ГЛАВА IV

«Тетя Луиза осталась очень довольна подставкой для блюд. Вчера мы купались. Погода очень хорошая. Мы все чувствуем себя хорошо, даже Фернан. Слава Богу, в отпуске всегда чувствуешь себя намного лучше. Вероятно, это из-за воздуха, в котором нет углекислого газа. Мой дорогой, ты уже неделю один. Как ты устроился с питанием? За обед я спокойна, у вас есть буфет, но как с ужином? Не ешь слишком много консервов. Готовь себе яйца и бифштексы. У тебя в «Самаре» не должно быть слишком много работы. Я видела по телевизору — в Париже почти не осталось людей» и т. д.

Мамаша Пампин сощурила глаза до диаметра мочеиспускательного канала.

— Хорошие новости, мсье Плантэн? Семья в порядке?

Как будто бы она не прочла открытку до него! Он выдохнул: «Очень хорошо», не решаясь поднять глаз, и поспешно ушел. С тех пор как Симона уехала, он пил по утрам кофе у Розенбаума. По улице Мор, узкой кишке, параллельной их переулку, местные клошары, возглавляемые Помпиду, тащили свои сокровища старьевщику. Они собирались со всех сторон, их не заботило одностороннее движение, на своих спинах они, как муравьи, тащили привязанные веревками пачки картона, газет, шаткие пирамиды ящиков. Веселые, грубые обитатели ночи щурились от лучей солнца.

— Скажи, Розенбаум, — спросил Плантэн, помешивая кофе, — лично ты заметил, что Париж почти опустел? Так сказали по телевизору.

— Народу достаточно. Ну, если и не достаточно, то близко к этому.

— Мне тоже так кажется. Однако они же не дураки, некоторые все-таки уехали. Больше миллиона. Среди них — мои дети, моя жена, Битуйу, Вивадюсс и другие. Так что же?

Розенбаум некоторое время размышлял, потом заключил:

— Значит, на их место приехали другие. Сельские жители, иностранцы.

— Все равно, все равно… — пробормотал Плантэн, которого такое объяснение устраивало только наполовину.

Еще бы! На улице Сен-Мартэн сейчас было столько же машин, сколько в июне, в марте или в ноябре! И эти же машины одновременно находились (благодаря какой вездесущности?) в Бретани, в Оверне, на Средиземноморье и на Сен-Мартэн. Потому что те, которые проезжали тут перед его носом, как и их сестры в Бретани, в Оверне и на Средиземном море, были красивы и на номерном знаке у них красовалась цифра 75[7]. Это была проблема, решение которой Плантэн никогда не мог найти в газетах, которые сообщали, что Париж опустел, и в качестве доказательства не стеснялись публиковать снимки площади Согласия и других мест, сделанные в четыре часа утра.

— В конце концов, если их это забавляет…

— Ты что, сынок, говоришь сам с собой?

Это была Жоржина, она пришла с улицы о’Зурс, потому что любила кофе у Розенбаума. Бедняжка Жоржина с волосами химического синего цвета, накрытыми большим белым беретом, в металлических очках, из-за стекол которых вас исступленно разглядывают, в летнем платье, на котором красовались ослепительные попугаи, худая, как велосипед, с ногами — двумя скобками, перетянутыми веревками вен, бедняга Жоржина, какие прелести вы продаете? По какой цене? И кому?

Поскольку она видела не дальше двух метров, она улыбалась и машинально подмигивала каждые полминуты любой тени — маленьким мальчикам, священникам и полицейским.

Анри относился к ней с искренней симпатией, ведь она фактически видела, как он родился в этом квартале, сильно изменившемся за сорок лет. Жоржина же не менялась. В двадцать и в двадцать пять лет у нее, как и сейчас в шестьдесят, уже была эта совиная голова, эти очки и эта подпрыгивающая походка цесарки, только что получившей удар палкой.

— Я угощаю тебя ромом, сынок.

— Я с удовольствием, Жоржина, но предупреждаю, что я тебе это компенсирую.

— Я тебя не оскорбляла, мальчик.

— Дела идут?

— А, не очень-то. Я не Бардо. То, что стареешь, это ничего, но вот клиенты — постоянные клиенты, я ведь не очень-то рассчитываю на случайных знакомых — стареют тоже. У них уже меньше безумных идей, чем было раньше. Были у меня такие, которые приходили раз в две недели, а теперь я их вижу раз в полгода.

— Ты должна бы уйти на пенсию.

Она ухмыльнулась, и это была ее подлинная улыбка.

— А что я буду делать, сынок? Деревню я не люблю. Я никогда не любила даже дышать воздухом в Булонском лесу, там муравьи. Моя родина — это бульвар Севастополь, улица о’Зурс. Конечно, я могла бы остаться здесь и бить баклуши, у меня все-таки кое-что отложено на черный день, я же не дура, но нет, нет. Насколько я себя знаю, я буду скучать. Мне необходима деятельность. И потом, ты поймешь меня, если захочешь…

Она понизила голос, наклонилась к Анри:

— …Повторять не буду, сынок, это звучит смешно, но я люблю нравиться. И чем труднее это становится, тем больше я за это цепляюсь. Это меня стимулирует. Нравиться. Таковы шлюхи, сынок, и ничего больше. Вы в нас ошибаетесь. Мы хотим нравиться десяти тысячам, ста тысячам мужиков. Нравиться. За твое здоровье, малыш.

Перед уходом она поцеловала его в лоб, сияющая своей убогостью, а у выхода ее поприветствовал грубоватыми шуточками столкнувшийся с ней Гогай. Исключительно из вежливости, из любезности Улисс Гогай всегда отпускал в ее адрес пару сальностей, чтобы она продолжала верить в то, что она — еще женщина…

— Привет, Рике, ты идешь со мной, — спросил Гогай, открывая дверь кафе.

— Иду. Шмуль, я заплачу тебе вечером.

Розенбаум кивнул, любовно обнюхивая голову карпа в желе, которую только что принесла ему его любовница мадам Гольденберг.

Гогай и Плантэн, не торопясь, спустились по улице Сен-Мартэн. Гогай вздохнул.

— Разве это не несчастье — в такую солнечную погоду отправляться на весь день в метро!

— Я должен тебе сказать, что это уж слишком, — возмутился Анри. — Тебя, по крайней мере, никто не заставляет это делать!

— Рике, ты что, думаешь, что попрошайничество приносит такие же доходы, как нефть? Что я котируюсь на бирже? Может, меня на работу возит шофер? Поверь мне, если я прекращу просить милостыню, то никто не займет мое место!

— Улисс, знаешь, пойди пожалуйся кому-нибудь другому, ладно? У меня нет времени. Если я тебя когда-нибудь встречу, я брошу тебе пуговицу от штанов.

— Если бы каждый француз дал мне 20 су, — размечтался Гогай, — всего 20 су, это ведь ничто, это один сантим, не многие даже будут наклоняться за такой монеткой, то у меня, у Гогая, было бы по крайней мере 400 000 франков, 40 миллионов старых франков, ты представляешь?

Он великодушно добавил:

— Я дал бы тебе половину, Анри. Не благодари меня. Это естественно. Двадцать су… Правда, это ужасно, насколько люди скупы! Они ободрали бы даже вошь, чтобы продать ее шкуру!

Друзья подошли к станции метро Шателе. Люди выходили, толкались, спешили, бросались вперед, застывали смирно перед хмурыми здоровяками, которые часто ходили парочками, как участники дуэта в мюзик-холле: «Баллош и Вальсоер… Рубиноль и Тюрлют… Жоуез и Руло…»

Гогай, наклонив голову, внимательно смотрел на эти гонки, более хаотичные, чем суета насекомых.

— Монтень писал, что однажды Эзоп увидел, как его хозяин мочится во время ходьбы. «Так что же, — воскликнул он, — может, нам теперь нужно и испражняться на бегу?» Мы к этому идем, Рике, мы к этому идем!

— Я, во всяком случае, пошел. Привет, папаша, я уже опаздываю.

Плантэн направился по тротуару к «Самару», а друг еще долго сопровождал его сочувствующим взглядом.

«Держите, бедняжка», — пропела какая-то дама, вкладывая монету в руку Гогая. «Нормально, — подумал он, — у меня сегодня подходящий вид», и окунулся в не очень свежую прохладу подземных коридоров.

Большинство рыбаков были сейчас у воды. Раздвигая туман и занавеси зари, они добрались до своей реки с бьющимся сердцем, сонные, но растроганные этой жизнью, наконец-то обретенной после месяцев медленной смерти, дыма заводов, быстрых взглядов на часы, этих «здравствуйте, мсье», расписаний поездов, метро, черной дряни — «кусочком или нарезанной». Они были здесь, на берегу, и ангел-хранитель рыбаков говорил им, что синяя птица — это не сон. Они были здесь, нагруженные снаряжением, тщательно подобранным в течение серого года, в их корзинках было счастье сыра и вина, в головах — туман надежды и вид луговых цветов. Нет, они не зацепятся крючком за ветку, нет, дождя не будет, эта мерзкая туча уплывает отсюда и издохнет там, над жандармерией, нет, эта огромная рыба не порвет их леску.

Нежное, как рука ребенка, солнце ласкало их кепки, отблески ручейка перебегали с одного гольяна на другого. Свежая плотва с пурпурными плавниками приятно пахла травой, била хвостом в новом садке. «Я вам его рекомендую, это очень удобная модель, с мелкими ячейками и широким отверстием».

Плантэн с теплотой думал о них, облокотившись на прилавок в отделе рыбной ловли. По крайней мере, в этом отделе почти не было женщин-покупательниц. Конечно, рыбаки никогда не знают, чего они хотят, они придираются к мелочам, колеблются — одержимые, нервные, назойливые. Но он знал, где они были в этот час, вместе с тем тысяча и одним приспособлением, которое он им продал. Он представлял себе их реки, их любимые местечки — там, где скошена трава, там, у сухого дерева или у старой лодки, пейзажи, мимо которых они проходили, не видя их, в поисках тенистой тропинки, той, что держа за руку, приведет их туда, где бежит сказочная вода, та, о которой они так долго мечтали, засыпая в своих кроватях, а потом их мысли прерывал дурацкий день, который сменится новым завтра и потом послезавтра…

Плантэн любил их всех, даже самых надоедливых. Затем он подумал о Бесбре, его собственной реке, которая будет так прекрасна в сентябре, когда вдалеке выстрелы вспугивают куропаток.

Это был спокойный месяц в отделе рыбной ловли. Буврей скучал, за ним из богом забытой дыры в Перигоре наблюдала мадам Буврей. Редкие клиенты, побывавшие в отпуске в июле, рассказывали о своих фантастических уловах Плантэну, которому на это было наплевать. Другие, те, что, так же как он, собирались уехать в следующем месяце, оживленно обсуждали все это.

— Сентябрь — самый лучший месяц. Рыба прекрасно клюет, когда спадает летняя жара.

— Плохо, что дни становятся короче.

— Это так, но нельзя же получить все сразу.

— Дайте-ка мне грузило, я свое потерял.

— Возьмите сразу два или три, в деревне вы уже ничего не достанете.

Несмотря на все усилия, ему не удавалось сосредоточиться на мыслях о Симоне и детях, отдыхающих на море. Сейчас он уже наслаждался спокойствием пустой квартиры. Он ужинал один, босиком, наконец-то имея возможность выпить свой стаканчик вина, не вызывая бурю протеста. Да, конечно, девять лавочек из десяти были закрыты. Мясники, колбасники и молочники совершали где-то путешествия на борту собственных яхт или же пили виски на террасах своих замков в Солоне. Несчастные, оплатившие им эти развлечения (поскольку лавочка, как правило, не торгует в кредит), были покинуты ими и вынуждены ходить за батоном хлеба за три километра от дома. Поэтому Плантэн обходился консервами из рагу и кислой капусты, несмотря на рекомендации жены. Если он заработает цингу, конечно, это будет серьезно. В городе не осталось ни одного врача, ни одного фармацевта, ни одного дантиста. Но тогда кто же (он все еще смотрел на улицу Риволи) все эти люди? Это все туристы? Все тот же вопрос стоял перед ним, по-прежнему нерешенный. Должно быть, несмотря ни на что, в этом районе осталось несколько миллионов плантэнов. Лично он был здесь.

Когда он в полседьмого вышел из «Самара», ноги сами повели его к Сене. Ему незачем было торопиться домой. Он решил немного погулять, не торопясь, засунув руки в карманы.

Плантэн любил набережную Межисри, ее продавцов зерна и цветов, птиц и белых мышей.

На нем были мокасины «из яловой кожи, обработанной под замшу, на толстой слоистой подошве», светлые брюки, пузырившиеся на обеих коленках, рубашка с короткими рукавами из «ткани Буссак» и неизменная куртка. Поиски одежды в семье в основном проводились для шестнадцатилетней Вероники. Анри не возражал: он был намного выше этого. Для него время танцев и «кадрежки» уже прошло, закончилось, умерло. Что он будет делать в хорошо сшитом костюме — ходить каждый день в «Самар» на улицу Сен-Мартэн и обратно? Завтра воскресенье, он подольше поваляется в постели, немного приберется в квартире (какой сюрприз будет для Симоны!), а потом, в полдень, отправится к Розенбауму выпить аперитив и поставить на скачках на 1.7.9. Он не изменит ни одной цифры. Однажды из-за того, что он изменил свое первоначальное решение, он потерял миллион. Он был болен (лежал в постели!) целую неделю. 1.7.9.

Так каждое воскресенье морковка скачек маячила перед носом завороженной Франции, пуская в глаза всего народа «зайчики» от тысяч граней своих зеркал-ловушек. Она была здесь, эта сверкающая Книга Чисел Моисея, наконец-то в пределах досягаемости для изумленных людей. В этой новой церкви были избранники, были призванные и были чудеса. Этот Бог мог дать все своим верующим: дом за городом, машину или скромнее — двухканальный телевизор, да, да, да. Они теперь верили только в его помощь, они повторяли сказочные истории:

— Он поставил на дату своего рождения, смеха ради: три миллиона!

— Он бросил бумажки с номерами в шапку. Вытащил три номера: 500 тысяч!

— Он был на мели. Ему уже не давали в долг даже 500 франков. Это его внучка, да, малышка вытащила его из этой ямы. Она разбила свою копилку и отнесла деньги в городской тотализатор. Она никогда в жизни не видела ни одной лошади. Никогда не видела ни одной травинки. Никогда не могла уехать на каникулы. Она поставила тысячу франков наугад. Восемь миллионов, старина, восемь миллионов, чтоб мне сдохнуть, если я вру! 1.7.9, 1.7.9.

Он, не глядя, переходил улицу, погруженный в золотые испарения, более ядовитые, чем пары бензина. Скрежет шин заставил его подпрыгнуть.

— Придурок! Трахнутый! Популист! — проорал водитель, наделенный богатым воображением, прежде чем уехать.

Плантэн обнаружил, что он, дрожа, прижимается к парапету, на котором разложили свои книги букинисты. Он повернулся к миру спиной и смотрел на Сену, не видя ее. Почему этот шофер не обозвал его ненормальным, как остальных? Почему «придурок», «трахнутый» и почему «популист»? Анри не очень хорошо знал, что означает это слово. По правде говоря, совсем не знал. Но это должно было быть что-то серьезное.

Тут перед его глазами как будто открылась черная дыра, и из этой пропасти прямо в лицо ему зазвучал мистический голос: «Да, Плантэн, ты всего лишь придурок, трахнутый, популист! Ты — не что иное, как посредственная часть толпы. Ты всего лишь жалкий продавец с зарплатой такой же скромной, как сама твоя жизнь. Ты умеешь играть в белот и ловить уклеек на тесто — ну и что нам с этого? Твоя жена посредственная, твои дети будут посредственными, ты сам — посредственность, как твой отец и твоя мать. Этот «среднестатистический» мсье Дюпон, про которого мы читаем в газетах — сколько хлеба он съедает в день, сколько выпивает вина, сколько выкуривает сигарет, в каком возрасте он женится, а в каком — умирает — этот мсье Дюпон, с которым ты не знаком, это ты, Плантэн Анри! Это ты — средний француз, средний человек, жалкий тип, придурок, трахнутый, популист! Это ты, дурень, кто же еще! Неплохой, но все-таки дурень. Когда ты умрешь, «Франс-Суар» не посвятит этому событию даже запятую. Если только ты, Герострат, не убьешь президента. Но у тебя нет никакого желания это делать. Ты не причинил бы зла даже самому мелкому чиновнику префектуры. Ты — толпа. Бесконечный пешеход. Непрерывный автомобилист. Великое ничто всего великого, Плантэн — ноль».

Он не возражал. Голос был прав, что говорил с ним так жестко. Плантэн был всего лишь удовлетворительным ничтожеством, как все ничтожества. Это ужасный момент, когда тебе не удается увидеть ничего хорошего в своем собственном отражении. Довольное собою «я» разбивается о стену, разбрызгиваясь, как тухлое яйцо.

Сорвав своими руками эту маску анонима, Плантэн освободил от нее собственное лицо. Он вздохнул, как спущенный мяч.

«Однако, — пробормотал он, — я живу…» Мужчина в шляпе посмотрел на него с подозрением. Потом прошла красивая девушка, и Плантэн имел глупость ей улыбнуться. Она еле заметно передернула плечами, настолько абсурдным, неприличным показалось ей то, что такой вульгарный популист мог ей улыбнуться. Анри загрустил. Вся вселенная считала его мелочью, недостойной внимания. Воробышек, однако, сел недалеко от него, и он боялся пошевельнуться. Если он, Плантэн — небольшая величина, то что же такое этот воробышек в руках божьих?

У Плантэна не было крошек, чтобы его покормить, и разочарованный воробей улетел. Посредственности становятся опасными, когда осознают это, Анри мечтал о рогатке. Мужчины, женщины — ладно, но не воробьи, не воробьи же! Очень благоразумно со стороны пулеметов было не появляться на улицах. Если бы в распоряжении Плантэна в эту минуту был хоть один, самый примитивный, он — простой, маленький, посредственный человечек дал бы очередь по всем этим машинам, по всем этим окнам и по всем этим одинаковым головам, которые были лишь отражением его собственной. Преступление витало в воздухе и на набережной Межисри.

Именно тогда неожиданная нежность охватила продавца рыболовных принадлежностей, нежность парижского летнего вечера, нежность Малларме, хотя он ничего не знал о Малларме.

Так я бродил, не отрывая глаз от старой мостовой.

Когда, с лучами солнца в волосах, на улице

И в этом вечере передо мной, смеясь, возникла ты…

На самом деле она не смеялась. Она была так хороша, что смеяться было не над чем. Падающие на ее волосы солнечные лучи делали их еще более светлыми, чем они были на самом деле. Красное платье, которое она носила с достоинством кардинала, делало их еще более белокурыми, еще более светлыми. А ее рот…

Никогда Плантэн не видел ничего более красивого, чем эта женщина, и эта красота успокоила его, как холодный душ.

Она прошла перед ним, в метре от него, так близко, что он почувствовал исходящий от нее горький запах духов запретного плода.

Он чуть было не сделал глупый жест, чтобы помешать ей уйти, исчезнуть. Как же несправедливо, что она ушла так быстро! Он даже чуть было не пошел за ней, хотя бы затем, чтобы еще немного посмотреть на нее. Но у него не хватило смелости. Она не для него. Слишком красива. «Плантэн, старина, будь благоразумен!» Он дрожал как от холода.

Красное платье удалялось, Плантэн стоял, прислонившись к камням — самым жестким камням на свете.

Потом его глаза потеряли красное платье и наполнились слезами, Плантэн потряс головой. Мираж — это красное платье, мираж, так же, как скачки, как радость, как все на свете. Он смотрел на Сену, но не для того, чтобы увидеть расходившиеся от уклеек маленькие круги, а с тайным желанием броситься в воду и закончить там свою жизнь придурка, трахнутого. К сожалению, часто человек не может решать один, ему приходится тайно нести свою тоску, чтобы не вызвать ее у других, которым, впрочем, его печаль безразлична.

«Это пройдет, — шептал он, — это пройдет. Это со мной оттого, что я слишком часто смотрю ночью на крыши. Такие вещи излечиваются с помощью лекарств, надо попросить у доктора Буйо. Я не должен этого делать, у меня трое детей».

Он глупо махнул уклейкам и направился к метро Шателе.

Красное платье направлялось к нему. Сердце Плантэна трижды ударило. Это… это было… столько… красных платьев… В Париже… в августе…

Да! Над красным платьем были белокурые, светлые волосы!

На этот раз он заранее, издалека замедлил шаги. Он шел к ней и, как клошар, упорно преследующий курильщика, чтобы подобрать окурок, шагал навстречу красному платью, чтобы вдыхать его запах — горький или нет.

Молодая женщина была уже всего в десяти метрах от него, когда он, взволнованный, остановился, чтобы закурить.

Она улыбнулась, заметив его, и тоже остановилась, почти дотронувшись до него. И заговорила. С ним заговорила. С ним.

— Мсье… Пожалуйста… Я заблудилас…

У нее был трогательный, необыкновенный английский акцент, и она произнесла «заблудилас».

Он смотрел на нее, ошеломленный. Она улыбнулась и продолжала:

— Я хотела бы пойти… в Пантеон.

Как она чудесно это произносила — «Панте-он-н». Он понял, что нужно ответить, и быстрее, иначе она примет его за дурака и уйдет. В горле у него пересохло, он прохрипел:

— Вы хотите пойти в Пантеон?

— Да.

— Хорошо, значит, так… Пойдете по первому мосту направо, пересечете Сите, пройдете перед Дворцом Правосудия…

Она наморщила нос, пытаясь понять этого раскрасневшегося француза, который говорил так быстро. Опять засмеялась:

— Извините. Вы говорите очень быстро. Я не понимаю.

Она хорошо сделала, что не спросила дорогу у священника. Святой отец убил бы из-за нее двух своих собратьев. Плантэн никогда не видел так близко такого свежего лица, такой нежной кожи, на которую гениальный создатель нанес несколько веснушек.

Он отважился на улыбку и, указывая рукой на мост о Шанж, начал медленно повторять свои объяснения. Она внимательно слушала, стараясь не утомить этого любезного господина.

— Вы поняли?

Она не очень уверенно пробормотала «да» и вздохнула:

— Он большой, Париж.

Он решился.

— Я могу вас проводить.

— Проводить?

— Да… Пойти с вами в Пантеон.

Она оживилась.

— Вы можете?

Нахмурилась.

— …Нет. Я вас… побеск… беспокою. Беспокою?

— Да, именно так, побеспокою. Вы меня совсем не побеспокоите.

— Совсем?

— Напротив.

Он непринужденно добавил:

— У меня масса времени. Я гуляю.

Она поблагодарила его:

— Вы очень милы. Да. Да. Очень.

Он не был похож на тех французов, скрытые мысли которых не отличаются скромностью. Его смущенный вид показался англичанке весьма надежным.

— Пойдемте, — сказал он.

Они медленно пошли рядом. Плантэн не торопился ее потерять и шел по берегу прогулочным шагом. Она, счастливая, помахивала маленькой черной сумочкой. Да, она была счастливой, сияющей, молодой и оживленной. Ей было лет двадцать пять, двадцать шесть. Она была даже немного выше его ростом. И она действительно была англичанка. Анри никогда не разговаривал с англичанкой. В том, что она — англичанка, уже было заключено для него очарование. Она могла бы быть немой, он бы этого даже не заметил. Слово «женщина» очень неточное, оно может обозначать одновременно и мамашу Пампин и это милое создание в красном платье. Он разозлился на себя за то, что вспомнил о консьержке, и в этот момент англичанка заговорила:

— Это очень приятно — идти не торопясь. Я ходила весь день. Париж очень красивый, но очень большой для моих ног. Вы очень любезны, что сопр… меня соп… Как?

— Меня сопровождаете.

— Меня сопровождаете. Меня сопровождаете. Нужно запомнить. Как вы находите моего француза?

Он посмотрел на нее, удивленный:

— Какого француза?

— Моего. Французский, на котором я говорю.

Он засмеялся. Теперь уже она смотрела на него с удивлением.

— Извините меня, мадемуазель. Я понял «моего француза». Мужчину.

Она рассмеялась в свою очередь, и тогда у него возникло ужасное чувство, что она внимательно разглядывает его и что после такого серьезного изучения он разлетится на жалкие кусочки.

Но нет, она улыбнулась.

— У вас есть чувство юмора, мсье. «Мой француз» — это смешно.

— Вы думаете? — пробормотал он, не вполне уверенный в этом.

Когда они поднялись на мост, она показала на Сену.

— Это Сена, — сказала она.

— Да, это Сена.

— Я думаю, что Наполеон смотрелся в Сену. Это точно. Хотя бы раз.

— Может быть.

Его мысли о Сене не заходили так далеко.

— …Мне кажется ужасным, что Наполеон смотрелся в Сену, как мы.

Он пробормотал:

— Да… если подумать.

Нежный пушок цыпленка вздрагивал на затылке молодой женщины, пушок, в который ветер запускал свои пальцы. Он был уже не просто белокурый, он был такой белый, что… что… Анри ущипнул себя через штанину брюк, чтобы убедиться, что все это ему не снится… Нет, она жила, она говорила, и это была молодая англичанка душераздирающей красоты, да, именно так — душераздирающей. Потому что через десять минут она покинет его, и он будет убит на месте, разорван, еще больший придурок и трахнутый, чем когда-либо раньше.

Они пошли дальше. Под красным платьем он угадывал очертания длинных ног, длинных, длинных, как шелковистые щуки, покрытых таким же, как на затылке, пушком. От этого он совсем ошалел. Этот алкоголь был для него слишком крепок, после обыденности его улицы и отдела рыбной ловли.

— Вы побледнели, — испугалась она.

Он покраснел и, набравшись самообладания, бросил:

— Совсем нет. Я покраснел.

Она посмотрела на него так же, как незадолго до этого.

— Я нахожу ужасным (она подчеркивала это слово «ужасный», которое должно было с успехом заменить ей все сложные прилагательные) ваше чувство юмора.

Он был этим польщен. Может быть, он не был такой уж посредственностью, как сам повторял себе раз за разом.

— Может быть, у вас есть родственники-англичане?

— Нет, ничего подобного.

— Вы не знаете английский, хотя бы немного?

— Ни слова. За исключением… пинг-понг…

Она прыскала со смеху при каждом новом слове:

— Закусочная… Кресло-качалка…

Он вовремя воздержался от малоприличного «ватерклозета». В голову ему пришла запоздалая мысль посмотреть на ее левую руку.

Она не носила обручального кольца. Вот только… носят ли англичане вообще обручальные кольца? Он должен был признаться, что ничего об этом не знает. Он ничего не знает о ней, даже ее имени. Маргарет? Мэрилин? Элизабет? Он небрежно бросил:

— Меня зовут Анри.

Она, казалось, не слышала.

— Вы впервые в Париже?

— Да.

— А вы давно приехали сюда?

Он старался говорить медленно, чтобы она лучше поняла. В знак благодарности она улыбнулась, отчего сердце у него забилось, как у кролика.

— Три дня назад.

— Три дня! Но вы очень хорошо говорите по-французски!

Она решила, что он над ней смеется.

— Я выучила его не за три дня. Я его уже знала, я учила французский в школе.

Он, Плантэн, ничего не выучил в школе. И этот маленький лентяй Жильбер тоже ничего не учит! Если бы все французы были уверены, что однажды вечером встретят красное платье с британских островов, они бы яростно учили язык, который в данный момент срывался с губ молодой женщины, чтобы говорить на нем с блеском. Неожиданно она сказала ему прямо в лицо:

— Мое имя Патрисия. Патрисия Гривс.

— Патрисия…

— Но меня называют Пат.

— Пат…

— Что это?

— Фонтан на площади Сен-Мишель.

— Ах, очень красиво!

Казалось, ее не смущает то, что он идет рядом. Он был совсем не похож на джентльмена и, чтобы казаться интересным, соврал.

— Пат… — он попробовал это имя на вкус, оно напоминало апельсин. — …Пат… мне неловко. Вы понимаете — неловко? Мне неловко за свою одежду, но я человек искусства. Я художник.

Она широко раскрыла свои прелестные серые глаза.

— Анри! Вы художник!

— Да, — скромно подтвердил он.

Он попал в точку. Внезапно он вырос на двадцать сантиметров. Он больше не был жалок, он был живописен, великолепен! Он принадлежал к богеме. Его будничная одежда стала просто забавной позой, презрением к буржуазным привычкам, даже яростным бунтом против общества!

Пат изобразила гримасу сожаления.

— Я вас разочарую. Я ничего не понимаю в живописи.

Он вздохнул с огромным облегчением и улыбнулся.

— Я тоже.

Серые глаза раскрылись еще шире и стали еще прекраснее.

— Вы тоже?

Он принял разочарованный тон, каким должны были бы говорить великие мастера:

— Никто не понимает в живописи. Живопись нужно изобретать. Нет ничего, ничего за подсолнечниками Ван Гога!

Он вспомнил афишу выставки, несколько месяцев провисевшую на улице Риволи. Сказал неизвестно что:

— Ничего, только тишина. И смерть.

Это было слишком. Пат, сделавшись серьезной, на секунду сжала его руку.

Каким прекрасным казался Плантэну в этот вечер Париж, какие приятные были члены Союза за Новую Республику, какие игривые были шоферы такси, симпатичные прохожие и улыбающиеся полицейские! Наконец-то что-то изменилось в мире. Атлантика поглотила Симону с детьми и выбросила их на берег в виде пузырьков. Мамаша Пампин отдала душу, и потроха, и кишки. Землетрясение поглотило четыре магазина «Самаритена». Цифры 1.7.9 принесли самый большой выигрыш на скачках в этом году. Де Голль исполнял «Марсельезу» в «Олимпии» в защиту тех, кто отказывался от несения военной службы по религиозно-этическим соображениям. «Контрактники» на сей планете сами себе выписывали штрафы за парковку в неустановленном месте. Новостройки под соломенными крышами обвивал плющ и дикий виноград. Трубы заводов давали плоды, благоухавшие лучше, чем яблоки из садов Гесперид. Англия больше уже не была островом, и Анри Плантэн стал подданным Соединенного Королевства.

Она назвала его по имени, она пожала его руку!

На ее виске дрожала невесомая прядка волос.

— Где вы живете в Англии?

— В Лондоне.

— Но там же все время туман, в Лондоне.

— Все французы так говорят. Там бывают туманы в сезон туманов. А потом они прекращаются.

Они поднимались по бульвару Сен-Мишель, и Пат удивлялась:

— Ведь у Франции больше нет колоний, не правда ли? Откуда же все эти негры?

— Дело обстоит так: у Франции больше нет колоний, это у колоний теперь есть Франция. Латинский квартал — у негров, площадь Пигаль — у арабов. Все повернулось с точностью до наоборот.

— Понимаю. У нас в Лондоне много ямайцев.

— Если все будет хорошо, то когда-нибудь мы станем цивилизованными людьми, и тогда мы наконец-то в свою очередь сможем пожирать миссионеров. Прямо руками без вилки.

Этот смех. Этот смех… Этот смех! Когда они поднялись к аббатству Клюни, он незаметно взял Пат за руку. Она, казалось, не обратила на это внимания. Он был художником. Очень милым. И французом. Самое большее, что может позволить англичанка французу, не протестуя, — это взять ее за руку.

Уличный фотограф нацелил на них свой аппарат. Плантэн сунул в карман карточку, протянутую ему фотографом, стараясь, чтобы этот жест казался естественным. Он испытал от этого огромное облегчение. Что бы ни случилось с ним потом, он сохранит от этой встречи, от этой прогулки осязаемый сувенир, который позже докажет ему, что все это было на самом деле.

— В прошлом году, — сказала Пат, — я провела отпуск в Турции. А в позапрошлом — в Германии. А вы?

— В Испании. Я изучал свет.

— Там красиво, в Испании? Я тоже хотела бы туда съездить.

— В этой стране много… как это сказать… оригинального.

— Я думаю, в следующем году я поеду туда.

— Вы любите путешествовать?

— Да.

— Вы одна в Париже?

— Я всегда одна.

— Даже в Лондоне?

— Особенно в Лондоне. А вы один?

Одна ложь повлекла за собой другую:

— Да.

Она укоризненно погрозила ему пальцем.

— Анри! Анри! — и показала на его обручальное кольцо.

Он не очень смутился.

— Сейчас я один. Моя жена на море.

— Без вас?

Он принял загадочный вид.

— Без меня.

Она деликатно воздержалась от каких-либо комментариев и стала разглядывать витрину обувного магазина. Несмотря на решетку, они ясно отражались в стекле, и ее красота поразила Плантэна.

Что делает эта девушка рядом с ним? Стала бы она прогуливаться по Лондону с таким малопривлекательным типом, как тот, который был сейчас перед ним, перед его глазами? Он возразил самому себе: «В конце концов у меня есть и нос, и рот, как у всех остальных?» О чем он думает! Да, «мсье Дюран» такой же, как все остальные, именно в этом твой недостаток! Пат — она не такая, как все остальные. Хотя она и смотрела на туфли с таким же восхищением, как все женщины, они были недостойны ее ног.

— Пантеон, — заметил он, — улица Суффло.

Она забавно захлопала в ладоши.

— Ах! Я увижу Наполеона!

Он так и подпрыгнул.

— Наполеона?

— Да. Побежали. Анри, вы не хотите бежать?

— Не стоит труда. В любом случае он вас подождет. Но не в Пантеоне.

— Почему?

— Потому что его здесь нет.

— О, его украли!

— Пат, прах Наполеона никогда не был в Пантеоне. Он в Отель дез Инвалид.

— Дез Инвалид?..

Она готова была расплакаться, и Плантэн испугался, что Пат рассердится. Разумеется, не из-за Наполеона, но то немногое, что он знал о женщинах, говорило ему, что они не переносят, когда им перечат. Он ласково прошептал:

— Кто сказал вам, что Наполеон похоронен здесь? Во всяком случае, не я, Пат. Вам нужно было спросить у меня.

Она нервно встряхнула сумочкой.

— Я так думала. На Пантеоне написано: «Великим людям от благодарной родины». Разве французы не считают Наполеона великим человеком?

— Считают, — подтвердил Плантэн, никогда в жизни не говоривший так много об императоре, — конечно, считают.

— Ну и что же?

Он мог противопоставить этой британской логике только самую презренную континентальную мысль:

— Ну и то, что он — в Инвалид.

Воцарилась тишина, которой Плантэн воспользовался для размышлений. «Великим людям и так далее» — ладно. Но почему нет второго Пантеона — «маленьким людям»? Ведь без маленьких людей не было бы победоносных войн и соответственно не было бы генералов — победителей под Ваграмом и в других местах. В данном случае Анри чувствовал себя ущемленным.

Пат скорчила гримасу.

— Я пойду в Инвалид. Завтра.

— А куда вы пойдете сейчас?

Она выглядела разочарованной.

— Я не знаю…

Конечно, сейчас она попросит его оставить ее одну. Солнце зашло. Анри почувствовал холод во всем теле. Они расстанутся здесь, она оставит его перед лицом «великих людей», его, самого ничтожного из всех. Она говорила сама с собой:

— Я пойду… Я пойду в Сен-Жермен-де-Пре.

— Да…

— Вы загрустили, Анри. Не нужно грустить из-за Наполеона. Это не ваша вина.

— Это не из-за Наполеона. Я грущу, потому что сейчас покину вас.

Она заглянула ему в глаза:

— Покинете меня? Вы хотите меня покинуть?

— Я не хочу. Но так надо.

— Вас кто-нибудь ждет?

— Никто.

— Вам плохо со мной. Вам со мной скучно?

Он грустно улыбнулся. Клавесин, приглушенный пуховой периной, наигрывал где-то в глубине его сердца «Вязальщиц» Рамо. Несмотря на название, в этой музыке не было ничего особо веселого. Она настаивала.

— Я вам надоела, да?

Опустив глаза, он пробормотал:

— К тому же, вам на меня наплевать.

— Что? Я не поняла.

Он набрался сил и посмотрел на нее в упор.

— Вы не поняли, что я хочу пойти с вами в Сен-Жермен-де-Пре, хочу поужинать с вами, хочу видеть вас завтра, послезавтра, каждый день!

Он чуть было не сказал в конце, как мальчишка: «Вот, на тебе!» На этот раз она поняла и посмотрела на него с интересом:

— Знаете, Анри, вы — ужасный человек. Ужасный.

Он почувствовал, что она взяла его руку и сильно сжала в своих ладонях.

— Я не знаю, где находится Сен-Жермен. Проводите меня.

У него возникло безумное желание поцеловать ее. Выше сил было ему сопротивляться. Плантэн оторвался от нее, сделал шаг назад и вздохнул.

— Пойдемте, Пат. Патрисия Гривс.

Теперь он боялся ее. Он осознал, что для него было бы лучше после окончания работы отправиться прямо домой вместо того, чтобы идти на набережную Межисри и встретить там то, что часто (это скажут вам все газеты) похоже на смерть. Но он так же отчетливо, как при свете вспышки, понял, что у него никогда не хватит мужества удрать, вырвать из своей жизни, как гвоздь, это красное платье и слишком светлые волосы.

Она напевала по-английски, уверенная, что теперь он не покинет ее, что она получила в свое распоряжение на все время пребывания в Париже корректного гида. Милый этот художник, милый. Да, завтра он покажет ей Наполеона. Да, сегодня вечером он будет отгонять от нее этих надоедливых мух — мужчин, вышедших на охоту.

Нежная, непонятная песня, которую она напевала, взволновала Плантэна. Временами он уже не видел ее лица в спускающейся ночи, различая только светлое пятно волос. Она вернулась, там, на набережной Межисри, после того как прошла мимо. Она не должна была бы возвращаться. Он сохранил бы свою тоску в себе. До утренней зари, которая прекрасно убила бы эту хандру. Как убивала до сих пор.

Пат перестала петь.

— Вы больше не разговариваете, Анри?

— Вы больше не поете, Пат?

Они подошли к Люксембургскому саду, из которого до них доносились запахи цветов и деревьев. Двое влюбленных обнимались у решетки сада. Этот уголок Парижа был спокойным. Несчастные терзания Анри Плантэна — среднего француза опадали здесь одно за другим, как листья, охваченные огнем. Впервые ему было двадцать лет, и это странно повлияло на него — эти двадцать лет, которых у него никогда раньше не было. Он имел на них право, как любой, обладающий социальной страховкой.

Пат протянула руки, обнимая весь мир, и с закрытыми глазами воскликнула:

— Я хочу жить! Я хочу жить! Жить…

Анри был немного смущен этим слишком натуралистичным жестом молодой женщины, неожиданным, в его понимании, для англичанки. Она повторила еще громче, раскатисто, выставив грудь в августовскую ночь:

— Я хочу жить…

Ее влажные губы приоткрылись, чтобы вдыхать этот теплый воздух. Наконец она прошептала другим, более отчетливым голосом:

— Нужно жить, Анри. Я хочу жить.

Она дрожала. Он взял ее за руку. Может быть, сейчас самое время ее поцеловать. В это мгновение она согласилась бы. Но потом? «Потом» всегда разочаровывает. Все что угодно, только бы не выпустить ее руку, чтобы не упорхнула эта волшебная птичка, птичка-синичка, птичка-невеличка! Он ни в коем случае не хотел рисковать. Только два события могут поколебать этот застывший порядок вещей. Война, которая может сделать имя первого попавшегося человека легендарным и бросить его, окровавленного — славный сержант Бобийо! — сразу в энциклопедический словарь, в Лярусс. Любовь тоже может снять эту повседневную оболочку и туго натянуть — так, чтобы под нее проскользнули Эрнани, Сорель, Фортунио — весьма удивленные тем, что оказались здесь. В облике какого-то продавца из отдела рыбной ловли, к примеру. Достаточно одной зарницы над Парижем в августе месяце, чтобы где-то над каким-то дремлющим человеком взорвалась граната. Никто не верит в возможность этого взрыва. Как в бою — кажется, что эта граната предназначена для других.

— Вы никогда не курили гашиш, Анри?

— Да нет… только сигары «Галуаз».

Она больше не смеялась. Всем своим существом он чувствовал живую теплоту ее тела.

— А я курила гашиш, в Турции. Это неприятно. Я… каш… сильно. Как это сказать?

Она покашляла.

— Кашлять?

— Если хотите. Я кашляла сильно, сильно. Я подумала: он странный, гашиш, плохой. Они обожают его курить. Но я после кашляла долго, ужасно, Анри, ужасно! Как будто идешь по небу и пьяный, но не так, как от виски, а как… как… в стихах.

Потом она сказала нечто странное:

— Нужно научиться курить гашиш без гашиша, вы понимаете? Нужно жить!

Она опять закрыла глаза. Он порывистым движением обнял ее за талию, но эта талия не поддалась ему, и Плантэн смущенно отступил. Он не мог больше выносить эту темноту. Огни площади Одеон придали ему видимость спокойствия.

— Сколько вы пробудете в Париже?

— Я думаю, до конца месяца.

— Вы работаете в Лондоне?

— Да.

Она вышла из своего странного забытья, чтобы рассмеяться и посмотреть Анри прямо в глаза.

— Анри! Ну и лицо у вас! Что случилось?

— Ничего, Пат.

— Да нет! У вас нет чувства юмора. Нужно смеяться! Жизнь прекрасна!

— Не так прекрасна, как вы.

— О, фрэнчи! Маленький фрэнчи!

Ее губы бабочкой порхнули по его щеке.

— Я красивая?

Он передразнил ее.

— Ужасно.

— Нет! Не ужасно! Я старая. Мне двадцать семь. А вам?

Он колебался.

— Угадайте.

— Тридцать восемь.

— Нет. Я на десять лет старше вас. Тридцать семь. Я знаю, что выгляжу старше. Но я прожил такую жизнь…

— О, расскажите мне!

— Я страдал.

— Женщина? Две женщины? Три женщины?

Он непринужденно взмахнул рукой.

— Да нет! Живопись. Это хуже, чем все женщины. От нее умирают, как Ван Гог.

— Умирают также и из-за женщин.

Движением руки он отмел такую возможность.

— Только не я.

Он повторил несколько стандартных фраз, услышанных по радио или вычитанных во «Франс-Суар»:

— Еще очень молодым я хотел выразить мир в цвете. Мне было пятнадцать лет, когда я покинул свою семью. Я воевал в Индокитае, я хотел увидеть вблизи преломление цветов Востока, а также — страха.

— Страха!

Она пришла в восторг.

— Да, у страха есть свои оттенки. Говорят: «Белый от страха». «Зеленый от страха». И это правда. Но нужно жить рядом с ним, чтобы изучить его нюансы.

Вероятно, она с трудом понимала эти тонкости французского языка, но какое это имело значение — она подняла на него глаза. В них не было ни тени подозрения, они не примеряли на спину этого мужчины жалкий серый халат продавца.

— К несчастью, — вздохнул он, — торговцы пока не поняли мою живопись. Я мало зарабатываю… Но, — горячо продолжал он, почти веря в это, — я не отчаиваюсь. Однажды успех придет.

— Я в этом увэрена, Анри, увэрена. Вы покажете мне свои картины?

Его на мгновение охватила паника. Такого поворота событий он не предусмотрел. Но это означало также, что она согласилась бы зайти к нему домой…

Он кивнул.

— Конечно, Пат, конечно.

Толпа педиков в матросках, в ботинках, покрытых грязью пяти континентов, гватемальские писатели и пригородные убийцы — все встречались на фестивале в Сен-Жэрмен-де-Пре.

Там были кафе, где появление в сопровождении женщины расценивалось бы как признак не очень хорошего тона. И другие — от которых несло эфиром. А некоторые хранили наивную верность «экзистенциализму» сорок шестого года.

Здесь играли на гитаре, сидя на тротуаре. Поливали грязью начальство. Крыли обывателя — с досады, что он присоединился к ним так поздно. Девственницы из шестнадцатого округа здесь напускали на себя вид дешевых портовых шлюх. Комедианты и министры ели в хорошей компании «У Липпа» кислую капусту. Поскольку здесь, несмотря ни на что, были приличные заведения, где одна только стоимость коньяка, без помощи полиции, держала на расстоянии подозрительных посетителей.

Девушки с голубыми глазами, заставляющие усомниться в небытии, буддисты на кромках тротуаров, готовые за сэндвичи даже подставить зад. Уж они-то прекрасно, как никто другой, осознавали абсурдность существования.

Перед церковью одноглазый художник с волосами, расчесанными на три коровьих хвоста, наклеивал зернышки лимона на полотно, с которого стекал деготь. В темном углу очень спокойный американец целовал в губы посыльного. Изящный молодой человек приятной наружности выблевывал в сточную канаву свое превосходное образование. Он будет заниматься политикой или йогуртом, как его папа.

Плантэн почти не знал этих кварталов, столь любимых интеллигенцией. Он был здесь почти таким же чужестранцем, как Пат.

— Не выпускайте мою руку, — посоветовал он. — А то вас затащат в переулок и изнасилуют.

— Изнасилуют — что это значит?

— Я не знаю, как это сказать… Вы действительно не понимаете? Изнасиловать…

— Это… с мужчиной?

— Именно так!

Она громко рассмеялась. Какой-то человек заговорил с ней по-английски, и она неожиданно ледяным тоном бросила ему фразу, которая заставила грубияна провалиться под землю.

«Триумфы», «Феррари» громыхали по всем улицам, и это забавляло Пат.

— Вы знаете Черчилля, Анри?

— Да, немного.

— Он говорил… Подождите… Он говорил: «Замена…»?

При каждом трудном слове она взглядом искала одобрения.

— Да? «Замена лошади мотором — грустный этап в прогрессе человечества».

— Кому вы говорите! А вы согласны с его мнением?

— Разумеется. Посмотрите на меня, Анри. Я — маркиза из XVIII века. Снимите это платье…

— С удовольствием.

— Фрэнчи! Фрэнчи! Будьте джентльменом! Снимите это платье, оденьте меня как маркизу, с париком и с… черные штучки на щеках?

— Мушки.

— Ну, если хотите. Я ужасная маркиза, нет? Красивая?

— Не красивее, чем сейчас.

— Почему?

— Потому что это невозможно.

Она мечтательно повторила:

— Потому что это невозможно… Вы очаровательны, Анри. Да, да.

Он сказал с иронией, но глаза его были серьезны:

— Пат, я бы дал себя убить за вас.

В этот самый момент рука весом в десять килограммов обрушилась на его плечо и отбросила Анри, как шелуху, на двадцать шагов назад. Пат нравилась мужчинам. Тот, кто таким образом отшвырнул Плантэна, был огромный негр, сенегалец, пьяный, как поляк, вращавший своими глазами гориллы перед этой белой женщиной, которую он собирался схватить и утащить на верхушку ближайшего каштана.

Анри, не сознавая опасности, уцепился за рубашку дракона, спасая свою принцессу. Рубашка треснула. Негр обернулся. Его кулак вылетел вперед, как снаряд. У Плантэна была всего лишь десятая доля секунды на то, чтобы пригнуться. Струей воздуха ему растрепало волосы.

— Анри! — закричала Пат, готовая уже собирать кусочки своего верного рыцаря, чтобы сложить их в сумочку и показывать в Англии со слезами в голосе.

Когда-то на сомнительных танцульках субботними вечерами Плантэну приходилось драться. К нему вернулись рефлексы старых танго. Нога с хрустом ударила по голени противника. Животное завопило: «Ой! Ой! Ой!» на своем родном языке и наклонилось, чтобы потереть место ушиба. Тогда Плантэн подпрыгнул, и его колено подбросило подбородок негра вверх на добрых полметра.

Сопровождаемый стуком вылетевших на тротуар зубов, Джо Луис[8] из саванны распластался на земле с мягким шлепком половой тряпки.

Анри схватил Пат за руку.

— А теперь бежим, а то он приведет своих друзей с мачете!

Ему пришлось тащить ее, тянуть за собой. Пат была бледна и не могла пошевелиться. Так они очень быстро добрались до улицы Бонапарта и улицы Жакоб.

Она больше не могла бежать, и они уселись у церковной паперти.

Пат, задыхаясь, прижимала руку к сердцу. Ее голова склонилась и легла на плечо Плантэна, который, зарывшись носом в ее волосы, чувствовал, что теряет сознание от нежности.

— Все кончено, Пат, кончено. Теперь не надо бояться.

Она бормотала:

— Это за вас я боялась. За вас, мой друг… мой маленький француз. Страх, что он вас убить…

Она еще сильнее прижалась к нему.

— А это вы его убили.

— Убил! Скажете тоже! У него крепкая голова! Такая крепкая, что у меня болит колено!

— Он потерял свои зубы, вы видели?

— Они вырастут снова.

Она вздрогнула:

— Это ужасно, Анри, ужасно.

Не собирается же она оплакивать его до завтра, это чудовище! Голос шептал в ухо Анри: «Ну поцелуй же ее, ради Бога, поцелуй ее, никогда больше тебе не представится такой возможности!» Он это знал, но героически отказался воспользоваться ситуацией. Завтра Пат рассердится на него за это, а он дорожил этим завтра больше, чем ее губами. Он тихонько погладил ее волосы.

— Успокойтесь, Пат. Успокойтесь. Я здесь.

Если подумать, он скорее даже гордился своим боем. Уложить на брюхо противника, в котором на восемьдесят фунтов больше, чем в вас, — это дает право «ходить вразвалку, хвастаясь своей силой», как сказал бы Битуйу.

— Успокойтесь, маленькая, милая Пат. Пат такая милая.

Да, она успокоилась. И, к сожалению, подняла голову с его плеча. Он догадался, что под покровом темноты паперти она улыбается ему.

— Милая Пат…

— Пат — какая?

— Маленькая Пат, милая Пат… Такая милая, милая, милая… Вы не сердитесь, что я говорю вам это?

— Нет. Пат милая… Пат такая милая…

— Вам никогда этого не говорили?

— Нет.

— Что же, ваши англичане вам никогда ничего не говорят?

— Говорят, Pretty Pat!

— Что это значит?

— Милая Пат.

— Да, это похоже.

— Я предпочитаю — милая Пат.

— Потому что это — новое слово?

— Может быть.

Ему было хорошо. В темноте было очень уютно. Невидимый, он был молодым, красивым, высоким. В темноте он что-то из себя представлял.

Она медленно вышла на освещенную часть улицы. Ее высокие каблуки громко стучали в тишине. Он подошел к ней.

— Вам не холодно, Пат?

— Нет.

Улица Сен-Пэр, набережная Малаке. Напротив — Лувр, кремовый, ярко освещенный.

— Вы расист, Анри.

— Расист?

— Вы сделали больно этому негру.

— Вы смеетесь! По крайней мере… хотите посмеяться. Если бы я его не оглушил, он бы меня стер с лица земли. Он мог быть белым, желтым или зеленым — это ничего не меняет. А вы? Что бы он сделал вам, а? Может быть, ребенка!

— Ужасно! Нет, Анри, вы расист, это нехорошо. Не надо снова начинать.

Он спросил себя, что это — шутка, не зная, что и думать.

— Я хочу пить, — сказала Пат.

Они уселись на открытой террасе какого-то кафе.

— Я устала. Ужинать не буду. Я хочу вернуться в свой отель.

Он был разочарован. Она ласково улыбнулась.

— Нет, Анри, не грустите. Не надо. Жизнь ужасно прекрасная. Мы поужинаем вместе завтра, я вам клянусь. Вечером. А если хотите, можем и днем пообедать тоже.

— Это правда?

Она прищурила глаза:

— Вам это доставит большое удовольствие?

— Разумеется.

— Почему?

— Потому… потому что… Я не знаю…

Бледный призрак — официант очень вовремя прервал этот тягостный допрос.

— Так, и что, мсье — мадам?

— Я съем сэндвич, — объявила Пат.

— Тогда два сэндвича.

— Ветчина — масло? — угрожающе пророкотал официант.

— А что еще у вас есть?

— Ничего. Только с ветчиной и с маслом.

— Хорошо. Значит, два. И два бокала божоле.

— И два бокала, — промямлил гарсон, поворачиваясь на каблуках.

Она подвинула свой стул к нему.

— Маленький француз великолепен. В боксе.

Он поднял свой бокал. Она, заинтересованная, сделала то же самое.

— За вас, Пат!

— За вас Анри.

Капля вина упала на ее красное платье, прямо на грудь. Он прошептал, взволнованный:

— Я влюбился в тебя.

— What is it?

Он покачал головой и впился в свой сэндвич. Между двумя маленькими кусочками — она ела с необыкновенным изяществом кошки — Пат еще немного рассказала о себе:

— В Лондоне я работаю в Доме моделей. Я манекенщица. Правильно — манекенщица?

Он кивнул, восхищенный.

— В журналах мод есть мои фотографии. Я вам их пришлю.

Он согласился одними глазами, потому что вспомнил, что с полным ртом не разговаривают. Когда он заказал этому официанту-амебе еще два бокала, Пат не возражала. Но, допив вино, она сладострастно провела ладонью по своей обнаженной руке, закрыла глаза и сквозь слегка приоткрытые зубы почти простонала:

— Жить, жить…

Взволнованный, Плантэн не решался даже проглотить слюну.

Пат жила в отеле «Мольер», на улице Мольера, около Пале-Руаяль. Они пересекли площадь Каррузель, над которой уже взошла луна. Слегка захмелевшая Пат, повиснув на руке Анри, напевала английскую песню, другую, которую он никогда не слышал, прекрасную песню, в которой любовь делает свои первые шаги под луной и под триумфальной аркой Каррузели. Они шли небыстро. Однако они очень быстро, слишком быстро оказались перед дверью отеля.

Пат сжала руку Плантэна, задержав ее в своей, и убежденно сказала:

— Анри, вы ужасный мальчишка. Я поздравляю вас с убийством негра. Нет. Нет. Вы спасли мою жизнь. Франция довольна вами. И Англия. Очень. И я тоже. Приходите сюда в десять часов. Вам удобно в десять?

— Если хотите — в девять.

— Я предпочла бы десять. Я спать.

Она забыла свой французский. Отпустила его руку, открыла дверь, обернулась. Он смотрел на нее так, как никто на нее не смотрел. Растроганная, она произнесла:

— Подойдите, Анри, подойдите.

Он приблизился. Она на секунду прижала свои губы к его рту и тут же закрыла за собой дверь. Ее створка хлопнула в голове Анри. В течение пяти минут Плантэн глупо стоял перед нею, не шевелясь. Потом он пустился бежать по улицам, перепрыгивая через выставленные на тротуар мусорные баки. Его сердце билось с частотой три тысячи ударов в минуту, а кровь текла со скоростью 160 километров в час. Пат, моя малышка, моя блондинка, мое красное платье, мое Соединенное Королевство, моя Темза, моя маленькая девочка, моя Великобритания, мое регби, мой футбол, мой дансинг, мой пудинг, моя любовь…

Он был один в ночном Париже, город и жизнь лежали в его ладонях.

Внезапно он остановился и, подняв руки вверх буквой V, как президент Республики, прокричал имя Пат, упавшее, как камень в тишину.

Из темноты возник ошеломленный полицейский.

— Эй, там! Что это с вами?

Он осторожно приблизился к Плантэну, застывшему в позе победителя.

— Не шевелитесь.

Ощупал его и, успокоенный тем, что Плантэн не вооружен, проворчал:

— Вы что, с ума сошли, что так кричите на улице?

— Я вам сейчас объясню, господин полицейский. Я влюблен.

— Влюблен?

— Влюблен, господин полицейский.

Тот поправил кепи.

— Это не причина.

— Да нет же, причина! Если вы позволите, я опять начну кричать, иначе я задохнусь.

— Это запрещено.

— Но я же сказал вам, что я влюблен!

— Это не предусмотрено. Вы не отдаете себе отчета! Если все влюбленные примутся так орать, никто уже не будет понимать друг друга. Покажите мне свои документы.

Усмехаясь, Плантэн достал бумажник.

— Вы ошибаетесь, господин полицейский. В Париже нет такого количества влюбленных. На самом деле я здесь единственный.

— Нет, извините! — возразил блюститель порядка. — Есть еще и я! Я очень люблю свою жену. Ее зовут Югетта.

Анри непочтительно передернул плечами.

— Вам кажется, что вы влюблены в Югетту. Но это неправда.

— Как это неправда? Вы что, шутки шутите?

— Вы давно женаты?

— Подождите… В ноябре будет двенадцать лет.

— Двенадцать лет! Вы смеетесь, старина. Прежде всего, где вы познакомились с Югеттой?

— На балу полицейских. Мы танцевали с ней венский вальс.

— Прекрасно. Ставлю сто франков против одного су, что вы никогда не были так влюблены в нее, как в тот вечер. Вспомните опьянение вашего венского вальса.

— Да, конечно, ничего подобного…

— Так вот, мсье, мой вальс — это сегодняшний вечер.

— Да… да… да… я вас понимаю. Тогда кричите, кричите, но все же не слишком громко.

— Спасибо. Доброй ночи, господин полицейский.

Плантэн пошел дальше. Полицейский застыл один в задумчивости. Его, как в театре марионеток, тащила за собой нить удивительной мечты. Бедняга вздохнул: «Югетта…», а потому во все силы своих легких ночного сторожа взвыл на луну:

— Югетта! Югетта! ЮГЕТТА!..

Анри же опять бросился бежать. Таким образом он пересек Центральный рынок, миновал ящики с фруктами, овощами, грузовики и тележки. Кто-то на всякий случай крикнул у него за спиной: «Держите вора!» Изумленные шлюхи с улицы о’Зурс приняли его за ракету.

Он стремглав взлетел по лестнице и постучал в дверь мсье Пуля.

Придурок открыл тут же, в руках у него была щетка.

— Что такое? — тявкнул этот олух. — Вы меня разбудили!

— Мсье Пуль, ах, мсье Пуль! — бормотал запыхавшийся Плантэн.

— Что — мсье Пуль?

— Я должен вам сказать…

— Что? Говорите!

— Вы дурак, мсье Пуль.

— Что?.. Что?..

— Да, мсье Пуль. Мерзкий дурак, жалкий дурак, зануда и старая свинья. Это все, мсье Пуль. Спокойной ночи, мсье Пуль.

Он захлопнул дверь перед носом ошеломленного идиота и кинулся к двери Гогая. Упал прямо в объятия удивленного нищего.

— Ах, Улисс, Улисс, я боялся, что ты уже спишь. Учти, я бы вытащил тебя из постели!

— Отдышись, ты совсем запыхался. Что с тобой случилось? По крайней мере, это не пожар? Ответь, если речь идет всего лишь о пожаре, это было бы лучше.

Анри отрицательно помахал пальцем. Гогай налил в рюмку водки и протянул ее Плантэну, тот выпил залпом.

— Улисс, я мужчина. Я только что сказал мсье Пулю, что он дерьмо, сказал так, по пути.

— Браво, Рике. Нужно сказать то же самое мамаше Пампин.

Плантэн нахмурился.

— Этой потом, позже.

Он отогнал темное облако и растворился в небесном блаженстве. Гогай увидел сказочный ореол над головой своего друга.

— Однако, Рике, это ведь не из-за того, что ты назвал Пуля дерьмом, ты находишься в таком состоянии?

— Я счастлив.

Гогай восхищенно присвистнул.

— Черт, ты говоришь прямо. Счастлив! Только и всего! Если бы сейчас был воскресный вечер, я бы сказал, что ты выиграл на скачках.

Анри небрежно махнул рукой, давая понять, что даже выигрыш на скачках — пустяк по сравнению с той милостью, которая снизошла на него. Тогда Гогай все понял и подпрыгнул:

— Не хочешь ли ты сказать, что влюбился?

— Да! Да!

— Кричи потише. Влюбился!

— Да!

— Потише, я тебе говорю. Значит…

— Я даже только что оглушил негра, в котором было два метра роста. Если хочешь знать все — у него не осталось ни одного зуба, у этого парня.

— Извини меня, Рике, но я не вижу связи.

— Она есть. Я мужчина? Улисс!

Гогай в свою очередь выпил водки, настолько сложным оказался их разговор. Он подвинул гостю стул, но тот кружил вокруг него, как бегун на соревнованиях.

— Сколько времени, Гогай?

— Пол-одиннадцатого.

— Я знаю ее уже три с половиной часа. Я увижу ее опять через… одиннадцать с половиной часов. Я ни за что не засну.

— Может быть, она англичанка?

Плантэн презрительно расхохотался:

— Разумеется. А кем еще она могла бы быть?

— Я не знаю, итальянкой…

— Час от часу не легче. Итальянка, которая сказала бы: «I want to live»! Поздравляю, Гогай. Или испанка. Или девушка из Оверни, раз ты оттуда родом. Но… может быть, тебе скучно со мной, Улисс?

— Совсем нет. Напротив. Но дай мне время, чтобы к этому привыкнуть.

Плантэн наконец сел и закрыл лицо руками.

— Ее зовут Патрисия Гривс, но ее называют Пат. Двадцать семь лет. В конце месяца она возвращается в Лондон. Если ты думаешь, что я сошел с ума, ты прав, Гогай. У меня всего три недели, чтобы быть сумасшедшим. Три недели. Потом я буду мертв. Всю мою жизнь.

Эта внезапная печаль растрогала Гогая. Но Плантэн уже пришел в себя и весело сказал:

— Улисс! Перед тем, как расстаться со мной около своего отеля, она меня поцеловала.

— В губы?

— Да. Очень быстро, но все-таки в губы. Ты думаешь, это хороший знак?

Гогай ласково улыбнулся.

— Скорее всего.

— Я тоже так думаю.

— Можно узнать, как ты с ней познакомился?

Плантэн оживленно рассказывал о своем приключении, опорожняя рюмку за рюмкой, в которую Гогай через равные промежутки времени наливал водку. Он ничего не забыл и в заключение, опять погрустнев, спросил:

— Улисс, скажи мне, что я ей не безразличен. Что ее поцелуй — это не те двадцать монет, которые бросают в твою кружку на станции Шателе.

Гогай обнял его за плечи.

— Ты не знаешь женщин, Рике.

— Не очень хорошо. Во всяком случае, по ним я не такой специалист, как по уклейкам.

— Это и видно. И вот одна из них, из женщин, позволила тебе проводить ее к Пантеону.

— Да, может быть, это ей просто было нужно…

— Пусть так. У Пантеона ты заявляешь, что не хочешь с ней расставаться. Она тебя не прогоняет.

— Нет.

— В Сен-Жермене ты ради ее прекрасных глаз превращаешься в Фанфана-Тюльпана. Женщины обожают Фанфанов-Тюльпанов. Кроме того, ты ведешь себя с ней со всем почтением и уважением, чего они и требуют в первый день. На второй тебе нужно будет все-таки немного пересмотреть свое поведение.

— Ты знаешь, я не собираюсь набрасываться на нее.

— Очевидно, что она и не потребует от тебя так много, но ты мог бы постараться поцеловать ее, чтобы она по крайней мере знала, что ты ее хочешь.

— Ты думаешь, она дурочка, что ли? Как будто она этого не видит!..

— Это ничего не значит. Нужно это сказать. Они любят это слышать. Даже англичанки.

— Что значит — даже англичанки?

— Если тебе больше нравится — даже эскимоски, даже эфиопки.

— Да, мне так больше нравится. Англичанки — это святое.

— Я хотел сказать, что они — такие же женщины, как и все остальные, вот и все. И поскольку ты начинаешь меня раздражать, я должен сообщить тебе, что существуют и английские мамаши Пампин. У нас нет на них монополии.

— Не сердись. Как ты считаешь, у меня есть шанс?

— Вероятно, — ответил Гогай, пораженный таким простосердечием, — вероятно.

Плантэн посмотрел на своего приятеля.

— Ты — настоящий друг Улисс, что не напоминаешь мне о Симоне и детях.

— Они не имеют никакого отношения к этому, Рике.

— Так это еще одна причина, по которой какой-нибудь придурок обязательно заговорил бы о них со мной. Ты — не какой-нибудь придурок, Гогай!

Он встал перед зеркальной дверцей шкафа.

— Я говорю себе, что я с этим не справлюсь. Она, должно быть, смеется надо мной. Потому что у них, у англичан, есть чувство юмора. Я не очень-то красив. Это должно быть видно — то, что я всего лишь ничтожество, это должно бросаться в глаза, как булыжник в морду полицейского, этого нельзя не видеть. Ты понимаешь, она — манекенщица в доме моделей. Она будет смеяться, когда я скажу, что люблю ее.

Гогай так и подпрыгнул.

— Она не будет смеяться.

— Ей будет неловко.

— Она не будет смеяться, а все потому, что ты не скажешь ей, что любишь ее, как ты говоришь.

— Это нужно!

— Ничего не нужно, ничего! Ни слова!

— Ты знаешь, это ведь тоже видно, как и все остальное.

— Согласен, но, как и все остальное, пока не сказано, это не сказано! Доверься старшим, Рике! Молчи, иначе твоя Патрисия так и будет твоею только в мечтах. Она будет издеваться над тобой. Она будет играть с тобою. Не нужно открываться до такой степени, иначе ты получишь оплеуху прямо по морде. А это больно! Любовь — это серьезно. Это тебе не шуточки. Если хочешь выиграть, не нужно тащиться туда с цветами.

Анри небрежно пожал плечами.

— Мне плевать, выиграю я или нет. Я хочу жить три недели. Не порть мне удовольствие. У нее кожа, как у ребенка, такая свежая, такая…

— Ладно. Это все очень старая песня, я пел ее своей Клотильде, своей бедной жене, похороненной в Бенё, она имела такое же счастье когда-то в таком же августе. Но это обман! Твой замысел, однако, — это прежде всего увиваться за ней. Если бы такого замысла не было у тебя, то, может быть, он пришел бы ей в голову относительно тебя.

— Ты думаешь, — спросил Плантэн, охваченный безумной надеждой, — что это возможно?

— Это уже случалось несколько раз с тех пор, как земля вертится, и, разумеется, может случиться опять. Если ты будешь держать рот на замке, это должно случиться.

— Спасибо, Гогай, спасибо. Я ничего не скажу. Ни слова.

— Это тебя надо благодарить за то, что ты здесь.

Они выпили по последней, и Гогай изложил свой план военной операции. Поскольку Пат изъявила желание увидеть картины Плантэна, ему хорошо было бы показать ей что-нибудь иное, нежели почтовый календарь. Прежде всего нужно создать в комнатах артистический беспорядок и убрать все, что может напомнить о существовании детей.

— Что касается картин, тебе повезло — я их тебе найду.

— А ты не врешь?

— Не беспокойся! Я знаю парня, у которого есть талант.

— Откуда ты его знаешь?

— Клиент. Мы частенько беседуем. Как-то вечером после моей работы мы даже выпили вместе аперитив. Я вижу его каждые два-три дня. И поговорю с ним о тебе.

— Откуда ты знаешь, что у него есть талант? Это он тебе сказал?

— Однажды у него с собой была одна картина, она мне понравилась.

— Мне понравились бы оленихи на поляне.

— Да нет, это совсем не то. Я же говорю тебе, что он талантлив.

— Хорошо… Тем лучше… Но давно ли ты стал любителем искусства?

— Уже пятьдесят лет, с тех пор, как хожу в Лувр, не испытывая никакого желания рассказывать об этом таким типам, как ты или Битуйу.

Плантэн крепко пожал ему руку.

— Гогай, как здорово иметь друга. Ты представить себе не можешь, что для меня значит возможность поговорить с кем-нибудь о ней. Благодаря тебе я, может быть, смогу поспать три-четыре часа.

Когда Плантэн ушел, Гогай покачал головой. «Только этого не хватало, — пробормотал он, — только этого и не хватало. Он ни с кем не поменялся бы местами даже за выигрыш на скачках сразу по трем номерам. Но я, Улисс Гогай, предпочитаю быть на своем месте».

Постучав в стену мсье Пуля, спрятавшегося под своей кроватью, Плантэн поставил стул перед открытым окном и, скрестив руки, стал смотреть в ночь.

Пат лежала вытянувшись под простыней в отеле «Мольер», волосы обтекали ее, как вода. Обнимет ли он ее этими руками, вот этими самыми, скрещенными сейчас на подоконнике?

Пат милая, такая милая, слишком милая для какого-то продавца из отдела рыбной ловли.

Плантэн смотрел в ночь.

Ночь, где все звезды белокурые.

Где все глаза серые.

Загрузка...