так далее.

Через некоторое время мистер Боуэн отвез нас в клинику. Клозио страшно обрадовался. Мы не стали рассказывать ему, как провели ночь. Просто сказали, что нам разрешили свободно ходить куда вздумается. Он очень удивился.

— И что, без всякого сопровождения?

— Да, без.

— Ну и чудилы же они, эти ростбифы[11]! Боуэн сходил к врачу и вскоре вернулся.

— А кто вправлял вам кость, прежде чем наложить шины? — спросил он.

— Я и еще один парень. Его с нами нет.

— Вы так здорово проделали эту операцию, что нет нужды снова ломать кость. Они просто забинтуют ногу и дадут палочку, чтобы можно было передвигаться. Хотите остаться здесь или быть с вашими друзьями?

— Нет, уж лучше с ними.

— Что ж, прекрасно. Завтра снова будете вместе.

Мы рассыпались в благодарностях. Мистер Боуэн ушел, и часть дня мы провели с Клозио. На следующий день мы все трое оказались в гостиничном номере с распахнутым настежь окном и включенным на полную мощность вентилятором.

— Чем быстрее мы забудем о прошлом, тем лучше, — сказал я. — Давайте-ка теперь подумаем о дне завтрашнем. Куда отправимся? В Колумбию, Панаму, Коста-Рику? Тут надо бы посоветоваться с Боуэном.

Я позвонил Боуэну в контору, но его там не оказалось. Позвонил домой, в Сан-Фернандо. Ответила дочь. После обмена любезностями она сказала:

— Господин Анри, возле рыбного рынка, что неподалеку от гостиницы, есть автобусная остановка. Может вы приедете провести день с нами? Прошу вас, приезжайте, мы так вас ждем!

Мы отправились в Сан-Фернандо втроем. Клозио выглядел особенно импозантно в красно-коричневом полувоенном костюме.

Прием нам оказали самый любезный.

На столе расстелили карту, и «военный совет» начался. Огромные расстояния: до Санта-Марты, ближайшего Колумбийского порта, — тысяча двести километров, до Панамы — две тысячи сто, до Коста-Рики — две с половиной тысячи километров. Тут как раз вернулся и мистер Боуэн.

— Сегодня я проконсультировался кое с кем, и у меня есть для вас хорошие новости Вы можете на несколько дней остановиться в Кюрасао. В Колумбии нет строго определенных законов относительно беглых. Правда консул не знает ни одного случая, когда кто-нибудь из беглых достиг бы Колумбии морем. Панамы — тоже.

— Я знаю одно безопасное место, — вставила Маргарет, дочь мистера Боуэна. — Но это очень далеко. Около трех тысяч километров.

— О чем ты? — спросил отец.

— Британский Гондурас[12]. Там губернатором мой крестный.

— Ну что ж, поднять паруса, и вперед, в Британский Гондурас! — воскликнул я.

С помощью Маргарет и ее матери мы весь день разрабатывали маршрут. Первый этап: Тринидад — Кюрасао, тысяча километров, второй — от Кюрасао до любого острова на нашем пути, и третий — до Британского Гондураса.

За два дня до отъезда мистер Боуэн пришел к нам с запиской от префекта полиции, в которой тот просил нас взять с собой еще троих беглых, арестованных неделю назад. Они высадились на остров и утверждали, что остальные их товарищи отправились дальше, в Венесуэлу. Я был далеко не в восторге от этой идеи. Но нам оказали столь любезный прием, что отказать в просьбе было просто невозможно. Я выразил желание повидаться с этими людьми и сказал, что только после этого смогу дать окончательный ответ.

За мной заехала полицейская машина.

Во время разговора с префектом кое-что прояснилось.

— Эти трое, — сказал префект, — сидят у нас в тюрьме. Беглые французы. Как выяснилось, находились на острове нелегально несколько дней. Утверждают, что друзья высадили их здесь, а сами уплыли. Мы думаем, все это вранье, хитрость. Они, видимо, затопили лодку, а сами выдумывают, что вообще не умеют ею управлять. Мы заинтересованы, чтобы они убрались отсюда как можно скорей, иначе я буду вынужден передать их властям на первое попавшееся Французское судно, а мне бы этого не хотелось.

— Что ж, постараюсь вам помочь. Но сперва мне бы хотелось потолковать с ними. Надеюсь вы понимаете, насколько это рискованно — брать на борт трех совершенно незнакомых людей.

— Понимаю. — И он распорядился привести арестованных французов. А затем оставил меня с ними наедине.

— Вы депортированные?

— Нет, каторжные.

— Тогда почему утверждали, что депортированные?

— Да просто думали, что они скорее примут человека, совершившего какое-то мелкое преступление, а не крупное. Выходит ошиблись. Ну а ты кто?

— Каторжный.

— Что-то я тебя не знаю.

— Прибыл последним конвоем. А вы когда?

— Конвой двадцать девятого.

— А я в двадцать седьмом, — сказал третий человек.

— Ну вот что. Префект попросил меня взять вас на борт. Нас в лодке и без того уже трое. Он сказал, что, если я откажу, ему придется посадить вас на первый же Французский корабль, поскольку никто из вас не умеет управлять лодкой. Ну что вы на это скажете?

— По ряду причин нам не хотелось бы снова выходить в море. Можно сделать вид, что мы отплыли, а потом вы высадите нас где-нибудь на дальнем конце острова, а сами плывите себе куда надо.

— Нет, этого я сделать не могу.

— Почему?

— Да потому, что здесь к нам прекрасно отнеслись, и я не собираюсь отвечать этим людям черной неблагодарностью.

— Послушай, браток, сдается мне, на первом месте у тебя должны быть интересы своего, каторжного, а не какого-то ростбифа!

— Это почему?

— Да потому, что ты сам каторжный.

— Да, но только и среди каторжан попадаются разные люди. И мне какой-то там, как ты говоришь, «ростбиф», может оказаться ближе, чем вы.

— Так ты что, собираешься сдать нас Французским властям?

— Нет. Но и на берег до Кюрасао высаживать не собираюсь.

— Духу не хватает начинать всю эту бодягу по новой, — сказал один из них.

— Послушайте, давайте сначала пойдем и взглянем на нашу лодку. Наверное та, на которой вы приплыли, была совсем никудышная.

— Ладно, идем, — согласились двое.

— Ну и хорошо. Я попрошу префекта отпустить вас. И в сопровождении сержанта мы отправились в гавань.

Увидев лодку, трое парней, похоже, немного воспряли духом.

Снова в море

Два дня спустя мы вместе с тремя незнакомцами покинули Тринидад. Не знаю, откуда стало известно о нашем отплытии, но целая дюжина девиц из баров явилась провожать нас. И конечно же, семейство Боуэнов в полном составе и капитан Армии Спасения.

Одна из девиц поцеловала меня, а Маргарет рассмеялась и шутливо заметила:

— Вот это да! Не ожидала, Анри, что у вас уже завелась здесь невеста. Времени зря не теряли!

— Прощайте! Нет, до свидания! И позвольте мне сказать вот что: вы даже не представляете, какое огромное место занимаете отныне в наших сердцах! И так оно будет всегда!

В четыре пополудни мы отплыли, ведомые буксирным судном. И вскоре вышли из гавани, смахнув слезу и бросив последний взгляд на людей, которые пришли проститься с нами и теперь махали белыми платками. На буксире отцепили трос, мы тут же поставили все паруса и пустились в открытое море навстречу волнам, бесчисленное множество которых нам предстояло пересечь, прежде чем достигнуть цели. На борту было два ножа: один у меня, второй у Матуретта, Топор находился у Клозио под рукой; там же и мачете. Мы были уверены, что наши пассажиры не имеют оружия. Но организовали все так, что только один из нас спал, а двое других бодрствовали.

— Как твое имя?

— Леблон.

— Какой конвой?

— Двадцать седьмого года.

— А приговор?

— Двадцать лет.

— Ну а ты?

— Я Каргере. Конвой двадцать девятого, пятнадцать лет. Я бретонец.

— Бретонец и не умеешь управлять лодкой?

— Не умею.

— Меня зовут Дюфиль, — представился третий. — Я из Анжера. Схлопотал пожизненное, так, по глупости. Раскололся на суде. А то бы было пятнадцать. Конвой двадцать девятого.

— А как раскололся?

— Ну, в общем, так вышло. Прикончил жену утюгом. Во время суда судья спросил, почему именно утюгом. Уж не знаю, какой меня черт под руку подтолкнул, но я возьми да и брякни: гладить не умела! Ну а потом адвокат сказал, что эта идиотская шутка вывела их из себя, вот и влепили на полную катушку.

— Откуда вы бежали?

— С лесоповала. Из лагеря Каскад в восьмидесяти километрах от Сен-Лорана. Смыться оттуда — не проблема, там довольно свободный режим. Просто взяли да и ушли, все пятеро. Проще простого.

— Как это понять, пятеро? А где же другие двое? Настало неловкое молчание. Клозио прервал его:

— Знаете что, ребята, тут Люди собрались честные и открытые. Так что выкладывайте все как на духу. Ну?!

— Ладно, уж так и быть… — сказал бретонец. — Бежало нас пятеро, это правда, но те двое ребят из Кана, на родине они были рыбаками. И ничего не заплатили за побег, сказав, что их уменье управлять лодкой дороже любых денег. Ну ладно. А потом выяснилось, что ни тот, ни другой понятия не имеют, как надо вести себя в море. Раз двадцать чуть не потонули. Так и болтались у берега — сперва возле Голландской Гвианы, потом Британской, а уж потом здесь, у Тринидада. А между Джорджтауном и Тринидадом я взял да и прикончил одного, который сказал, что будет нашим главарем. Этот тип сам напросился. А второй испугался, что и его прикончат, и сам сиганул за борт Во время шторма, бросил руль и нырнул. Уж как мы справились, сам не пойму. Сколько раз лодка была полна воды, а потом мы налетели на скалу — просто чудо, что живы остались! Даю вам честное слово: все, что я рассказал, — истинная правда.

— Да, правда, — подтвердили: двое других. — Именно так, все и было, и мы трое сговорились убить этого парня. Ну что скажешь, Папийон?

— Тут я не судья.

— Ну а что бы ты сделал на нашем месте? — настаивал бретонец.

— Вопрос непростой, тут надо поразмыслить. Надо самому пройти через все это, чтобы решить, кто тут прав, а кто виноват.

— А я бы точно порешил этого гада, — вставил Клозио. — Из-за его вранья все могли погибнуть.

— Ладно, оставим это. Я так понимаю, вы напуганы морем до полусмерти. И согласились плыть с нами только потому, что выбора не было. Верно?

— Сущая правда, — ответили они в один голос.

— Хорошо, тогда договоримся так: никакой паники на борту, что бы ни случилось. А если кто струхнет, пусть держит пасть на замке. Лодка у нас хорошая, мы это проверили. Правда сейчас загружена больше, но все равно — борта на десять сантиметров от воды. Этого вполне достаточно.

Мы закурили и выпили кофе. Перед отплытием мы довольно плотно подзаправились и решили, что до утра нам хватит.


9 декабря 1933 года. Прошло сорок два дня с начала побега. Теперь мы были обладателями весьма ценных для мореплавания вещей — водонепроницаемых часов, купленных в Тринидаде, хорошего компаса с кардановым подвесом и пары пластиковых солнцезащитных очков, а на головах у Клозио и Матуретта красовались панамы.

Первые три дня прошли относительно спокойно, если не считать встречи со стаей дельфинов. Мы прямо похолодели от страха, когда целая банда их, штук восемь, затеяла игру с лодкой. Они подныривали под нее с одного конца и выныривали из-под другого, время от времени задевая борта и днище. Но еще больше испугал следующий их трюк: три дельфина, выстроившись треугольником, — один впереди и двое по бокам чуть сзади — мчались прямо нам в лоб, рассекая плавниками воду. На расстоянии буквально волоска они разом ныряли и выплывали слева и справа по борту. И, несмотря на сильный бриз и довольно большую скорость движения лодки, не отставали несколько часов.

Мы здорово струхнули. Малейшая неточность в движении, и они перевернули бы лодку. Наши новички не промолвили ни слова, но вы бы видели, какие несчастные у них были лица!

На четвертые сутки в середине ночи разразился ужасный шторм. Это было действительно нечто кошмарное. Хуже всего, что валы не следовали в одном направлении, а сшибались и разбивались друг о друга. Некоторые были длинными и высокими, другие мелкими, взвихренными ветром — никак не приспособиться. Никто не проронил ни звука, за исключением Клозио, который время от времени выкрикивал: «Эй, полный вперед! Ничего, с этой справишься не хуже, чем с остальными!» Или: «Следи! Вон там, сзади, лезет еще одна!»

Иногда они проходили три четверти пути совершенно нормально, ревя и закипая пеной на гребнях. У меня было достаточно времени, чтобы определить их скорость и угол, под которым следовало их встретить. Но вдруг, откуда ни возьмись, над форштевнем вздымался огромный вал, вода обрушивалась мне на плечи и, конечно же, в лодку. Все пятеро не выпускали из рук котелков и сковородок, и все же лодка больше, чем на четверть, заполнилась водой. Никогда еще перспектива утонуть не казалась столь реальной. Это длилось добрые семь часов. А из-за проливного дождя мы до восьми утра даже не видели солнца.

Зато какова же была наша радость, когда оно наконец засияло на небе, очистившемся от штормовых облаков! Прежде всего кофе. Мы пили его с консервированным молоком и матросскими сухарями — твердыми как камень, но, если их обмакнуть в кофе, вполне съедобными. От этого сражения со стихией я совершенно вымотался и, хотя ветер был еще сильным, а море не успокоилось, попросил Матуретта сменить меня. Мне просто необходимо было поспать. Но не прошло и десяти минут, как Матуретт облажался — неправильно встретил волну, и лодка наполнилась водой на три четверти. Все барахло плавало в воде — котелки, плитка, одеяла, все-все. По пояс в воде я пробрался к румпелю на мгновение раньше рушившегося на нас огромного вала. Он не затопил нас, напротив — вынес вперед на добрые десять метров. Все бешено вычерпывали воду. Никто не пытался спасти вещи, нами владела одна мысль — как можно быстрее освободить лодку от воды, что делала ее такой тяжелой и неповоротливой. Следует признать — наши трое новичков оказались на высоте. Когда очередной вал чуть не полностью затопил лодку, то бретонец не растерялся, отвязал бочку с водой и кинул в море. Через два часа все высохло, однако мы потеряли одеяла, примус, печку, топящуюся углем, и сам уголь, канистры с бензином и бочонок с водой, впрочем, его уже не случайно.

Днем я решил переодеть брюки и тут обнаружил еще одну пропажу — исчез мой маленький чемоданчик с вещами, вместе с ним пропали и два-три дождевика. На дне лодки нашлись две бутылки рома. Табак частично пропал, частично промок.

— Ребята, давайте-ка перво-наперво хлебнем по доброму глотку рома, — предложил я, — а уж потом подсчитаем, какие запасы у нас остались. Так вот фруктовый сок, прекрасно… Надо установить строгий рацион на питье. Вот коробки с сухарями, давайте опорожним одну и сделаем из нее плитку, а на топливо пойдет вот этот деревянный ящик. Да нам пришлось туго, но теперь опасность позади, мы все преодолели и друг друга не подвели. Отныне, с этой минуты, пусть никто не смеет ныть «пить хочу» или «я проголодался». И никаких там «хочу курить». Договорились?

— Есть, Папи!

К счастью, ветер наконец стих, и мы смогли для начала сварить суп из мясных консервов. И вдобавок к нему съели намокшие в коробке сухари — этого должно было хватить до завтра. Каждому досталось по плошке зеленого чая. А в одной из уцелевших коробок мы обнаружили упаковку сигарет — маленькие пачки по восемь штук в каждой. Мы насчитали двадцать четыре такие пачки. Все пятеро решили, что только я один имею право курить, чтобы не заснуть за штурвалом, и чтоб без всяких там обид.

Пошел шестой день, как мы покинули Тринидад, и за все это время я практически не сомкнул глаз. В этот день я решился наконец поспать — море было гладкое как стекло. Я спал как убитый часов пять. Было уже десять вечера, когда я проснулся. По-прежнему штиль. Мои товарищи поужинали без меня, но я обнаружил оставленную для меня миску поленты из маисовой муки и съел ее с консервированными копчеными сосисками. Страшно вкусно! Чай уже почти совсем остыл, но неважно. Я закурил и стал ждать, когда наконец задует ветер.

Ночь выдалась необычайно звездная. Полярная звезда сияла, как бриллиант, уступая по великолепию и блеску разве что Южному Кресту. Отчетливо были видны Большая и Малая Медведицы. Ни облачка, и полная луна взошла на усыпанном звездами небе. Бретонец дрожал от холода. Он потерял куртку и остался в одной рубашке. Я дал ему дождевик.

Пошел седьмой день пути.

— Друзья, — сказал я, — у меня такое ощущение, что мы слишком отклонились к Северу. Поэтому теперь я буду держать на Запад, чтобы не проскочить Голландскую Вест Индию. Положение серьезное, у нас почти не осталось питьевой воды, да и с едой туговато, если не считать НЗ.

— Мы полагаемся на тебя, Папийон, — сказал бретонец.

— Да, на тебя, — подтвердили все остальные хором. — Поступай как считаешь нужным.

— Спасибо за доверие, ребята.

Похоже, я действительно принял верное решение. Всю ночь ветра так и не было, и только в четыре утра поднялся бриз и привел в движение нашу лодку. Он все усиливался и в течение тридцати шести часов дул с неослабевающей силой, гоня лодку по волнам с довольно приличной скоростью. Впрочем волны были совсем маленькие, нас почти не качало.

Кюрасао

Чайки. Сперва их крик в темноте, потом мы увидели и самих птиц, парящих над лодкой. Одна то садилась на мачту, то снова взлетала. Наступил рассвет, яркий блеск солнца залил водную гладь, но нигде, даже на горизонте, никакой земли видно не было. Откуда же тогда, черт побери, взялись чайки? Мы все глаза проглядели, но напрасно. Ни малейших признаков суши. Солнце сменилось полной луной, свет ее в тропиках столь ярок, что режет глаза. Очков у меня больше не было, их унесла та подлая волна вместе со всем прочим. Около восьми вечера в ослепительном лунном свете мы различили на горизонте темную полоску.

— Точно, земля! — Я был первым, кто нарушил молчание.

— Похоже, что так…

Короче, все согласились, что темная полоса на горизонте — земля. Всю оставшуюся часть ночи я держал направление на эту тень, которая становилась все отчетливее. Мы подплывали с приличной скоростью. На небе ни облачка, лишь сильный ветер и высокие, но равномерные валы. Темная масса земли поднималась невысоко над водой, и трудно было сказать, что там за берег — утесы, скалы или песчаный пляж. Луна заходила как раз за его край и отбрасывала тень, не позволяющую видеть ничего, кроме линии огоньков над самой водой — сперва сплошной, потом прерывистой. Мы подходили все ближе и ближе, наконец я бросил якорь в километре от берега. Ветер был сильный, лодка кружила на месте, встречая бортами удары волн, и нас швыряло довольно сильно — ощущение малоприятное. Паруса мы, конечно, спустили.

Мы вполне могли бы дождаться рассвета, но, к несчастью, якорь внезапно сорвался Втянув в лодку цепь, мы обнаружили, что якоря на ней больше нет. И, несмотря на все мои усилия, волны неуклонно несли нас прямо на скалы. И вот лодка оказалась зажатой между двумя скалами с разбитыми бортами. Никто и ахнуть не успел, как накатила следующая волна и всех нас вышвырнуло на берег — побитых, мокрых, но живых. Только Клозио с его ногой пришлось хуже, чем остальным. Лицо и рука были у него страшно исцарапаны. Мы же отделались синяками. Я сильно треснулся ухом о камень, и оно кровоточило.

И все же мы живы и невредимы, на твердой суше, вне досягаемости волн. Когда настал рассвет, мы собрали дождевики, и я перевернул лодку Она уже начала разваливаться на куски Мне удалось выдернуть компас из гнезда. Вокруг не было видно ни души. Мы смотрели на линию огней и лишь позднее узнали, что они стоят здесь, чтобы предупредить рыбаков об опасности. И мы двинулись прочь от моря. Вокруг ничего, кроме кактусов, огромных кактусов и ослов. К колодцу мы подошли совершенно вымотанные, ведь пришлось нести по очереди Клозио, сплетая из рук нечто вроде скамейки. Вокруг колодца валялись скелеты коз и ослов. Колодец оказался высохшим — колесо его вертелось вхолостую, не извлекая из-под земли ничего. А вокруг по-прежнему ни души, лишь ослы да козы Наконец мы добрались до маленького домика. Распахнутые настежь двери словно приглашали войти. «Эй! Эй! Есть тут кто-нибудь?» Никого. Над камином висела на шнуре туго набитая сумочка. Я снял ее и уже собирался открыть, как вдруг шнур лопнул — там оказались флорины, голландские монеты. Значит мы на Голландской территории в Бонайре, Кюрасао или Аруба. Мы оставили сумочку, не прикоснувшись к ее содержимому. Нашли воду, и каждый по очереди напился из ковшика. Ни в доме, ни поблизости никого не было Мы двинулись дальше. Из-за Клозио шли очень медленно, как вдруг дорогу нам перегородил старый «Форд».

— Вы французы?

— Да.

— Забирайтесь в машину.

Трое разместились сзади, Клозио у них на коленях, мы же с Матуреттом сели впереди, рядом с водителем.

— Потерпели кораблекрушение?

— Да.

— Кто-нибудь утонул?

— Нет.

— Откуда вы?

— С Тринидада.

— А до этого?

— Из Французской Гвианы.

— Каторжные или вольнопоселенцы?

— Каторжные.

— Я доктор Нааль, владелец этой земли. Это полуостров, отходящий от Кюрасао. Его называют Ослиной землей. Здесь живут только козы да ослы. Едят кактусы, даже длинные шипы им не помеха. А знаете, как прозвали здесь эти шипы? Девицы Кюрасао.

— Не очень-то лестное прозвище для молодых дам Кюрасао, — заметил я.

Здоровяк оглушительно расхохотался. Внезапно, но захлебнувшись в астматическом кашле, «Форд» остановился. Я указал на стадо ослов и сказал:

— Раз машина не в состоянии двигаться дальше, можно запрячь их.

— В багажнике есть сбруя, но попробуй поймать хоть пару и запрячь! — Доктор Нааль открыл капот и быстро обнаружил, что из-за тряской езды отсоединилась клемма свечи. Он ловко устранил неисправность, при этом нервно озираясь по сторонам, и мы двинулись дальше. Потрясясь на ухабах еще какое-то время, мы наконец доехали до шлагбаума, преграждающего дорогу. За ним виднелся небольшой белый коттедж. Хозяин заговорил по-голландски с очень светлокожим и аккуратно одетым негром, который все время повторял: «Да, мастер, да, мастер!» Затем он обратился к нам:

— Я велел ему побыть с вами, пока не вернусь и не привезу чего-нибудь попить. Выходите из машины.

Мы вышли и сели в тенек, на траву. Престарелый «Форд», кашляя и задыхаясь, укатил.

Он не проехал и пятидесяти метров, как негр обратился к нам на папьямето, местном жаргоне, состоявшем из смеси Голландских, Французских, Английских и Испанских слов, и сообщил, что его хозяин, доктор Нааль, отправился за полицией, потому что жутко нас испугался, да и ему велел держать ухо востро, поскольку мы наверняка беглые воры. Этот несчастный мулат прямо не знал, как и чем нам еще угодить. Сварил кофе, правда, слабый, но по такой жаре сошло. Мы прождали больше часа. И вот наконец появился большой фургон с шестью полицейскими, одетыми на немецкий манер, а за ним — открытый автомобиль с шофером в штатском и еще тремя господами, одним из которых был доктор Нааль. Они вышли из машины, и самый низкорослый из них, похожий на священника, сказал:

— Я начальник отдела безопасности острова Кюрасао. Мое положение обязывает взять вас под арест Совершили ли вы какое-либо преступление с момента прибытия на остров, и если да, то какое? И кто именно из вас?

— Господин! Мы беглые. Приплыли из Тринидада, всего несколько часов назад наша лодка разбилась здесь о скалы. Старший в этой маленькой компании я, и могу вас заверить, что ни один из нас не совершил ни малейшего проступка.

Комиссар заговорил с Наалем по-голландски. В этот момент подъехал какой-то парень на велосипеде и присоединился к разговору.

— Господин Нааль, — вмешался я, — почему вы сказали этому человеку, что мы воры?

— Да потому, что до вас я встретил вот этого парня, и он сообщил, что наблюдал за вами из-за кактуса и видел, как вы вошли в его дом, а потом вышли. Он работает у меня, присматривает за ослами.

— Разве то, что мы вошли в дом, означает, что мы воры? Вздор какой-то, всего-то и взяли, что по глотку воды. Разве это можно считать воровством?

— А как насчет сумки с флоринами?

— Да, я действительно открыл сумку, просто шнур лопнул. И всего лишь заглянул в нее. Решил посмотреть, что там за деньги, чтобы понять, в какой стране мы оказались. А потом положил все на место.

Полицейский так и буравил меня взглядом. Потом повернулся к типу на велосипеде и заговорил с ним очень жестко. Доктор Нааль пытался вмешаться, во он грубо оборвал его. Затем они посадили этого парня в машину рядом с шофером и двумя полицейскими, и они укатили. Нааль в сопровождении человека, с которым он приехал, прошел в дом вместе с нами.

— Я должен объясниться, — начал он. — Парень утверждал, что сумка пропала. Прежде чем обыскивать вас, комиссар решил допросить его. Ему кажется, что он лжет. Если вы невиновны, я прошу прощения. Но это тоже не моя вина.

Не прошло и четверти часа, как машина вернулась, и комиссар обратился ко мне:

— Ты говорил правду. Этот парень — мерзкий лжец. Его накажут.

Парня затолкали в фургон. Мои ребята залезли туда же, я собрался было последовать за ними, но комиссар отозвал меня и сказал:

— Садись в мою машину, рядом с водителем.

И вот перед нами — улицы голландского городка, уютного и чистого, и все — на велосипедах. В полицейском управлении нас сразу провели в кабинет. В кресле сидел полный блондин лет сорока.

— Это начальник полиции Кюрасао. Вот те самые французы, а он — глава группы из шести человек, которых мы задержали.

— Прекрасно, комиссар. Добро пожаловать на Кюрасао, потерпевшие кораблекрушение. Как ваше имя?

— Анри.

— Что ж, Анри, довольно неприятная история вышла с этой сумкой. Но для вас это даже к лучшему. Так как определенно доказывает, что вы — человек честный. Сейчас вас отведут в комнату, где вы сможете передохнуть. Губернатор рассмотрит ваш вопрос и примет соответствующие меры. Мы же, комиссар и я, будем на вашей стороне.

Два часа спустя мы оказались запертыми в большой комнате вроде больничной палаты с дюжиной коек, длинным столом и скамейками. Через открытое окно мы попросили полицейского купить табаку, папиросной бумаги и спичек на тринидадские доллары. Деньги он взять отказался, а что ответил — мы не поняли.

— Этот черный как сажа тип слишком предан своему долгу, — заметил Клозио. — Не видать нам табаку как своих ушей.

Я уже хотел постучаться в дверь, но она отворилась сама. На пороге стоял маленький человечек в тюремной одежде с номером на груди.

— Деньги, сигареты? — сказал он.

— Нет. Спички, бумага, табак.

Через несколько минут он принес нам все требуемое, а вдобавок — еще котелок с какой-то дымящейся жидкостью, шоколадом или какао. Принес он и кружки, и каждый из нас выпил по полной.

После обеда за мной пришли, и я снова предстал перед шефом полиции.

— Губернатор распорядился позволить вам гулять во дворе. Только предупредите своих товарищей, чтобы они не пытались удрать. Последствия будут самые неприятные. Раз уж вы у них главный, можете каждое утро выходить в город на два часа, с десяти до двенадцати. А потом вечером, с трех до пяти Деньги у вас есть?

— Да. Английские и Французские.

— Во время прогулок вас будет сопровождать полицейский в штатском.

— А что с нами будет дальше?

— Думаю, вас постараются отправить отсюда но одному на танкерах разных стран. На Кюрасао один из крупнейших заводов по переработке нефти. Она поступает к нам из Венесуэлы, и каждый день в порт заходят по двадцать — двадцать пять танкеров из разных стран. Мне кажется, для вас это идеальный выход. Так вы сможете без труда попасть в любую страну.

— В какую страну, к примеру? В Панаму, Коста-Рику, Гватемалу, Никарагуа, Мексику, Канаду, Кубу, Штаты, какие-нибудь страны под английским флагом?

— Нет, это невозможно. Европа тоже исключается. Но не расстраивайтесь. Положитесь на нас, и мы постараемся вам помочь начать новую жизнь.

— Благодарю, господин комиссар.

Я пересказал этот разговор моим ребятам. Клозио, самый въедливый и подозрительный из нас, спросил:

— Ну и что ты про все это думаешь? А, Папийон?

— Еще не знаю. Но боюсь, что все это сказки для дураков, чтобы мы сидели тихо и не пытались бежать.

— Боюсь, ты прав, — ответил он.

Бретонец же попался на удочку. Этот утюжных дел мастер был в восторге.

— Никаких больше лодок, никаких приключений! Все, точка! Высадимся в какой-нибудь стране, и привет!

Леблон был того же мнения.

— Ну а ты что скажешь, Матуретт?

И тут это девятнадцатилетнее дитя, этот щенок, случайно ставший преступником, этот мальчик с милыми девичьими чертами, открыл свой нежный ротик и сказал:

— Вы что, болваны, всерьез верите, что эти квадратноголовые фараоны собираются снабдить каждого из нас документами, может, даже поддельными? Как же, дожидайтесь! В лучшем случае закроют глаза, чтобы мы могли хилять по одному и нелегально пробираться на борт танкера, но не более того. И все только затем, чтобы избавиться от нас, как от головной боли. Вот что я думаю. Ни одному их слову не верю.

Выходил я редко, в основном по утрам, сделать покупки. Мы жили так вот уже неделю, и ничего не происходило. Мы даже уже начали волноваться. Как-то вечером мы увидели трех священников, обходивших камеры и палаты в сопровождении охранников. Они надолго застряли в соседней с нами камере, где сидел негр, обвиняемый в изнасиловании. Ожидая, что они придут и к нам, мы вошли в свою палату и расселись по койкам. И действительно, они появились в сопровождении доктора Нааля, шефа полиции и какого-то человека в белой униформе, которого я принял за офицера флота.

— Монсеньор, это и есть те французы, — сказал шеф полиции по-французски. — Поведение безупречное.

— Поздравляю вас, сыны мои. Давайте присядем к столу, так нам будет удобней беседовать.

Все мы расселись.

— Обычно французы — католики, — продолжил священник. — Но, может, кто-то из вас нет? — Никто не поднял руки. — Друзья мои, я сам выходец из Французской семьи. Мое имя Ирене де Брюин. Предки мои были гугенотами, протестантами, которые бежали в Голландию от преследований еще при Екатерине Медичи. Итак я француз по крови и епископ Кюрасао, острова, где больше протестантов, чем католиков. Но где католики очень набожны и преданы своему долгу. Как у вас сейчас обстоят дела?

— Мы ждем, когда нас по очереди посадят на танкеры.

— Кто-нибудь из ваших уже уехал таким образом?

— Пока нет.

— Гм… Ну, что вы на это скажете, комиссар? И, пожалуйста, отвечайте по-французски. Ведь вы прекрасно владеете этим языком.

— Монсеньор, у губернатора действительно была такая идея. Но скажу вам со всей откровенностью, вряд ли какой-либо капитан согласится взять хоть одного из них на борт. Ведь у них нет паспортов.

— Вот с этого и надо было начинать. А не может ли губернатор дать по этому случаю каждому из них паспорт?

— Не знаю. Он об этом со мной не говорил.

— Послезавтра я отслужу для вас мессу. Не желаете ли прийти завтра и исповедаться? Я сам исповедую вас и сделаю все от меня зависящее, чтобы Бог простил ваши грехи. Можно ли будет этим людям посетить собор завтра в три?

— Да.

— Пусть приезжают на такси или в частной машине.

— Я привезу их, монсеньор, — сказал Нааль.

— Спасибо. Сыны мои, я ничего вам не обещаю, но даю честное слово, что постараюсь помочь, чем могу.

Нааль поцеловал его кольцо, то же сделал Бретонец, и все мы по очереди подошли и прикоснулись к нему губами. А потом проводили епископа к машине, что ждала во дворе.

На следующий день все мы отправились на исповедь. Я вошел к нему последним.

— Входи, сын мой. Давай начнем с самого тяжкого греха.

Я пересказал ему мою историю во всех подробностях. Он слушал терпеливо и внимательно, не перебивая. Лишь изредка, когда я доходил до подробностей, о которых трудно было говорить, он опускал глаза, тем самым как бы облегчая мою задачу. В этих прозрачных глазах отражалась вся ясность и чистота души. И вот, все еще держа мою руку в своей, он заговорил тихо, почти шепотом:

— Порой Господь требует от детей своих терпеть людскую подлость, чтобы избранный им человек стал сильнее духом и благороднее, чем прежде. Люди, система, эта чудовищная машина, подмявшая тебя, — все обернулось в конечном счете тебе во благо. Помогло взрастить в себе нового человека, лучшего, чем прежде. Испытания эти ниспосланы, чтобы ты поборол все трудности и стал другим. В душе такого человека, как ты, не должно быть чувства мести. Ведь по натуре ты спаситель других людей Сам Бог открывает тебе навстречу свои объятия и говорит: «Спаси себя, и я спасу тебя». Это он дал тебе шанс спасти других и повести их к свободе.

— Благодарю, отец. Вы вселили в мою душу мир и покой. Теперь мне хватит этого на всю жизнь. Я никогда не забуду вас. — С этими словами я поцеловал ему руку.

Вскоре доктор Нааль сообщил радостную весть: ему удалось уговорить губернатора разрешить нам приобрести на распродаже одну из лодок, конфискованных у контрабандистов. Мы увидели эту лодку. Великолепное сооружение метров восемь в длину, с глубоким килем, очень высокой мачтой и большим парусом. Для контрабанды в самый раз. Она была полностью экипирована, однако на всех предметах стояли белые восковые печати. Торги на аукционе начались с шести тысяч флоринов, что составляло около тысячи долларов. Однако пошептавшись с каким-то человеком, доктор Нааль организовал все таким образом, что мы смогли приобрести ее за шесть тысяч и один флорин. Через пять дней все было готово. Свежеокрашенная и набитая всякими снастями и припасами лодка воистину была королевским подарком. А каждого из нас ждал еще чемодан с новой одеждой, обувью и прочими необходимыми вещами.

Тюрьма в Риоаче

Отплыли мы на рассвете. Лодка довольно быстро выбралась из гавани. Я держал курс на Запад. Мы решили нелегально высадить троих наших пассажиров на Колумбийский берег. Они и слышать не желали о долгом морском путешествии, хотя и утверждали, что доверяют мне целиком и полностью, но только не в шторм. А тут как назло прогноз погоды в газетах, которые мы читали в тюрьме, обещал целую серию штормов и ураганов.

В конце концов я признал, что у них есть свои права, и принял решение высадить их на голом необитаемом полуострове под названием Гуахира. Нам же предстояло держать путь в Британский Гондурас.

Погода стояла великолепная. Усыпанное звездами небо со сверкающей половинкой луны облегчало высадку. Мы добрались до Колумбийского берега и бросили якорь. Пожали на прощание руки, и они один за другим шагнули в воду, держа чемоданы над головой, и направились к берегу. Мы с грустью провожали их взглядом. Они оказались надежными товарищами, ни разу ни в чем не подвели. Пока они шли к берегу, ветер совершенно стих.

Черт! А что, если нас заметили из деревни, что обозначена здесь на карте? Риоача, так, кажется? Ближайший порт, где имеется полиция. Будем надеяться, не заметили. У меня было ощущение, что мы подошли ближе, чем намеревались. На это указывал и маяк на выступе скалы, мимо которого мы только что проплыли.

Ждать, ждать… Наконец трое наших товарищей исчезли из виду, помахав на прощание белым платком.

Бриз, ради всего святого! Нам нужен бриз, который бы унес нас от берегов Колумбии, поскольку вся эта страна была для нас одним большим знаком вопроса. Никто не знал, как обращались здесь с беглыми, возвращали их назад или нет. Уж лучше оказаться в Британском Гондурасе, там по крайней мере с этим определеннее. Но только в три утра наконец задул ветер, и мы тронулись. Мы плыли часа два, как вдруг появился катер береговой охраны, держа курс прямо на нас, а с палубы палили, давая знак остановиться. Я не послушался и продолжал плыть в открытое море, пытаясь как можно быстрее выйти из территориальных вод. Но это не удалось. Скоростной катер нагнал нас меньше чем за полтора часа, и под прицелом десяти направленных на нас ружей мы вынуждены были сдаться. Солдаты, а возможно, и полицейские, задержавшие нас, выглядели одинаково — некогда белые брюки сплошь в грязи, шерстяные, похоже, ни разу не стиранные кители, и все, за исключением капитана, были босы. Тот был одет чуть почище и чуть получше. Впрочем бедность одеяния компенсировалась экипировкой: вокруг пояса туго набитый патронташ, хорошо начищенные ружья, к тому же у каждого за поясом штык в ножнах. Метис, которого они называли капитаном, смахивал скорее на разбойника в был вооружен огромным револьвером. Говорили они по-испански, и мы плохо их понимали, но сам их вид и интонации были далеко не дружеские.

Из гавани нас препроводили прямо в тюрьму. Дорога шла через деревню, которая действительно называлась Риоача.

Тюремный двор был обнесен низкой каменной стеной. По нему болталось человек двадцать грязных, бородатых заключенных. Они смотрели на нас недружелюбно, даже злобно: «Вамое, вамое!» Теперь мы догадались, что говорят солдаты: «Давай, давай вперед!» Исполнить эту команду было нелегко: Клозио хотя и стало получше, но все равно из-за гипса быстро идти он не мог. Когда бредущий в конце колонны капитан поравнялся с нами, я увидел у него в руках наш компас, а на плечах — дождевик. К тому же он жрал наши бисквиты и шоколад. Нетрудно было сообразить, что здесь нас оберут до нитки.

Нас заперли в грязной вонючей камере с толстыми решетками на окне. На полу стояли деревянные топчаны с приподнятыми изголовьями — надо полагать, постели. Как только охранник покинул камеру, к окну со двора подошел заключенный и окликнул:

— Французы! Французы!

— Чего надо?

— Французы не есть хорошо, не есть хорошо!

— Что это значит — не есть хорошо?

— Полиция…

— Что полиция?

— Полиция не есть хорошо.

И он исчез. Настала ночь. Комнату освещала тусклая лампа. Москиты так и зудели над головой, забиваясь в ноздри и уши.

— Ничего себе вляпались! Дорого же нам обошлась высадка этих парней!

— Что поделаешь… Ведь никогда не знаешь наверняка. Вся эта пакость случилась оттого, что не было ветра.

— Ты слишком близко подошел, — заметил Клозио.

— Да заткнешься ты наконец или нет?! Нашли время попрекать друг друга вместо того, чтобы поддерживать!

— Извини, Папи, ты прав. Никто не виноват.

Но как же все-таки несправедливо, что побег, которому отдано столько сил, заканчивается таким плачевным образом! Впрочем они нас не обыскали. Мой патрон находился в кармане, и я поспешил спрятать его в надлежащее место. То же сделал и Клозио. На ужин нам принесли по куску темно-коричневого сахара размером с кулак и две плошки вареного, очень соленого риса. «Буэнас ночес!»

— Должно быть, это «спокойной ночи», — заметил Матуретт.

Наутро, в семь, нам принесли очень хорошего крепкого кофе в деревянных кружках. Около восьми во дворе появился капитан. Я спросил его, можно ли пойти и забрать из лодки наши вещи. Он или не понял, или притворился, что не понимает. Чем дольше я наблюдал его, тем противнее казалась его физиономия. Слева за поясом у него висела маленькая бутылочка в кожаном футляре. Он потянулся к ней, открыл, отпил глоток, сплюнул и протянул мне. Первый дружеский жест с момента прибытия. Пришлось взять и отпить. К счастью, я сделал совсем маленький глоток — это было похоже на жидкий огонь, к тому же воняло денатуратом. Я быстро проглотил эту дрянь и закашлялся, что донельзя развеселило капитана.

В десять во дворе появилось несколько штатских господ — в белом и при галстуках. Их было шесть или семь, и они прошли в здание, где, по-видимому, располагалось нечто вроде административного корпуса. Послали за нами. Они сидели полукругом за столом, над которым нависал портрет щедро разукрашенного орденами офицера, президента Колумбии Альфонсо Лопеса. Один из господ, обратившись к Клозио по-французски, попросил его присесть, мы же остались стоять. Тощий, крючконосый тип, сидевший в центре, начал меня допрашивать. Однако переводчик перевел мне не все его слова, а просто сказал: «Этот человек, который только что говорил с вами, — судья города Риоача, остальные — влиятельные горожане, его друзья. Надеюсь они немного понимают по-французски, хотя и не признаются в этом, в том числе и сам судья».

Эта преамбула вывела судью из себя. Он начал вести допрос по-испански. Переводчик переводил.

— Вы французы?

— Да.

— Откуда вы?

— С Кюрасао.

— А до этого где обретались?

— В Тринидаде.

— А до этого?

— На Мартинике.

— Лжете! Больше недели назад нашего консула в Кюрасао предупредили, что за берегом надо следить особенно тщательно, так как шестеро мужчин, бежавших с Французской каторги, могут попытаться высадиться в нашей стране.

— Ладно, признаю. Мы действительно бежали с каторги.

— Так вы из Гвианы?

— Да.

— Если уж такая благородная страна, как Франция, выслала вас так далеко и наказала столь сурово, значит, вы и впрямь опасные преступники.

— Возможно.

— За кражу или убийство?

— Непреднамеренное убийство.

— Все равно убийство. Ну а что другие трое?

— Остались в Кюрасао.

— Снова лжете! Вы высадили их в шестидесяти километрах отсюда, в Кастилетте. К счастью, они арестованы. Их привезут сюда через несколько часов. Где вы украли лодку?

— Мы не крали. Нам подарил ее епископ Кюрасао.

— Ладно. Посидите в тюрьме, пока губернатор не решит, что с вами делать. За высадку трех ваших товарищей на территорию Колумбии и попытку бежать я приговариваю вас, капитан судна, к трем месяцам тюремного заключения. Остальным — по полтора месяца каждому. И сидите тихо, чтоб вас не избили, охрана у нас очень строгая. Хотите что-нибудь сказать?

— Нет. Я хотел бы только забрать свои вещи и припасы, оставшиеся в лодке.

— Все конфисковано таможней за исключением пары брюк, одной рубашки, одной куртки и пары башмаков на каждого. И нечего спорить, таков закон.

В час дня наших приятелей привезли в грузовике под охраной из семи-восьми человек.

— Ну и дурака же мы сваляли и вас подвели! — сказал Бретонец. — Нет нам прощения! Хочешь убить меня — убей! Я и пальцем не шевельну. Не мужчины мы, а дерьмо вонючее, Папийон! Боялись моря! Все морские ужасы — просто цветочки по сравнению с Колумбией и колумбийцами и перспективой побывать в лапах у этого жулья. Вы не могли отплыть — ветра, что ли, не было?

— Да, Бретонец, не было. Никого я убивать не хочу, все мы хороши. Надо было просто отказаться высаживать вас, и этого бы не произошло.

— Ты слишком добр, Папи.

— Не в том дело. Я правду говорю. — И я рассказал им о допросе.

— Может, все-таки губернатор отпустит нас?

— Как же, дожидайся! И все ж не будем терять надежду.


Вот уже неделю мы здесь. Никаких изменений, за исключением разговоров, что нас якобы пошлют под сильной охраной в более крупный город под названием Санта-Марта в двухстах километрах отсюда. Мерзавцы — охранники своего отношения к нам не переменили. Вчера один чуть не огрел меня прикладом по голове только за то, что я отобрал у него назад свой же кусочек мыла в душевой.

Мы жили в той же комнате, кишащей москитами, правда, сейчас она стала чуть почище — Матуретт и Бретонец скоблили и драили ее каждый день. Я уже начал отчаиваться и терять надежду. Эти колумбийцы — народ, образовавшийся от смешения индейцев и негров, индейцев и испанцев, бывших здесь некогда хозяевами, — ввергали меня в отчаяние. Один из Колумбийских заключенных дал мне старую газету, выходящую в Санта-Марте. На первой странице красовались наши портреты, а под ними — фото полицейского капитана в большой фетровой шляпе с сигарой в зубах. Внизу же размещался групповой снимок десятка полицейских, вооруженных ружьями. Я сообразил, что вокруг нас заварилась целая каша, а роль этих мерзавцев во всей истории сильно преувеличена. Можно подумать, что благодаря нашему аресту Колумбии удалось избежать ужасного несчастья. И все же на лица так называемых злодеев было куда приятней смотреть, нежели на фотографии полицейских. Скорее уж мы выглядели приличными людьми. Так что же делать? Я даже начал учить испанские слова: побег — «фугарео», заключенный — «пресо», убийство — «матар», цепь — «кадена», наручники — «эспосас», мужчина — «омбре», женщина — «мухер».

Побег из Риоачи

Во дворе я подружился с парнем, который все время был в наручниках. Мы выкурили с ним одну сигарету на двоих — длинную, тонкую и страшно крепкую. Насколько я понял, он был контрабандистом, орудовавшим где-то между Венесуэлой и островом Аруба. Его обвиняли в убийстве нескольких человек из береговой охраны, и он ожидал суда. В какие-то дни он был удивительно спокоен, в другие — на грани нервного срыва. В конце концов я заметил, что спокойные дни наступают тогда, когда он жует какие-то листья. А однажды он дал мне пол-листочка, и я тут же сообразил, в чем, фокус. Мой язык, небо и губы потеряли всякую чувствительность. Это были листья коки.

— Фуга, ты и я, — сказал я как-то контрабандисту. Он прекрасно меня понял и жестом показал, что не прочь бежать, но вот только как быть с наручниками? Наручники были американского производства со щелочкой для ключа, причем ключа наверняка плоского. Из куска проволоки, уплощенной на конце, бретонец соорудил мне нечто вроде крючка. И после нескольких попыток мне удалось открыть наручники нового приятеля. Ночью он спал в «калабозо» (камере) с очень толстыми решетками. В нашей же решетки были тонкие, их наверняка нетрудно согнуть. Так что предстояло перепилить только один прут в камере Антонио (так звали колумбийца).

— А как достать сасете (пилу)?

— Плата (деньги).

— Куанто (сколько)?

— Сто песо.

— Доллары?

— Десять.

Короче говоря, за десять долларов, которые я ему дал, он раздобыл две ручные ножовки. Во дворе я показал ему, как надо смешивать металлические опилки с вареным рисом, который здесь давали каждый день, чтобы аккуратно замазывать пропиленную в металле щелочку. Перед камерой я открыл один из его наручников. В случае проверки он мог легко застегнуть их, они защелкивались автоматически.

На перепиливание прута у него ушло три ночи. Он уверял, что теперь легко сможет согнуть этот прут, а потом придет за мной.

Здесь часто идут дожди. Он сказал, что придет «в первую ночь дождя». В ту же ночь и хлынул ливень. Друзья знали о моих планах, но ни один не согласился бежать со мной, они считали, что я собрался бежать слишком уж далеко. Я намеревался добраться до оконечности полуострова Гуахира, граничащего с Венесуэлой. Колумбиец утверждал, что там земля индейцев и что полиции в тех краях нет. Иногда через них прошмыгивали контрабандисты. Это было опасно, ибо местные индейцы не позволяли чужакам вторгаться на свою территорию. И чем глубже ты проникал, тем опаснее становились индейцы. Берег же заселяли индейцы-рыбаки, торговавшие с близлежащими деревнями. Самому Антонио не очень-то хотелось туда идти. То ли он, то ли кто-то из его дружков в свое время убили нескольких индейцев во время настоящего сражения, разгоревшегося из-за того, что лодка с контрабандным товаром однажды причалила к индейскому берегу. Но мы договорились, что он проводит меня до самой Гуахиры, а уж дальше я пойду один.

Итак, ночью хлынул ливень. Я стоял у окна. Задолго до этого я запасся доской, оторванной от лежака. Мы собирались использовать ее как рычаг, чтобы раздвинуть прутья.

— Готово! — Между прутьями появилось лицо Антонио. С помощью Матуретта и Бретонца я одним движением не только согнул прут, но и вырвал его из стенки.

Друзья подтолкнули меня, и перед тем как спрыгнуть, я ощутил дружеский, но довольно увесистый шлепок по заду. Так они прощались со мной.

Я оказался во дворе. Потоки дождя гудели по обитым железом крышам. Антонио схватил меня за руку и потащил к стене. Перебраться через нее было плевым делом — всего-то два метра высоты. Тем не менее я умудрился поранить руку об осколки стекла, что были рассыпаны поверху. Ладно, ерунда, вперед. Мы прошли через деревню и свернули на дорогу между лесом и берегом моря. Под проливным дождем мы прошагали по ней до самого рассвета. Антонио дал мне лист коки, я жевал его и потому даже на рассвете не чувствовал ни малейшей усталости. Наверняка от этого самого листа. Мы продолжали наш путь и при свете дня. Время от времени Антонио останавливался и прикладывал ухо к парившей земле. Вообще у него была странная манера передвигаться. Он не бежал и не шагал, а проделывал серию маленьких прыжков равной длины с вытянутыми, словно гребущими воздух руками, Должно быть, он что-то услышал, потому что вдруг толкнул меня в кусты. Действительно на дороге появился трактор с катком, наверное, где-то разравнивали землю.

В половине одиннадцатого утра дождь прекратился и выглянуло солнце. Мы вошли в лес и километра полтора отшагали уже по траве. Потом лежали в зарослях, под толстым ветвистым деревом. Казалось чего тут бояться? Однако Антонио запретил мне курить и даже разговаривать шепотом. Сам он продолжал жевать свои листья, угостив и меня. В кармашке у него было штук двадцать, он мне показал. Кругом звенели москиты. Антонио взял сигару, разжевал, выплюнул в ладонь кашицу, и мы намазали ею лица и руки. После этого москиты оставили нас в покое. В семь вечера стемнело, но луна освещала дорогу. Он указал на моих часах на цифру 9 и сказал: «Дождь». И действительно, дождь полил ровно в девять, и мы снова тронулись в путь. За ночь раза три пришлось нырять в кусты, чтобы пропустить машину, грузовик и тележку, запряженную парой осликов. Под утро благодаря листьям коки я вовсе не чувствовал усталости. Дождь прекратился в восемь, и мы проделали то же, что и вчера, — километра полтора отшагали по траве и лишь после этого нырнули в заросли. От листьев коки совершенно не хотелось спать. Мы глаз не сомкнули с самого начала побега.

Девять вечера. Дождь полил как по заказу. Позднее я узнал, что в тропиках, когда приходит сезон дождей, они не прекращают лить до смены луны, начинаются в одно и то же время и так же заканчиваются.

В ту ночь, не успели мы выйти на дорогу, как услыхали голоса и увидели свет. «Кастилетт», — сказал Антонио, схватил меня за руку, и мы без промедления нырнули в заросли и прошагали часа два, прежде чем вернуться на дорогу. Мы провели в пути весь остаток ночи и часть утра. Солнце взошло и высушило на вас одежду.

Вот уже три дня нас поливают дожди, и три дня мы ничего не ели, если не считать куска коричневого сахара в первый день. Теперь дорога шла берегом. Антонио сделал себе из ветки палку, мы свернули с дороги и зашагали по сырому песку. Внезапно Антонио остановился и пристально вгляделся в широкий плоский след на песке — он был около полуметра в ширину и шел от моря к сухой земле. Мы пошли по нему и дошли до места, где этот след расширялся в круг. Антонио воткнул в песок палку. А когда выдернул, мы увидели, что кончик ее измазан чем-то желтым, вроде яичного желтка. Мы стали разгребать песок руками и действительно нашли яйца — сотни три-четыре, точно не скажу. Это были черепашьи яйца без скорлупы, в кожистой оболочке. Антонио стащил рубаху, и мы сложили в нее добрую сотню яиц, А потом пересекли дорогу и углубились в лес. И там, спрятавшись в зарослях, начали трапезу — ели только желтки, как показал Антонио. Он ловко прокусывал оболочку своими волчьими зубами, давал белку стечь, а затем проглатывал желток. Наевшись до отвала, мы улеглись, сунув под головы куртки вместо подушек.

— Завтра пойдешь сам, — сказал Антонио. — Идти будешь два дня.

В десять вечера на дороге появился последний пограничный пост. Мы догадались об этом по лаю собак и увидели маленький ярко освещенный домик. Благодаря хитрости и изворотливости Антонио удалось миновать пост незамеченными. Затем мы продолжали идти всю ночь, уже не предпринимая никаких мер предосторожности. Дорога была неширокой, практически тропинка, но, видно, ею пользовались часто, и трава на ней не росла. Она шла краем леса, время от времени на земле можно было разглядеть отпечатки лошадиных или ослиных копыт. Антонио присел на толстый корень и сделал мне знак тоже садиться. Солнце пекло бешено. Судя по моим часам, было не больше одиннадцати, а по солнцу — так полдень. Прутик, воткнутый в землю, совсем не отбрасывал тени. Стало быть, полдень, и я аккуратно перевел часы. Антонио вытряхнул на колени листья коки. Их было семь. Он дал мне четыре, оставил себе три. Я зашел в кусты, затем вышел оттуда и протянул ему сто пятьдесят тринидадских долларов и шестьдесят флоринов. Он уставился на меня в изумлении, потом потрогал банкноты. Похоже он никак не мог сообразить, почему они такие новенькие и совсем не промокли, ведь он ни разу не видел, чтобы я сушил их. Он поблагодарил меня, держа деньги в руке, затем после некоторого раздумья отделил шесть купюр по пять флоринов, а остальные деньги протянул мне. Я настаивал, но он не соглашался взять. По его жестам я понял, что он решил сопровождать меня еще день. Ну и прекрасно, мы еще поели черепашьих яиц, закурили и снова тронулись в путь.

Часа через три мы достигли прямого как стрела участка дороги и увидели, что навстречу нам движется всадник. На нем были огромная соломенная шляпа, высокие сапоги, кожаные штаны, зеленая рубашка и линялая армейская куртка, тоже зеленая. Вооружен он был изящным карабином и огромным револьвером.

— Карамба! Антонио, сын мой!

Антонио узнал всадника еще издали. И вот огромный, меднолицый мужчина спешился, и они принялись хлопать друг друга по спине и плечам. Позднее я понял, что здесь это заменяет объятия.

— Кто это?

— Мой компаньеро по побегу, француз.

— Куда направляется?

— Поближе к рыбакам-индейцам. Хочет пробраться через страну индейцев до Венесуэлы. А уж там найдет, как попасть на Кюрасао или Аруба.

— Индейцы гуахира — плохо, — сказал человек. — Ты не вооружен. Тома (возьми)! — И он протянул мне кинжал в кожаных ножнах с отполированной рукояткой из рога. Мы присели на краю тропы. Я снял ботинки — ступни были стерты в кровь. Антонио и всадник о чем-то быстро говорили. Затем Антонио сделал мне знак сесть на лошадь. Вскочил на лошадь и меднолицый. И, прежде чем я успел сообразить, что происходит, я уже скакал верхом, ухватившись за пояс приятеля Антонио. Мы проскакали так весь день и всю ночь. Время от времени он останавливал коня и протягивал мне бутылку с анисовой, я отпивал по глотку. На рассвете он остановился.

Всходило солнце. Он протянул мне твердый как камень кусок сыра и два сухаря, шесть листьев коки и специальную непромокаемую сумочку, в которой их можно было носить, привязав к поясу. Потом похлопал меня по плечу и умчался галопом.

Индейцы

Я шел до часу дня. Лес кончился, на горизонте не было видно ни деревца. Поверхность моря ослепительно сверкала под лучами солнца, Я шел босиком, перебросив ботинки через левое плечо. И только собрался прилечь передохнуть, как вдруг различил вдалеке пять или шесть деревьев, а может, скал. Попытался на глаз прикинуть расстояние — километров примерно десять. Сунув в рот крупный лист коки и, жуя его, продолжил свой путь. Где-то через час я отчетливо видел эти предметы — хижины, крытые соломой или светло-коричневыми листьями. Над одной подымался дымок. Потом я увидел людей. Они тоже увидели меня: махали руками и кричали что-то в направлении моря. И тут я увидел, что к берегу быстро подошли три лодки и из них вышло человек десять. Они присоединились к тем, что стояли у хижин и смотрели на меня. Там были и мужчины, и женщины, все только в набедренных повязках. Ни движения, ни жеста — ни дружеского, ни враждебного. Навстречу мне с яростным лаем кинулась собака и укусила за лодыжку, унося в зубах клочок ткани от брюк. Она уже собиралась атаковать меня снова, как вдруг ей в бок вонзилась маленькая стрела, взявшаяся неведомо откуда (позднее я узнал, что такие стрелы выдувают из тонкой трубки). Собака с воем унеслась прочь и скрылась, как мне показалось, в одной из хижин. Я подошел поближе, прихрамывая, так как укус оказался болезненным. Ни один из людей не шевельнулся и не произнес ни слова, только ребятишки попрятались за спины мам. У мужчин были великолепные мускулистые тела цвета меди, а у женщин — высокие твердые груди с крупными сосками.

Осанка одного из мужчин была столь благородна, а черты лица столь четки и выразительны, что я догадался: он принадлежит к более высокому роду, нежели остальные, и направился прямо к нему. Он не был вооружен ни луком, ни стрелами. Ростом примерно с меня. Серо-стальные глаза, сильное мускулистое тело. Я остановился в трех метрах от него. Он сделал два шага вперед и заглянул мне в глаза. Так он смотрел, не мигая, примерно минуты две — словно медная статуя с миндалевидными глазами. Потом вдруг улыбнулся и дотронулся до моего плеча. И тут все остальные люди начали подходить и трогать меня, а какая-то молоденькая индианка взяла меня за руку и повела в тень хижины. Там она задрала мне штанину. Рана уже не кровоточила, хотя собака вырвала из ноги кусок мяса величиной с половинку пятифранковой монеты. Девушка промыла рану морской водой, за которой сбегала какая-то совсем маленькая девочка. Затем немного надавила на нее, и из раны снова пошла кровь. Похоже это не понравилось моей врачевательнице, и она, взяв кусок заостренной железки, принялась ковыряться в ране, расширяя ее. Я изо всех сил старался не дергаться. Еще одна индианка вызвалась помочь, но девушка резко ее оттолкнула. Все рассмеялись. Я понял, она хочет показать своим сородичам, что я являюсь исключительно ее собственностью, что и развеселило всех. Затем она отрезала штанину выше колена. Кто-то принес водоросли. Она приложила их к ране и обвязала нитками, выдернутыми из ткани. Похоже теперь, наконец, она осталась довольна своей работой и сделала мне знак подняться.

Я встал и снял куртку. И тут она увидела в вырезе рубашки бабочку, вытатуированную на моей груди[13].

Девушка присмотрелась и, обнаружив еще татуировки, сама сняла с меня рубашку, чтобы получше рассмотреть. Все мужчины и женщины тоже заинтересовались изображениями на моей груди: справа солдат из штрафного батальона, слева женское личико, на животе голова тигра, вдоль позвоночника распятый матрос, а по ширине всей спины — целая сцена охоты на тигров, где были и охотники, и слоны, и сами тигры. Увидев все эти картины, мужчины оттеснили женщин и, осторожно и медленно поглаживая, начали изучать каждый рисунок в отдельности. Именно с этого момента, по-видимому, они начали считать меня своим.

Мы зашли в самую большую из хижин. Я был совершенно потрясен. Хижина из кирпично-красной глины имела восемь дверей. Помещение было круглой формы, на канатах подвешены яркие полосатые гамаки из чистой шерсти. Посередине лежал круглый плоский отполированный камень, вокруг него располагались другие, поменьше. Наверное стулья. К стене было прислонено несколько винтовок, сабля, а также луки всех размеров. И еще я заметил огромный панцирь черепахи — в него свободно мог улечься человек. На столе стояла половинка калабаша[14], в ней — две-три горсти жемчуга.

Индейцы угостили меня напитком из деревянной чаши. Это оказался перебродивший фруктовый сок, горьковато-сладкий, очень вкусный. На банановом листе мне подали большую рыбу. Тянула она, должно быть, килограмма на два и была испечена на углях. После того как я съел эту изумительную вкусную рыбку, та же самая девушка отвела меня на пляж, где я вымыл руки морской водой. Потом мы снова вернулись в хижину и сели в круг. Девушка разместилась рядом и положила мне руку на бедро. И мы начали обмениваться словами и жестами.

Вождь встал, достал кусок белого камня и начал им рисовать на столе. Сперва голых индейцев и деревню, потом море справа от деревни, дома с окнами и мужчин и женщин, но уже одетых. У всех мужчин были в руках палки или ружья. Слева была нарисована еще одна деревня, какие-то уродцы с ружьями и в шляпах и женщины в платьях.

Потом, вспомнив что-то, он пририсовал дорогу, ведущую и в ту и в другую деревню. А чтобы дать понять о географии, пририсовал наверху солнце. Молодой вождь явно гордился своей работой. Увидев, что я понял значение его рисунка, он снова взял мел и перечеркнул крестами две деревни, оставив лишь свою. Я понял, этим он хочет сказать, что люди этих двух деревень плохие и он не хотел бы иметь с ними дела, и только его деревня хорошая. Стоило ли объяснять это мне?!

Затем он вытер стол мокрой тряпкой и протянул мел, мне. Настала моя очередь рассказать свою историю в картинках. Она была куда сложней, чем его. Я нарисовал человека со связанными руками и рядом двух вооруженных людей, затем того же человека, уже бегущего, а тех двоих, преследующих его и прицеливающихся. Эту сцену я повторил три раза, причем всякий раз оказывался все дальше от своих преследователей, а на последнем рисунке изобразил себя уже бегущим по направлению к их деревне, где стояли индейцы и собака, а впереди красовался сам вождь с протянутыми ко мне руками.

Видимо, мой рисунок оказался неплох: все индейцы зашумели, заговорили, а вождь встал и протянул ко мне руки точь-в-точь, как на рисунке. Значит он понял его значение.

В ту же ночь девушка увела меня в хижину, где жили четверо мужчин и шестеро женщин. Она растянула великолепный полосатый гамак, такой широкий, что в него и поперек могли улечься двое. Я забрался в него и вытянулся в длину, но, увидев, что она улеглась в соседний гамак поперек, лег так же, и она пришла ко мне и примостилась рядом. Девушка прикасалась к моему телу, ушам, глазам, рту длинными тонкими пальцами сплошь в шрамах — словно покрытыми сетью мелких морщин. Это были порезы от кораллов, ведь она занималась добычей жемчуга.

Девушка-индианка была среднего роста, с серыми, как у вождя, глазами, четко очерченным профилем. Разделенные на пробор и заплетенные в косы волосы ниспадали почти до колен. У нее были очень красивые грушеобразной формы груди с длинными сосками темно-медного оттенка. Целуясь, она покусывала меня, она не умела целоваться по-европейски, но вскоре я научил ее этому. Гуляя, она отказывалась идти рядом со мной, и уж тут я ничего не мог поделать — она всегда шла сзади. Одна из хижин поселка оказалась пустующей и в довольно плачевном состоянии. С помощью других женщин она починила крышу, крытую пальмовыми листьями, а щели в стенах замазала липкой красной глиной. Вообще этому племени были известны все инструменты и металлические орудия: ножи, кинжалы, мачете, топоры, тяпки и вилы. У них имелись медные и алюминиевые сковороды, кастрюльки, горшки, металлические и деревянные бочки. Вскоре дом был готов, и она начала таскать в него вещи, подаренные другими индейцами, в том числе железную треногу для огня, гамак, в котором свободно могли разместиться четверо взрослых, стаканы, горшки, сковородки и даже ослиную сбрую.

Мы занимались самыми изысканными ласками вот уже две недели, но она напрочь отказывалась пойти до конца. Я никак не мог понять почему — ведь она всегда возбуждала меня первой. А потом, когда дело доходило до развязки, отвергала. Она не носила никакой одежды, кроме набедренной повязки, что крепилась на крепкой бечевке, обвитой вокруг ее стройной талии и оставляющей ягодицы голыми. Без долгих церемоний мы переехали в хижину.

Там было три двери, одна главная, в центре, и две боковые. Поскольку дом был круглым по форме, эти двери образовывали нечто вроде равнобедренного треугольника. Каждая имела свое назначение: так, я всегда должен был входить и выходить через одну — Северную. А она — через Южную. Друзья входили и выходили через главную дверь, мы же могли пользоваться ею, только когда находились вместе с ними.

Только переселившись в этот дом, она отдалась мне. Я не хочу вдаваться в подробности, но по природе своей она оказалась невероятно темпераментной и искусной любовницей. В порыве страсти она обвивалась вокруг меня, словно тропическая лиана. Оставшись с ней наедине, я часто расчесывал и заплетал ее волосы. Ей страшно это нравилось. Лицо в тот момент отражало и неизбывный восторг, и одновременно страх, что кто-то войдет и застанет нас за этим занятием. Насколько я понял, здешние мужчины не имели привычки расчесывать женщинам волосы, а также потирать огрубевшую кожу на руках, целоваться в губы и прочее.

Я часто наблюдал, как открывают раковины в поисках жемчужин. Занимались этим обычно старые женщины. У каждой из девушек-ныряльщиц, добывавших раковины, была своя сумка. Добытые жемчужины делились на четыре части следующим образом: одна часть вождю, одна гребцу лодки, полдоли доставалось открывальщицам и полторы — самим ныряльщицам. Если девушка жила в семье, она отдавала все жемчужины дяде по отцовской линии. Я так и не понял, почему именно дядя обладал правом первым войти в хижину, где поселились молодые.

Итак, я видел, как открывают раковины. Но в море за ними ни разу не выходил, поскольку меня никогда не приглашали в лодку. Добыча велась довольно далеко от берега, примерно в полукилометре. Порой Лали (так звали мою жену) возвращалась домой вся исцарапанная, эти ранки от кораллов довольно сильно кровоточили. Тогда она готовила кашицу из водорослей, которой смазывают порезы.

Вчера я познакомился с индейцем, который был как бы связным между нашей деревней и ближайшим колумбийским поселением Ла-Вела, что в двух километрах от границы. У индейца было два осла и винчестер. По-испански он не знал ни слова Как он занимался торговлей — непонятно. Собранные индейцами жемчужины он складывал в коробку от сигар, поделенную на ячейки, в которых жемчужины размещались по размерам.

С помощью словаря я написал ему на клочке бумаги записку — заказ, привезти мне иглы, красную и синюю тушь и нитки — Вождь просил сделать ему татуировку.

Когда он собрался уходить, вождь разрешил мне немного проводить его и по своему простосердечию снабдил меня двустволкой и шестью патронами к ней. Как он полагал, это заставит меня вернуться. Ведь он и представить себе не мог, что человек может унести вещи, ему не принадлежащие. Индеец взгромоздился на одного осла, я на второго. Весь день мы ехали по той же тропе, по которой я пришел сюда. Километрах в трех от пограничного поста он свернул и стал удаляться от берега моря.

Часам к пяти мы добрались до ручья, вдоль которого расположилось несколько хижин. Из них высыпали индейцы и стали с любопытством глазеть на меня. Торговец болтал и болтал без умолку, пока наконец не появился весьма странный тип, по всем признакам индеец, если не считать цвета кожи. Она была у него мертвенно-белого оттенка, а глаза красные, как у альбиноса. Тут я сообразил, что индейцы из моего поселка никогда не заходили дальше этого места. Белый индеец обратился ко мне по-испански:

— Добрый день. Вы тот убийца, что бежал с Антонио? Антонио — мой кровный брат.

Чтобы стать кровными братьями, двое мужчин сплетали руки, затем каждый делал другому надрез на коже. Кровь смешивалась, они слизывали ее и объявляли друг друга кровными братьями.

— Что тебе требуется?

— Иголка, нитки, красная и синяя тушь. Больше ничего.

— Будешь иметь все это через четверть луны.

Говорил он по-испански гораздо хуже меня, но вообще-то создавалось впечатление, что он умеет входить в контакт с цивилизованными людьми и проворачивать сделки, не забывая при этом об интересах своего племени. Перед уходом он протянул мне ожерелье из Колумбийских монет белого серебра и объяснил, что это — для Лали.

Я возвращался в свою деревню уже один и на полпути вдруг увидел Лали в сопровождении младшей сестры, той было всего лет двенадцать-тринадцать. Самой Лали было где-то между шестнадцатью и восемнадцатью. Она пылко бросилась ко мне, царапаясь и злясь, правда, добралась только до груди и, поскольку я успел спрятать лицо, больно укусила в шею. Я с трудом удержал ее от дальнейших проявлений страсти. Столь же внезапно она успокоилась. Я усадил младшую сестренку на осла и пошел следом, обнимая за плечи Лали. До дома мы добрались на рассвете. Я так устал, что единственное, чего мне хотелось, так это помыться. Лали вымыла меня, а потом прямо у меня на глазах сняла со своей сестры набедренную повязку и принялась мыть ее тоже, а в заключение вымылась сама.

Когда они появились в хижине, я сидел, ожидая, когда закипит вода, чтобы приготовить себе горячий напиток с лимоном и сахаром. И тут произошло нечто невообразимое. Лали втолкнула сестру меж моих ног и положила мои руки на ее талию. Я заметил, что на девочке ничего нет, кроме ожерелья, подаренного Лали. Не зная, как разрешить эту деликатную ситуацию, я осторожно приподнял девочку и уложил в гамак, потом снял с нее ожерелье и надел на шею Лали. Лали улеглась рядом с сестрой, а я рядом с ней. Позднее я узнал: Лали вдруг взбрело в голову, что я собираюсь уйти от нее, и с помощью сестры она надеялась удержать меня. Я проснулся оттого, что почувствовал ладони Лали на глазах, сестры рядом уже не было. Лали с любовью смотрела на меня огромными серыми глазами, нежно покусывая в уголок рта. Так она давала понять, что убедилась в моей любви и в том, что я вовсе не собираюсь бросать ее.

Индеец, управлявший лодкой, сидел возле хижины. Он ждал Лали. Я присел рядом с ним, и он говорил мне что-то, хотя я не понимал ни слова. Это был атлетически сложенный молодой человек. Он долго и внимательно рассматривал мои татуировки, затем знаками дал понять, что мечтает иметь такие же. Я кивнул в знак согласия. Тут на пороге и появилась Лали, вся с головы до ног натертая маслом. Она знала, что я терпеть этого не мог, но в такую облачную погоду вода обычно бывала холодная. Полушутя-полусерьезно объясняя все это жестами, она была столь очаровательна, что я делал вид, что не понимаю, чтобы заставить ее повторять объяснение опять и опять. И когда в очередной раз знаком попросил начать все сначала, она состроила гримаску, обозначавшую, видимо, следующее: «Ты что, такой глупый или я так глупа и плохо объясняю, почему намазалась маслом?»

Мимо прошел вождь в сопровождении двух женщин. Они тащили огромную зеленую ящерицу, весившую никак не меньше пяти килограммов. Вождь был вооружен луком и стрелами. Он только что убил эту ящерицу и пригласил меня зайти отведать это блюдо. Лали заговорила с ним, но он прикоснулся к ее плечу и указал на море. И мы втроем вышли в море: Лали, ее обычный напарник и я. Лодочка была легонькая и крошечная, сделанная из пробкового дерева. Управлять такой нетрудно. Волны становились все выше и выше по мере того, как мы удалялись от берега. Остановились мы метрах в пятистах — шестистах, где уже стояли две лодки. Лали плотно обвязала косы вокруг головы, закрепила красными кожаными ремешками. А потом, зажав в ладони широкий нож, нырнула, пользуясь своеобразным грузилом — толстым металлическим брусом весом не меньше пятнадцати килограммов, который помог сбросить с лодки ее помощник. Лодка оказалась как бы на якоре, поднимаясь и опускаясь вместе с волнами.

В течение трех часов Лали то погружалась в воду, то выныривала. Дна не было видно, но, судя по времени пребывания под водой, глубина составляла метров пятнадцать — восемнадцать. Всякий раз она поднимала на поверхность сумку, полную раковин, и помощник опустошал ее в каноэ. За все три часа Лали ни разу не забралась в лодку, просто временами отдыхала минут по пять-десять, ухватившись за борт. За это время мы дважды переменили место лова. На последнем участке попадались более крупные раковины.

Наконец Лали забралась в лодку, и волны понесли нас к берегу. Там уже поджидала пожилая индианка. Вместе с помощником она перенесла раковины на сухой песок. Однако Лали не позволила открывать их, решив взяться за дело сама. Кончиком ножа она невероятно быстро вскрыла около тридцати раковин, прежде чем попалась, наконец, жемчужина. Медленно и осторожно она извлекла ее — жемчужина оказалась размером с ноготь мизинца, по здешним понятиям чуть больше среднего размера. И как же она сияла! Природа одарила ее удивительным разнообразием оттенков, ни один из которых нельзя было определить с точностью. Лали покатала ее в пальцах, затем положила в рот, подержала немного, а вынув, положила в рот мне. И мимикой показала, чтобы я раздавил ее зубами и проглотил. Сперва я отказался, но она просила так нежно и настойчиво, что пришлось повиноваться: я раздробил жемчужину и проглотил мелкие осколки. Она открыла еще четыре или пять раковин и снова потребовала, чтобы я съел жемчужины. Потом, шутливо толкнув меня на песок, заставила открыть рот, чтобы проверить, не остались ли между зубами крошки. Вскоре мы ушли, оставив индейцев доделывать их работу.


Вот уже месяц как я здесь. Я получил заказанные иглы, а также синюю, красную и фиолетовую тушь. В хижине вождя отыскались три Золингеновские бритвы, ими ни разу не брились, ведь у индейцев бороды не растут. Татуируя Зато, вождя, я изобразил у него на предплечье индейца с разноцветными перьями в волосах. Он был в восторге и знаками дал мне понять, что не позволит татуировать никого другого, прежде чем я не изображу на его груди целую картину. Он хотел, чтобы там красовалась голова тигра с длинными клыками, в точности как у меня. Я рассмеялся. Я не был для этого достаточно хорошим художником.

Индейцы этого племени назывались гуахира. Селились они на побережье и далее в глубину полуострова до подножия гор. В горах же обитали другие племена — матилоны. Гуахира общались с цивилизованным миром лишь посредством торговли. Жившие на побережье сдавали белому индейцу жемчуг и черепах. Черепахи поставлялись живыми, вес их порой достигал ста пятидесяти килограммов. Опрокинутые на спину, они уже не могли перевернуться. Я видел, как их волокли по песку еще живыми, хотя они перед этим пролежали на спине три недели без питья и еды. Что же касается длинных зеленых ящериц, то это был настоящий деликатес. Белое нежное мясо прекрасно на вкус, а яйца, испеченные прямо на солнце в раскаленном песке, — настоящее лакомство. Только на вид немного противные.

Всякий раз, вернувшись после ловли, Лали отдавала мне свою долю. Я складывал жемчужины в деревянную миску не сортируя, все вместе: большие, средние и маленькие. А в пустой спичечный коробок я отложил только пару розовых красавиц, три черных и одну совершенно изумительного металлически-серого оттенка. Отложил я также и очень крупную, неровную, в форме боба жемчужину, размером с красную фасолину, какие растут у нас дома. Благодаря жемчугу и черепахам, племя ни в чем не нуждалось. Правда иногда им недоставало самых простых вещей. Так например, я ни у одного индейца не видел зеркала. Я отыскал пластину какого-то светлого никелированного металла, видимо, выброшенную на берег после кораблекрушения, и пользовался ею вместо зеркала для бритья.

Отношения с новыми друзьями строились у меня довольно просто: я не делал ничего такого, что могло бы поставить под сомнение мудрость или власть вождя и еще одного очень старого индейца, жившего отдельно от остальных в четырех километрах от деревни в окружении змей, двух ослов и дюжины овец. Он считался здесь колдуном. Еще он занимался разведением кур. Заметив, что в двух поселениях ни у кого не было ни кур, ни коз, ни овец, я понял, что разведение домашних животных — привилегия колдуна. Каждое утро одна из женщин по очереди отправлялась к нему с плетеной корзиной на голове, наполненной рыбой и другими дарами моря. Носили ему также и маисовые лепешки, испеченные на камнях. Иногда, но далеко не всегда, женщины возвращались с яйцами или кислым молоком. Как-то раз колдун решил пригласить меня к себе и в знак этого прислал мне три яйца и хорошо отполированный деревянный нож. Лали прошла со мной часть пути, а потом укрылась в тени огромного кактуса. Протянула мне нож и жестом показала дорогу.

Старый индеец жил в палатке из коровьих шкур шерстью внутрь, в ужасной грязи. Спал он не в гамаке, а на некоем подобии постели, сложенной из ветвей и возвышавшейся над землей примерно на метр. Войдя, я сразу увидел двух змей: одну метра три длиной и толщиной с руку, другую около метра, с желтой буквой «V» на голове, и подумал про себя: «Сколько кур и яиц, должно быть, слопали эти твари!» Я никак не мог понять, как козы, куры, овцы и даже осел могут уживаться с ними вместе под одной крышей. Старый индеец оглядел меня со всех сторон. Он даже заставил меня снять штаны, которые Лали превратила в шорты, и, когда я остался в чем мать родила, усадил меня на камень у огня. В огонь он кинул несколько зеленых листьев, тут же начавших, страшно, дымить, и в воздухе запахло мятой. Дым совершенно задушил меня, но я старался не кашлять и просидел, так минут десять, пока листья не сгорели. После этого старик сжег мои шорты и дал мне вместо них две индейские набедренные повязки, одну из овечьей шкуры, другую из змеиной кожи, мягкую, как перчатка. А на руку надел браслет, сплетенный из полосок козьей, овечьей и змеиной кожи. Он был сантиметров десять шириной и застегивался с помощью змеиного зуба.

На левой лодыжке у колдуна была язва размером с двухфранковую монету, сплошь покрытая мухами. Время от времени он сдувал их, а когда они уж слишком донимали, присыпал язву пеплом. На прощание он подарил мне маленький деревянный нож; чуть позже Лали объяснила значение этого подарка. Когда я захочу увидеть его, надо послать ему этот нож, и если он согласен на встречу, то пошлет в ответ нож более длинный.

Итак, я покинул его, чувствуя себя весьма неловко с голой задницей. Но чего не сделаешь ради свободы! Лали увидела мою набедренную повязку и расхохоталась, показывая зубы, прекрасные, словно, жемчужины, что она поднимала со дна моря. Потом оглядела браслет и вторую набедренную повязку — змеиную, а чтобы убедиться, что я прошел через испытание дымом, даже обнюхала меня. У индейцев вообще очень сильно развито чувство обоняния.

Постепенно я привыкал к этому образу жизни, одновременно понимая, как важно вовремя остановиться, иначе вообще расхочется бежать. Лали следила за мной денно и нощно. Ей хотелось как можно теснее связать меня с жизнью своего племени. Так однажды она заметила, как я вышел на рыбалку, и поняла, что я прекрасно умею грести и управлять лодкой. Она тут же решила сделать меня своим напарником в добыче жемчуга. Однако эта идея ничуть меня не вдохновляла. Лали слыла лучшей ныряльщицей в деревне. Именно ее лодка всегда возвращалась нагруженной самыми крупными раковинами, что водятся на большой глубине. Я также знал, что ее помощник-гребец — брат вождя. И понимал, что, если я выйду с Лали в море, его интересы будут ущемлены, а делать этого ни в коем случае не следует. Когда же я впадал в задумчивость, она кидалась на поиски сестры; та прибегала, веселая, жизнерадостная и, входя в хижину, пользовалась моей дверью. Должно быть, это имело какое-то особое значение. Они подходили к главной двери, а затем разделялись — Лали входила через свою, а Зарема, младшая, — через мою. Грудки у Заремы были величиной с два небольших мандарина, а волосы совсем коротенькие. На уровне подбородка они были обрезаны под прямым углом, а челка доходила до самых глаз. Всякий раз, когда Лали приводила ее таким образом, они сперва купались, потом входили в хижину и развешивали свои набедренные повязки на гамаке. Младшая всегда покидала хижину в грустном настроении, поскольку я не предпринимал никаких попыток овладеть ею. Однажды мы все трое лежали в гамаке, Лали посередине. Вдруг она встала и уступила сестре свое место, заставив меня плотно прижаться к маленькому обнаженному телу Заремы.

А потом помощник Лали поранил колено. Его унесли к колдуну, и он вернулся с нашлепкой из белой глины на ране. Поэтому в то утро на промысел с Лали отправился я. Все шло нормально, лов был удачный. Заплыли мы даже дальше обычного. Лали была счастлива, что я в каноэ, рядом с ней. Перед тем как нырнуть, она с головы до ног натерлась маслом. Я понял: там, на глубине, должно быть, очень холодно. Неподалеку на поверхности возникли три акульих плавника. Я указал на них Лали, но она, похоже, не придала этому особого значения. Было десять утра, и солнце палило уже вовсю. С сумкой, привязанной к левей руке, она нырнула так ловко, что лодка даже не качнулась, и стремительно ушла к темному дну. Это первое погружение, должно быть, имело разведывательный характер, поскольку вынырнула она лишь с несколькими раковинами в сумке. Тут мне пришла в голову идея. Я заметил в лодке моток кожаных бечевок. На одной из них я завязал двойной узел и показал его Лали. Она, вероятно, поняла и после продолжительного погружения появилась на поверхности уже без сумки, передохнула, уцепившись за борт, и сделала мне знак тянуть. И я вытащил сумку. В то утро, погрузившись всего восемь раз на пятнадцатиметровую глубину, ей удалось почта до краев заполнить каноэ раковинами.

На берегу нас уже ожидали старуха и помощник Лали. Они были поражены нашим уловом. Наверное Лали объяснила им, что именно я научил ее оставлять сумку на дне, что значительно облегчало подъем и позволяло набрать больше раковин. Индеец внимательно осмотрел двойной морской узел и с первой же попытки завязал точно такой же. И гордо взглянул на меня.

Вскрыв первые раковины, старуха обнаружила сразу тринадцать жемчужин подряд. Обычно Лали никогда не оставалась до конца этой операции, но сегодня нарушила этот обычай. Я съел минимум дюжину, а Лали — пять-шесть штук. Затем старуха начала делить добычу. Все жемчужины были примерно одинакового размера — с добрую горошину. Три она отложила вождю, три мне, две себе и пять Лали. Лали тут же отдала свою долю мне. Я взял жемчужины и протянул раненому индейцу. Он не хотел брать, но я силой разжал ему ладонь и вложил в нее жемчужины. Его жена и дочь, стоя чуть поодаль, наблюдали за этой сценой. Увидев мой жест, они подбежали к нам, радостно смеясь. Я помог им отнести индейца в дом.

Все это повторялось каждое утро на протяжении двух недель. Всякий раз я отдавал свою долю индейцу.

Время от времени я ходил повидаться с индейцем-альбиносом. Он велел называть себя Сорильо, что по-испански означает «маленькая лисица». От него я узнал, что вождю не дает покоя мой отказ вытатуировать у него на груди голову тигра; я объяснил, что недостаточно хорошо рисую для этого. С помощью словаря я попросил его раздобыть большое зеркало, прозрачной бумаги, тонкую кисточку, пузырек чернил, копировальной бумаги, а если ее не окажется, толстый и мягкий карандаш. Я также попросил раздобыть одежду моего размера и держать пока у себя. Оказалось что полиция расспрашивала его об Антонио и обо мне. Он сказал им, что я, перебравшись через горы, ушел в Венесуэлу, а Антонио умер от змеиного укуса. Он также узнал, что французы до сих пор сидят в тюрьме Санта-Марта. На самом деле он ничего не слышал об Антонио, однако знал, что в происшедшей недавно стычке между береговой охраной и контрабандистами погибли пятеро охранников и один контрабандист, а лодку захватить не удалось. В хижине Сорильо я заметил бутылку анисовой. В индейской деревне не водилось ни капли спиртного, если не считать перебродившего фруктового сока. Заметив бутылочку, я стал выпрашивать ее у Сорильо. Он мне ее отдал с условием, что я выпью все здесь, а не потащу с собой в деревню. Мудрый все же человек этот альбинос.

Я уехал от Сорильо на осле, которого он одолжил мне зная, что к утру тот сам вернется домой. Единственное, что я прихватил с собой, — пакетик конфет в разноцветных тонких обертках и шестьдесят пачек сигарет. Лали с сестрой ждали меня в двух милях от деревни, и мы пошли рядом, рука об руку. Время от времени она останавливалась и целовала меня в губы. В деревне я зашел к вождю и отдал ему конфеты и сигареты. Мы сидели у хижины глядя на море, и пили из глиняных плошек холодный перебродивший сок. Лали сидела справа, положив мне руку на колено, слева в той же позе сидела ее сестра. Она грызла конфеты, раскрытый пакетик стоял у ее ног, и все женщины и дети подходили и угощались. Вождь наклонил голову Заремы к моей — так он давал понять, что хотел бы, чтобы она тоже стала моей женой. Лали погладила свои груди, затем указала на маленькие груди Заремы, показывая, что, видимо, поэтому я не хочу ее сестру. Я пожал плечами, и все расхохотались. Зарема напротив, скроила самую разнесчастную гримаску. Тогда я притянул ее к себе, погладил грудки, и лицо ее расцвело в улыбке.

Вскоре я получил зеркало, прозрачную и копировальную бумагу, тюбик клея, который не просил, но он мог пригодиться, несколько карандашей, пузырек чернил и кисточку. Я подвесил зеркало так, что оно находилось на уровне груди и в нем во всех деталях отражалась голова тигра. Лали и Зарема, сгорая от любопытства, наблюдали за моими действиями. Затем я начал обводить рисунок кистью, но чернила текли, и пришлось их смешать с клеем. Тут все пошло прекрасно. За три сеанса, по часу каждый, я изготовил точную копию тигра на зеркале.

Лали побежала за вождем. Зарема взяла меня за руки и приложила их к груди. Она смотрела на меня так жалобно, а глаза ее выражали такую любовь и желание, что я, совсем потеряв голову, овладел ею прямо на полу, посреди хижины. Она застонала, но тело, сведенное судорогой страсти, долго не отпускало меня. Наконец я нежно и осторожно высвободился и пошел купаться в море, поскольку весь извалялся в земле. Она побежала за мной, мы купались вместе и вместе вернулись в хижину. Лали сидела на полу, там, где мы совсем недавно занимались любовью, и по нашим лицам сразу догадалась, что произошло. Она поднялась, нежно обняла меня за шею и поцеловала, а потом взяла сестру за руку и вывела ее через мою дверь. Затем вышла сама, через свою. Вскоре я услышал за стеной какую-то возню и, выйдя, обнаружил, что Лали, Зарема и еще две женщины пытаются железным прутом проковырять в стене хижины еще одно отверстие. Я понял, что они хотят сделать еще одну дверь, и пришел на помощь. Вскоре дверь была готова. Зарема могла входить и выходить через нее, не пользуясь моей. Пришел вождь в сопровождении трех индейцев и своего брата. Взглянул на рисунок на зеркале, затем перевел взгляд на свое собственное отражение и был изумлен при виде всего этого, особенно тем, как искусно перерисована голова тигра. И терялся в догадках, что же я собираюсь делать дальше. Когда изображение на стекле высохло, я покрыл его прозрачной бумагой и начал делать копию. Это было легко, и работа продвигалась быстро — карандаш так и летал по линиям. И вот на глазах у изумленной публики в течение получаса я изготовил рисунок, ничем не отличавшийся от оригинала.

На следующий же день мы приступили к татуировке. Зато лежал на столе, даже не моргая, так боялся, что я могу испортить картину, виденную им на зеркале. Я процарапывал рисунок бритвой, крови было мало, и если она проступала, я тут же вытирал ее. Наконец все линии рисунка сменились тонкими красными линиями на коже, и я намазал всю грудь синей тушью. А через неделю на ней красовалась голова тигра с разинутой пастью, розовым языком, белыми клыками и черными глазами, носом и усами. Я и сам остался страшно доволен своей работой — татуировка получилась даже лучше моей, да и цвета были поярче. Зато был в восторге и попросил Сорильо раздобыть шесть зеркал — два для себя и по одному на все остальные хижины.


Шли дни, недели, месяцы. Настал апрель. Я жил с индейцами вот уже четыре месяца. Чувствовал себя прекрасно: окреп, привык ходить босиком, и при охоте на больших зеленых ящериц проходил долгие километры, ни капельки не уставая. Да еще вот что: после первого посещения знахаря я попросил Сорильо раздобыть мне йоду, перекиси водорода, ваты, бинтов, хинина и стоварзола[15]. Я вспомнил, что в больнице видел заключенного с огромной открытой язвой. Тогда Шатай растер таблетку стоварзола и присыпал рану. Послав знахарю маленький деревянный ножик, я вскоре получил приглашение. Мне стоило немалого труда убедить его лечиться по настоящему. Впрочем после нескольких моих визитов язва уменьшилась наполовину, и он продолжал лечение уже сам. А в один прекрасный день прислал мне большой нож, давая понять, что хочет меня видеть и полностью здоров. Никто в деревне так и не узнал, что вылечил его я.

Жены мои не расставались со мной ни на миг. Когда Лали выходила в море со мной оставалась Зарема. Когда Зарема отправлялась на добычу, компанию составляла Лали.

Однажды утром в деревню въехали пятнадцать всадников. Это были индейцы с ожерельями на шеях, в широкополых соломенных шляпах, набедренных повязках и безрукавках из овечьих шкур шерстью внутрь. При всем этом великолепии руки и зады оставались голыми. За поясами торчали огромные ножи, а двое были вооружены двустволками. У их вождя был карабин, великолепная куртка с черными кожаными рукавами и патронташ с патронами. Лошади были тоже превосходные: невысокие, очень крепкие, гнедые в яблоках и, кроме всадников, несли на крупах еще и тюки с сеном. Пришельцы объявили о своем приближении еще издали, паля из ружей, и через несколько минут ворвались в деревню на полном скаку. Их вождь оказался точной копией Зато, разве что постарше. Он соскочил с коня, подошел к Зато, и они стали хлопать друг друга по плечам. Затем гость проследовал в хижину и вскоре вышел с младенцем на руках — недавно родившимся сыном Зато. По этому случаю и прибыли в деревню гости. Вождь показал младенца всем присутствующим, поднял навстречу встающему на Востоке солнцу, а затем передал отцу, который и унес его в хижину. Тут все всадники спешились, привязали лошадей в сторонке, предварительно сняв с них тюки. К полудню прибыли остальные гости в огромной телеге, запряженной четверкой лошадей. Возницей оказался Сорильо. С телеги спрыгнуло не меньше двадцати молоденьких девушек и семь-восемь ребятишек, все мальчики.

По жестам я догадался, что прибывший во главе отряда вождь — брат Зато. Все они дружно восхищались его татуировкой, в особенности, головой тигра. Женщины тоже явились в гости «принаряженными» — их лица и тела были разрисованы яркими красками. Среди них я заметил одну изумительно красивую девушку: она была выше всех остальных, профиль совершенно Итальянский — настоящая камея. Иссиня-черные волосы, огромные зеленые глаза с длинными ресницами. Волосы были убраны на индейский манер — с пробором посередине, челкой и срезаны под прямым углом, закрывая виски до середины уха.

Лали, представив меня, увела ее в дом вместе с Заремой и еще одной девушкой, несшей какой-то горшочек и подобие кисточки. Она собиралась разрисовать наших женщин. Мне разрешено было присутствовать на церемонии превращения Лали и Заремы в настоящие произведения изобразительного искусства. Затем за кисточку взялся я и, начав с живота Лали, изобразил растение с двумя поднимающимися к грудям ветвями, затем пририсовал к ним розовые лепестки, а соски раскрасил желтым. Получилось нечто вроде полураспустившегося цветка с пестиком. Тут все остальные девушки бросились ко мне, умоляя изобразить на них ту же картину. Я решил прежде посоветоваться с Сорильо. Он пришел и сказал, что я могу рисовать все, что мне заблагорассудится, лишь бы они остались довольны. Чем я и занимался в течение двух часов, размалевывая груди и прочие места деревенских красавиц. Зарема настояла, чтобы я сделал ей точно такой же цветок, как у Лали. Тем временем мужчины жарили баранов на вертелах, а на углях пеклись две огромные черепахи. Мясо у них было ярко-красное, точь-в-точь говядина.

Во время пира я сидел рядом с Зато и его отцом. Мужчины разместились по одну сторону, а женщины, за исключением подававших еду, по другую. Поздней ночью пир закончился своеобразным танцем. Происходил он под пронзительные монотонные звуки деревянной флейты и рокот двух барабанов, обтянутых овечьей кожей. Многие мужчины и женщины были пьяны, но никаких безобразий и неприятностей не произошло.

Верхом на осле явился знахарь. Все глядели на розовый шрам, оставшийся на месте язвы, и очень удивлялись, как ему удалось вылечиться. Но эту тайну знали только я и Сорильо. Сорильо сказал, что вождя дружественного племени зовут Хусто, что означает «Справедливый». Именно он разрешал все споры, возникавшие между людьми своего племени и соседних племен.

Через Сорильо Хусто передал мне приглашение посетить его деревню. Большую, состоявшую из ста хижин.

Он пригласил меня вместе с Лали и Заремой и обещал предоставить отдельный дом. И советовал ничего не брать с собой, ибо всем необходимым мы будем обеспечены. Он только просил захватить принадлежности для татуировки. Ему тоже хотелось тигриную голову. Затем он снял с руки кожаный браслет и протянул мне. По словам Сорильо это была большая честь — все равно что сказать, что я его друг, и он не в силах отказать мне ни в чем. Он также спросил, не хочу ли я иметь лошадь. Я сказал, что хочу, но содержать ее здесь трудно, ведь в окрестностях почти нет травы. Но он ответил, что Лали и Зарема могут привезти — до травяных мест всего полдня пути верхом. Он объяснил, где находится это место, и добавил, что трава там длинная и сочная. Я согласился на лошадь, и он обещал вскоре прислать ее мне.

Воспользовавшись случаем, я признался Сорильо, что хочу перебраться в Колумбию или Венесуэлу и целиком надеюсь на его помощь. Он объяснил, что по обе стороны границы километров на тридцать тянется очень опасная зона. По его словам, в Венесуэле куда опаснее, чем в Колумбии. Он пообещал пройти вместе со мной часть пути до Санта-Марты, добавив, что мне уже знакома эта дорога, и, по его мнению, именно на Колумбии следует остановить выбор. И еще посоветовал купить словарь или учебник испанского, чтобы знать хотя бы набор самых расхожих фраз. Было решено, что он доставит мне книги и точную, насколько это возможно, карту, а также попытается продать мой жемчуг за колумбийские деньги. По его словам, все индейцы, конечно, будут сожалеть, что я их покидаю. Однако они должны понимать, насколько естественно мое желание вернуться к своему народу Проблема только с женами и в особенности с Лали, вполне способной пристрелить меня. И тут я узнал новость — все от того же Сорильо — оказывается, Зарема беременна. Надо же, а я и не заметил. И был страшно удивлен.

Пир закончился, все разошлись по хижинам. Большой навес сняли, и началась обычная рутинная жизнь, по крайней мере, на первый взгляд. Мне доставили лошадь — великолепного гнедого в яблоках скакуна с достающим почти до земли хвостом и серебристо-серой гривой. Правда Лали и Зарема вовсе не были от него в восторге; знахарь донес мне, что они приходили и советовались, нельзя ли извести коня, давая ему толченое стекло. Он отсоветовал им делать это, объяснив, что меня защищает какой-то индейский бог и что стекло это неминуемо попадет им в желудки. Мне же он советовал не бояться, однако, и бдительности не терять. Вот если они увидят, что я всерьез готовлюсь к отъезду, тогда скорее всего пристрелят. Может мне попробовать уговорить их отпустить меня по-хорошему, пообещав, что я вскоре вернусь? Ни в коем случае. Надо скрывать все приготовления. Прошло уже полгода, и я сгорал от нетерпения — так хотелось уйти.

Как-то вернувшись домой, я застал Лали и Зарему за изучением карты. Они пытались понять, что означают все эти линии и пятна. Но больше всего занимала их роза ветров с четырьмя стрелками, торчащими в разные стороны. Они нервничали, чуя нутром, что эта бумага может повлиять на всю их дальнейшую жизнь.

Беременность Заремы стала уже заметной. Лали ревновала и заставляла меня заниматься любовью ночи и дни напролет в первом попавшемся месте. Зарема тоже не прочь была заняться любовью, но, к счастью, только ночью. Мы нанесли «семейный» визит Хусто. Как удачно, что я сохранил рисунок — он пригодился мне, чтобы изобразить на его груди голову тигра. Через шесть дней работа была закончена, первые струпья сошли довольно быстро. Хусто был счастлив и по нескольку раз на дню любовался на себя в зеркало. Туда же вскоре приехал и Сорильо. С моего разрешения он рассказал Хусто о моих планах. Мне хотелось сменить лошадей, поскольку лошадей в яблоках в Колумбии не водилось. У Хусто имелись три красно-коричневые, Колумбийские. Выслушав Сорильо, он тут же отправился за этими лошадьми. Я выбрал самую спокойную на вид. На нее надели седло, стремена и металлическую уздечку. Снарядив меня по Колумбийскому образцу, Хусто вложил мне в руку кожаные поводья, а затем на глазах у всех отсчитал три тысячи девятьсот песо золотыми монетами. Я передал их Сорильо, у которого они должны были храниться до моего отъезда. Хусто хотел подарить мне и свое ружье, но я отказался. Правда в Колумбию не следовало отправляться невооруженным, и Хусто подарил мне две стрелы длиной с палец, завернутые в шерсть и уложенные в футляр из кожи. По словам Сорильо, наконечники их были пропитаны каким-то сильным и чрезвычайно редким ядом.

У самого Сорильо никогда не было таких стрел. Их он тоже взял на хранение. Я не знал, как и благодарить Хусто за его поистине царскую щедрость. Но через Сорильо он просил передать, что знает кое-что о моей жизни, а то, чего не знает, должно быть, столь же богато событиями, поскольку я настоящий мужчина. И еще добавил, что впервые в жизни познакомился с белым человеком. До этого он считал белых врагами, но отныне изменил свое мнение и мечтает найти друга, похожего на меня.

— Прежде чем уйти туда, где много врагов, — сказал он, — запомни, что здесь тебя ждут настоящие друзья.

Он обещал вместе с Зато присмотреть за Лали и Заремой и говорил, что если родится мальчик, то непременно займет почетное место в племени.

— Я не хочу, чтобы ты уходил. Останься, и я отдам тебе красавицу, которую ты видел на празднике. Она девственница. Ты ей нравишься. Можете жить у меня. Я дам тебе большую хижину, а уж быков и коров — сколько захочешь.

Я распрощался с этим щедрым и благородным человеком и отправился в свою деревню. За всю дорогу Лали не промолвила ни слова. Она сидела у меня за спиной на коричневой лошадке; седло, должно быть, сильно натирало ей ноги, но она не жаловалась. Сорильо отправился другой дорогой. Ночь была прохладная, и я протянул Лали безрукавку из овчины, подаренную Хусто. Она молча позволила надеть ее на себя. По приезде я пошел поприветствовать Зато, а она взяла лошадь, отвела к нашей хижине и бросила перед ней охапку сена, не сняв ни седла, ни уздечки. Посидев часок с Зато, я отправился домой.

Когда индейцы грустят, мужчины и даже женщины внешне никак этого не выражают, лица их остаются совершенно неподвижными, ни один мускул не дрогнет, а из глаз, полных печали, не прольется ни слезинки. Они могут стонать, но никогда не плачут.

Повернувшись во сне, я задел живот Заремы, и она вскрикнула от боли. Чтобы этого не повторилось, я встал и перебрался в соседний гамак. Висел он довольно низко, и вдруг я почувствовал, что кто-то коснулся его. Я притворился, что сплю. Лали неподвижно сидела на камне, глядя на меня. Через секунду я понял, что рядом и Зарема, это подсказал запах — она втирала в кожу лепестки апельсиновых цветов. Проснувшись, я обнаружил своих жен, совершенно неподвижно сидящих на том же месте. Солнце взошло, было около восьми. Я повел их к морю и улегся на песке. Лали присела рядом, Зарема тоже. Я гладил груди и живот Заремы, но она оставалась неподвижной. Тогда я повалил Лали на песок и поцеловал в губы. Она стиснула зубы. Пришел напарник Лали, но с первого взгляда на нее понял, что происходит, и удалился. Я и сам был очень опечален, но не знал другого способа утешить их, кроме как гладить и целовать, выказывая тем свои чувства. Они не промолвили ни слова. Лали заставила себя заняться любовью и отдалась мне со всей страстью отчаяния. Я догадался — она тоже хочет ребенка. В то утро я впервые понял, как ревнует она меня к Зареме. Мы лежали в углублении в мелком песке, я ласкал Зарему, а она нежно покусывала мочку моего уха, как вдруг появилась Лали, схватила сестру за руку, другой провела по ее округлившемуся животу, а потом по своему — плоскому и гладкому. Зарема поднялась, всем видом давая понять: «Да, ты права», — и позволила Лали занять свое место. Женщины кормили меня каждый день, но сами ничего не ели. За три дня — ни крошки. Я взял лошадь и отправился к знахарю за советом. Он дал мне какой-то орешек, который дома следовало опустить в питьевую воду. Так я и поступил. Они пили несколько раз на дню, но есть так и не начали. За жемчугом Лали не ходила. Сегодня, после четырех дней полного поста, она отплыла метров на двести без лодки, вернулась с тридцатью раковинами и жестом приказала мне: «Ешь!» Их страдания так действовали на меня, что я и сам перестал есть.

Это продолжалось уже дней шесть. Лали лежала в лихорадке. За шесть дней она высосала лишь несколько лимонов. Зарема ела один раз — в полдень. Я был в отчаянии и не знал, что делать. Я сидел рядом с Лали, лежавшей на сложенном в несколько раз и постеленном вместо матраса гамаке, уставившись в потолок и не двигаясь. Я взглянул на нее, потом на Зарему с ее остро выпирающим вперед животиком и, сам не знаю почему, вдруг зарыдал. Может я плакал о себе? Может оплакивал их? — Бог знает… Но я рыдал, и крупные слезы катились у меня по щекам. Зарема застонала. Тут и Лали повернула голову и тоже увидела мои слезы. Вскочив, она уселась между моих ног и застонала тихо и жалобно. Зарема обняла меня за плечи, а Лали начала говорить — она говорила и говорила, перемежая слова стонами, а Зарема отвечала ей. Похоже она винила во всем Лали. Тогда Лали взяла кусок сахара величиной с кулак, опустила в воду, где он растаял, и демонстративно выпила в два приема, а затем вышла из хижины вместе с Заремой. Я слышал, что они возятся с лошадью, и, выйдя, увидел, что лошадь оседлана. Я прихватил овчинную безрукавку для Заремы, Лали подстелила себе сложенный гамак. Зарема первая вскарабкалась на лошадь, усевшись ей почти на самую шею, я разместился посередине, а Лали — позади. Я полагал, что мы едем к знахарю, и тронул лошадь в этом направлении, но Лали потянула поводья в другую сторону и сказала: «Сорильо». Оказывается мы едем навестить Сорильо. В дороге, крепко держась за мой пояс, она целовала меня в шею. Въехав в деревню, мы узнали, что Сорильо только что вернулся из Колумбии. Мы вошли к нему в хижину. Первой заговорила Лали, затем Зарема. Вот что потом сказал мне Сорильо: оказывается, вплоть до того момента, пока я не зарыдал, Лали считала меня просто белым мужчиной, которому нет до нее дела. Она прекрасно знала, что я собираюсь уехать и веду я себя подло, как змея, ничего не говоря ей, и даже не пытаясь объясниться. Она сказала, что страшно разочарована, поскольку всегда считала, что может сделать мужчину счастливым, а счастливый и довольный мужчина не уходит. И теперь, после такого несчастья, жить ей не имеет никакого смысла. Зарема твердила примерно то же самое, добавив, что боится, что ее сын будет похож на отца — станет таким же обманщиком, на слово которого нельзя положиться. Почему я должен убегать от них, как от собаки, что укусила меня в день появления в деревне?

— Лали, а что ты будешь делать, если твой отец заболеет? — спросил я.

— По шипам пойду к нему и буду ухаживать.

— А что ты будешь делать с тем человеком, который гнал и преследовал тебя, как дикого зверя, и старался убить?

— Буду искать своего врага повсюду, а найдя, похороню так глубоко, что ему не выбраться.

— Ну а потом, сделав все эти дела, как бы ты поступила, если бы тебя ждали две замечательные жены?

— Вернулась бы к ним верхом на коне.

— Бот именно это я и собираюсь сделать. Даю слово.

— А что, если ты приедешь, когда я уже буду старая и страшная?

— Я приеду до того, как ты станешь старой и страшной.

— Да, у тебя вода из глаз текла… Так нарочно ни за что не сделать. Можешь ехать, когда хочешь. Но только днем, на глазах у людей, а не тайком, как вор. Можешь ехать, когда пришел — в полдень. И прилично одетый, как белый человек. И скажи, кто будет приглядывать за нами днем и ночью. Конечно Зато, вождь, но должен быть еще какой-то мужчина, который станет о нас заботиться. Ты скажешь: твой дом — это твой дом, и ни единый мужчина, кроме твоего сына, которого Зарема носит у себя в животе, не смеет переступать его порога. Пусть Сорильо придет в тот день, когда уедешь ты. И скажет, что ты должен сказать.

Ночевали мы у Сорильо. И обратно отправились втроем, потихоньку, из-за Заремы. Я решил ехать через неделю, после новой луны — Лали хотела убедиться, действительно ли она беременна, и хотела, чтобы я тоже это знал. Сорильо должен принести мне одежду, поскольку здесь я ходил практически голым.

Наконец мы достигли деревни. Первое, что надо сделать, — это повидать Зато и объявить ему о своем решении уйти. Зато повел себя не менее благородно, чем его отец. Не успел я заговорить, как он прикрыл мне рот ладонью и сказал:

— Уилу (молчи)! Новая луна будет через двенадцать дней. Добавь еще восемь — будет двадцать. У тебя еще двадцать дней, прежде тем уйдешь.

Я рассматривал карту, соображая, каким путем лучше обходить деревни. И размышлял над тем, что сказал мне Хусто. А не буду ли я куда счастливее здесь, где меня все любят? Может я сам накликаю на себя несчастья, возвращаясь в цивилизованный мир? Что ж, будущее покажет.

Три недели пролетели как сон. Теперь Лали твердо знала, что беременна и что моего возвращения будут ждать двое, а то и трое ребятишек. Почему трое? Она объяснила — мать ее дважды рожала двойню.

Приехал Сорильо. Мы провели всю ночь за разговорами у костра, разведенного возле хижины. Через Сорильо я сказал каждому обитателю деревни что-то приятное, и они отвечали мне тем же. На рассвете я вошел в хижину вместе с Лали и Заремой, и мы все утро занимались любовью. — Днем я отправился в путь. Через Сорильо я сказал Зато следующее:

— Зато, великий вождь племени, что приютило меня и дало мне все! Я должен просить твоего разрешения покинуть тебя на много лун!

— Зачем надо покидать своих друзей?

— Затем, что я должен наказать тех, кто гнал и преследовал меня, как дикого зверя. Благодаря тебе, я получил убежище в деревне, жил счастливо, вкусно ел, обзавелся добрыми друзьями и женами, при виде которых у меня всякий раз солнце сияет в груди. Но я не хочу превращаться из человека в животное, что, отыскав теплое, сухое убежище, раз и навсегда успокаивается, потому что боится сражений и страданий. Я хочу встретиться со своими врагами лицом к лицу, я должен повидать отца, он ждет меня. Здесь я оставляю свое сердце — в моих женах, Лали и Зареме, в их детях, плодах нашего брака. Моя хижина принадлежит им и моим детям. И если кто об этом забудет, надеюсь, ты, Зато, напомнишь ему. Я прошу также человека по имени Узли присмотреть за моей семьей. Я очень люблю вас всех и буду любить вечно. И сделаю все, чтобы вернуться как можно скорей. А если умру, исполняя свой долг, то мысли и душа мои полетят к вам, Лали и Зарема, к вам, мои дети, к вам, индейцы племени гуахира, потому что все вы — моя семья!

Затем я зашел в хижину и переоделся в брюки и рубашку, надел носки, ботинки, соломенную шляпу. Сорильо вскочил в седло, и мы направились в сторону Колумбии. Я вел свою лошадь под уздцы. Все индейцы племени как один левой рукой прикрыли лицо, а правую протянули ко мне. Прикрывая лицо, они хотели сказать, что не в силах вынести зрелища моего отъезда, им больно это видеть, а вытянутая правая рука говорила: вернись! Лали и Зарема прошли со мной метров сто. Я думал, что они поцелуют меня на прощание, но они резко развернулись и бросились бегом к дому, тихонько вскрикивая, и ни разу не оглянулись. А я, шагая по дороге, еще долго оборачивался, чтобы в последний раз увидеть эту чудесную деревню, где прожил почти полгода. Племя гуахира, которого так страшились другие индейцы и белые, стало отныне для меня священным, а их селение — местом, где я мог перевести дух, найти прибежище, надежно ограждающее от всех бед и человеческих подлостей. Здесь я обрел любовь, умиротворение и спокойствие духа. Прощайте гуахира, дикие индейцы! Ваша земля огромна и прекрасна и, к счастью, пока ограждена от прелестей цивилизации. Ваш простой «дикарский» образ жизни позволил мне понять одну очень важную вещь — лучше быть дикарем-индейцем, чем бездушным чиновником с дипломом. Прощайте Лали и Зарема, несравненные, замечательные женщины! Такие непредсказуемые, близкие к природе, такие щедрые — в момент расставания они просто-напросто смели весь оставшийся в хижине жемчуг в маленький полотняный мешочек для меня. Я вернусь к вам обязательно! Когда? Как? Не знаю. Но обещаю, что вернусь.

Загрузка...