Тетрадь шестая Острова Спасения

Прибытие на острова

На следующий же день нас должны были отправить морем на острова Спасения. На одном из них, Сен-Жозефе, мне предстояло отбыть два года в камере-одиночке. Заключенные называли эту тюрьму людоедской. Я надеялся доказать, что название это ошибочно.

Я слышал, что бежали с островов крайне редко, побеги можно было пересчитать по пальцам. И все же бежали. И я тоже убегу, это уж точно. Через два года я сбегу с этих островов. Я твердил это Клозио, который сидел рядом со мной.

— Да, трудно тебя укротить, Папийон, старый ты мой дружище! Хотел бы и я так верить, что однажды обрету свободу. Смотри, ведь у тебя за год — побег за побегом. И ты ни разу не сдался. Я даже удивляюсь, как это ты здесь не пытался.

— Здесь был возможен только один путь — устроить бунт. А для этого надо объединить всех этих, таких разных людей, и времени на это у меня не было.

— Но ведь на островах будут точно такие же люди!

— Да, но я убегу оттуда без чьей-либо помощи. Один. Ну в крайнем случае с напарником. Ты чего улыбаешься, Клозио?

— Улыбаюсь тому, что ты никак не сдаешься.

Наутро мы отплыли на острова на борту посудины водоизмещением четыреста тонн под названием «Танон», курсировавшей между Кайенной, островами и Сен-Лораном. Мы были скованы по двое и в наручниках. Две группы по восемь человек, каждая охраняемая четырьмя охранниками, расположились на носу, еще десять заключенных — на корме с шестью охранниками и двумя начальниками этапа. Даже сидя на палубе этой посудины, было ясно, что она настолько стара, что развалится и пойдет на дно при первом же намеке на шторм.

Чтобы хоть как-то развлечься, я начал комментировать состояние «Танона».

— Эта посудина того и гляди на куски распадется! Да на ней просто опасно плыть! — Наступило общее молчание, и охранники, и заключенные навострили уши. — Мало того, мы закованы в цепи, к если что стрясется… Если б не цепи, у нас был бы шанс. Да и охрана тоже — в этой форме, тяжелых ботинках и с ружьями… Тоже почти нет шансов.

— В случае кораблекрушения ружье можно и выкинуть, — вставил один охранник.

Видя, что они клюнули на эту удочку, я продолжил:

— Ну а где спасательные лодки? Лично я вижу только одну, да и то маленькую, человек на восемь. Как раз для капитана и команды, а все остальные, выходит, тю-тю?..

Один из начальников конвоя посмотрел на меня и спросил:

— Это ты тот самый Папийон, которого привезли из Колумбии?

— Да.

— Неудивительно, что так далеко забрался. Похоже в морском деле разбираешься.

— Еще бы! — хвастливо воскликнул я, но в этот момент на палубе появился капитан. Небольшого роста, толстенький, угольно-черный негр с удивительно юным лицом. И спросил, где тут те самые ребята, что доплыли до Колумбии на бревне.

— Вот этот, вон тот и тот еще, — показал начальник конвоя.

— А капитан кто? — осведомился капитан.

— Я, месье.

— Что ж, поздравляю вас, коллега. Сразу видно, вы человек незаурядный. — Он сунул руку в карман. — Вот, возьмите табак и папиросную бумагу. Курите и желайте мне удачи.

— Спасибо, капитан. Я тоже поздравляю вас. Плавать на такой посудине не шутка. Тем более, мне сказали, вы проделываете этот путь дважды в неделю.

Он так и покатился со смеху.

— О, вы правы! — воскликнул он. — Эту калошу давно следовало отправить на слом. Но компания все надеется, что она того и гляди потонет сама, и тогда они получат страховку.

К десяти утра волнение на море не усилилось, но ветер был неблагоприятным. Мы плыли на Северо-Восток, то есть против волн и против бриза, поэтому качало больше обычного. Многих охранников и заключенных тошнило. К счастью скованного со мной напарника не укачало — нет ничего хуже, когда рядом с тобой кто-то блюет. Это был типичный парижанин — лихой парень и проныра. В Гвиану попал в 1927 году и был сравнительно молод — лет тридцати восьми.

— Меня прозвали Тити Белот. Надо признаться, я замечательно играю в белот. Во всяком случае, на жизнь на островах хватает. Белот всю ночь напролет по два франка за очко. При удачном раскладе можно заработать до четырехсот франков.

— Ты что, хочешь сказать, что на островах водятся деньги?

— А как же, Папийон! Остров набит патронами, а патроны — наличными! Некоторые привозят с собой, другие добывают через охранников за пятьдесят процентов. А ты, похоже, совсем еще зеленый, приятель. Будто в первый раз слышишь о таких вещах.

— Я и правда ничего не знаю об островах. Кроме того, что с них трудно бежать.

— Бежать! — воскликнул Тити. — Об этом даже и думать нечего! Я семь лет торчу здесь, и за все это время было только два побега. А результат? Три трупа и двоих вернули обратно. Вот чем это кончается, браток. Никому еще не удавалось.

— А зачем тебя возили на материк?

— На рентген. Узнать, есть язва или нет.

— А почему ты не попробовал из больницы бежать?

— Верно, не пробовал. После того, что вы там натворили, Папийон, и думать об этом нечего. К тому же меня засунули в ту самую палату, откуда вы свалили. Так что можешь представить, какая там была охрана. Даже к окну было не подойти, чтобы глотнуть свежего воздуха. Сразу же отгоняли…

Морское путешествие подходило к концу. Вот они, острова! Они образовывали как бы треугольник с островами Руаяль и Сен-Жозеф в основании и островом Дьявола у вершины. Солнце стояло уже довольно низко и освещало их с той необыкновенной отчетливостью и блеском, когда видны все подробности, как бывает только в тропиках. Руаяль представлял собой плоскую возвышенность с примерно двухсотметровым холмом в центре. Вершина его тоже была плоской. Остров напоминал мексиканскую шляпу с частично оторванной тульей на поверхности моря. И повсюду высокие кокосовые пальмы. Особую привлекательность придавали острову маленькие домики с красными крышами — путешественник, не знающий, что там находится, обязательно возмечтал бы провести на этом райском берегу всю оставшуюся жизнь. На плато был маяк.

Когда мы подошли совсем близко, я различил пять длинных строений. Тити объяснил, что первые два — бараки, где размещалось до четырехсот заключенных в каждом. Затем шел дисциплинарный блок с карцерами, окруженный белой стеной. Четвертое здание — больница, в пятом размещалась охрана.

Остров Сен-Жозеф, отделенный нешироким проливом, располагался чуть поодаль. Меньше пальм, меньше домов, а в самом центре — некое громоздкое сооружение, отчетливо видное издалека. И тут я сообразил, что это такое. Тюрьма одиночного заключения, Тити Белот подтвердил мою догадку. Он указал также на бараки, где жили обычные заключенные, они располагались чуть ниже, поближе к морю Видны были сторожевые вышки. Ну а все остальные строения представляли собой точно такие же хорошенькие домики с белыми стенами и красными крышами.

Так как посудина наша подходила к Руаялю с Юга, остров Дьявола мы не видели. Чуть раньше я лишь мельком заметил его. Похоже это была огромная, сплошь заросшая пальмами скала с несколькими желтыми домиками у самого моря. Позже выяснилось, что в этих домах жили политические.

Три гудка сирены, и «Танон» бросил якорь в четверти мили от пристани, длинного сооружения из скрепленных цементом круглых камней, поднимавшегося над уровнем моря на десять метров. Чуть подальше, параллельно пристани, тянулась цепочка белых зданий. Я прочитал названия вывесок: «Пункт охраны», «Пароходное управление», «Пекарня», «Портовое управление».

С пристани на нашу посудину глазели заключенные. На них не было обычных полосатых костюмов, все в брюках и белых куртках. Тити объяснил, что на островах люди с деньгами устраивались вполне прилично и даже могли шить у портных на заказ, причем материалом служила мешковина, с которой предварительно выводились буквы.

К «Танону» подошла лодка. Один охранник у румпеля, два с ружьями по бокам, а позади на корме — шестеро заключенных. Обнаженные до пояса, в белых брюках, они стоя гребли огромными веслами. Пришвартовались. Сперва к ним спустился начальник конвоя. У нас сняли цепи с ног, но наручники оставили. И мы попарно начали спускаться в лодку. Добравшись до пристани, выстроились в ряд перед Портовым управлением и стали ждать. На набережной появился Шапар, которого я знал еще по Парижу, он попался на каких-то биржевых махинациях. Не обращая ни малейшего внимания на охрану, он закричал:

— Не дрейфь, Папийон! Можешь рассчитывать на друзей! В одиночке у тебя будет все! Сколько тебе закатали?

— Два года.

— Прекрасно. Тем скорее выйдешь. А потом придешь к нам и увидишь, что жизнь здесь не так уж плоха!

— Спасибо, Шапар. Как Дега?

— Работает здесь бухгалтером… Странно, что он не пришел. Расстроится, что не повидались.

А потом появился Гальгани. Охранник пытался остановить его, но он протолкался к нам, крича:

— Должен же я обнять своего брата или нет? Какого черта… — И, обнимая меня, шепнул: — Можешь на меня положиться.

— А ты что здесь делаешь? — спросил я.

— Почтальон. Письмами занимаюсь.

— Ну и как? В порядке?

— Живу спокойно.

С нас сняли наручники. Тити Белота и еще нескольких человек, которых я не знал, отвели в сторону. Охранник скомандовал: «В лагерь!» — и они вышли на дорогу, идущую в гору.

Тут появился комендант островов в сопровождении шести охранников. Началась перекличка. Все оказались на месте. Эскорт удалился.

— Где бухгалтер? — спросил комендант.

— Идет, господин начальник.

И тут я увидел Дега в хорошем белом костюме, застегнутом на все пуговицы. Рядом с ним шагал охранник. У каждого под мышкой — книга регистрации. Они начали выкликать нас по одному и объявлять номер.

Когда очередь дошла до меня, мы с Дега обнялись. Подошел комендант.

— Это и есть Папийон?

— Да, господин комендант, — ответил Дега.

— Смотрите, берегите себя в одиночке. Два года пролетят незаметно.

Одиночное заключение

Лодка ждала. Из девятнадцати человек, приговоренных к одиночному заключению, десять должны были отправиться тотчас же. Выкликнули и мое имя. Но Дега спокойно сказал:

— Нет. Этот человек поедет с последней партией. Наконец прозвучала команда:

— Папийон, в лодку!

— Ну пока! Прощайте все! Даст Бог, увидимся! И спасибо за все!

И я шагнул в лодку. Двадцать минут спустя мы пристали к берегам Сен-Жозефа. Я мгновенно отметил, что на шесть заключенных-гребцов и десять приговоренных к одиночке приходилось всего трое вооруженных охранников. На берегу нас ждал почти официальный прием. Два коменданта — один, ведающий системой одиночек на острове, и второй — комендант самой тюрьмы. В сопровождении охранников мы двинулись к тюрьме. На воротах надпись: «Дисциплинарная тюрьма одиночного заключения». Я тут же оценил всю внушительность и мрачность этого заведения. За железными воротами и четырьмя высокими стенами открылось небольшое здание с вывеской «Административный блок» и три других, поменьше, помеченные буквами «А», «В» и «С». Сперва нас ввели в блок. Большая холодная комната. Заключенных выстроили в два ряда, и к нам обратился комендант тюрьмы:

— Заключенные, как вы знаете, это учреждение создано для наказания тех, кто уже был осужден на тот или иной срок. Администрация не ставит себе целью исправление или переделку таких, как вы. Мы понимаем — это бесполезно. Но мы приложим все усилия, чтобы привести вас в чувство. Здесь одно-единственное правило, если угодно, закон: держать рот на замке. Абсолютное молчание и тишина. Перестукиваться не советую — того, кого поймают за этим занятием, ждет суровое наказание. Объявлять себя больным, кроме крайне тяжелых случаев, тоже не советую. Если установят, что вы симулянт, тоже накажут. Вот и все, что я хотел сказать. Ах да, вот еще что: курение категорически запрещено. Охрана справа! Обыскать их самым тщательным образом! И развести по камерам! Шарьер, Клозио и Матуретт должны быть в разных блоках. Прошу проследить за этим, месье Сантори!

Десять минут спустя я был заперт в камере № 234 блока «А». Клозио попал в «В», а Матуретт — в «С». Попрощались мы молча, одними только взглядами. Когда я переступил порог камеры, стало ясно — придется беспрекословно подчиниться всем тем бесчеловечным правилам, о которых толковал комендант.

Никогда не предполагал, что подобное возможно во Франции, которая считается матерью свободы и равноправия для всего мира. Ну пусть даже не во Франции, а во Французской Гвиане, пусть даже на таком крошечном, с носовой платок, затерянном в океане островке, но ведь он все равно часть Франции. Вообразите себе сто пятьдесят вытянувшихся в ряд клеток, причем в каждой — нет даже намека на нормальный вход и выход — всего лишь маленькая железная дверь с небольшим отверстием-кормушкой. На каждой двери надпись: «Открывать без разрешения администрации воспрещается». Слева топчан для спанья с приподнятым изголовьем. Топчан на день подвешивается к стене. Одно одеяло. В дальнем углу — цементный блок вместо стула, метла, армейская миска, деревянная ложка, прикованный к стене цепью железный бачок — его надлежало выдвигать в коридор, где он опорожнялся, а затем снова вдвигать в камеру. Сам потолок состоял из толстенных — с рельс — металлических прутьев, уложенных крест-накрест так, что ни одно живое существо не могло проскользнуть между ними. И только гораздо выше — настоящая крыша. На решетке же между клетками находилась дорожка для часовых шириной примерно в метр, с железными перилами. По ней непрерывно вышагивали двое часовых, в середине встречались, разворачивались в шли обратно. Чудовищно!.. К тому же не было слышно ни малейшего звука — и заключенные, и охранники обуты в мягкие тапочки.

Один, два, три, четыре, пять, поворот!.. Один, два, три, четыре, пять, поворот! Только что над моей головой прошагал охранник. Я его не слышал, просто увидел. Щелк! Включился свет, но лампа висела очень высоко — где-то под самой крышей. Это осветили дорожку для часовых, но камеры все равно остались погружены в полумрак. Я продолжал расхаживать взад-вперед по своей клетке.

Свисток. Я услышал чей-то громкий голос:

— Новички, это сигнал, что вы можете опустить койку и лечь, если желаете!

Желаете! Как вам это нравится? И я продолжал расхаживать по клетке, спать еще не хотелось. Один, два, три, четыре, пять… Я уже выработал этот маятниковый ритм и ходил, ходил. Голова опущена, руки за спиной, шаги абсолютно равной длины — взад-вперед, как маятник, словно во сне.

Да, Папи, эта тюрьма-людоед не шутка, совсем не шутка… А эта тень часового вверху, на стене. Всякий раз, подняв голову, ты чувствуешь себя только что пойманным зверем, которого разглядывает охотник. Ужасное ощущение! Прошли долгие месяцы, пока мне удалось кое-как привыкнуть к этому.

Год — это триста шестьдесят пять дней, два года — семьсот тридцать. Итак уважаемый господин Папийон, вам предстоит убить в этой клетке семьсот тридцать дней… Или семнадцать тысяч пятьсот двадцать часов — в клетке с гладкими стенами, предназначенной для диких зверей. А сколько же будет минут?.. Нет, лучше не надо, часы — это еще куда ни шло, но минуты — нет… Не станем мелочиться. Или преувеличивать.

Позади, у меня за спиной, что-то шлепнулось на пол. Что такое? Может мой сосед как-то изловчился перебросить что-то через прутья в потолке? В полумраке я различал на полу нечто тонкое и длинное. Не различил, скорее чувствовал. И уже собрался поднять, как вдруг это нечто зашевелилось и начало перемещаться к стенке. Добравшись до нее, стало карабкаться вверх, но сорвалось и упало. Я наступил на загадочный предмет ногой и раздавил. Мягкое, скользкое… Что же все-таки это такое? Опустившись на колени, я всмотрелся и наконец понял — огромная сороконожка, в два пальца толщиной и добрых двадцать сантиметров в длину. Меня прямо затошнило от омерзения. Я не мог заставить себя поднять эту тварь и бросить в мусорный бак. И просто затолкал ногой под кровать. Утром при свете разглядим. Впоследствии у меня было достаточно времени, чтобы налюбоваться на сороконожек: они частенько падали в камеру с верхней крыши и ползали по обнаженному телу, а я старался лежать буквально не дыша, иначе эти твари могли причинить жуткую боль, в чем мне пришлось убедиться на собственном опыте. Укус вызывал лихорадку на добрые полдня, а место укуса жгло и чесалось невыносимо еще дней шесть.

С другой стороны какое-никакое развлечение, помогает отвлечься от мрачных мыслей. Иногда, когда очередная сороконожка падала в камеру, я долго мучил ее и гонял взад-вперед метлой, а иногда даже играл, позволяя ей спрятаться, а потом принимаясь за поиски.

Один, два, три, четыре, пять… Мертвая, могильная тишина. Неужели здесь даже никто не храпит? Не кашляет? Какой тут может быть кашель, если стоит удушающая жара. И это ночью, а что же будет днем?

Я бродил так уже довольно долго. В темноте послышался отдаленный рокот голосов. Смена караула. Первый часовой был высоким тощим парнем. Следующий оказался его противоположностью — маленький, толстый. И так громко шаркал шлепанцами, этажа на два слышно, не меньше. Да этот не молчун. Я продолжал ходить. Уже наверное поздно. Интересно сколько же прошло времени? Завтра придумаю, чем можно его отмерять. Кормушка в двери отворяется четырежды в день — уже по этому можно приблизительно определить, который час. А ночью… Ночью просто надо знать время смены караула и сколько он стоит на посту.

Свет выключился, и я увидел, что в камере чуть посветлело, утро начало разгонять сумерки. Свисток. Я слышал стук привешиваемых к стенам топчанов, даже различил металлическое лязганье — эта мой сосед справа прикреплял свою койку к вмонтированному в стену железному кольцу. Потом он закашлялся, и я услыхал плеск воды. Интересно как же они тут умываются?..

— Господин надзиратель, а как здесь умываются?

— Осужденный, на первый раз я прощаю вас только потому, что вы новичок и не знаете. Вас предупреждали, что разговаривать с дежурным охранником запрещено, за это полагается суровое наказание. Чтобы умыться, вы должны стать над ведром и лить воду из кувшина, придерживая его одной рукой, второй можете умываться. Вы что, не разворачивали своего одеяла?

— Нет.

— Там внутри должно быть полотенце.

Можете вообразить себе такое? Оказывается здесь нельзя разговаривать даже с дежурным надзирателем. Но почему, по какой причине? А если вы заболели? Что если вы умираете? От сердечного приступа, аппендицита, астмы? Выходит тут нельзя даже позвать на помощь? Это же полный финиш! Нет, не так. Это вполне естественно. Естественно что человек, дошедший до точки, когда нервы на пределе, начинает орать и скандалить. Хотя бы просто для того, чтобы услышать голоса, поговорить хоть с кем-то, пусть даже услышать в ответ: «Сдохни, но только заткнись!»

Щелк, щелк, щелк… Это открываются кормушки. Я подошел к своей и рискнул высунуться — сначала немного, потом полностью высунул голову в коридор и осмотрелся — направо, налево. И сразу же увидел воспользовавшись моментом, другие тоже высовывали головы. Человек справа глянул на меня абсолютно без всякого выражения. Наверное от онанизма отупел, не иначе. Круглое, бледное, в потеках грязи лицо, лицо идиота. Заключенный слева торопливо спросил:

— Сколько?

— Два года.

— У меня четыре. Один отсидел. Как тебя зовут?

— Папийон.

— А я — Жорж. Жорж из Оверни. А ты откуда?

— Из Парижа. А ты…

Я не успел задать вопрос. Кофе с куском хлеба уже получали за две камеры от нас. Сосед втянул голову в свою клетку, я сделал то же самое. Взял кружку с кофе, затем кусок хлеба. С последним немного замешкался, дверца опустилась, и хлеб упал на пол. Меньше чем через четверть часа снова установилась абсолютная тишина.

В полдень — новое оживление. Принесли суп с кусочком вареного мяса. Вечером — чечевица. В течение двух лет это меню не менялось. Разве что на ужин некоторое разнообразие — иногда чечевица, иногда красная фасоль, дробленые бобы или отварной рис. А утром и днем — одно и то же.

И раз в две недели ты просовывал голову в окошко, и парикмахер из заключенных подстригал тебе бороду маленькими ножницами.

Вот уже три дня, как я здесь. Одна мысль не выходила у меня из головы: друзья с острова Руаяль обещали прислать мне еды и сигарет, но я до сих пор ничего не получал и, честно говоря, не слишком хорошо понимал, как они собираются совершить это чудо. Так что удивляться было нечему. К тому же курить здесь опасно — запрещено под страхом сурового наказания. Еда гораздо важнее, ведь здешний суп — просто плошка горячей воды, в которой плавают два-три листика зелени и крошечный кусочек мяса.

Мели коридор. Казалось, что швабра или метла как-то слишком долго шаркает у моей стены. Вот опять скребется. Я присмотрелся и заметил внизу, под дверью, уголок белой бумажки. И тут же сообразил, что мне пытаются передать записку, но протолкнуть ее в камеру не удается. Вот он и топчется у двери. Я вытащил бумажку, развернул. Написано было светящимися чернилами. Подождав, пока пройдет часовой, я быстро пробежал ее глазами:

«Папи, с завтрашнего дня будешь получать в миске пять сигарет и кокосовый орех. Жуй кокос хорошенько, это тебе полезно, особенно здесь. Разжеванную мякоть можно глотать. Кури утром, когда опорожняют бачки. Но никогда после кофе! Лучше сразу после обеда и потом вечером, после ужина. Здесь кусок карандашного стержня. Если чего понадобится, черкни на клочке бумажки. Когда услышишь, что подметальщик метет под дверью, тихонько поскреби в нее пальцами. Если ответит, сунь бумажку под дверь. Без ответа не суй ни в коем случае. Сверни бумажку в комочек и вложи в ухо, чтобы не вынимать патрон, а стержень держи где-нибудь у стены. Выше нос! С любовью, Игнасио, Луи».

Итак, я получил послание от Гальгани и Дега. На душе потеплело: какое все-таки счастье иметь таких верных друзей! И я принялся шагать по камере, но уже более веселой и живой походкой. Вера в то, что я рано или поздно выйду из этой могилы живым и на своих ногах, укрепилась. Один, два, три, четыре, пять, поворот…

Вчера случилась очень странная вещь. Не знаю, правильно ли я поступил. Часовой наверху вдруг наклонился над рельсами и заглянул ко мне в камеру. Затем прикурил сигарету, несколько раз затянулся и бросил ее в мою клетку. И тут же отошел. Я подождал, пока он снова окажется надо мной, и демонстративно раздавил сигарету подошвой. Он лишь слегка приостановился, увидев, что я сделал, и тут же двинулся дальше. А может, он меня пожалел? Может он стыдился своей службы? Или это была ловушка? Не знаю, но этот случай совершенно выбил меня из колеи. Когда человеку скверно, он становится сверхмнительным. Ладно… Если у этого парня действительно были добрые намерения, то будем надеяться, я не слишком оскорбил его этим жестом.

Вот уже два месяца как я здесь. Это единственная в своем роде тюрьма, где абсолютно нечему учиться. Ни с какого боку ни к чему не подъедешь. Правда я научился все-таки одной очень важной вещи — целиком и полностью отключаться, переноситься мысленно на любые расстояния, даже к звездам, или без всякого усилия возвращаться в прошлое и блуждать в нем, пребывая в разных стадиях и ипостасях жизни — ребенком, взрослым мужчиной, беглецом, строителем каких-то фантастических замков в Испании и так далее. Но сперва надо было как следует устать. Я бродил часами, не присаживаясь и не останавливаясь ни на секунду и размышляя о самых обычных предметах. Затем порядком утомившись, ложился на топчан, подстелив под голову часть одеяла и прикрыв лицо другой. Затхлый воздух камеры медленно просачивался сквозь ткань, в горле першило, голову охватывал легкий жар. И вот от духоты и отсутствия кислорода я в какой-то момент отключался. О, какие невероятные, неописуемые путешествия совершал в это время мой дух, какие видения посещали меня, какие ощущения я испытывал! Ночи любви, куда более острые и реальные по полноте чувств, нежели в жизни. Да… И еще свободное перемещение в пространстве и времени позволило мне встретиться и посидеть с мамой, которая умерла семнадцать лет назад. Я играл складками ее платья, а она гладила мои длинные кудрявые волосы: «Ри-ри, дорогой, старайся быть хорошим, очень хорошим и не огорчать мамочку, чтобы она любила тебя еще больше…»

Я был не прав, подсчитывая время, которое предстоит здесь провести. Ведь я оценивал его в часах. Ошибка. Были моменты, которые измерялись какими-то минутами или даже секундами, но имели огромное значение. Так например, опоражнивание бачка происходило где-то через полчаса после раздачи кофе и хлеба. Именно тогда ко мне возвращался котелок, я находил в нем кокос, пять сигарет, а иногда — записку. В эти моменты я считал каждую минуту, даже секунду. Не всегда, но очень часто…

Медленно, Господи, как медленно шли эти часы, недели и месяцы. Вот уже почти год, как я здесь. Ровно одиннадцать месяцев и двадцать дней я не перемолвился ни с кем ни единым словом, если не считать редких и торопливых утренних вылазок, да и то это было скорее какое-то торопливое невнятное бормотание, нежели разговор. Правда один раз мне все же удалось поговорить по-настоящему громко. Я простудился и довольно сильно кашлял. И решил, что это достаточно уважительная причина, чтобы обратиться к врачу.

Врач явился. К моему великому изумлению, открылась лишь кормушка, В отверстии появилась голова.

— Что с вами? На что жалуетесь? Легкие? Повернитесь спиной! Покашляйте!

Боже милостивый! Что это, шутка? Увы нет… Всего лишь суровая, и горькая правда. Ко мне действительно пришел врач, осмотрел меня через кормушку и через кормушку же прослушал. Совершив все эти манипуляции, он сказал:

— Протяните сюда руку!

Я уже готов был повиноваться чисто автоматически, но тут меня остановило чувство самоуважения, и я сказал этому странному врачу:

— Спасибо, доктор, не стоит беспокоиться. Не стоит, право. — По крайней мере, у меня хватило ума и гордости показать, что я не принимаю его услуги всерьез.

На что он, однако, вполне невозмутимо ответил:

— Что ж, как хотите.

И ушел как раз в тот момент, когда я был готов взорваться от возмущения.

Один, два, три, четыре, пять, поворот… Один, два, три, четыре, пять, поворот. В тот день я шагал с особой злой целеустремленностью, пока не заныли ноги.

Один, два, три, четыре, пять… И прошлое помогало утихомирить гнев и ненависть. Еще десять дней и ровно половина срока одиночного заключения прошла. Да это событие стоит отметить, тем более, если не считать простуды, здоровье у меня отменное. Я не сошел и не собираюсь сходить с ума. Уверен, что выйду отсюда в конце следующего года живым и в здравом уме.

Меня разбудили приглушенные голоса. Кто-то сказал:

— Да он уже совершенно окоченел, месье Дюран. Как это вы раньше не заметили?

— Не знаю. Он повесился в углу, вот я и прошел над ним много раз, не заметив.

— Ладно, это неважно. Но признайтесь, все же несколько странно, что вы его не заметили…


Я догадался: мой сосед слева покончил жизнь самоубийством! Тело унесли. Двери захлопнулись. Правила соблюдались неукоснительно: дверь можно открывать только в присутствии администрации, в данном случае — начальника тюрьмы. Я узнал его по голосу.

Это был пятый, покончивший с собой за десять недель.

Настала юбилейная дата. В миске я обнаружил банку сгущенного молока. Должно быть, друзья мои просто рехнулись! Ведь она стоила здесь целое состояние. К тому же риск…

На следующий день начался новый этап отсчета. Еще триста шестьдесят пять дней, и я выхожу. Все шло как обычно, своим ходом, час за часом, день за днем, неделя за неделей. Но на девятом месяце случилось несчастье. Утром, когда опустошали бачки, моего посыльного застигли на месте преступления с поличным — то есть с кокосовым орехом и пятью сигаретами, которые он, положив в миску, уже передавал мне.

Это оказалось столь серьезным происшествием, что на несколько минут правило молчания было забыто. Отчетливо были слышны удары — это избивали несчастного. Затем захлебывающийся, отчаянный крик, крик человека, получившего смертельную рану. Моя кормушка отворилась, и в нее всунулась разъяренная физиономия надзирателя:

— Ничего, ты у меня допрыгаешься!

— А я плевал, жирная сволочь! — крикнул я в ответ. Случилось это в семь утра. Только в одиннадцать за мной явилась целая процессия, возглавляемая начальником тюрьмы. Они открыли дверь, не отворявшуюся ни разу за двадцать месяцев. Я забился в дальний угол клетки, вцепившись в миску и приготовившись сражаться до последнего. Однако ничего подобного не произошло.

— Заключенный, выходите!

— Если я выйду и меня станут бить, не думайте, я буду обороняться! И вообще выходить не собираюсь! Попробуйте взять меня, убью первого, кто только тронет!

— Вас не будут бить, Шарьер.

— Кто это гарантирует?

— Я. Начальник тюрьмы.

— И вам можно верить?

— Не грубите, ни к чему хорошему это не приведет. Даю слово — бить вас не будут. Выходите.

— Ладно. — Я переступил порог и пошел по коридору, сопровождаемый начальником и шестью охранниками. Мы пересекли двор и вошли в небольшое административное здание. На полу лежал человек весь в крови и стонал. Часы на стене показывали одиннадцать. «Они мучили этого беднягу целых четыре часа!» — подумал я.

Начальник сел за стол, рядом разместился комендант.

— Шарьер, как долго вы получали еду и сигареты?

— А разве он вам не сказал?

— Я спрашиваю вас.

— А у меня амнезия. Ничего не помню, даже что вчера было.

— Вы что, издеваетесь?

— Нет. Странно, что в моем деле это не указано. Как-то раз треснули по башке, и с тех пор с памятью плохо.

— Запросите Руаяль, нет ли этого у них в деле, — распорядился начальник. Один из надзирателей начал тут же звонить, а он продолжил: — Но что вас зовут Шарьер, вы помните?

— О да, конечно! — и я механическим голосом Затараторил — Меня зовут Шарьер. Год рождения 1906-й. Место рождения Ардеш. Приговорен к пожизненному заключению в Париже.

Его глаза округлились, как блюдца.

— Сегодня утром вы хлеб и кофе получали?

— Да.

— А что было вечером на ужин, какие овощи?

— Не знаю.

— Выходит, если верить вашим словам, вы действительно ничего не помните?

— Ничегошеньки! Вот лица помню, да… Вроде бы вы меня сюда принимали. А вот когда? Не скажу.

— Значит, вы не знаете, сколько вам здесь еще сидеть?

— Ну, пока не сдохну, наверное.

— Да нет, я не про пожизненное. Сколько сидеть здесь, в одиночке?

— А разве мне дали одиночное? За что?!

— Хватит! Всему есть предел в конце концов! Не смейте выводить меня из терпения! Вы что, не помните, что вам дали два года за побег?

И тут я добил его окончательно.

— Чтоб я бежал! Да вы что, начальник?! Я человек ответственный, привык отвечать за свои поступки. Идемте со мной в камеру и вместе посмотрим, бежал я оттуда или нет.

В этот момент помощник сказал:

— Руаяль на проводе, месье. Он взял трубку.

— Ничего? Странно… Он утверждает, что у него амнезия… Кто ударил?.. По голове… Так, понимаю. Он валяет дурака. Выясним… Извините за беспокойство. Проверим. Всего доброго!.. Ну-с, Чарли Чаплин, давайте-ка посмотрим на вашу голову… Да, длинный шрам… Как же это вы помните, что потеряли память с того момента, как вас ударили по голове? А? Отвечайте и быстро!

— Не знаю, этого я не могу объяснить. Просто помню, что ударили, что имя мое Шарьер и еще несколько вещей. И когда Вы спросили, как долго я получал еду и курево, то я не знаю, в первый ли это раз случилось, или в тысячный. Не знаю, не помню, и все тут. Ясно вам?

— Мне все ясно. Вы слишком долго переедали, теперь придется попоститься. Без ужина, до конца срока!

Итак, я лишился кокосов и сигарет. И был отрезан теперь от товарищей. Меня действительно прекратили кормить по вечерам. И я начал голодать. К тому же из головы не выходил этот бедолага, которого они так зверски избили. Оставалось лишь надеяться, что дальнейшее его наказание не было столь суровым.

Один, два, три, четыре, пять, поворот… Один, два, три, четыре, пять, поворот…Да на такой диете долго не продержаться. Но раз так мало еды, надо, пожалуй, сменить к режим. Лежать подольше, чтоб не тратить сил. Чем меньше двигаешься, тем меньше калорий сжигаешь. Ведь еще оставалось продержаться целых четыре месяца, или сто двадцать дней.

Вот уже десять дней, как я на новом режиме. Голод донимал постоянно, круглосуточно. К тому же я испытывал сильную слабость. Ужасно не хватало кокосов, сигарет, конечно же, тоже. Я рано ложился в постель и старался как можно быстрее отключиться. Вчера был в Париже, пил шампанское с друзьями, танцевал под аккордеон на улице. Картины этой нереальной жизни все чаще уводили меня из камеры, так что теперь я, можно сказать, проводил гораздо больше часов на свободе, чем в этой страшной одиночке.

Я сильно исхудал и только теперь понял, каким существенным подспорьем были кокосовые орехи, которые я получал целых двадцать месяцев, — они позволяли сохранить силы и здоровье.

Сегодня утром дошел до точки. Выпил кофе и позволил себе съесть половину дневной порции хлеба, чего прежде не делал. Обычно я делил хлеб на четыре более или менее равных куска и съедал утром в шесть, затем в полдень, снова в шесть, ну и еще крошку уже ночью. «Ты что это делаешь, парень, а? — спросил я себя сердито. — Конец уже виден, а ты собираешься рассыпаться на куски? — Я голоден и у меня не осталось сил. — Глупости говоришь! Как это при такой еде могут остаться силы? Да, ты слаб, спору нет, но не болен, и это главное! Это значит, что ты победишь. Если хоть чуточку повезет и ты будешь вести себя правильно, то оставишь эту тюрьму-людоедку с носом!»

Оставалось всего двадцать дней. Я ослабел уже всерьез. И еще заметил, что мой кусочек хлеба становится изо дня в день все меньше. Кто мог пасть так низко, чтобы выбирать специально для меня кусок поменьше? А суп в течение нескольких дней представлял собой просто горячую воду с кусочком даже не мяса, но почти голой кости или огрызком кожицы. Я был так слаб, что впадал в забытье и отправлялся в свои «путешествия» уже без всяких усилий.


Глубокая усталость и депрессия, навалившиеся на меня, внушали тревогу.

У двери послышалось царапанье. Я извлек из-под нее записку от Дега и Гальгани.

«Черкни хоть строчку. Страшно беспокоимся о твоем здоровье Осталось всего девятнадцать дней. Держись, не падай духом. Луи, Игнасио».

Там же лежали полоска чистой бумаги и кусочек грифеля. Я написал: «Держусь, но очень слаб. Спасибо. Папи». И когда за дверью снова заскребла швабра, сунул под нее записку. Ни сигарет, ни кокосов. Но это послание значило для меня невероятно много. Оно служило свидетельством крепкой верной дружбы и вселяло бодрость духа. Мои друзья правы — осталось всего девятнадцать дней. Я подошел к финишу этого изнурительного соревнования со смертью и безумием. Я не умер, не заболел. Я не имею права заболеть. Надо двигаться как можно меньше, чтобы не тратить калорий. Одна прогулка утром, одна днем — по часу. Это единственный способ продержаться. Всю ночь, двенадцать часов подряд, я лежал, а днем сидел на своей скамеечке не шевелясь, лишь время от времени вставая и делая несколько наклонов и махов руками, затем снова садился. Оставалось всего десять дней.

Десять дней — это двести сорок часов, которые надо продержаться. Они прошли легче, чем предыдущие, — то ли экономия движений приносила свои плоды, то ли записка от друзей вселила новые силы. Да, срок одиночки подходил к концу, и теперь я был уверен, что сохранил все необходимое для нового решающего побега — здоровье, бодрость духа и энергию.

Настала последняя ночь. Семнадцать тысяч пятьсот восемьдесят часов прошло с тех пор, когда за мной затворилась дверь камеры № 234. С тех пор она открывалась только дважды. Я заснул спокойно с одной-единственной мыслью — завтра она откроется и случится что-то очень хорошее. Завтра я увижу солнце, вдохну свежий морской воздух. Завтра я буду свободен. Я рассмеялся. Свободен? Что это ты городишь, Папийон? Завтра продолжится отсчет срока каторжных работ. Пожизненного срока. Разве это можно назвать свободой? Я знаю, я это знаю, и все равно — никакого сравнения с той жизнью, которую я влачил здесь. Интересно как там Клозио и Матуретт?..

В шесть принесли кофе и хлеб. Меня так и подмывало воскликнуть: «Зачем это? Вы ошиблись! Ведь сегодня я выхожу». Но тут я быстро вспомнил, что «потерял память». Молчи, не то начальник прознает и засадит в карцер еще дней на тридцать.

Восемь утра. Я съел весь хлеб. Потом в лагере чего-нибудь раздобуду. Дверь открылась. Появился комендант и с ним два охранника.

— Шарьер, ваш срок окончен. Сегодня 26 июля 1936 года. Следуйте за нами.

Я вышел. Во дворе меня совершенно ослепило солнце. И вдруг навалилась страшная слабость. Ноги стали ватными, а перед глазами затанцевали черные мухи. А прошел-то всего метров пятьдесят, правда, тридцать из них — по солнцепеку.

У административного блока я увидел Клозио и Матуретта. Матуретт — кожа да кости, впалые щеки, провалившиеся глаза, Клозио лежал на носилках. Лицо было серым, казалось, от него исходит запах смерти. «Братцы, да вы совсем плохи! — подумал я. — Неужели и я выгляжу так же?» Но вслух сказал.

— Ну как, все О'кей, ребята? Они не ответили. Я повторил.

— Вы как, О'кей?

— Да, — тихо сказал Матуретт.

Мне захотелось крикнуть им все, заключение окончено, мы снова можем говорить! Подошел и поцеловал Клозио в щеку. Он взглянул на меня странно блестящими глазами и улыбнулся.

— Прощай, Папийон…

— Нет! Не смей так говорить!

— Со мной все кончено…

Он умер несколько дней спустя в больнице, на острове Ройял. Ему было тридцать два, и он был осужден на двадцать лет за кражу велосипеда, которой не совершал.

Подошел комендант.

— Пусть войдут. Матуретт и Клозио, вы вели себя хорошо. Поэтому я записываю вам в дело: «Поведение хорошее». Что же касается вас, Шарьер, то вы и здесь умудрились совершить серьезное преступление. И заслужили «Плохое поведение».

— Извините, комендант, но никакого преступления я не совершал.

— Вы что, не помните, как брали сигареты и орехи?

— Нет. Честное слово, не помню.

— Ладно, хватит! На чем вы продержались последние четыре месяца?

— Вы что имеете в виду? Еду? Что я ел? Да все одно и то же, с того дня, как пришел.

— Нет, это невозможно! Что вы ели вчера вечером?

— Как всегда. Чего давали. Не помню. Может фасоль или вареный рис. Может какие другие овощи.

— Выходит, вы ужинали?

— А то нет! Неужели думаете, выплескивал еду из миски?

— Да, это бесполезно… Я сдаюсь. Хорошо. Я не стану писать «плохое поведение». Напишем: «Поведение хорошее». Теперь вы довольны?

— А разве это неправда? Я ничего плохого не делал. И с этими словами мы покинули его кабинет.

Жизнь на острове Руаяль

Во дворе нас в ту же секунду окружили заключенные, всячески выражая свое расположение и сочувствие. Нас одарили сигаретами и табаком, угощали горячим кофе и самым лучшим шоколадом. Санитар сделал Клозио укол камфоры и еще дал адреналин для сердца. Какой-то жутко тощий негр сказал:

— Санитар, отдайте ему мои витаминные таблетки, они ему больше нужны.

Нас хорошо накормили и напоили. Вскоре предстояла отправка на остров Руаяль. Клозио не открывал глаз, за исключением тех моментов, когда подходил я и клал ему руку на лоб. Тогда он приподнимал веки, взгляд был затуманенный, и тихо говорил.

— Дружище Папи… Мы с тобой настоящие друзья, верно?

— Мы больше, чем друзья. Мы братья, — отвечал я. В сопровождении всего одного охранника мы спустились к берегу — носилки с Клозио посередине, мы с Матуреттом по бокам. У ворот лагеря все заключенные желали нам удачи. Придурок Пьеро повесил мне на спину рюкзак — он был полон табака, сигарет, шоколада и банок со сгущенкой Матуретт тоже получил рюкзак, только неизвестно от кого.

Одним из гребцов оказался Шатай. Весла врезались в воду, и мы поплыли. Продолжая грести, Шатай спросил:

— Ну как, все нормально, Папи? Получал орехи?

— Да. Только последние четыре месяца не было.

— Знаю. Это случайность. Но парень держался хорошо. И хоть знал только меня, не раскололся.

— А что с ним было дальше?

— Умер.

— Быть не может! Отчего?

— Санитар говорил, его так били, что разорвалась почка.

Наконец мы у причала. Полуденное солнце жгло и слепило меня. Охранник приказал принести носилки. Двое дюжих парней-заключенных в белом подхватили Клозио, словно он весил не больше пушинки, и понесли. Мы с Матуреттом следовали за ним.

Каменистая дорога метра четыре шириной, крутой подъем. Наконец мы добрались до плато, где в тени квадратного белого здания нас уже поджидало самое высокое начальство острова в лице майора Барро по прозвищу Тощий. Не вставая и без всяких церемоний он спросил:

— Видать, одиночка — это еще не так страшно? Кто это там, на носилках?

— Клозио.

— В больницу его. И их тоже. Когда выйдут, дадите мне знать. Хочу потолковать перед тем, как их отправят в лагерь.

Жизнь заключенных на островах Спасения была особенная, ведь большую часть обитателей составляли настоящие преступники, весьма опасные, причем по разным причинам. Начнем с того, что питались они здесь прекрасно, поскольку буквально все было предметом торга — напитки, сигареты, шоколад, мясо, сахар, рыба, свежие овощи, кокосовые орехи, крабы и так далее. Поэтому здоровье у всех было отменным, чему способствовал и на редкость благодатный климат. Особенно опасны были приговоренные к пожизненному заключению. У них уже не оставалось надежды когда-либо выбраться отсюда. И заключенные, и охрана активно и круглосуточно занимались куплей-продажей. Жены охранников выбирали парней помоложе и посмазливей для работ по дому и часто превращали в своих любовников. Их называли «домашними» мальчиками. Одни работали садовниками, другие — поварами. Этот разряд служил как бы связующим звеном между лагерем и охраной. К мальчикам относились снисходительно — ведь без их участия торговля была бы невозможна, но, с другой стороны, слегка презирали. Ни один настоящий преступник не мог позволить себе пасть так низко, чтобы делать какую-то там домашнюю работу. Зато они с готовностью становились мусорщиками, подметальщиками, санитарами, тюремными садовниками, мясниками, пекарями, лодочниками, почтальонами. Главари же никогда не утруждали себя тяжелой работой под палящими лучами солнца и присмотром охраны — будь то строительство дорог или лестниц или посадка пальмовых плантаций, где рабочий день длился с семи утра до полудня, а затем — с двух до шести. Здесь был своеобразный мир со своими правилами и законами, где все про всех знали, где обсуждался каждый поступок и жест.

В воскресенье ко мне в больницу пожаловали в гости Дега и Гальгани, Мы ели рыбу с толченым чесноком, рыбный суп, картофель, сыр; кофе, пили белое вино. Все — Шатай, Гальгани, Дега, Матуретт, Гранде и я — собрались в комнате Шатая. Я в мельчайших подробностях рассказал им о побеге. Дега сказал, что в побегах больше не участвует. Он ожидал из Франции помилования — сокращения срока на пять лет. Что касается Гальгани, то его делом занялся какой-то Корсиканский сенатор.

Я спросил, откуда здесь, по их мнению, лучше всего бежать. Раздался всеобщий вопль. Дега, оказывается, даже ни разу не помыслил о побеге, то же заявил и Гальгани. Шатай считал, что сад — самое удобное место для изготовления плота. Гранде сообщил, что работает в лагере кузнецом и что здесь есть мастерская, где можно подобрать все необходимое и где работают люди самых разных профессий — маляры, плотники, кузнецы, каменщики — всего около ста двадцати человек, занятых на строительстве тюремных зданий и сооружений. Дега тут же пообещал подобрать мне там работу, любую, какую захочу. Гранде предложил разделить с ним место банкомета за игорным столом, утверждая, что я смогу жить вполне безбедно на то, что перепадает за игру, конечно, если я буду ему подыгрывать, не прикасаясь к содержимому патрона. Позднее выяснилось, что занятие это действительно доходное, но чрезвычайно опасное.

Воскресенье пролетело незаметно.

— Уже пять, — сказал Дега, на руке которого красовались дорогие часы. — Пора обратно в лагерь.

На прощанье он подарил мне пятьсот франков на игру в покер, а Гранде отдал свой нож, совершенно великолепный, изготовленный в мастерской им самим. Грозное оружие.

— Не расставайся с ним ни днем, ни ночью.

— А как же обыски?

— Этим здесь в основном занимаются арабы. И если человек в списке особо-опасных, оружия никогда не находят.

— До встречи в лагере! — сказал Дега.

Все трое суток, что мы находились в больнице, я каждую ночь проводил рядом с Клозио. Внезапно ему стало хуже, и его перевели в двухместную камеру-палату, где лежал еще один, какой-то очень больной человек. Шатай бесконечно накачивал Клозио морфием.

Клозио умер сегодня утром. Придя в сознание накануне вечером, он попросил Шатая, не колоть его больше.

— Хочу умереть в трезвом уме и твердой памяти. И чтоб рядом с кроватью сидели мои друзья, — сказал он.

Клозио, наш друг, умер у нас на руках. Я закрыл ему глаза. Матуретт был убит горем. Клозио умер! Друг, с которым мы бежали. Его, завернутого в мешковину, бросят теперь акулам.

Я услышал эти слова «бросят акулам», и кровь застыла в жилах. На островах не копали могил для умерших заключенных. В шесть вечера на закате солнца труп вывозили в море и бросали в кишащую акулами воду где-то между островами Сен-Жозеф и Руаяль.

Смерть друга сделала мое пребывание в больнице невыносимым. Я сообщил Дега, что собираюсь выйти дня через два. Он ответил запиской:

«Попроси Шатая, чтобы он добился для тебя двухнедельного отпуска в лагере. За это время я смогу подобрать тебе работу».

Матуретт собирался побыть в больнице еще немного. Шатай обещал устроить его помощником санитара.

Выйдя из больницы, я предстал перед майором Барро по прозвищу Тощий.

— Папийон, — сказал он, — хотел повидать тебя перед отправкой в лагерь. Там у тебя есть один очень ценный друг, наш главный бухгалтер Луи Дега. Он твердит, что ты не заслуживаешь тех отрицательных отзывов, что пришли из Франции, и, поскольку считаешь себя невинно осужденным, то естественно, должен пребывать в состоянии постоянного протеста. Должен сказать, я не разделяю эту точку зрения. Не желаешь ли ты заключить со мной одно соглашение?

— Почему бы и нет! Впрочем все зависит от сути соглашения.

— Нет сомнения, ты человек, который сделает все возможное, чтобы сбежать с островов. Ты можешь даже преуспеть в своей попытке. Что касается меня, то мне осталось всего пять месяцев службы. А ты знаешь, чем оборачивается побег для коменданта? Вычитают зарплату сразу за год, отпуск сокращают на три месяца и дают его не раньше чем через полгода. А если расследование покажет, что это произошло по недосмотру коменданта, то можно и нашивку потерять. Видишь, как все серьезно?.. Поэтому прошу: дай мне слово не бежать с островов до конца моей службы, потерпи пять месяцев.

— Начальник, даю слово чести! Я не уйду отсюда раньше чем через полгода.

— И пяти месяцев хватит.

— Ладно. Можете спросить Дега, он подтвердит, что я умею держать слово.

— Я в этом не сомневаюсь.

— Но взамен я хочу попросить вас кое о чем.

— О чем?

— На эти пять месяцев я хотел бы получить работу, которая потом могла бы мне пригодиться. И еще — возможность перебраться на другой остров.

— Хорошо, договорились. Но это должно оставаться строго между нами.

— Конечно, начальник.

И вот с целым багажом из пары совершенно новых белых брюк, трех курток и соломенной шляпы я отправился в центральный лагерь в сопровождении охранника. Огромные деревянные ворота высотой метра четыре были нараспашку. У входа две комнаты для охранников, в каждой — по четверо дежурных. Никаких ружей, у всех только револьверы. Еще я увидел пять или шесть арабов.

Не успел я появиться у входа, как все они высыпали на улицу. Главный из них, корсиканец, сказал:

— Ну вот вам и новичок. Сразу видно, стреляный воробей.

Арабы уже приготовились было обыскать меня, но он остановил их.

— Нечего шарить по чужим сумкам и заставлять человека показывать все свое барахло! Входи, Папийон. Тут тебя ждет уже целая куча приятелей, уверен. Я — Соффрани. Желаю удачи на островах. Добро пожаловать!

— Спасибо, начальник.

Я вошел в просторный двор с тремя большими зданиями. В сопровождении охранника подошел к одному из них с табличкой на двери «Особая категория». Охранник крикнул:

— Староста!

Появился пожилой заключенный.

— Здесь новичок!

Охранник развернулся и ушел.

Я вошел в огромную прямоугольную комнату, где размещалось сто двадцать человек. По обеим сторонам прохода тянулись решетчатые перегородки с одной лишь дверью из сварного железа. Они запирались только на ночь. Между стеной и перегородкой подвешены куски грубого полотна, которые здесь назывались гамаками — в них спали. Кстати очень удобная и гигиеничная штука, эти гамаки. У изголовья каждого — две полочки, куда можно сложить вещи; одна для одежды, другая для еды, посуды и прочего. Между перегородками тянулась «аллея» — проход метра три шириной. Здесь жили маленькими группами, гурби. В некоторых насчитывалось всего двое, в других — до десяти человек.

Не успел я войти, как меня со всех сторон окружили заключенные.

— Папи, давай сюда! Нет, к нам! Гранде взял мою сумку и сказал:

— Он будет жить с нами. — Я последовал за ним. Гамак для меня уже натянули. — Лови, браток! Вот тебе подушка, легкая, мягкая, чистое перо! — крикнул Гранде.

Я увидел массу знакомых лиц — корсиканцев и марсельцев, нескольких типов, которых знал еще по Парижу, встречался в Санте, Консьержери или в конвое. И спросил:

— Как это вы не работаете в это время дня? Все дружно расхохотались.

— Слушай, золотыми бы буквами выбить эти слова! В нашем блоке пашут от силы по часу в день, да и то не все! А потом кучкуемся тут!

Да, прием был самый сердечный, оставалось надеяться, что и дальше все пойдет так же.

В этот момент случилась весьма необычная для меня вещь. Вошел какой-то тип, тоже в белом, он нес поднос, покрытый безукоризненно чистой салфеткой, и выкрикивал:

— Бифштексы, бифштексы! Кто желает бифштексы? Он приблизился к нашему углу, приподнял салфетку, и я увидел изумительные куски мяса, уложенные ровными рядами. Не хуже, чем в Париже в мясной лавке. Очевидно Гранде был постоянным покупателем, поскольку тот не спросил его, хочет ли он бифштексов, а спросил сколько.

— Пять!

— Крестец или лопатку?

— Лопатку. Сколько с меня? Запиши в счет, тут у нас добавился еще один человек.

Продавец вынул блокнот и начал делать какие-то подсчеты. Затем сказал:

— Итого, сто тридцать пять франков.

— Ладно. Возьми и начинай счет по новой. Когда он ушел, Гранде заметил:

— Тут сдохнешь как собака без наличмана. Но есть и преимущество — торгуют буквально всем.

Действительно, здесь все торговали всем. Лагерный повар продавал мясо, предназначенное для заключенных. Часть мяса прямо с кухни шла охранникам, а большую раскупали за свои деньги заключенные. Ну и, конечно же, повар делился с кухонным надзирателем. И первыми его клиентами были ребята из блока «А» — особая категория, то есть из нашего блока.

Пекарь торговал выпечкой и тонкими длинными батонами, которые полагались здесь только охране, мясник продавал мясо, санитар — лекарства и наркотики, чиновник, от которого зависело распределение работ, — самые лакомые и доходные места или освобождения от работы, садовник — свежие овощи и фрукты, лаборант из больницы — результаты анализов, и даже заходил столь далеко, что продавал медицинские заключения, плодя симулянтов — прокаженных, дизентерийных и так далее. Были здесь и мелкие воришки, специализирующиеся на кражах со дворов и домов охранников. Они тащили все подряд — яйца, цыплят, мыло. «Домашние» мальчики торговали женщинами, на которых работали, и по просьбе приносили в лагерь масло, сгущенку, порошковое молоко, банки сардин, сыр и, конечно же, вино и более крепкие напитки. Были тут и такие, кому разрешалось ходить на рыбалку, и они, естественно, торговали своим уловом.

Но лучшим и выгоднейшим, хотя и небезопасным занятием считалась здесь карточная игра. Особенно доходно было содержать игорный стол. Согласно правилам, за ним никогда не должно быть больше трех-четырех человек на каждый блок из ста двадцати заключенных. Человек, который хотел вести стол, появлялся обычно ночью, когда игра была уже в разгаре, и заявлял:

— Я хочу место банкомета.

— Нет! — отвечали ему.

— Все говорят «нет»?

— Все!

— Тогда (он называл кого-то из присутствующих) я занимаю твое место!

Человек, которого он назвал, вставая, выходил на середину комнаты, и они дрались на ножах. Победитель становился хозяином стола и пяти процентов от любого выигрыша.

Здесь была масса умельцев, производящих разные занятные вещички — ими тоже, конечно, торговали. Так из панциря черепахи делали браслеты, серьги, ожерелья, портсигары, расчески и ручки для щеток. Однажды я даже видел целую шкатулочку из белой черепахи — настоящее произведение искусства. Другие занимались резьбой по скорлупе кокосовых орехов, коровьему рогу, делали змеек из дерева твердой породы. Самые мастеровитые работали с бронзой. И конечно же, тут была целая армия художников.

Иногда они объединяли свои усилия. Так например, рыбак ловил акулу. Особым образом он обрабатывал ее челюсти, оставляя их широко разверстыми, полировал и начищал каждый зуб. Затем какой-нибудь мастер изготавливал небольшой якорь из дерева. Якорь вставлялся в акулью пасть. Потом художник рисовал на нем картину. Чаще всего это был вид островов Спасения с морем. Наиболее популярный сюжет — очертания Руаяля и Сен-Жозефа на дальнем плане, над горизонтом заходит солнце, лучи освещают поверхность синего моря, а на море — лодка. В ней шестеро обнаженных по пояс заключенных стоят, подняв весла в воздух, на корме трое охранников с ружьями. А двое спускают в море гроб с покойником, из воды уже высунули свои разверстые пасти акулы и ждут труп. Внизу в правом углу подпись «Похороны на Руаяле» и дата.

Все эти изделия широко сбывались охранникам и их семьям.

Этот непрекращающийся круглосуточный бизнес свидетельствовал, что на острова шел большой приток денег, что не противоречило интересам администрации и охранников. Ведь люди, поглощенные разного рода комбинациями, куда легче управляемы и легче приспосабливаются к новому образу жизни.

Гомосексуализм здесь был признан почти официально. Все, начиная от коменданта, знали, что такой-то или такой-то является «женой» такого-то. И если его ссылали на другой остров, то вскоре за ним следовала и его «подружка». Конечно если их сразу не посылали вместе.

На сотню заключенных едва приходилось трое, решившихся бежать отсюда, даже среди приговоренных к пожизненному заключению. Но для побега надо прежде всего всеми силами и средствами стремиться попасть на материк — в Сен-Лоран, Куру или Кайенну. Впрочем ссылали туда людей с ограниченным сроком, с пожизненным же могли попасть на материк лишь в том случае, если совершали убийство. Тогда их отправляли на суд в Сен-Лоран. Однако для этого надо было сознаться в содеянном, а это риск, грозящий пятью годами одиночки.

Можно было добиться перевода по состоянию здоровья. Если обнаруживали туберкулез, то отправляли в специальный «Новый лагерь» за восемьдесят километров от Сен-Лорана.

Проказа тоже срабатывала. И конечно же, дизентерия. Получить нужную справку было несложно, Но и тут существовал огромный риск — почти два года жить в специзоляторе бок о бок с настоящими больными, страдающими от избранного вами заболевания. Легче всего было подцепить дизентерию.

Каждый день я узнавал о жизни на островах что-то новое. Обитатели нашего барака представляли собой удивительное смешение характеров и типов. Удивительное во всех отношениях — и в плане их прошлого, и в плане того, как они вели себя здесь. Я все еще не работал — ждал места ассенизатора, которое позволило бы свободно перемещаться по острову, не проработав и часа. К тому же тогда я мог бы ловить рыбу.

Утром на перекличке перед отправкой на плантации кокосовых орехов выкликнули имя Жана Кастелли. Он шагнул из рядов и сказал:

— Это как понять? Выходит меня посылают на работу? Меня?

— Да, тебя, — подтвердил охранник-надсмотрщик. — На, держи лопату!

Кастелли метнул в его сторону ледяной взгляд.

— Послушай, парень, оставь ее себе. Надо родиться в какой-нибудь гнилой дыре, чтобы уметь обращаться с этой штукой. Быть из провинции, как ты. Я же — корсиканец из Марселя. На Корсике настоящие мужчины никогда к ней не прикасаются. А в Марселе даже не знают о ее существовании! Так что забери свою лопату и оставь меня в покое.

Молодой охранник, как позднее выяснилось, еще плохо знакомый со здешними нравами, пригрозил Кастелли лопатой. И тут же все сто двадцать человек в один голос взревели:

— Только тронь его, ублюдок, и ты мертв!

— Расходись! — заорал Гранде и, не обращая внимания на охранников, толпа повалила в барак.

Блок «В» отправился на работу в полном составе. Блок «С» тоже. С десяток охранников вернулись и заперли решетчатую дверь. Такое случалось редко. Через час к нашему бараку их набежало человек сорок. Все с автоматами. Помощник коменданта, главный надзиратель, начальник охраны — все были здесь, за исключением самого коменданта, до начала инцидента отбывшего инспектировать остров Дьявола. Помощник коменданта сказал:

— Дачелли! Выкликайте поименно, по одному!

— Гранде!

— Здесь!

— Выходи!

Он вышел и оказался в окружении охранников. Дачелли скомандовал:

— На работу!

— Не могу.

— Отказываешься?!

— Нет, не отказываюсь. Болен.

— С каких это пор? Тебя нет в списке больных.

— А утром я не был болен. Сейчас заболел. Первые шестьдесят человек, вызванные таким образом, заявили точь-в-точь то же самое. Только один открыто отказался подчиниться. Наверняка он сделал это, чтобы его отправили в Сен-Лоран и отдали под суд, И когда его спросили: «Отказываешься?» — он ответил:

— Да, отказываюсь! Трижды отказываюсь!

— Трижды? Почему?

— Да потому, что меня от вас тошнит. Категорически отказываюсь работать на таких ублюдков, как вы!

Обстановка накалилась до предела. Охранники, в особенности помоложе, никак не могли смириться с тем, что заключенные так их унижают. Они ждали лишь угрожающего жеста или движения со стороны заключенных, который позволил бы им применить оружие.

— Всем вызванным раздеться! И марш в барак, быстро! Одежду начали снимать, время от времени слышался лязг упавшего на камни ножа. В этот момент появился врач.

— Смирно! Вот и врач! Доктор, будьте любезны осмотреть этих людей! Если они окажутся здоровы, немедленно в карцер! Все остальные — в барак!

— Это что же, все шестьдесят человек сказались больными?

— Да, доктор, за исключением вот этого, он просто отказывается работать.

— Так. Кто первый? — спросил врач. — Гранде, что с вами?

— Отравление, доктор. Охранниками. Все мы приговорены к длительным срокам, некоторые пожизненно. Надежды уйти с островов никакой. И вынести это можно только в том случае, если будет какое-то понимание и уважение к нашим законам. Но сегодня утром один охранник зашел слишком далеко — он пытался на, глазах у всех ударить ручкой лопаты нашего товарища, которого все здесь уважают. Причем не в целях самообороны, наш человек никому не угрожал. Он просто сказал, что не хочет иметь дела с лопатой. Вот источник нашей эпидемии, доктор, а там решайте сами.

Склонив голову, врач с минуту думал, а затем сказал:

— Санитар, запишите следующее: «По случаю массового пищевого отравления медицинский работник такой-то должен предпринять все необходимые меры для лечения заключенных, которые внесли себя в список больных. Каждому по двадцать граммов сульфата натрия. Что же касается заключенного такого-то, то его следует поместить в больницу на обследование и выяснить, был ли он в здравом уме, когда отказался работать».

Он повернулся и ушел.

— Все в барак! — заорал помощник коменданта. — Собрать барахло. И ножички, пожалуйста, не забудьте!

Весь день мы просидели в бараке. Никого не выпускали, даже человека, чьей обязанностью было ходить за хлебом. Около полудня, санитар в сопровождении двоих заключенных внес вместо супа деревянную лохань с сульфатом натрия. Но только трое из наших успели отведать слабительного. Четвертый забился в притворном припадке эпилепсии и опрокинул лохань, а заодно и ведро, а все ложки раскидал по сторонам. На том инцидент был исчерпан, разве что староста после долго мыл и убирал в бараке.


Сегодня весь день проговорил с Жаном Кастелли по прозвищу Старина. Он был профессиональным взломщиком, человеком необычайной силы воли и высокого интеллекта. Он ненавидел насилие. У него было много разных странностей, например, он мылся только самым простым мылом. Стоило ему унюхать, что я мылся «Палмолив», как он морщил нос и восклицал:

— Господи, ну и воняет! Как от педрилы! Намылся шлюхиным мылом!

Было ему пятьдесят два, но, несмотря на это, энергия так и била из него ключом.

— Папийон! Ты мне прямо как сын. Жизнь здесь тебя не интересует. Ты хорошо ешь, потому что хочешь сохранить форму. Но ты никогда не сможешь осесть здесь, за островах. Я поздравляю тебя. Тут едва наберется полдюжины ребят, что придерживаются того же образа мыслей. Особенно в плане побега. Здесь немало людей, готовых заплатить целое состояние, чтобы попасть на материк, откуда бежать легче, но в побег с островов никто не верит.

Старина Кастелли посоветовал мне учить английский и при любой возможности говорить с испанцами по-испански. Он одолжил мне учебник испанского в двадцать четыре урока и франко-английский словарь. Он очень дружил с марсельцем по имени Гарде, большим спецом по побегам. Сам марселец бежал уже два раза — первый раз с Португальской каторги, второй — с материка. У него были свои идеи относительно побега с островов, у Кастелли — свои. Тулузец Гравон имел свое мнение. И все они не совпадали. Поэтому я решил мыслить и действовать самостоятельно, ни с кем больше не советуясь.

Вчера вечером мне представилась возможность дать понять в бараке, что почем и кто я такой. Некий громила из Нима по прозвищу Баран пытался спровоцировать на драку на ножах одного паренька из Тулузы по прозвищу Сардинка. Баран, голый по пояс, перегородил проход и, играя ножом, сказал:

— Или гонишь мне двадцать пять франков за каждую игру, или играть не будешь!

— Да здесь сроду никто никому ничего не платил за игру в покер! — воскликнул Сардинка. — Чего прицепился? Чего б тебе не пойти туда, где играют марсельцы?

— А это не твоего ума дело! Или платишь, или не играешь! А не то давай драться.

— Нет, драться я не буду.

— Тогда, значит, сваливаешь?

— Да. Не хочу получить перо в брюхо от гориллы, которая даже ни разу не попробовала бежать! Я лично собираюсь бежать и не хочу убивать или быть убитым.

Все напряглись: что будет дальше?

— Этот малыш наверняка хороший парень, — шепнул мне Гранде. — Жаль, что мы ничем не можем ему помочь.

Я раскрыл нож и сунул его под бедро. Сидел я в гамаке у Гранде.

— Эй ты, вошь! Так будешь платить или нет? — И Баран шагнул к Сардинке.

И тут я крикнул:

— А ну, заткни свою вонючую пасть, Баран! И оставь парня в покое!

— Ты что, взбесился, Папийон? — прошептал Гранде. Сидя все так же неподвижно с припрятанным под ногой ножом и держа руку на рукоятке, я сказал:

— Нет, не взбесился. Вот что я хочу сказать при всех, прежде чем начну с тобой драться, Баран. Если ты, конечно, не раздумаешь после того, что услышишь. За все время, что я сижу в этом бараке, где нас больше сотни, и все ребята будь здоров, мне стыдно и больно видеть, что одна-единственная стоящая чего-нибудь вещь здесь презирается. Лично я, считаю, что, если человек бежал или доказал, что может бежать и готов рискнуть жизнью ради свободы, он заслуживает уважения всех и каждого, невзирая на все остальные качества. Может кто не согласен? — Молчание. —Да здесь свои законы, но нет самого главного: каждый должен не только уважать беглеца, но всячески помогать и поддерживать. Не обязательно должен бежать каждый. Но если у вас не хватает духу рискнуть и попробовать начать жизнь сначала, то по крайней мере отдавайте должное тем, кто на это решается. И если кто забудет этот простой мужской закон, то он свое получит, обещаю. Ну а теперь, Баран, если не раздумал, я к твоим услугам! — И одним прыжком я оказался на, середине комнаты с ножом в руке. Баран швырнул свой нож на пол и сказал:

— Ты прав, Папийон. Поэтому на ножах я драться с тобой не буду. Давай на кулаках, чтобы не думали, что я трусливая вошь!

Я передал нож Гранде. И мы сцепились, как две дикие кошки. Продолжалось все это минут двадцать. В конце концов после ловкого удара головой я вышел победителем.

Мы отправились вместе в сортир смывать кровь с физиономий.

— Ты прав! — сказал Баран. — Все мы стали тупым и послушным стадом на этих островах. Я торчу здесь вот уже пятнадцать лет, но так и не собрал несчастные тысячу франков, чтобы перебраться на материк. Позор!

Я вернулся к своим, и тут же на меня набросились Гранде и Гальгани.

— Рехнулся ты, что ли! Так всех оскорблять! Просто чудо, что никто не выпрыгнул в проход с ножом и не прикончил тебя.

— Нет, ребята! Ничего удивительного. В уголовном мире принято: если человек неправ, он открыто признается в этом.

— Что ж, может, и так, — сказал Гальгани. — Однако не стоит шутить с огнем.

Прошлой ночью убили итальянца по имени Карлино. Он жил с «женой» — молоденьким мальчиком. Оба работали садовниками. Должно быть он знал, что его жизнь в опасности, потому что ночью, когда он спал, его сторожил мальчик, и наоборот. А под гамак они накидали пустых жестянок, чтоб слышать, если кто попробует подобраться. И все равно его убили. И именно снизу, через гамак: Вслед за его пронзительным воплем раздался грохот жестянок, на которые наткнулся убийца.

Гранде в это время сидел за игрой с марсельцами. Их там собралось человек тридцать. Я стоял рядом. Крик и грохот банок остановили игру. Все вскочили. Приятель Карлино ничего не видел, а сам Карлино уже не дышал. Староста спросил, стоит ли вызывать начальство. Нет, успеется завтра утром, на перекличке. Раз человек умер, ему ничем не поможешь.

— Никто ничего не слышал! — Сказал Гранде. — В том числе и ты, малыш, — обратился он к приятелю Карлино — Скажешь, что проснулся утром, а он уже мертвый.

И игра возобновилась.

Я с нетерпением ждал, что же произойдет, когда надзиратели обнаружат убийство. В полшестого первый гонг. В шесть — второй и кофе. В половине седьмого после третьего гонга все выходили на перекличку.

Однако на этот раз установленный порядок был нарушен. После второго гонга староста обратился к охраннику, сопровождавшему разносчика кофе:

— Начальник, тут человека убили!

— Кого?

— Карлино.

— Хорошо.

Десять минут спустя явилось шестеро охранников.

— Где труп?

— Там.

Они увидели нож, воткнутый в спину Карлино через полотно гамака. И вытащили его.

— Носилки и забрать его!

Двое унесли труп. Взошло солнце Третий гонг. Держа окровавленный нож двумя пальцами, надзиратель отдал команду:

— Все во двор, на перекличку! В том числе и больные!

Все вышли. Комендант и начальник охраны всегда присутствовали на утренней перекличке. Когда дошли до Карлино, староста ответил:

— Умер сегодня ночью, забрали в морг.

— Хорошо, — сказал охранник, ведущий перекличку. Выяснилось, что все остальные на месте, и начальник лагеря подняв нож, спросил:

— Кто-нибудь узнает этот кож? — Нет ответа. — Кто-нибудь видел убийцу? — Мертвая тишина — Значит, как всегда, никто ничего не знает?.. Шагом марш мимо меня, руки вытянуть вперед! А потом все по своим рабочим местам! Вот так, господин комендант, никогда нельзя выяснить, кто виноват.

— Расследование закончено! — резюмировал комендант. — Заберите нож и прикрепите к нему бирку с надписью: «Им убит Карлино».

И все. Для здешнего начальства жизнь заключенного значила не больше, чем жизнь бродячей собаки.


С понедельника я начал работать ассенизатором. В половине пятого вышел из барака и еще с одним, человеком начал опорожнять параши блока «А» — нашего блока, Их надо было свозить к морю и выливать. Но возница, если ему заплатить, соглашался ждать на плато в том месте, где к морю вел узкий зацементированный желоб. Тогда быстро, минут за двадцать, мы выливали все содержимое бочек в него, а потом — тонны три морской воды, которая все смывала. Морскую воду заранее привозил в огромной бочке один очень славный негр с Мартиники, которому мы платили по двадцать франков в день.

Итак, я ассенизатор. Каждый день, закончив работу, я хорошенько мылся, переодевался в шорты и отправлялся на рыбалку. От меня требовалось только одно — быть в лагере в полдень. Через Шатая удалось раздобыть удочки и крючки И когда я шел по дороге, неся на проволоке целую связку прекрасной крупной султанки, меня часто окликали с порога жены охранников:

— Эй, Папийон! Продай пару килограммов султанки! Уловы были большие, но я отдавал всю рыбу ребятам в лагере. Или менял на тонкие длинные батоны, овощи или фрукты. Как-то я шел к лагерю с доброй дюжиной крупных крабов и несколькими килограммами султанки, и меня окликнула какая-то толстая женщина:

— Смотрю, у тебя хороший улов, Папийон! А море такое неспокойное, никто ничего не ловит. Уже недели две рыбы не ела. Жаль, что ты не продаешь никому. Жены охранников жалуются.

— Это верно, мадам. Но для вас я могу сделать исключение.

— Это почему?

— Вы несколько полноваты, рыба вам полезна.

— О Да! Врач рекомендовал мне есть только овощи и отварную рыбу. Но где ее взять?

— Здесь, мадам. Вот возьмите крабов и султанки. — И, я отдал ей килограмма два рыбы.

С того дня всякий раз, когда улов бывал приличный, я отдавал ей часть рыбы. Она прекрасно знала, что на островах все продается и покупается, но никогда ничем меня не благодарила, кроме «спасибо», и была, конечно, права, потому что понимала — я оскорблюсь, если она предложит мне деньги. Зато она часто приглашала меня в дом, где сама наливала стаканчик ананасового ликера или белого вина. А если ей присылали с Корсики кенкину, она всегда угощала меня. Мадам ни разу не задала мне ни единого вопроса о прошлом. Именно от нее узнал я происхождение названия островов. Когда однажды в Кайенне разразилась эпидемия желтой лихорадки, монахи и монахини одного монастыря нашли здесь убежище и все до единого спаслись. С тех пор они и стали зваться островами Спасения.

Под предлогом рыбалки я мог ходить всюду, где заблагорассудится. За три месяца, что я работал ассенизатором, мне удалось изучить остров вдоль и поперек. А под предлогом обмена рыбы на овощи и фрукты я заглядывал и в сады. Садовником в одном из них, что возле кладбища для охранников, был Матье Карбоньери из моего гурби. Он работал совершенно один, и я подумал: вот удобное место, где можно изготовить и спрятать плот, ведь уже через два месяца комендант уезжает, и руки у меня будут развязаны.

Все складывалось довольно удачно. Официально я числился ассенизатором, но на деле почти всю работу выполнял за меня негр с Мартиники. Ему, конечно, платили за хлопоты. Я подружился с двумя свояками, приговоренными к пожизненному, Нариком и Кенье по прозвищу Тачечники. Говорили, что они убили и зацементировали в бетонную плиту сборщика налогов. Нашлись и свидетели, которые видели, как они катили эту плиту в тачке и по всем предположениям столкнули ее затем в Марну или Сену. Следствие установило, что сборщик налогов заходил к ним в дом, и с тех пор его больше никто не видел. Свояки все отрицали напрочь и, даже сидя на каторге, продолжали твердить, что невиновны. И хотя тела полиция так и не нашла, она обнаружила голову, завернутую в платок. А дома у Тачечников нашлись платки, которые, согласно заключению экспертизы, точь-в-точь соответствовали по строению и составу нити тому, в который была завернута голова. Однако адвокаты и сами подсудимые доказали, что тысячи и тысячи метров такой же ткани производится на фабрике. У всех такие платки. В конце концов родственников приговорили к пожизненному заключению, а жена одного из них и сестра другого получили по двадцать лет каторги.

Я сблизился с ними. Они работали строителями и могли свободно входить и выходить из лагеря. Возможно понемногу им удастся раздобыть все необходимое для, постройки плота. Надо лишь их уговорить.

Вчера встретил врача. Я тащил рыбину килограммов на двадцать под названием меру — настоящий деликатес. Нам оказалось по дороге. На полпути мы присели отдохнуть на низкую изгородь. Он сказал, что умеет готовить великолепный суп из головы этой рыбы. И я отдал ему голову и вдобавок — большой кусок мяса. Он удивился и после паузы сказал:

— Не держи на меня зла, Папийон.

— Что вы, доктор, напротив. Я так признателен вам за то, что вы сделали для моего друга Клозио.

Мы поболтали еще немного, а потом он спросил;

— Ты действительно хочешь бежать, Папийон? Я же знаю, ты человек неординарный и совсем не похож на остальных заключенных.

— Верно, доктор. Тюрьма не для меня. Я здесь только временный жилец.

Он собрался были рассмеяться, но я его остановил:

— Вы не верите, что человек может начать новую жизнь?

— Ну почему же нет, конечно, верю!

— Как вам кажется, могу ли я жить в обществе, быть уважаемым его членом и не представлять для него опасности?

— Искренне верю в это.

— Тогда почему бы вам не помочь мне осуществить эту мечту?

— Каким образом?

— Отправьте меня на материк как больного туберкулезом.

И тут он подтвердил мои худшие опасения.

— Это невозможно. И потом, не советую. Это просто опасно. По болезни могут отправить лишь после того, как человек провел год в специзоляторе для больных той же болезнью.

— Почему?

— В этом довольно стыдно признаваться, но мне кажется, здесь расчет на то, что симулянт знает, что может заразиться, находясь рядом с настоящими больными, на деле так и происходит. Нет, я ничем не могу тебе помочь. С тех пор мы с врачом подружились и дружили вплоть до того момента, когда он чуть не убил моего друга Карбоньери. Матье Карбоньери тем временем поступил по моему совету помощником повара на кухню одного из лагерных начальников. И все для того, чтобы узнать: есть ли шанс украсть там три бочки из-под вина, масла или уксуса, которые могли бы пригодиться для строительства плота. Но осуществить это было довольно сложно — в течение одной ночи мы должны были украсть эти бочки, тихо и незаметно доставить их к морю, а там связать проводом. Единственный шанс появлялся в штормовую погоду с дождем и ветром. Но в шторм трудно спустить плот на воду.

Итак, Карбоньери работает на кухне. Шеф-повар дал ему трех кроликов, которых следовало приготовить к воскресному обеду. К счастью, Карбоньери успел освежевать их прежде, чем отправить одного своему брату и двух нам. Затем он убил трех жирных котов и приготовил роскошное жаркое. Но к несчастью для Карбоньери, на обед был приглашен врач, который, отведав «кроликов», заметил:

— Месье Филидори, поздравляю вас, у вас прекрасный повар. Эти кошки просто восхитительны!

— Вы что, шутите, доктор? Это блюдо из замечательных упитанных кроликов.

— Нет, — сказал доктор с упрямством мула. — Это кошка. Вот видите ребрышки? Они плоские. А у кроликов округлые. Это кошка, вне всякого сомнения — кошка!

— Господи Боже, мой! — воскликнул корсиканец. — Так у меня в желудке кот?! — И он бросился на кухню и сунул револьвер к носу Матье:

— Может, ты тоже бонапартист, как и я, но это не помешает мне прихлопнуть тебя за то, что ты заставил меня съесть кота!

Карбоньери никак не мог смекнуть, откуда он знает, и сказал:

— Если уж вам так хочется называть тех зверюшек, которых вы мне дали, кошками, — это ваши проблемы, а не мои.

— Я дал тебе кроликов!

— Ну их я и сготовил! Вон там головы и шкурки! Корсиканец увидел кроличьи головы и шкурки и окончательно запутался.

— Получается, этот врач сам не знает, что болтает.

— А, так это врач сказал! — воскликнул Карбоньери, еле переведя дух. — Так это же он над вами издевается! Вы ему скажите, что так шутить нехорошо.

Совершенно счастливый Филидори отправился в столовую и заявил врачу:

— Болтаете Бог знает что, доктор! Это вино вам в голову ударило. Круглые там ребрышки или плоские, я все равно знаю, что это кролики! Там их шкурки и головы.

Матье тогда едва уцелел. И несколько дней спустя решил оставить столь опасную должность.

Время решительных действий приближалось. Барро должен уехать через несколько дней. Вчера я ходил повидаться с его женой-толстушкой, которая, кстати, сильно похудела, сидя на диете из рыбы и овощей. Эта добрая женщина пригласила меня в дом и дала бутылку кенкины. Они готовились к отъезду. Вся комната была забита полуупакованными ящиками и сундуками.

— Папийон, — сказала мадам Барро, — я не знаю, чем отблагодарить тебя за твою доброту. Ведь когда улов у тебя был небогатым, ты отдавал мне всю рыбу. И теперь благодаря тебе я чувствую себя куда лучше, похудела на четырнадцать килограммов. Чем тебя отблагодарить?

— Мне очень нужен хороший компас, мадам. Маленький, но точный. Это сложно?

— Не так уж и сложно, Папийон, но для этого нужно время. А у нас всего три недели осталось.

За неделю до отъезда эта великодушная женщина, не сумев достать компас на острове, специально отправилась в Кайенну. И через четыре дня вернулась с великолепным антимагнитным компасом.

Загрузка...