Марку Жафрэ посвящается
— Стало быть, очень опасно быть мужчиной?
— Это действительно опасно, мадам, и лишь немногим удается избежать этой опасности.
— Ну а малыш, я не спросил тебя, как он? Кароль, ты ведь женщина, могла бы поинтересоваться, как его сынишка! Ведь это принято.
— Об этом я не подумала.
— Спасибо, с ним все в порядке.
— Уилфрид — папа! За двенадцать лет я так и не смог к этому привыкнуть. Папа!
Норберт рассмеялся и нажал на газ своего «Мерседеса-300». В моторе раздался скрежет.
— Ой-ой! — удивилась Кароль.
— Это ревматизм! Ей ведь уже год!
— Одно слово — негодница, — вздохнул Уилфрид, — а моему «Ситроену» уже три.
— Не надо. Я ведь вижу, к чему ты клонишь — не надо. Я тебе ее и на пару километров не уступлю. Машина, как женщина, ее нельзя одалживать.
— Негодяйка и есть, — повторил Уилфрид.
Они сидели втроем на переднем сиденье «мерседеса», тесно прижатые друг к другу. А через опущенные стекла прямо в лицо дышало лето.
Ничего ощетинившегося, ничего угрожающего в этой горе не было. Вытянутые склоны ее зеленели травой, дышали нежностью. А над ней, словно люстра в оперном театре, висело июльское солнце.
— Речка-то красивая?
— Да ничего, не дурна. Огромные валуны. Скалы. Вчера вечером я там поймал парочку.
— Парочку красавиц?
— Да, довольно приличных. Приличных форелей.
— И они что, так охотно всплывают?
— Если бы! А то схватят наживку — и на самое дно. Вода-то прозрачная, все видно. У меня были с собой совсем коротенькие удочки «Coachman»…
Они уже вошли в раж и не могли сдерживать тона. Кароль, не обращая на них внимания, смотрела на дорогу и на сосны по ее сторонам…
Заднее сиденье машины было завалено удочками, садками для рыбы, болотными сапогами и сачками на длинных ручках. Мужчины были одеты по-солдатски: серые брюки и куртки цвета хаки. На голове — кепи с козырьком.
— А ты, в твоем белом платье, где-нибудь скроешься. Форель не любит белого цвета.
— Я пойду собирать цветы.
— Прекрасная мысль.
— За те пятнадцать лет, что мы женаты, из-за твоей форели я набрала уже тонны цветов.
— И что отсюда следует?
После поворота он добавил:
— Толпы женщин предпочли бы, чтобы их мужья увлекались рыбалкой, а не молоденькими девушками или игрой на бегах.
— Я тебе не толпа женщин.
— У тебя, Уилфрид, семейные сцены вызывают, небось, особый интерес?
Они посмеялись.
— Обращаю твое внимание, — сказал Норберт, вновь став серьезным, — что в этих речках рыбачить стоит только в июне. В июле уже слишком жарко. Рыба прячется в норы.
— Я где-то прочитала, что в каждом человеке живет убитый Моцарт.
— К чему ты это говоришь? — спросил Норберт, поворачиваясь к жене.
— Потому что вспомнилось. Вот если бы вы оба захотели подумать…
— Ты с ума сошла. Ты в этом понимаешь что-нибудь, Уилфрид?
— Ничего.
— Убитый Моцарт…
Он еще подумал, потом сказал:
— Это забавно, но ровным счетом ничего не значит. Послушай, Уилфрид!
— Что?
— А в тебе живет убитый Моцарт? Да или нет?
— Даже несколько.
— Вот видишь, Норберт, Уилфрид понял.
— Ты понял?
— Нет. Я просто хотел доставить Кароль удовольствие.
Норберт расхохотался. Кароль пожала плечами.
— Кароль, вместо того чтобы сердиться, лучше объясни нам.
— Тут нечего объяснять.
— Понимаю, — сказал Уилфрид. — В каждом бассете живет убитый сенбернар. В каждой DS живет убитая 300 SL.
— Что-то вроде этого, — подтвердила Кароль.
— Стало быть, если мой Моцарт убит, тем лучше, — зажигая сигарету, проворчал Норберт. — Всей его музыке я предпочитаю жужжание моей электробритвы.
«Однако, — подумал про себя Уилфрид, — а в самом Моцарте кто был убит? Кто? Кто-нибудь, вроде Куперена? Вивальди?»
Кароль было сорок лет. Уилфриду — тридцать восемь. Норберту — сорок два. Кароль была блондинкой, Уилфрид — высокого роста, Норберт — коренастым. Мужчины познакомились во время службы в армии. Они вместе переправлялись через Рейн и выиграли войну, в которой могли бы и не участвовать, если бы просто родились чуть попозже. Состояние эйфории часто висит на волоске. Рискнув и выиграв тогда, они так и остались победителями. Норберт возглавлял агентство недвижимости. Уилфрид, в меньшей степени обладавший деловыми качествами, был рекламным художником. Они оба ценили дружбу, не доверяя этого чувства письмам, которыми могли бы обмениваться. Уилфрид был счастлив и разведен. Норберт был счастлив и женат на Кароль. У одинокого мужчины был ребенок. Семейная же пара была бездетна.
— Скоро приедем к твоей речке?
— Сейчас только пять часов. Торопиться некуда. Рыба клюет по вечерам.
— Как по-твоему, если я сначала попробую удочку «Tups»?
— Говорю тебе, «Coachman».
— А ты никогда не пробовал «Tups»?
— Нет. Мне лучше видно, если концы удилищ белые.
— А, ну разумеется, если ты плохо видишь…
Кароль смотрела на дорогу. Этот, по-мальчишески задорный разговор, успокаивал ее. В него не надо было вникать. Тем не менее ее удивляла страсть взрослых людей к таким глупостям.
Кароль рассматривала дорогу, потом свои ногти, потом сосны. Она была спокойной. Влажной от пота. Сомлевшей от жары. Маленькие капельки пота выступали у нее сзади на затылке. Это ощущение было приятно. Несметное число легких, теплых прикосновений губами, похожих на поцелуи. Норберт уже больше не целовал ее в шею.
«В шею», — подумала она, взор ее затуманился, а сосны все смотрели на Кароль, которая уже не замечала их. Она не слышала больше болтовни мужчин. Ее тело находилось между ними. Их слова перескакивали через него. Вечером будет прохладно. Эти чокнутые будут рыбачить до глубокой ночи. Кароль испугалась: не забыла ли она шерстяной жакет? Под корзиной она заметила его рукав. Успокоившись, Кароль нажала кнопку радиоприемника, и звуки джаза заставили замолчать сторонников «Tups» и «Coachman».
— Далеко, — немного погодя вздохнул Уилфрид.
— Можно подумать, Уилфрид, что вы впервые едете на рыбалку.
— Удовольствие всегда получаешь только в первый раз. И когда тоскливо — это тоже в первый раз.
— А твой Моцарт, сколько раз ты его убиваешь? — усмехнулся Норберт.
— Он живет.
— Ах вот как? Его не часто увидишь.
— Он не любит выходить.
Норберт посигналил, чтобы вспугнуть группу молодых велосипедистов, выехавших на прогулку. При виде их счастливых лиц, в машине возникло чувство неловкости. «Так когда-то и я», — подумали Кароль, Уилфрид и Норберт. С того времени они ничего не приобрели. Можно было бы выйти из машины и попросить милостыню у этих проезжающих мимо. А впрочем, этим счастливчикам нечего было им дать. «Господь — это не Бог», — подумал Уилфрид.
— Вам не кажется, — сказал он вслух, — что Господь — это не Бог и что он прокладывает дорогу другому?
— Почему? — удивилась Кароль.
— Ни почему.
После паузы Норберт выплеснул свою досаду:
— Уилфрид, ты банален, как и все. Жалеешь о том, что тебе уже не двадцать лет. Я, во всяком случае, жалею об этом. А ты нет, Кароль?
— Еще больше, чем ты.
— А я не знаю наверняка, — сказал Уилфрид. — Я жалею обо всем. О позавчерашнем дне. О вчерашнем. О мгновении, которое только что прошло. И ничего не могу с собой поделать.
— Вы, должно быть, несчастны.
— Норберт говорит: как все. И что утешительно: в несчастье такого рода нет одиночества. Погружаешься в толпу таких же горемык. По-настоящему досадно в смерти то, что заодно с тобой не умирает никто. Если бы бомба уничтожила всю страну и меня в том числе, то мне в шкуре покойника было бы не так одиноко. Я бы предпочел, чтобы в гробу нас было несколько.
— Вы не можете поговорить о чем-нибудь другом? — прошептала Кароль.
— Когда говорят о смерти, всегда говорят о чем-то другом. Всегда. Потому что никто ничего о ней не знает.
— Хорошо, Уилфрид, хорошо! Лучше взгляни на речку!
В некоторых местах река подходила вплотную к дороге, то зеленая, то голубая или перечеркнутая белой линией водопада. Но все увидели реку, и незачем было о ней говорить.
Норберт нашел наконец для своей машины укрытие от солнца: на берегу под деревом.
Уилфрид уже смотрел на воду. Кароль тоже смотрела на нее, но другими глазами. Для нее эта вода была протекшими двадцатью годами замужества, вобрав в себя их неосязаемый бег.
— Они плещутся, там, внизу! — крикнул Уилфрид.
— Я же говорил, что все может быть удачно. И ни малейшего ветерка.
Рыбаки снарядились, закинули на плечи удочки «Knockabout» с девятью кольцами.
— Кароль, ты ничего не набросишь на голову?
— Нет, дорогой, я не боюсь получить солнечный удар.
— Откуда такая уверенность?
— Что за вопрос! Знаю и все.
— Есть солнечный удар и «солнечный удар», правда, Уилфрид?
— Не понимаю, о чем ты.
— Французы говорят «солнечный удар», когда кто-то вдруг в кого-то влюбляется.
— Я не знал.
— Я не боюсь получить солнечный удар, — повторила Кароль.
— Я тоже, — отозвался Уилфрид.
— Ну а я натяну кепку до ушей!
Норберт, в болотных сапогах, доходящих ему до бедер, вошел в ледяную воду, и очень скоро раздался свист лески.
— Кароль, вы пойдете собирать цветы?
Уилфрид насаживал наживку на крючок.
— Да, как всегда.
— Эти рыбалки — скучное занятие, да?
— Ужасно.
— В самом деле?
— Не совсем. Норберту же надо развлечься. Ему тяжело. У него слишком много работы. А здесь он отдыхает.
— Ты идешь? — закричал Норберт.
— Пока, Кароль.
— Пока. Счастливой рыбалки!
Она знала, что все рыбаки из суеверия боятся такого пожелания.
Солнце стояло еще очень высоко. Прохлада, поднимающаяся от воды, спиралью обвивалась вокруг ног Уилфрида, и он целиком отдался этому блаженству. Под ногами перекатывались белые камушки. Журчание реки было похоже на шелест спадающего платья. Уилфрид подошел поближе к Норберту и встал метрах в двадцати справа от него.
— Ну что?
— А ничего. Речка будто мертвая.
— Однако, подъезжая…
— Да ты шлепаешь по воде, как слон. Давай замрем и подождем немного.
— Давай. Но это как раз ты шлепаешь, как слон.
Они поспорили, потом вышли из воды и уселись на плоском камне, с которого можно было следить за течением реки. Бок о бок, не двигаясь, сидели они на этом островке. Эта неудобная поза казалась им вполне естественной.
— Хорошо, — вздохнул Норберт.
Уилфрид согласно кивнул головой. Они закурили.
— Очень хорошо, — повторил Норберт, — без женщин, без шума, безо всего. Никого — только мы и вода кругом. Ты видишь Кароль?
— Я вижу ее платье, там, внизу.
— Она умирает со скуки. Ты заметил, что женщины всегда скучают, а мы в этом мире нужны только для того, чтобы их развлекать? Им ничего не нравится.
— Я знал таких, которым нравилась любовь.
— Любовь! Это не было настоящей любовью. И потом, их любовь длится недолго.
— А Кароль, она тебя любит?
— Любит! В конце концов, я думаю — да… Без сомнения. Она любит, как любят все, как я люблю ее. Думая в это время совсем о другом. О том, что будет завтра.
— Грустно.
— Да нет! Обычно! Понимаешь ли, огонь, костер — это красиво, это согревает, это обжигает. А потом становится слишком жарко, к тому же в него надо подкладывать дрова. Ему дают поутихнуть и обогреваются с помощью газового отопления. Так уж устроены люди.
— Глупо они устроены.
— Да, глупо.
Они помолчали. Молчание — защита для дружбы и любви. В молчании делятся с кем-то другим своим счастьем, даже если этого счастья или кого-то другого на самом деле и не существует.
Они воевали вместе, с некоторыми мужчинами это случается. О том времени они не могли вспоминать без волнения, и это окутывало нежностью их прошедшую молодость. Но война — это событие официальное, общепризнанное, совсем не то, что молодость, которая не объявляет о себе, о начале и не подписывает перемирие в конце.
Уилфрид, более скептичный, слегка сомневался в том: а не любит ли он в Норберте именно отблеск своего прошлого? Назавтра эта рыбалка присоединится к другим прошедшим событиям и к ним же аккуратно будет прикреплен образ Норберта. Точно так, как дети вклеивают в толстые альбомы картинки, рассказывающие об истории морских путешествий или об истории костюма на протяжении веков. Эти картинки — обертки от плиток шоколада. Они не что иное, как воспоминание о шоколадке.
Норберт, с характером более практическим, любил Уилфрида, потому что он любил его в течение семнадцати лет. Он верил в добродетель, существующую с незапамятных времен. Он охотно наградил их дружбу медалью ветеранов труда.
Изображение воды. Трепещущие занавески. Время от времени по поверхности воды разливается неподвижное широкое пятно. Течение стремительно его стирает. А с неба, с наивысшей точки, солнце ныряет прямо внутрь этого пятна.
Уилфрид поднялся.
— Возвращаемся?
— Давай.
Какая-то серая муха пролетела над их головами, и они поискали в коробочках для наживки что-нибудь, похожее на нее.
Меня зовут Кароль. И мне сорок лет. Теперь со мной больше уже ничего не случится. Когда-то я была молоденькой шестнадцатилетней девушкой, ходила к мессе. До войны молоденькие шестнадцатилетние девушки еще ходили к мессе.
Ей не хотелось собирать цветы. В отеле пришлось бы просить для них вазу, да и к чему украшать цветами гостиничный номер? Кароль медленно шла по дорожке из белой гальки.
После мессы мы ходили причащаться в кондитерскую. Один мальчик писал мне письма, отправляя их на адрес моей подруги, которая жила со слепой теткой. Это было удобно — тетка никогда не вскрывала письма. Как звали эту подругу? Жанна. Анна. Или Элизабет. А как звали того мальчика? Но я же ничего такого не сделала, чтобы мне вдруг стало сорок лет. Это несправедливо. Это, по крайней мере, должно бы быть наказанием за какое-нибудь совершенное зло. А ты, Кароль, совершила зло, много зла. Даже за меньшее зло, чем твое, расстреливали. Вспомни-ка…
Она медленно шла по тропинке из белой гальки. Благодаря массажисткам, тело ее оставалось еще очень юным. Но руки? Ведь время тянет вас именно за руки. Они ей казались сухими, с выступающими венами на тыльной стороне ладони.
— Приходится стареть, мадам.
— Лучше умереть!
— Попозже, мадам, попозже.
Она была блондинкой. Но с каждым годом все больше прядей становились обязаны своим цветом услугам парикмахера. Она шла, и горькая складка залегла в уголке губ. Нет необходимости улыбаться, Кароль, вокруг — ни души. Ты ли здесь, ты ли это, или это только тень твоя идет по тропинке из белой гальки? Вспомни. Тебе нравилось видеть, как он плачет. Тебе нравилось его страдание. Твоя власть опьяняла тебя, и ты, как пьяница, который с радостью бьет своих детей, била этого ребенка всем, что попадалось под руку: то смехом, то молчанием, то словом. Если он убегал, ты сама приводила его обратно, он возвращался, и ты давала ему прозвище «волчок на веревочке»[10]. Я знаю, это было прелестно, восхитительно, но бах — разбилось. Ты ли это в самом деле? Благодаря забывчивости мы проживаем несколько жизней. Ты же помнишь очень немного, правда ведь? Значит, тогда была другая женщина.
Я была молодой. Молодой. У меня было право. Все права. Тогда у него, наверное, не было причин жалеть меня. Я была такой хорошенькой, такой молодой. Да, этот Уилфрид прав. Господь — это не Бог. Господь — это ничто, если он даже не Бог. Он такой же, как вы и я.
Кароль, подавленная, упавшая духом, села под деревом и посмотрела на мужчин, которые уже превратились в две белые точки. Они стали похожи на речных цапель. И больше не случится ничего. Ничего. Ничего.
Норберт, одну за другой, подсек сразу двух форелей. И Уилфрид, сам не зная почему, разозлился из-за его удачи. Ловля удочкой — на этом виде рыбалки лежит отпечаток философии, и торопливость здесь ни к чему. Уилфрид нервничал, едва поплавок отгоняло ветром чуть в сторону, как он вытаскивал и снова забрасывал удочку, и так без конца. Солнце светило ему прямо в глаза. Уилфрид рукавом куртки отер лицо. Он заметил согнувшуюся удочку Норберта. «Три, — проворчал он, — три». Он понимал, что такое ребяческое поведение не оставляет ему шансов на успех. Он замер, вздохнул. Белое платье Кароль. Радостный крик Норберта: «Ну, что, негодница?» Как было бы хорошо закрыть глаза, плавно, как в замедленной киносъемке, упасть навзничь и исчезнуть в водной пучине.
— Уилфрид?
— Ну что, Уилфрид?
— Уилфрид, у тебя кружится голова. Передохни.
— Зачем?
— Затем, чтобы сделать что-нибудь.
— У меня нет больше времени, но и время пока еще не распоряжается мной.
— Что ты думаешь о Боге?
— Это…
— Тише! Ты с ним не церемонишься. Поласковей с ним. Это кошка.
— Боже, прости меня, я хочу рыбку.
Метрах в двадцати перед ним распахнулся внушительных размеров рыбий рот. Уилфрид стегнул воздух удочкой, в несколько взмахов размотав леску. Крючок с наживкой опустился с легкостью перышка. Фонтан брызг всколыхнул воду и сердце рыбака. Резкое движение рукой. И пойманная форель забилась, запрыгала, заплясала, как нож в руке. Уилфрид ударил ее тонким концом удилища и бросил в садок. Это оказалась шикарная рыбина, как с картинки, вся усыпанная красными точками, словно звездами. Уилфрид, торжествуя, поднял садок:
— Норберт!
Смеющийся Норберт уже шел к нему. Белое платье спускалось к речному берегу.
— Красавица, — одобрил Норберт. — Я рад за тебя.
— Кто бы говорил!
Он засунул большой палец в зубастую пасть форели и выкручивал ей голову, пока она не перестала биться. Наконец он вынул ее из садка и уложил в корзину.
— Вот удача, — повторил Норберт. — И как ты справился, несчастный?
— Я упросил Бога.
— Это не совсем по-спортивному.
Уилфрид шлепнул его по плечу. Норберт дал сдачи. Кароль села на ствол поваленного дерева, у воды.
— Эй! Эй!
Они помахали ей. Норберт крикнул:
— А цветы?
Она не пошевелилась, сидела, положив голову на колени. Норберт сказал мечтательно:
— Можно подумать, что это ягуар, пришедший к водопою. Однако красивое зрелище — ягуары и женщины, разве нет?
— Неплохое…
— Во всяком случае, букета для награды победителю не предвидится. — Он дернул Уилфрида за рукав: — Видишь — вон там?
— Где?
— У подножия высокой скалы два валуна выступают из воды, видишь?
— Да…
— Между ними, смотри! Показалась! Толстуха. Целый монстр!
Норберт размышлял. Река обтесала единственный выступающий угол. В этом месте течение было слишком бурным, а глубина слишком большой.
— Я обойду сзади, вскарабкаюсь на скалу и закину крючок прямо ей в рот.
— Она тебя заметит.
— Она потеряет меня из виду. Если будет нужно, лягу на живот, но ее поймаю! До скорого. Можешь понаблюдать, зрелище будет стоить того!
Он зашел в воду почти по пояс. Уилфрид прокричал:
— Удачи!
— К черту! — ответил Норберт, охваченный азартом.
Солнце наконец спускалось, оставляя на небе зеленые и пурпурные разводы. На поверхности воды все чаще стали появляться круги от снующей рыбы. Форель поднималась из глубины. В сгущающихся сумерках фигурка Кароль, все такая же неподвижная, заволоклась дымкой.
Уилфрид вновь принялся за ловлю и, уважая правила игры, высматривал такую же рыбу, какую он только что бросил в корзину. Он подумал о Норберте и заметил его лежащим на животе на облюбованной скале. Смельчак тоже не двигался. Окружающие их горы стали пунцовыми и казались нарубленными кусками мяса, разложенными на прилавке.
Оглушительный вопль внезапно разрушил это колдовство, и оно превратилось в тревогу:
— Уилфрид! Я поймал ее!
Норберт поднялся на ноги, его удочка согнулась пополам.
— Я поймал ее! Огромная! Класс…
Крик вдруг стал криком ужаса, Уилфрид увидел, как Норберт выпустил удочку, схватил руками воздух, потерял равновесие и упал в воду с трехметровой высоты. Рассмеяться — было первой реакцией Уилфрида.
— Идиот!
Но смех замер. Норберт там, внизу, не барахтался, не звал на помощь. Уилфрид заорал:
— Норберт!
Он услышал, как Кароль, тоже взволнованная, закричала:
— Норберт!
Пена у подножия скалы растаяла. Не замечая глубины, зачерпывая воду высокими болотными сапогами, Уилфрид бросился к другу. Он бежал так быстро, как только мог, проваливаясь в воду по пояс. Наконец он увидел Норберта, неподвижно лежащего на камнях, прервавших его падение.
— Норберт!
Уилфрид увидел струйку крови, вытекающую из ушей друга. Кровь стекала красными каплями в серую воду.
Отбросив удочку, он схватил Норберта за плечо. Мертвенно-бледный, с широко раскрытыми глазами, Норберт слабо улыбнулся.
— Норберт, ради Бога, скажи что-нибудь!
Норберт улыбался наступающей ночи, не подавая никаких признаков жизни. Уилфрид принялся тащить его на берег, где металось что-то белое.
— Уилфрид, что это?
— Он упал от усталости.
Кароль прохрипела сдавленно:
— Он… Он не умер?
— О нет!
Она с ума сошла! Умер. Может, еще и похоронен?
— Норберт, Норберт! Говори, умоляю тебя!
Кароль забежала в воду, чтобы скорее увидеть лицо мужа. Наконец они положили его на прибрежную гальку и, встав на колени, склонились над раненым, который все смотрел на них невидящим взором. Он больше не улыбался. Губы его дрожали. Кароль плакала. Уилфрид проворчал:
— Ах, да не плачьте вы! В машине есть что-нибудь спиртное?
Кароль уставилась на него, сбитая с толку:
— Да…
— Сбегайте за этим, быстро. И если есть аптечка, принесите тоже.
Кароль убежала. Уилфрид наклонился к раненому и прошептал:
— Дружище! Ну, как ты, малыш? Ты поймал ее, свою форель, и набил здоровенную шишку, эх, упрямец! Норберт! Ответь!..
Ему показалось, что Норберт моргнул. Уилфрид не решился дотронуться до него. Кровь из ушей все текла.
Только бы… Да что же она не идет!.. Только бы у этого болвана не было перелома! Он ударился о камни головой. О, нет, это было бы слишком глупо. Чересчур.
Этот день тоже был чересчур хорош. Что они ели за тем замечательным обедом, сидя на террасе трактира? Цыпленка под горчичным соусом. Шоколадное желе. А что было еще? Руки официантки, да, молодые руки, порхающие над тарелками. И вкус кофе. И эта свежесть, дождем льющаяся с каштанов.
Белый силуэт появился вновь, протягивая Уилфриду флягу с водкой. Кароль, задыхаясь, спросила:
— Он ничего не говорил?
— Нет.
Он поднес откупоренную флягу к плотно сжатым губам Норберта. Водка потекла по губам и подбородку, не вызвав у раненого никакого, даже малейшего, движения.
— У вас есть вата? Надо посмотреть, что с ним.
Уилфрид смочил вату водкой и, приподняв рукой голову Норберта, промокнул рану. Потом вздохнул:
— Не думаю, что это серьезно. Правда, рана на голове все еще сильно кровоточит. Порез не глубокий. Мы испугались за него, вот и все.
У Кароль не было сил стоять, она села.
— Вы думаете, что это не страшно?
— Я предполагаю.
— Но… его уши…
— Я же не врач.
— Но почему он не говорит ни слова? Даже не стонет. Это молчание ужасно. Уилфрид, что же делать?
— Отнести его в машину и ехать к врачу. Здесь недалеко есть какой-то поселок.
Кароль не умела водить машину. Уилфрид оставил ее около мужа, а сам пошел к «мерседесу», чтобы подогнать его поближе.
Он с силой нажал на газ, как совсем недавно делал это Норберт. Им нужно было пронести раненого всего лишь сотню метров.
Уилфрид взял Норберта под мышки, Кароль за ноги, и вот так, задыхаясь, они вскарабкались по откосу вверх. Корзинку с рыбой они повесили Норберту на ногу, и она болталась из стороны в сторону.
— Я сяду сзади, рядом с ним. Буду поддерживать его, чтобы не слишком трясло.
— Вы там не уместитесь.
— Ничего.
Они уложили его на узкое сиденье, и Кароль, вжавшись в стенку кузова, положила голову мужа к себе на колени.
— Скорей, Уилфрид, скорее.
Он скинул болотные сапоги, обул ботинки, и машина стремительно выехала на дорогу.
Уилфрид не мог подавить в себе чувства острого удовлетворения. Наконец-то он за рулем «Мерседеса-300 SL».
Вот это машина. Нет, какая машина!
Внимательно прислушиваясь к басовитому рокоту мотора, он не слышал больше всхлипываний Кароль. Его восхищало, как машина легко набирала и сбрасывала обороты. Скорость 130 — никакой тряски. Поворот на скорости 80. Поворот целых четыре километра. Поворот на скорости 90. Длинная, длинная, ровная линия. 180. 200. 215.
— А вдруг перелом черепа?..
Уилфрид чуть было не рассмеялся: «У кого?», но не ответил. Ему снова стало холодно. Он насквозь промок в этой реке.
— Или… Или позвоночник?
Он лязгнул зубами. Кароль снова плакала.
— Норберт, не волнуйся. Это я, Уилфрид, твой приятель. Это всего лишь неприятность, которую нужно пережить. У нас их было достаточно. Вспомни танк, который проехал над нами…
— Вы со мной разговариваете, Уилфрид?
— Нет. А вот и поселок!
Он затормозил возле освещенного кафе, выпрыгнул из машины, толкнул дверь.
— Доктора, быстро! У меня в машине раненый!
Четверо мужчин, которые играли в карты, тут же с интересом взглянули на него. Хозяин поднял огромные, как у совы, глаза.
— Нет доктора. Он в соседней деревне, я видел, как два часа назад он уехал в горы. Роды.
— И что?
— И то, нужно ехать в город.
На Уилфрида навалилась тоска. Он увидел, что мужчины снова взялись кто за карты, кто за газету. Им не было дела до его горя.
Он выбежал, вскочил в машину.
— Нет доктора, — бросил он, хватаясь за руль.
— Почему?
— Он в горах. Кароль, предупреждаю, что буду гнать машину что есть силы. Если это серьезно, то дорога каждая минута.
— Да, Уилфрид.
Он мчался, не помня себя, в состоянии, близком к коме, которая передалась ему от Норберта.
Машина отлично держит скорость. Сигнал фарами. Норберт, старина. Здесь, ни до, ни после, перехожу на передачу ниже. Отлично исполнено. Погружаемся в ночь, все глубже и глубже. The night. La Notte. Die Nacht. Удивительная ночь. Наша вторая Родина — для всех. Да, Норберт, я спешу. Боже, посмотри на спидометр. Я лечу, как ветер. Не волнуйся, я не вернусь обратно, под дерево. Все будет хорошо, все будет отлично. Неделя отдыха. Ты в отпуске. Я направлялся в одно захолустье и заехал повидаться с вами. Ты мне сказал: «Останься на пару дней, а потом отправишься себе к морю. Сходим на рыбалку. Я дам тебе удочку». Я остался, чтобы доставить тебе удовольствие. Известно, что значит проводить отпуск со своей женой — это скука. Какой-то грузовик. В такой-то час. Не бойся, старина Норберт, я крепко держу твой драндулет в руках. Да, чтобы сделать тебе приятное. Потому что лично мне совсем не улыбалось жить с вами двумя. Я в большей степени, чем вы, вызывал у людей ухмылки. Они задавали себе вопрос: который же муж? Который же счастливый глупец? Над кем же стоит посмеяться? Да, Норберт, людям плевать, но тем не менее… Я предпочитаю встречаться с тобой наедине. Да ты и есть один, вот сейчас. Невозможно быть более одиноким. Кароль — зря здесь, я — напрасно думаю о тебе, ты — совершенно один. Еще пятнадцать километров. Легчайший ход. Гигантский слалом. Держу, малыш, держу, вот если она не выдержит, тогда посмотрим. Чертов Норберт! Я же никогда не видел тебя на больничной койке. Буду носить тебе в передачах апельсины, а ты их не любишь.
Чуть-чуть наклонившись вперед, он увидел в зеркале заднего вида светлые волосы Кароль.
— Он все также не шевелится?
— Нет.
— Глаза все также открыты?
— Нет.
Он услышал ее умоляющий шепот:
— Скажи мне, Норберт, скажи, скажи. Ну одно словечко.
Норберт чуть-чуть приоткрыл глаза.
— Он открыл глаза, Уилфрид! Скажи, Норберт, скажи мне что-нибудь.
Он опять закрыл глаза.
— Он не может говорить…
Да нет же, Кароль, Боже мой, я говорю. Я только это и делаю. Это ты не слышишь ничего. Я боюсь, Кароль, держи меня крепче. У меня нет больше тела. Я — воздушный шар. Я сейчас улечу. Мой голос заглушают, как радиоволны. Когда я встал на ноги, мои сапоги заскользили. Я поскользнулся. Это не моя вина. Я поскользнулся. Нет, Кароль, мне не больно. Когда нет тела — нет страдания. Ты увидишь, ты увидишь, ты увидишь. Я поскользнулся. Но, не плачь больше, пожалуйста. Я хочу спать. До скорого, дорогая, дорогая, я устал. Дай мне поспать, пожалуйста, оставь меня.
— Уилфрид?
— Да?
— Похоже, он спит.
— Да, Кароль, все будет хорошо. Мы скоро приедем.
Там, внизу, горел огнями город. И этот свет означал вечерние трапезы. Люди ужинали. И как они могли есть в такой момент? В эпоху штыковых ружей солдатам запрещали есть перед атакой. На полный желудок штыковые атаки гораздо опаснее. Люди поедят — и умирают. Штык всегда беспощаден.
— Я поскользнулся.
— Норберт! Норберт! Вы слышали его, Уилфрид? Он сказал: «Я поскользнулся»!
— Если он говорит, значит, все в порядке.
— Скажи еще, Норберт. Уилфрид, он шевелит губами!
Да, но где же больница? Нет, это мэрия. А это казино. Больницы никогда не бывают освещены.
План города. На первом перекрестке вы сворачиваете направо, потом, на втором, налево. Статуя на площади. Короткая тень на шоссе. Второй — налево, первый — направо. Идет поезд, окутанный своим же дымом.
— Мсье, мсье! Будьте добры, где больница?
— А я не знаю. Понимаете, я здесь в отпуске…
Они в отпуске и не знают где находится больница. Они живут и не знают, где притаилась боль. Больница!..
Уилфрид, который до сегодняшнего дня оберегал свой покой, теперь беспомощный мчится по этой дороге. Десять минут они колесили по городу. В довершение всего Кароль плакала.
Наконец у Уилфрида появилась возможность действовать, всполошить всех санитаров и санитарок. Хирург ужинал. Дежурный врач ужинал. А Уилфрид не хотел есть.
Врач склонился над Норбертом, которого наконец уложили на кровать. Не поднимая головы, он проговорил вполголоса:
— Вы его жена, мадам?
— Да.
— А вы, мсье?
— Один из его друзей. Он упал на камни.
— Он говорил что-нибудь?
— Он сказал только: «Я поскользнулся».
— Да, да, да…
Отупевшим взглядом они следили за врачом, который бесконечно долго наполнял шприц. Сделав укол, он посмотрел на Кароль, посмотрел на Уилфрида.
— Идите, ему надо отдохнуть.
— Я останусь с ним, — сказала Кароль.
Потихоньку врач сделал Уилфриду знак выйти вслед за ним в коридор.
— Вы его друг, мсье?
— Да.
— А эта женщина его жена?
— Я вам уже сказал.
Врач потер нос.
— Я вынужден сообщить, что он безнадежен.
Уилфрид побледнел.
— Безнадежен?
— Да, мсье.
— Но… укол?
— О, укол… Это просто для того, чтобы сделать хоть что-нибудь. Ничего невозможно предпринять. Ничего. Обширные переломы у основания черепного свода. Возможны церебральные повреждения. Кстати сказать, он мог бы умереть на месте.
Уилфрид все больше и больше наваливался на стену. В ушах у него шумело.
— Он может прожить еще час-два. Или две минуты.
— А… а нельзя его прооперировать?
— Нет, мсье. В таком состоянии ничего нельзя поделать. Впрочем, даже если попытаться, все равно это будет бесполезно. Итак, он упал на камень?
— Да. Мы были на рыбалке.
— На рыбалке…
Он закурил, не глядя больше на Уилфрида.
— В подобных случаях административное расследование усугубляет горе вдовца или вдовы. Это очень прискорбно.
Уилфрид выпрямился.
— Административное расследование?
— Да, мсье. Даже по поводу самоубийства проводится расследование. Когда кто-то умирает, всегда возникает вопрос: почему?
— Но почему расследование?
— Извините, мсье, это не моя компетенция.
Врач замолчал и поспешил удалиться. Уилфрид проводил его глазами до конца этого белого, как холодильник, коридора.
Норберт вот-вот умрет. Умрет. Идиотство. На рыбалке не умирают. Смешно. Расследование. Почему он говорил о расследовании? Ах, да, конечно! Скоты… Глупцы… Ведь это умирает не Норберт, а муж Кароль… Муж… Муж…
Норберт умирает, а Кароль ничего не знает об этом. Уилфрид потихоньку вошел в палату.
— Уилфрид?
— Да.
— Что он вам сказал?
— Ничего. Все в порядке. Завтра его прооперируют. Но это не слишком серьезная операция.
— Вы очень любезны, Уилфрид. Норберт скоро умрет.
— Вы с ума сошли! У него…
— У него немного осталось времени. Я чувствую, он удаляется.
— Не говорите так.
— Я вам говорю, что это так. Посмотрим на него, еще живого, в последний раз. Посмотрим на него хорошенько.
Она села. Съежилась от холода. Резче обозначились морщинки в уголке правого глаза.
— Да посмотрите же на него, Уилфрид, — повторила она шепотом, — он уходит. Он не вернется больше.
Уилфриду хотелось, чтобы все это было кошмарным сном, и как было бы замечательно проснуться, почувствовать запах кофе, увидеть солнечный луч, прыгающий по одеялу, как котенок. Он прислонился к батарее. Час или два или десять минут. Он посмотрел на часы — девять часов, потом на Норберта, от которого не отрывала взгляда окаменевшая Кароль. Норберт был жив. Время от времени приподнималось одеяло, которым он был укрыт. Узкая повязка перетягивала рану на голове. Он был жив, но скоро кто-то скажет о нем: «Он мертв». Глаза его были закрыты, и Уилфриду пришла в голову странная мысль, что никому не придется закрыть их.
«Может быть, он их откроет в минуту смерти?»
Смерть. Его друг умирает.
Мой друг скоро умрет. Ради безобидного развлечения доброго Бога. Он только на это и способен. Негодяй. Не ты, Норберт, — Бог. Административное расследование усугубляет горе. Смерть Норберта — налицо. Пусть так. Но какие козни Он нам выстроит за ее спиной? Да, нам, Кароль и мне. Так развиваются события в некоторых пьесах. Говорят: «Это конец», а это не конец, зрители поднимаются и снова садятся. И так два или три раза, пока не упадет занавес…
— Посмотрите на него, пока он жив, — прошептала Кароль. — Он уходит шаг за шагом. Никто больше, ничто больше не защитит его, он живет и умирает на глазах у двух зрителей.
Уилфрид больше не смотрел в ту сторону. Этот клоун в повязке не имел ничего общего с Норбертом. Тот, кто умирал сейчас на этой кровати, был всего лишь тенью, карикатурой его живого друга. Он смотрел на Кароль, спокойно сидящую на краю пропасти. Неужели она не может, по крайней мере, причитать, как все? Сам он не осмеливался ни закурить, ни пошевелиться. Он ждал момента, когда они смогут уйти, они тоже. Он изо всех сил старался впасть в забытье. У него будет время потом, чтобы скорбеть о Норберте, о настоящем, а не о том, прощание с которым длится бесконечно долго.
Он умер в половине десятого.
От мертвых веет холодом. Они заметили, что именно в такой холод погружается Норберт. Однако в нем ничего не изменилось, и они инстинктивно поняли, что смерть в первые свои минуты — это только неуловимое сходство. Скорее даже подобие смерти, как на съемках кинофильма. Кароль крепко прижала ладони к глазам и застыла в таком положении.
Когда Норберт рассказывал о Норвегии, где он провел три недели, Уилфрид не слушал. Он смог бы понять Норвегию, только отправившись туда сам, никто не может преподнести ему Норвегию на блюдечке, в готовом виде. И вот Норберт открыл без него другую Норвегию, а Уилфрида это по-прежнему не интересовало. Человек всегда путешествует один, даже если он находится в автобусе, битком набитом туристами.
Эта палата была пропитана грустью, как метро. Но у Уилфрида не хватало смелости прогнать чужое горе прочь. Кароль напоминала часы, брошенные на пол. Всегда стоят в нерешительности, прежде чем подобрать их и убедиться, что стекло разбилось и стрелки остановились. И как глупо получилось, что именно он, Уилфрид, неподвижно стоя у стены и наблюдая свое личное горе как бы со стороны, зарыдал. Пораженная Кароль встала и натянула одеяло на лицо Норберта. В этот самый момент вошла медсестра. Уилфрид взял себя в руки.
— Мы возвращаемся в отель. Мадам необходимо отдохнуть.
Медсестра внимательно оглядела их, и Уилфриду показалось, что он снова видит перед собой того врача.
— Конечно, а в какой отель? Нужно, чтобы мы могли вас найти.
О чем она думала? Уилфрид чувствовал себя так, будто он в чем-то провинился. Он прошептал:
— Отель «Лион».
Они сели в машину, но Уилфрид не спешил трогаться с места. Кароль, застывшая, безмолвная, замкнувшаяся в себе, сидела рядом.
— Кароль?
— Да…
— Увы, это еще не все. Они мне сказали о расследовании.
— Расследовании?
— Административном.
— Кто вам об этом сказал? — помолчав, спросила она.
— Врач. И медсестра.
— Медсестра ничего не говорила.
— Я понял, что она подумала об этом. Подумала об этом так же, как и мать Норберта, вспомните. Она не хотела, чтобы мы с Норбертом виделись. Она считала это опасным для вашего брака.
— Припоминаю. И вас это пугает?
— Немного.
Он помялся, но потом повторил снова:
— Немного, да.
Он представил себе, как на следующий день комиссар и инспектор входят в отель «Лион».
— Мадам, вы жена покойного?
— Да.
— А вы, мсье?
— Один из его друзей.
— Его лучший друг, может быть?
Уилфрид не отвечал. Комиссар курил, сильно слюнявя сигарету.
— Будьте добры, расскажите, как произошел этот несчастный случай.
Уилфрид с раздражением подчинился.
— Да, да, да, да, да, — сквозь зубы цедил комиссар. — Калао, что вы об этом думаете?
Инспектор Калао высморкался, внимательно осмотрел свой носовой платок, наконец, произнес самым безразличным тоном:
— Это довольно неприятно. Чрезвычайно неприятно. Неприятно, что не было свидетеля, я не ошибся?
Уилфрид побледнел.
— Что вы хотите сказать?
Инспектор Калао продолжал:
— Ничего, мсье. Сам я не выношу никаких суждений. Я всего лишь болт в механизме. И в этот механизм попал ваш палец.
Нет, на самом деле, он говорит совсем другое.
На самом деле он говорил:
— Неприятно, что нет ни одного свидетеля.
Комиссар сосал сигарету:
— Слушаю вас, Калао, я вас внимательно слушаю. Никто, кроме мадам и мсье, не видел, как упал мсье… мсье… Эйдер. Это досадно.
— Это ужасно, — вздохнула Кароль.
— Поставьте себя на мое место, мадам. На моем месте вы были бы обязаны выражать сожаление и быть скрупулезной. Что, естественно, не мешает соблюдать такт.
Уилфрид опустился в кресло, но тут же вскочил:
— Другими словами, мсье комиссар, вы обвиняете нас в том, что мы столкнули Норберта Эйдера с целью убить его. Вы нас обвиняете в том, что мы… мы любовники?
Комиссар улыбался.
— Не так быстро, не так быстро, мсье… Мсье?
— Мсье Уилфрид Варан, — сообщил инспектор Калао.
— Не так быстро, мсье Варан. Я вовсе никого не обвиняю, даже судьбу. Я просто размышляю. Это моя обязанность.
Уилфрид сделал раздраженное движение.
— Докажите, мсье, то, на что вы намекаете.
Комиссар раздавил окурок в пепельнице с эмблемой отеля «Лион».
— Не надо нас подгонять! Перед нами целая жизнь. Ради вас я очень хочу, чтобы мсье Эйдер сам упал с этой скалы. Вот и докажите это.
— Но как, Господи Боже! Никого, кроме нас троих, не было!
— Вот это-то и заслуживает порицания. Я не могу ничего доказать, это точно. Но и вы тоже.
— И что?
— А то, мадам, и вы, мсье, будьте любезны оставаться в пределах досягаемости для правосудия. Расследование начинается.
И инспектор Калао три раза стукнул пальцем по стеклу окна отеля «Лион».
Кароль с отсутствующим видом прошептала:
— Мне нет до этого дела. Норберт мертв.
Уилфриду захотелось вырвать из памяти лица комиссара и инспектора Калао, а вместо них запечатлеть последний образ своего друга, образ совсем свежий и уже рассеивающийся вдали, как свет фар на дороге.
— Уилфрид, я прошу вас, останемся в отеле.
То огромное усилие воли, которое потребовалось, чтобы все это время держаться достойно, теперь довело ее до полного изнеможения. Может быть, она злилась на Уилфрида за то, что при нем она не может целиком отдаться навалившемуся на нее огромному горю.
Он не шевелился, устремив глаза в ночную тьму.
— Он приехал вечером в пятницу, мсье комиссар.
— На машине?
— Его «ситроен» стоит здесь, в гараже отеля.
— А вы не заметили ничего странного в его обращении с женой Эйдера?
— Знаете, когда содержишь отель, на все это не обращаешь внимания. Отель — это место для ночлега. Клиенты платят за то, что им есть где спать. Если они не спят — это их дело. Точно также они могут спать все вместе!
— Но тем не менее у вас же есть свое личное мнение!
Содержатель отеля «Лион» таинственно улыбнулся:
— Что касается меня, мсье комиссар, нет проблем. Все с кем-нибудь да спят. Мадам Эйдер — красивая женщина. Для друга семьи это — раз плюнуть. В конце концов, я говорю вам это…
— Благодарю вас. Мадемуазель, вы горничная первого этажа. Вы замечали…
— Да, мсье комиссар, да.
Эта мрачная особа осмеливалась свободно дышать только в ванной комнате.
— Я видела, как мсье строил мадам глазки.
— Вы уверены?
— Да, мне так показалось. Еще он разговаривал с ней очень тихо, и я ничего не расслышала, потому что работал пылесос.
— Калао, запишите это.
Кароль тронула Уилфрида за руку.
— Вернемся, а? Я не могу больше.
Уилфрид пожал плечами.
— Я вас провожу, Кароль. Но я не останусь в отеле. Я уезжаю.
— Куда?
— Не знаю, но я сматываюсь. Несколько минут назад я немножко испугался. С той поры я все думаю, и теперь мне страшно, Кароль. Мы не сможем выкарабкаться из этой передряги. Нас обвинят во всем. Во всем, слышите.
Она строго посмотрела на него.
— Вы глупец, Уилфрид.
— Глупцами были и великое множество тех, других, которых осудили. Невиновность ничего не значит. Она выбросила за борт даже самых безгрешных подозреваемых.
— Если вы не вернетесь в отель, вы не будете больше невиновным, Уилфрид. Вы признаетесь.
— Может, и признаюсь, но я буду далеко.
— А я?
— Вы?
Он не мог бросить ей в лицо, что о ней-то он и не подумал.
— Да, я. Вы сбегаете, вы признаётесь! Мы никогда не встречались. Меня арестовывают. И напрасно я кричу, что все неправда. Я — виновна. Благодаря вам. Не уступайте минутной растерянности.
Его бросило в холодный пот.
— Бегите тоже, Кароль. Это единственный выход.
— Нет, Уилфрид, мы ничего не сделали.
— Докажите это.
— А они, они-то что они докажут?
— Это большая разница. Им ничего не нужно доказывать. Они осуждают. И заканчивается это словами: «Господа присяжные удаляются на совещание». Если мы не понравимся присяжным, я получаю двадцать лет, а вы десять. Знаю я все это. Когда они вас увидят, то сразу поймут, и это будет отягчающим обстоятельством, что вы можете вызвать интерес у мужчины. Ведь мы при встречах скорее всего смотрели друг на друга, а не отворачивались.
— Вы потеряли самообладание, Уилфрид. Отвезите меня в отель.
— Как прикажете.
Он завел машину. Они медленно объехали город, ставший уже безлюдным.
«Вы потеряли самообладание». Как у нее получается сохранять его? Она оглушена горем, но не утратила способность к здравому рассуждению. И эта рассудительность заключалась в том, чтобы довериться мужчинам, их правосудию. И барашек идет на заклание, как будто на горное пастбище. Наивная. Ну и делай, что хочешь, идиотка. Мне до тебя нет дела. Я не знаю тебя. Мне плевать. О да, уж ты-то не упала бы со скалы! И мы не оказались бы в этой западне. Он никак не мог найти отеля. Этот город не что иное, как зловещий лабиринт. Быть просто прохожим — вот чего Уилфрид желал всем своим существом. Прохожим в отличие от него не надо барахтаться, вроде мухи, прилипшей к бумаге.
Голубую вывеску отеля они увидели издалека.
— Остановите, Уилфрид.
Он повиновался. Кароль колебалась. Уилфрид ждал, не торопил ее. Его больше ничего не интересовало. Она была ему безразлична. По другую сторону стены. Когда он был молод, ему нравился такой тип женщин: неброские и тем не менее обращающие на себя внимание. Их можно увидеть на вокзалах в залах ожидания, но, куда идут их поезда, не знает ни один человек. Они ждут. Они загадочны, а в уголках их глаз, хранящих легкий отпечаток «гусиной лапки», читается немного тревожная любовь. Вечерняя любовь. Огни позади жизни. Эти женщины волнуют юношей.
Уилфрид уже давно отказался от ремесла золотоискателя. Он понял, что чистого золота не существует. Но оно встречается во всевозможных, довольно приятных, поддельных украшениях.
Кароль взялась за ручку дверцы.
— Прощайте, Кароль.
Она проговорила, тяжело дыша:
— Вы меня губите, Уилфрид. Вам это безразлично?
Она начинала ему надоедать. Он видел, что рука ее на ручке двери дрожит, и пробормотал смущенно:
— Вы вольны поступать, как вам вздумается, Кароль. Я не имею права давить на вас. Я вам объяснил, что должно случиться и что случится. Вот и все.
— Вы делаете глупость. Огромную глупость.
— Возможно. И меня очень удручает, что это коснется вас. Но не говорите, будто я думаю только о себе. Я думаю о моем сыне и о своей матери. Простите, что они для меня важнее, чем вы.
— Вы их больше не увидите.
— Нет, увижу, когда-нибудь.
— Они поверят…
— Это единственные люди, которые поверят мне. Но, даже если не поверят, тогда, во всяком случае, им не придется приходить ко мне в тюрьму на свидания. Отовсюду, где бы я ни был, я буду писать в газеты, прокурору. Я им объясню, что я испугался. Испугался несправедливости правосудия. Может быть, меня поймут.
Она отпустила ручку дверцы.
— Это ужасно Уилфрид, ужасно беспокоиться о себе, когда он только что умер.
— Я знаю, Кароль. Он говорит: «Такова смерть», а мы говорим: «Такова жизнь». Если бы он оказался на нашем месте, вряд ли он думал бы о другом. Такому поведению, без сомнения, недостает благородства, но это так.
Она обреченно вздохнула:
— Я не знаю, куда идти.
— Вы не обязаны следовать за мной. Ваш паспорт здесь, в отеле?
— Нет.
— Мой тоже. Если б он был со мной, я уже этой ночью уехал бы за границу. Что вы решили?
— Увезите меня.
Она сжала его руку:
— Я не хочу оставаться одна. Я не хочу возвращаться туда одна. Я сойду с ума, если вернусь одна в этот отель.
Он почувствовал, что она так напугана, что готова броситься за ним куда угодно, а потом в один прекрасный день очнуться. Кароль все еще цеплялась за соломинку:
— Вы правда напишете в газеты и прокурору?
— Непременно.
— Может быть, вы и правы. Ни за что на свете не хотела бы я присутствовать на похоронах Норберта в качестве подозреваемой в чем бы то ни было.
Внезапно у нее вырвался крик ужаса:
— А если его похоронят прямо сейчас?
— Нет. Они будут держать его в больнице. Они очень долго могут его держать. Вплоть до конца расследования.
Кароль закрыла глаза. Ее лицо, обрамленное светлыми волосами, казалось зеленоватым.
— Поедем, Уилфрид, поедем.
Лично он не боялся одиночества. Вот уже много лет, как он привык к нему и даже довольно уютно чувствовал себя в этом положении. Уилфрид почувствовал досаду. Надо было уехать, не говоря ни слова о своих опасениях этой женщине. Конечно, его поведение назвали бы подлостью. Но, если бы мужчины могли гордиться буквально всеми своими поступками, на дорогах было бы не продохнуть от непонятных существ с выпяченной от гордости грудью.
Он все не спешил трогаться с места и процедил сквозь зубы:
— Кароль, вы еще можете передумать. Возможно, что я ошибаюсь, и все закончится благополучно. Так бывает.
— Нет, Уилфрид.
Она еще сильнее сжала его руку.
— Не оставляйте меня. Нужно быстрее уехать. Я не могу вернуться в эту комнату.
Он повернул ключ зажигания. Ничего не зная о наследстве, он нажал на кнопку, которая убивает китайского мандарина.
«Мерседес» мчался в кромешной темноте. Кароль, совершенно измотанная, временами погружалась в короткое дремотное забытье. И этот отрывистый сон раздражал Уилфрида. Она уже забыла Норберта. На те несколько минут, когда голова ее свешивалась на грудь, Норберт уходил из ее мыслей, Норберт страдал от забвения. Тогда Уилфрид слишком резко выкручивал руль на поворотах, стараясь таким образом разбудить свою попутчицу. Сознание возвращалось к ней, взгляд блуждал во мраке, вновь оживали боль и мысли о Норберте.
— Кароль, я прошу вас стать моей женой.
— Норберт, милый, почему?
— Потому что.
— Это не слишком серьезная причина.
— Да. Я хотел бы сделать вас счастливой.
— Но я счастлива!
Он не знал, что еще сказать. Тогда она согласилась. Он ей нравился. Он был симпатичным, смешливым юношей и без порочных наклонностей. Ей уже исполнилось двадцать пять лет, и она начинала искать защиту от превратностей жизни. Норберт и стал тем защитником, предоставив надежное убежище в престижном квартале, которое ее просто ошеломило. У них не было детей, потому что дети вырастают.
— Счастлива?
— Да, Норберт.
— Тебе со мной не скучно?
— Нет, дорогой, ты очень забавный.
— Я считал, что все женщины скучают со своими мужьями, и только потому, что они — их мужья.
— Ну, я не настолько подчиняюсь общим правилам.
Ее страстью было посещение антикварных магазинов. Их квартира была обставлена соответственно ставшему уже знаменитым «изысканному вкусу». Все, побывавшие в гостях, говорили о Кароль, что у нее есть вкус, даже если в конечном счете вкусом этим обладал столяр, живший в прошлом веке, или торговец восемнадцатого века, продававший скобяные изделия.
— Я устал сегодня.
— Хочешь виски?
— Будь добра. Это сегодня Уилфрид обедает с нами?
— Да. Мы пойдем в театр?
— Непременно. Мы же договорились в прошлый раз. Это развеет его.
— Его жена не вернулась?
— Нет. Это тяжелое потрясение.
— Он скоро придет в себя. В глубине души, он не любит никого.
— Эгоист, как все мужчины и т. д. и т. п. Очень знакомая песня, моя дорогая. Мужчина — это животное, в первую очередь — рогатое, а потом — эгоистичное. Вот и вся наша исключительность.
— Речь не о тебе, дорогой, а об Уилфриде.
Иногда по вечерам она заходила за ним в агентство. Тогда, в те вечера, она была красивой, представительной, богатой. Они шли перекусить, а потом — в кабаре, выпить по стаканчику. Летом ли, зимой ли, она могла отправиться на море или в горы, по выбору.
Они шли по жизни, как по мягкому ковру. И этот ковер, протертый их ногами, только что продырявился, и они провалились, один — в смерть, другая — в ночь. В ночь, которую даже яркие фары «мерседеса» не могли превратить в рассвет. Кароль, с кровоточащей раной внутри, закрыла глаза.
Описание ночи. Темные или светлые, они опрокидываются и обвиваются вокруг любви и людей, и фетровых птиц. А над волнующимися деревьями висит трагическая звезда. Деревья перебегают с место на место и ранним утром снова напускают на себя невинный вид.
— Кароль?
Она вздрогнула.
— Вы даже не спрашиваете, куда мы едем.
— Нет…
— Мы спрячемся, как крысы, на вилле Омера. Вы уже встречались с Омером Масс?
— Я не знаю.
— Как-то мы вместе провели там вечер: вы с Норбертом, я с женой и Омер с женой. Надо сказать — ужасный вечер. Норберт был пьян, а Омер ухаживал за вами. Худой, элегантный, в очках.
— Да, может быть.
— У него вилла в ста пятидесяти километрах отсюда. Это время года Омер проводит в Италии. Ключи всегда лежат под голубой керамической вазой. Питаться будем консервами и шампанским. В сад сможем выходить только по ночам. Никто не должен знать, что на вилле живут двое.
Это слово «двое» показалось странным. Здесь, в машине, оно так резануло слух, что Кароль повернула голову.
Но кто же такой, этот Уилфрид? Она видела его время от времени на протяжении пятнадцати лет, но никогда не задавала себе такого вопроса. Она понимала, что никогда не присутствовала при настоящих, задушевных разговорах Норберта и Уилфрида. Он был вежливым, остроумным, сдержанным. Друг, в высшей степени порядочный. Но для нее — абсолютный незнакомец. Она хоть раз видела его руки?
Кароль посмотрела на них, крепко сжимающих руль. Сильные, запачканные за целый день руки. Руки, которые всю жизнь прожили вместе с ним, ласкали женщин и колотили мужчин. Живые руки. У Кароль перед глазами возникли руки Норберта, лежащие поверх больничного одеяла, неестественно напряженные.
Словно от резких приступов боли, Уилфрид бросал машину то в одну, то в другую сторону. Норберт. Да, Норберт. Это был друг. Но, что ни говори, не по-дружески было дать Уилфриду увязнуть по самую шею в этой невероятной передряге. И Уилфрид злился на него из-за этого. Если бы Норберт хоть на минутку задумался о последствиях, он нашел бы в себе силы взять слабеющей рукой карандаш. «Пиши, Норберт, пиши скорей: я упал сам, один». Может быть, он был в состоянии для их спасения написать несколько слов. Может быть… Но разве можно было предвидеть, что он умрет? Из-за какой-то форели… Уилфрид все еще недоумевал по поводу ничтожности ставки. Из-за какой-то рыбы Норберт разбился и оставил свою жену и друга в глупейшем положении. Когда-то давно в Черном лесу их окружила небольшая группа озверевших от отчаяния эсэсовцев. И они выбрались оттуда живыми. Скала назначила Норберту свидание. Подошва резинового сапога, соскользнувшая с камня, — вот и все. Конец. Непостижимо. 23 часа 30 минут. Прошло только два часа, как он умер. Два часа или две тысячи лет…
«Господи, убей нас, убей нас, чтобы пришел конец этой игре». Гул мотора все нарастал. Уилфрид мчался на такой скорости, на которой раньше никогда не решался водить машину. Он едва успел выровнять ее после одного поворота, как — через десятую долю секунды — уже другой. От напряжения по спине потекла струйка пота. Кароль сказала:
— Будьте внимательней, Уилфрид. Это бесполезно.
Он отпустил педаль. Это было в самом деле бесполезно. И все-таки слова эти его задели. Этой несчастной идиотке не нравилась смерть. А ему — да. У него на глазах Кароль причудливым образом меняла цвета. Она вызывала в нем любопытство. Она была похожа на женщин, которых он видел в черных вечерних платьях, бледных, с ярко накрашенными губами, загадочных и молчаливых. Но, как только они начинали говорить, тут же утрачивали тот шарм, который заставлял его замирать на месте. Смотри-ка, а ведь он сам тоже испугался этого поворота. Рассказывал сам себе небылицы. А, по сути, он не лучше Кароль. Такой же глупый. Он не хотел умирать. Он в самом деле признает это, но… но это вовсе не одно и то же, нет. Такой вот Уилфрид умрет совершенно по-другому, не так, как какая-то миниатюрная блондинка.
— Алло, Норберт?
— Привет, старина.
— Ты пойдешь? У меня есть два билета на бокс. Это будет жуткое зрелище.
— Подожди, спрошу разрешения у генерала. Генерал дает мне знать, что он немного устал.
— Тогда ровно в десять около «Бум-Бум». Идет?
— Идет.
Что с ним сталось бы, не будь у него друга? Друг — это не приз. Его нельзя купить. Судьба отсчитывает их вам по капле: один, два, три и не больше. Норберт умер.
— Алло, Уилфрид?
— А, это ты!
— Скажи на милость, старина, вот незадача: я умер.
— К черту!
— Как скажешь.
— Откуда ты мне звонишь?
— Не могу сказать. Профессиональный секрет. Какое-то время нам придется не видеться. Не очень расстроился, старина?
— Мог бы постараться и умереть после меня, например. Я бы тогда не горевал.
— Вот эгоист! Кароль не ошиблась, обозвав тебя эгоистом.
— Я не эгоист. Мне очень больно.
— Больно потому, что это касается тебя. Если раньше тебе было приятно встречаться со мной, то теперь ты скорбишь не обо мне, а об этом утраченном удовольствии.
— Норберт, ты говоришь черт знает что. Кроме шуток, как дела?
— Могли бы быть и лучше. Я в потемках. До скорого, Уилфрид. Да, послушай, Моцарт и в самом деле убит!
— Ну, пока, старина.
Вдруг что-то навалилось Уилфриду на плечо, и он вздрогнул. Кароль заснула, и голова ее, качнувшись, прислонилась к плечу Уилфрида. Она была совершенно измотана. Он не решился оттолкнуть ее.
«Бедняжка», — подумал он.
А Норберт все не прекращал:
— Что ты сказал, Уилфрид? Ты говоришь с кем-то? С Моцартом?
— Да нет. Сам с собой. Вот уже тридцать восемь лет как я говорю сам с собой.
Он переключал скорости очень осторожно, чтобы не разбудить Кароль. Машина летела по дороге. И свет, падающий еще из некоторых окон, казался Уилфриду опасным и враждебным.
Я боюсь именно вас. Вы — не источники света, вы — люди, мелкие людишки, которые живут только для того, чтобы судить жизнь других. Это вы меня подталкиваете, преследуете и осуждаете. Это вы улюлюкаете вслед и убийце, и невинному человеку, когда он, связанный, взбирается в тюремную машину. У вас не хватает смелости самим быть убийцами, невиновными. Вы, затерявшись в толпе, кричите «смерть», вы — добропорядочные отцы, заботливые матери, добрые соседи, старые работяги и аккуратные служащие, храбрецы — здесь, неподкупные — там, и вы судите и жаждете крови. В крайнем случае, тюремного заточения. Если бы вы знали, что я проезжаю мимо ваших домов, вы набросились бы на телефоны или побежали бы доложить в жандармерию. Освещенные окна, сердце мое сжимается. Это из-за вас я убегаю. Подстреленного кролика, по крайней мере, съедают. А я, я, я? Что вам от меня надо?
Глупо, конечно, но, проезжая по этой неизвестной деревне, он сигналил не переставая. Чтобы отомстить за себя.
Кароль дрожала. Ее волосы слегка щекотали Уилфриду нос. Она снова села прямо, смущенная тем, что не смогла совладать со своей усталостью. От нее приятно пахло. Этого запаха он доселе не знал. Машина свернула с шоссе и въехала на узкую дорогу, змейкой извивающуюся в поле. Наконец фары осветили ограду, потом подъезд, перед которым машина остановилась.
— Это здесь? — спросила Кароль.
Прежде чем ответить, Уилфрид долго тер глаза.
— Да. Мы приехали.