Что привело меня в Рыбну? Как я, представитель самой мирной профессии, стал военным разведчиком, а еще раньше подпольщиком?
Моя довоенная жизнь мало чем отличалась от жизни миллионов наших советских людей. Я родился в старом Екатеринославе, будущем Днепропетровске, за три года до революции, на Первой Чечеловке — грязной, пыльной рабочей окраине. Отец мой, Степан Березняк, провоевал всю империалистическую. Первое воспоминание связано с ним. Меня, трехлетнего пацана, очень напугал чужой дядя, заросший густой рыжей щетиной солдат. Щетина больно кололась, я стал вырываться, заплакал (ЧП это долго фигурировало в нашей семейной хронике) и с месяц упорно называл отца «дядьком». «Дядько» побрился, попарился в бане, отмыл, соскреб солдатскую грязь и оказался молодым, веселым, неистощимым на выдумки человеком. С фронта — дело уже было после революции — он привез одну только гармонь. Отец берег ее пуще глаза и много лет не расставался с ней. Репертуар его был обширен и воистину интернационален. В империалистическую воевал мой отец под Бобруйском, в Пинских болотах, где, очевидно, подружился с «Лявонихой». Помню еще «На сопках Маньчжурии», «Ой під вишнею, під черешнею», «Їхав козак на війноньку». Но больше всего мне почему-то запомнилась солдатская «Ой степ, ти мій степ».
Песню я хорошо запомнил, потому что играл ее отец очень часто. Он всю жизнь был рабочим. Столярничал на брянском заводе, позже на станции Помошной в вагоноремонтных мастерских, потом снова, в Днепропетровске. Никогда не болел. Решительно отказывался от выхода на пенсию. Как жил, так и умер рабочим на семидесятом году в 1954-м, так и не узнав — тогда еще не пришло время, — чем занимался его сын, отбыв в неизвестном направлении в январе 1944 года.
…Незабываемые пионерские годы!
В Помошной я учился в железнодорожной семилетней школе. Пел песню про картошку-раскартошку, вкусней которой не найдешь на всем белом свете. Кострами взвивались синие ночи в степи за Помошной. А мы, прижавшись друг к другу, затаив дыхание слушали нашего директора Ивана Степановича. Теперь я понимаю, какой это был отличный историк. В его рассказах оживали Спартак и Рылеев, Гарибальди и коммунары Парижа. Плыл навстречу своему бессмертию «Потемкин». Щетинилась баррикадами Пресня. И будто из пламени костра вставали Котовский, Блюхер, Фрунзе, Дзержинский — настоящие рыцари революции, а рядом с ними — первые комсомольцы нашего края. В такую ночь я впервые услышал слово «подпольщик». Когда деникинцы захватили Екатеринослав, многие комсомольцы ушли в подполье. За ними охотилась деникинская контрразведка, смерть всюду ходила следом, а они продолжали борьбу.
Вижу задумчивое, скупо освещенное бликами догорающего костра лицо Ивана Степановича, слышу его глуховатый голос:
— «Гвозди бы делать из этих людей —
Крепче б не было в мире гвоздей!»
Я вступил в комсомол в 1930 году, в самый разгар коллективизации. По совету директора школы стал студентом Кировоградского педтехникума. В семнадцать лет получил назначение в Ивановскую начальную школу. Как я проклинал себя, свой выбор в первые дни работы! Что и говорить, воспоминания не из приятных, но… первый педагогический блин оказался для меня горьким комом. Тридцать семь пар глаз требовали внимания, тридцать семь ребячьих глоток спрашивали, жаловались, хныкали, разговаривали в самое, как мне казалось, неподходящее время и молчали — конечно, назло учителю, — когда тот добивался ответа.
Я возненавидел школу, свою профессию и… сбежал в Днепропетровск, в Горный институт. Но, проучившись два года, геологом не стал. Чем больше я отдалялся от школы, тем больше тянуло к ней. Да и голод в 1933 году прижал нашу семью так, что я понял: без моей помощи им не выжить. Словом, явился с повинной в облоно, не скрыл бегства своего и оказался в селе Веселом (Межевский район) в должности учителя математики 5—7 классов. Впрочем, и тут я не с первого дня стал учителем. Но уже было больше знаний, больше житейского опыта, исчезли растерянность и страх перед детьми.
Учителем, однако, сделало меня другое: мужество, душевная красота наших детей в ту трудную, голодную зиму. Советская власть сделала все, чтобы спасти детей. В школе появились горячие завтраки: чай на сахарине, жиденький суп с крупинками пшена. Я не помню случая, чтобы кто-то из моих учеников перехватил в школе завтрак у своего товарища. Не у всех хватало сил ходить в школу. К весне кое-кто начал опухать. И оставались без горячих завтраков именно те, кто больше всего в них нуждался. Я предложил ослабевших подкармливать, носить им горячие завтраки на дом. Мои ребята — как любил я их, как гордился ими в эти минуты — сразу согласились. И снова-таки не было случая — а голодали все зверски, — чтобы кто-то по дороге съел завтрак товарища.
Многому научили меня в ту зиму мои ученики. Два урока я усвоил навсегда: в любой беде, при любых обстоятельствах оставаться человеком; и всегда видеть, будить в человеке Человека. Я и поныне благодарен моим веселовским ученикам: они сделали меня учителем.
Пишу не без надежды, что строки эти попадутся и тем молодым, начинающим моим коллегам, которые теряются, не выдерживают первых испытаний в школе, слишком быстро расписываются в своей педагогической беспомощности, непригодности — и бегут из школы куда глаза глядят. Не скрою: вузовский диплом не патент на вечные времена, не индульгенция от будущих упущений и трудностей. Кое-кому действительно полезно вовремя уйти, переменить профессию. Но и поспешность тут ни к чему. Надо самому распознать, воспитать в себе педагога.
Впрочем, я снова отвлекся. Веселое окончательно определило мою дорогу. Преподавал в школе, учился заочно в педагогическом институте. Прошел по всем ступенькам школьной и наробразовской лестниц: завуч, директор школы, инспектор районо, заведующий районным отделом народного образования в Петропавловском районе.
Богатым событиями для меня оказался 1939 год. В июне Президиум Верховного Совета СССР наградил меня медалью «За трудовую доблесть». В октябре меня принимали в ряды партии. Прошло несколько дней после партийного собрания — и меня вызвали в обком, а затем в Центральный Комитет КП(б)У. В Киеве узнаю: рекомендуют в город Львов на руководящую работу в органы народного образования. Так я стал заведующим Шевченковским районо. Летом 1940 года меня избрали депутатом Львовского горсовета, а вскоре назначили заведующим отделом народного образования города Львова. Не хватало опыта, знаний, умения разбираться в людях. Но многое компенсировалось молодостью, энтузиазмом.
Львовяне жадно потянулись к знаниям. Только за последние предвоенные месяцы мы открыли во Львове десятки новых школ, два педучилища. Впервые за много лет в древних стенах университета снова зазвучала украинская речь.
Работы было предостаточно: прием посетителей, инспектирование школ, совещания, многочисленные депутатские обязанности.
Мне везло на хороших людей. Незадолго до начала войны подружился с замечательным журналистом и человеком — Кузьмой Пелехатым. С ним бродили мы по притихшим ночным улицам. Неутомимый ходок и рассказчик, Кузьма как из рога изобилия одаривал меня былями и легендами древнего города.
Было трудно, чертовски трудно в довоенном Львове, и все же город молодел прямо на глазах. Открывались новые театры, клубы. Охотно приезжали на гастроли прославленные театральные коллективы Москвы, Киева, Харькова, Одессы. Помню длинные очереди на концерты Утесова и Лемешева, на «Запорожца за Дунаем» с участием Паторжинского и Литвиненко-Вольгемут. Театр оперы и балета, эту вотчину польских магнатов и австрийских баронов, где раньше никогда не звучала украинская речь, куда и не ступала нога мастерового или «хлопа», заполнили рабочие львовских заводов и фабрик, студенты, дети тех же рабочих и галицких крестьян. На спектакли, случалось, приезжали из сел целыми семьями. Степенно усаживались в обитые бархатом кресла. Я видел, как плакали эти люди, услышав со сцены «панского» театра выстраданную, долгожданную, родную речь. Во Львове побывали Корнейчук, Рыльский, Тычина, Сосюра, Бажан, Яновский. На одной из встреч местных писателей с киевлянами Кузьма Пелехатый познакомил меня с человеком, чья жизнь почти целиком соответствовала пословице: «Прошел Крым, Рим и медные трубы».
Не знаю, довелось ли напоследок Петру Карманскому побывать в Крыму. Что же касается Рима и медных труб, то тут все правда. И даже не символическая. Сын хлебороба, плотника, он учился в Ватикане, лично знал двух римских пап, встречался со многими высшими сановниками католической и униатской церкви, долгие годы оставался в близких отношениях с митрополитом Шептицким, представлял «правительство» Петлюры при Ватикане и дослужился чуть, ли не до министра в ЗУНРе (так называемая «Западноукраинская Народная Республика»).
Карманский долгие годы считался своим человеком на националистическом Олимпе как политик, дипломат, поэт-декадент. Бывал он по поручению господ-самостийников и за океаном, в Бразилии. Очищал там души, а заодно и кошельки своих же околпаченных братьев-гречкосеев, эмигрантов-галичан. Правда, не нажил на этом крестьянский сын Петро Карманский ни палат каменных, ни крупного счета в банке. Собранные деньги тут же исчезали в бездонных карманах националистической братии. Долгим, трудным был путь Карманского «крізь темряву», как он потом писал в одной из своих книг, — к свету. Обо всем этом поэт рассказывал нам при последующих встречах, рассказывал с юмором, а порою зло, беспощадно обнажая свое прошлое.
При первом знакомстве Карманский представился учителем из Дрогобыча. Вскоре, однако, принятый в Союз писателей СССР, он переехал во Львов, одно время преподавал украинский язык в университете имени Ивана Франко. Забегая вперед, скажу, что Карманский в годы оккупации ничем не запятнал себя. Бывших своих «опекунов» всячески избегал, а чтобы не умереть с голоду, одно время работал в Кракове на железной дороге. После войны мы снова как-то встретились на собрании городской интеллигенции. Я с удовольствием пожал руку человеку, приобретшему, пусть не сразу, пусть после долгих мучительных блужданий, ясную веру и чистую совесть.
Меня часто спрашивают, особенно в молодежной аудитории: «Неужели вы не чувствовали приближения грозы? Ведь от Львова до демаркационной линии было совсем близко». Львов, по сути, и до вероломного нападения Гитлера оставался прифронтовым городом. И все же на вопрос ответить не так-то просто. Конечно, мало кто из нас верил Гитлеру и Риббентропу, их обещаниям на Советский Союз не нападать. Мы-то знали, что творилось за Саном, на оккупированной вермахтом территории. Многие польские интеллигенты, чудом вырвавшись «оттуда», нашли в советском Львове кров над головой, работу, верных друзей. Их рассказы об увиденном, пережитом будили гнев и тревогу. Доходили слухи о концентрации войск на границе, о маневрах, напоминающих боевые действия. На улицах города я встречал офицеров вермахта, представителей разных военных и полувоенных миссий, комиссий и подкомиссий. Продолжалась репатриация за Сан лиц немецкого происхождения. Одна такая комиссия облюбовала кладбище. Отсюда репатриировались nach Heimat бренные останки лиц немецкого происхождения. Комиссия эта, очевидно для камуфляжа, не прекращала своей деятельности даже в июне 1941 года. Чем занимались члены других комиссий, я не знал, да и не интересовался этим тогда. Теперь, конечно, нетрудно предположить, сколько немецких разведчиков забрасывалось во Львов под разными официальными вывесками. Обстановка осложнялась и тем, что в городе осталось немало старых гитлеровских агентов — буржуазных националистов. Одни из них затаились, другие спешно перекрашивались в розовый, даже красный цвет и ждали.
Но городу, казалось, не было дела ни до членов комиссий, упорно называвших Львов «Лембергом», ни до мышиной возни националистов. Мне больше всего помнится Львов ликующий, поющий, празднующий на улицах и площадях свою вторую молодость.
Безработица была вечной спутницей старого Львова. До сих пор перед моими глазами счастливые лица учителей, получающих назначение в школу. Какие только не приходилось при этом выслушивать истории от коллег с университетскими дипломами! Люди годами работали официантами, а случалось, не находили и такой работы, получая нищенское пособие.
Город упивался свободой, и это праздничное настроение не могло не захватить и нас, партийных, советских работников, прибывших из восточных областей.
А между тем шел июнь 1941 года. В школах города успешно завершались выпускные экзамены. Мы посоветовались в горкоме и решили отметить окончание учебного года большим учительским праздником. Долго подбирали помещение, пока не остановились на вместительном актовом зале 25-й средней школы.
В субботу вечером 25-я школа, праздничная, нарядная, принимала учителей города. Я зачитал приказ о премировании большой группы педагогов грамотами, ценными подарками, путевками в дома отдыха. Я видел на глазах у многих слезы. Выступали награжденные. Говорили о печальном, порой трагическом прозябании украинского учителя-интеллигента в Австро-Венгрии, буржуазной Польше. Потом пели песни: знаменитую «Катюшу», «Повій, вітре, на Вкраїну», шевченковский «Заповіт», революционные песни рабочего Львова. И был, как говорят в таких случаях, большой праздничный концерт, пир на весь мир. Домой я возвращался уже 22 июня на рассвете. Только лег — звонок из горисполкома: «Собирайся, высылаем машину. Есть новости…»
Надолго запомнилось мне это утро, точнее, первые минуты рассветной тишины, покоя. Мы уже подъезжали на дежурной «эмке» к массивному зданию горисполкома, когда ноющий, тревожный звук заполнил небо. Самолеты на большой высоте сделали круг над городом, снизились и от них начали отделяться какие-то черные предметы. Раздались взрывы. Ударили зенитки. Надрывно завыли сирены. Мы бросились через площадь в горисполком.
— Говорят, провокация, — ответил на немой вопрос председатель горисполкома Еременко. — Только какая же это провокация? Звонили из военного округа: на границе идут ожесточенные бои. По всему видать: война, товарищи, война.
Во дворе горисполкома нам выдали оружие. Мы, рядовые и ответственные работники городского и областного исполкомов, стали бойцами объединенного истребительного отряда. Я узнал, что командиром нашего отряда назначен мой земляк, хороший знакомый по совместной работе в Петропавловском районе, начальник управления стройматериалов Алексей Середа.
Вскоре отряд по тревоге посадили на полуторки: в Винниках, в десяти километрах от Львова, высадился вражеский десант. Все, однако, обошлось без нас. Десант окружили и обезоружили местные комсомольцы. Тут я в первый день войны увидел пленных гитлеровцев. В своих разрисованных желто-зеленых комбинезонах они походили на огромных лягушек. И вначале вызывали скорее любопытство, нежели гнев и ненависть.
Странно вели себя первые пленные. Словно не они, а мы у них в плену. Держались самоуверенно, шутили, похлопывали конвоиров по плечу. Переводчиком неожиданно объявился Кармазин — выдвиженец из рабочих, заместитель председателя горсовета, депутат Верховного Совета УССР. Но и без его перевода я понял, что старался втолковать нам высокий, тонкошеий ефрейтор:
— Во Львове армия фюрера будет завтра. Через несколько недель — Москва. Большевистен, комиссарен, юден — капут. Украина — корошо.
Он предложил всем нам «оказать содействие» ему и его «камрадам». Гарантировал «за помощь солдатам фюрера жизнь, культурное содержание в лагере для военнопленных».
Я обратил внимание на его руки: мозолистые, натруженные, руки мастерового, рабочего человека. Я так верил в немецких пролетариев, в «Рот фронт». Сколько раз говорил своим ученикам, если начнется война, верные интернациональному долгу немецкие рабочие схватят Гитлера за глотку.
— Арбайтер? — спросил я, неожиданно вспомнив нужное слово.
— Дойче! — презрительно процедил в ответ ефрейтор.
Тут подошли машины. Пленных увезли. Мы возвратились во Львов.
23 июня впервые появилось в сводках Совинформбюро «Львовское направление». В городе участились выстрелы бандеровских «кукушек». Всю ночь работники гороно уничтожали документы, отбирая для эвакуации только самое важное. 24 июня выехали на полуторке спецдетдома. Помню, были с нами директор спецдетдома Яша Мигердичев, Степанов — первый секретарь Сталинского райкома партии Львова, заведующий гор-финотделом Гороховский. К счастью, на нашей полуторке оказался и Степан Петровский — директор обувной фабрики, единственный среди нас фронтовик, участник финской кампании, кавалер ордена боевого Красного Знамени.
Мы ехали по дороге, забитой машинами, подводами, беженцами. Армейские части двигались и на запад и на восток, что еще больше усиливало неразбериху и тревогу.
Выехали на центральную, мощенную булыжниками улицу городка, когда сверху, прямо с неба затарахтел пулемет. Степан сидел рядом с водителем. Он что-то сказал ему. Полуторка рванула в сторону, прижалась к стене. Тут и я заметил: стреляли с колокольни старого костела.
— Не высовываться! — приказал Степан, а сам боковой улочкой побежал к ограде костела, мы — следом. На какое-то мгновение дуло его автомата высунулось над оградой. Мы даже не расслышали очереди. Только короткий вскрик — и тишина. Черная фигурка вывалилась из колокольни, повисла, зацепившись за что-то. Полчаса спустя, прихватив свой первый трофей — бандеровский пулемет, мы двинулись дальше. Теперь уже во главе с признанным всей группой командиром — Степаном Петровским.
Нам здорово везло в тот суматошный первый день эвакуации. Дважды попадали под бомбежки. «Юнкерсы» пикировали с диким воем: сбрасывали не только бомбы, но и пустые бочки из-под бензина.
На обочине шоссе горели машины, повозки. Мы подобрали трех раненых и, словно заговоренные от осколков и пуль, продолжали путь.
Тут случилось то, на что вся наша группа больше всего надеялась: на восток двигались только беженцы, а встречный поток военных машин, повозок, орудий на полной тяге, пехотинцев заметно усилился. В Золочеве узнали, что наши части перешли в контрнаступление. Тут же нас догнал приказ: эвакуацию приостановить, всем партийным и советским работникам возвратиться во Львов.
Утро 25 июня я встретил в своем кабинете. Мы все ходили именинниками. Как я верил в тот день, что самое страшное позади, что война вот-вот переместится на вражескую территорию.
Львов есть и будет советским. Рассеять панику, восстановить нормальную советскую жизнь — таким был наказ горкома.
Снова открылись магазины, столовые. На улице Сапеги (имени Сталина) по распоряжению гороно развернули ремонт 1-й украинской школы. Начали завозить топливо. Часть школ, правда, пришлось срочно передать госпиталям. 26 июня по моему вызову явились директора этих школ. Среди них был и директор семилетней школы имени Ивана Франко — Снылик. Он считался у нас в активе. На торжественных встречах, митингах от имени львовской интеллигенции часто заверял в любви и преданности народной власти.
Я не очень удивился, когда после короткого совещания Снылик остался в кабинете.
— Евгений Степанович, давно считал вас человеком умным, рассудительным. Может, и мне начать ремонт школы? Немцы нам спасибочко скажут.
Мне это предисловие показалось не очень уместной шуткой. Но Снылик и не думал шутить. Он сказал, что не сегодня-завтра немцы вступят в город. Посоветовал не эвакуироваться.
— Нам такие молодые, энергичные люди нужны. Найдем вам, добродию, укромное местечко на время. Мы с вами люди одной крови. Одна у нас ненька — Украина. Плюньте на Москву. А германцев вам нечего бояться — то нация высокой культуры. Никому их армаду не остановить. Нам с ними по пути…
Все еще казалось: меня разыгрывают, может, испытывают. Но тон, голос Снылика — самоуверенный, наглый — говорили о другом. Я выхватил пистолет. Снылик рассмеялся:
— Что ж это вы, товарищ дорогой, шуток не понимаете?
Не успел глазом моргнуть — Снылика и след простыл. Долго колебался, а потом все-таки позвонил в городской отдел НКВД. Вечером мне сообщили: нет Снылика, словно сквозь землю провалился.
27-го к вечеру город снова залихорадило. Я дневал и ночевал в горисполкоме. Решил на всякий случай прихватить самые необходимые вещи: полотенце, чистую рубашку, бритву. На рассвете наш шофер Яша повез меня домой на Теотинскую, 37. У самого подъезда по машине резанула автоматная очередь. Одна, другая. Мы с Яшей выскочили из машины, бросились в подъезд. На выстрелы уже бежали красноармейцы. Какие-то фигуры выскочили из подвала, бросились бежать. В одной из них я узнал Снылика.
В этот же день немецкие мотоциклисты ворвались на окраину города со стороны Перемышля. Мы успели проскочить на горисполкомовской машине. До самого Тернополя надеялись, что и на этот раз тревога окажется ложной.
…О многострадальные дороги 1941 года! Сколько о вас рассказано, сколько написано… Мне и теперь снится разбомбленный эшелон в Золочеве… Перевернутые вагоны, крики, стоны раненых. Все смешалось, перепуталось. И только одни глаза вижу отчетливо, словно между нами не три с лишним десятилетия, а единый миг. Эти глаза преследовали меня всюду: и в краковской тюрьме, и на Бескидах. Они и сегодня снятся мне — васильковые, смышленые глазенки, сопящий носик, сосущие губы мальчонки и запекшиеся рыжие пятна на груди мертвой матери…
В Тернополе у нас забрали машину. До Волочиска — старой границы — добирались пешком, на попутных подводах. В Подволочиске меня и Яшу Мигердичева приняли за… шпионов. Бойцы из погранотряда нас обезоружили, отобрали документы, повели к командиру. Но… нет худа без добра. Командир во всем разобрался. Приказал накормить. И даже помог устроиться на тендер с углем.
В Киев приехали ночью. Вокзал, обычно веселый, празднично освещенный, стоял сумрачный, темный. Смутно белели газетные полоски на окнах. В затемненном пассажирском зале тускло светили синие лампочки, на скамьях, на полу сидели, лежали, спали эвакуированные, красноармейцы, матросы. Пахло шинелями, махрой, железом, ружейным маслом. На веревках, натянутых между скамьями, сушились пеленки. К счастью, водопровод в эти часы работал.
Мы кое-как привели себя в божеский вид, постиранные рубашки надели на голое тело, чтобы быстрее просохли. Хотели тут же отправиться в город, но встреча с патрулями в комендантский час ничего, кроме неприятностей, не сулила. Утром, не дожидаясь трамвая, пошли на бульвар Шевченко, где тогда размещался Народный комиссариат просвещения УССР. Солнце уже хорошо прогрело воздух. Я узнавал и не узнавал знакомые улицы, утопающие, как в добрые мирные дни, в зелени каштанов. О войне напоминали только огромные железные уши звукоулавливателей да длинные, нацеленные в небо стволы зениток.
Наркома, Сергея Максимовича Бухало, я не застал: ночью его срочно вызвали в ЦК. В, коридоре встретил непосредственного моего начальника. Он спросил, что с львовскими архивами. И тут же сослался на занятость. Неожиданную помощь оказал человек совсем, как говорится, не моего ведомства — начальник Управления детдомами. Мне и Мигердичеву она выделила из каких-то фондов несколько пайков, чистое белье, в котором мы после нашей поездки на тендере весьма нуждались. Помогла связаться по телефону с инструктором ЦК КП(б)У по школам. Тот выслушал мой не очень связный рассказ, поинтересовался планами и посоветовал немедленно выехать за назначением в Днепропетровский обком партии.
В Киеве я пробыл еще два дня. Шла вторая неделя войны. Уже началась эвакуация вузов, университета, отдельных учреждений, но никто из тех людей, с которыми я встречался, не придавал этому трагического значения.
— Гитлеру Киева не видать, как своих ушей.
Выли сирены противовоздушной обороны, но редко кто убегал в убежище. В кинотеатрах крутили «Чапаева». Песня Лебедева-Кумача вырывалась из черных тарелок репродукторов, звучала на площади Богдана Хмельницкого, где проходили обучение солдаты и ополченцы. Но пели ее теперь строже. Тот же мотив, да слова другие. Не «Если завтра…», а уже «Наступила война…».
Уехал Яша Мигердичев — мой неунывающий, веселый, верный друг. Он увозил на восток группу испанских детей, увозил от верной смерти, от второй войны в их маленькой жизни.
Я встретил его двадцать семь лет спустя на… страницах «Правды» (№ 15 за 1968 год).
«Дети Мигердичева»… Я пробежал глазами первые строки очерка и сразу вспомнил Львов, 1941 год, эвакуацию. Дороги войны потом забросили моего друга на берега Волги — в город Вольск.
Была война. Были сироты — дети войны, и отцом их, наставником, другом на всю жизнь стал Яков Антонович Мигердичев — в прошлом комсомолец, слесарь трамвайного депо, сын одесского водопроводчика, впоследствии коммунист, заслуженный учитель РСФСР.
У бывших его воспитанников уже свои дети. И бывшие и настоящие — четыреста мальчишек и девчонок из Вольского детского дома называют своего директора — попробуй не позавидовать! — дорогим отцом, батей.
…Утром я проводил Яшу. А вечером отправлялся мой эшелон на Днепропетровск. По дороге на вокзал я забежал в Наркомпрос к своей доброй знакомой в Управление детдомами — проститься. Голос у начальницы охрипший, лицо бледное, желтое от недосыпания, а глаза сияют.
— Уже едете? Новость слыхали — сообщение Информбюро? На пикирующем бомбардировщике, да-да, на «юнкерсе» приземлились четыре немецких летчика. Сбросили бомбы в Днепр, а сами сели неподалеку от Киева, на колхозном поле. Сбежались ребятишки, милиционеры, но летчики и не думали отстреливаться. Сдались добровольно в плен. И обращение написали к своим: дескать, следуйте, братья летчики и солдаты, нашему примеру. — Моя знакомая[14] ликовала:
— Я говорила, говорила, что Гитлер сломит себе шею. И в этом ему помогут немецкие рабочие. Не может пролетариат Германии воевать против своих же братьев по классу. У себя дома Гитлер всех крепко зажал в кулак: гестапо, концлагеря, казни. А на фронте — вот помянете мое слово — будут к нам тысячами переходить. Этот «юнкерс» — только первая ласточка.
Я слушал, а перед моими глазами стоял ефрейтор-парашютист с руками металлиста и головой, начиненной гитлеровским бредом, его спесь, неистовый фанатизм. Но я не стал о нем рассказывать женщине с пожелтевшим от бессонницы и тревог лицом. Да и самому хотелось верить: тот ефрейтор-парашютист — досадное исключение, а летчики-перебежчики, о которых сообщает Информбюро, типичны.
Такими мы были в первые дни войны. Охотнее верили хорошим слухам, нежели плохим. Желаемое нередко выдавали и принимали за действительность. Тогда мы еще не представляли себе, насколько глубоко гитлеровский яд проник в сознание немецкого народа, какой дорогой ценой придется платить всем нам за победу над фашизмом.
Сказанное выше ничуть не умаляет подвига экипажа «Юнкерса-88». Наоборот, с высоты пережитого виднее, каким мужеством нужно было обладать, чтобы в первые дни войны, в угаре гитлеровских успехов, когда лавина вермахта, казалось, неудержимо катилась на восток, решиться на такой шаг. Недавно, перечитывая первые военные сводки Совинформбюро, я узнал имена четырех летчиков-антифашистов:
«25 июня вблизи Киева приземлились на пикирующем бомбардировщике «Юнкерс-88» четыре немецких летчика: унтер-офицер Ганс Герман, уроженец города Бреславля в Средней Силезии; летчик-наблюдатель Ганс Кратц, уроженец Франкфурта-на-Майне; старший ефрейтор Адольф Аппель, уроженец города Брно в Моравии, и радист Вильгельм Шмидт, уроженец города Регенсбурга.
Все они составляли экипаж, входивший в состав второй группы 51-й эскадрильи. Не желая воевать против советского народа, летчики предварительно сбросили бомбы в Днепр, а затем приземлились неподалеку от города, где и сдались местным крестьянам.
Летчики написали обращение «К немецким летчикам и солдатам», в котором говорят:
«Братья летчики и солдаты, следуйте нашему примеру.
Бросьте убийцу Гитлера и переходите сюда в Россию»[15].
Тут же, в газете, фотографии четырех немецких летчиков-антифашистов.
Называю этих мужественных людей с надеждой, что кому-то известна их дальнейшая судьба, а может — чего не бывает! — кто-то из них и сам откликнется.
С Киевом я расставался успокоенный, полный радужных надежд. Еще немного, и враг будет остановлен. Кому нашей земли хочется, тот под ней скорчится, а с братьями по классу мы общий язык найдем.
Горький, разъедающий глаза дым. Вой сирены. На привокзальной площади повозки, орудия, санитарные автобусы с большими красными крестами на крышах. На носилках в запекшихся от крови грязных бинтах живые мумии. С черными, обожженными лицами. Без рук, без ног. Это — тяжелораненые, ждут отправки.
Я попал в Днепропетровск 9 июля. Как раз после первого налета фашистской авиации.
О подробностях налета мне рассказал знакомый железнодорожник, приятель отца.
«Юнкерсы» нацелились на мосты, связывающие левый и правый берега Днепра. Стратегическое значение их было большим. Зенитки открыли бешеный огонь. «Юнкерсы» повернули назад. Основной груз обрушили на жилые кварталы. Однако центральная магистраль города — проспект Карла Маркса — не пострадала. Тут почти ничего не напоминало о войне. Стало только больше военных, да на окнах появились уже знакомые по Киеву узкие бумажные полоски.
В обкоме встретил старого знакомого Георгия Гавриловича Дементьева — секретаря обкома по сельскому хозяйству. Он, как всегда, куда-то спешил. Увидев меня, пригласил в кабинет. По углам — снопы пшеницы, налитые золотом початки кукурузы, очевидно, прошлогоднего урожая.
— Что явился в родной обком — молодец! С кадрами у нас негусто.
Партийное руководство Днепропетровщины было молодым. Секретари обкома С. Б. Задионченко, К. С. Грушевой, Л. И. Брежнев прошли школу комсомола, партийным университетом для них стали заводские цеха, первые пятилетки.
А у Дементьева за плечами революция, гражданская война. Коммунистом стал в 1917 году. Был комиссаром одного из артполков Красной Армии. Начальник политотдела МТС, секретарь райкома партии, заместитель председателя облисполкома, секретарь обкома — таков путь коммуниста Дементьева. Жизнь он знал не только из книг. Я много раз слушал выступления Георгия Гавриловича на областных и районных конференциях, совещаниях. Слово его всегда было убедительным, страстным, насыщенным фактами, приперченным юмором. Среди коммунистов Днепропетровщины он пользовался огромным авторитетом. Его знала вся область. Не по годам подвижный, в неизменном френче цвета хаки, он в горячую пору посевной кампании или уборки урожая становился вездесущим. Часто заглядывал и в наш Петропавловский район.
Я рассказал Дементьеву о последних днях во Львове, о настроениях в Киеве.
— Ну, а теперь куда?
— Буду проситься в действующую армию. Сегодня же пойду в военкомат.
— Не спеши. Гитлеровцы прут и прут. Положение серьезное. Захвачены почти вся Прибалтика, западные районы Белоруссии, Украины. Товарищ Сталин как сказал? — «Дело идет о жизни и смерти советского государства». О жизни и смерти… Понял? А призыв создавать в занятых врагом районах партизанские отряды, диверсионные группы? Думаешь, это нас не касается? Победа решается не только на передовой. Фронт всюду. Видимый и невидимый.
— Неужели Гитлер и сюда доберется?
— Будем надеяться на лучшее. Однако, судя по последним сводкам, нужно быть готовым ко всему… Ленин учил нас смотреть правде в глаза. И не только видеть, но и предвидеть. Итак, — перешел на официальный тон, — считай себя мобилизованным обкомом.
Зазвонил телефон. Георгий Гаврилович снял трубку.
— Константин Степанович, когда возвратились? Только что? Много беды наделали нам «юнкерсы»? Двухъярусный мост?.. Н-да… А тут у меня молодой человек, наш «кадр». Березняка из Петропавловки помните? Мы его в тридцать девятом рекомендовали на работу в западные области. Только что из Львова. Рвется на фронт. Так… Так… Я тоже такого мнения. Сейчас у вас буду.
Обернулся ко мне.
— Слышал разговор с Грушевым? Вот что, козаче, побудь в городе несколько дней. Что-то придумаем. Загляни в облоно за назначением.
…Передо мной «Личное дело учителя Березняка Е. С.» (мне его переслали товарищи из Днепропетровского архива). На синей обложке аккуратно выведено: «Начато в 1939 году — закончено в 1941 году». Листаю пожелтевшие от времени страницы. Тут и мое заявление с просьбой назначить директором в одну из школ Павлограда, и приказ, утверждавший меня на должность директора школы № 5.
Там я 18 июля приступил к работе. Но долго работать не довелось. 8 августа выехал в Днепропетровск по вызову облоно. В отделе кадров мне сказали: «Срочно явиться в обком к товарищу Дементьеву»…
И вот я снова в знакомом кабинете.
Георгий Гаврилович за то время, что мы не виделись, заметно сдал, похудел. Под набрякшими от недосыпания глазами — темные круги. Он поднялся мне навстречу. Пригласил к столу.
— Только что из района. Чудесные у нас люди. И старые, и малые. Подростки, девчонки водят машины. Не слезают с косилок. Спят на току, работают по 16—18 часов. Урожай какой вырастили: понимают — хлеб нужен фронту. А положение на фронте трудное. Последнюю сводку читал? Ожесточенные бои в районе Киева. Под Уманью немцам удалось окружить наши две армии — 6-ю и 12-ю. Враг рвется к Днепру. Надо готовиться к худшему. А в обкоме нашего полку убывает. Семен Борисович Задионченко — первый наш секретарь — в армии. Леонид Ильич Брежнев тоже: он первый заместитель начальника политуправления Южного фронта. Утром заехал, вести привез неутешительные. Линия фронта приближается все ближе к нашему городу. Эвакуация населения, заводов и фабрик идет полным ходом. Почему вызвал — догадываешься? Павлоград — это тоже была моя идея. Однако обстоятельства изменились. Так что придется тебе сдать среднюю школу и принять — совсем в другом месте — начальную. — И доверительно: — Есть решение обкома. Приступаем к организации партизанских отрядов, подполья. Так вот. Ты во Львове ума-разума набрался. Почем фунт лиха знаешь. Буду рекомендовать тебя на подпольную работу. Согласен? С ответом не спеши. Дело очень серьезное. Гестапо — враг сильный, коварный. А против вас и СД, и полиция. Смерть будет ходить по пятам.
Постоянная бдительность и вера в стойкость наших людей, храбрость и осторожность, молниеносное решение и железное терпение, любовь к жизни и готовность, если понадобиться, умереть за правое дело — таким должен быть подпольщик. Сможешь? Подумай, взвесь. Посоветуйся сам с собой. А завтра приходи. Предстоит разговор с нашим секретарем по кадрам. Крыша на одну ночь найдется?
— Могу остановиться у сестры.
— С одним условием: о нашем разговоре — ни слова.
Не скажу, что предложение Георгия Гавриловича было для меня полной неожиданностью. Как только началась война, я не раз задумывался о возможной работе в подполье.
Но уже после войны — годы спустя — я узнал от Георгия Гавриловича, чем было вызвано мое назначение в Павлоград и почему оно отпало.
Идея использовать меня для подпольной работы созрела у Георгия Гавриловича во время нашей первой встречи.
Так появилось назначение в Павлоград. Тогда еще не знали, что именно этот город будет выбран местом пребывания подпольного обкома.
Павлоград к тому времени был уже достаточно густонаселенным городом, «потеряться» в нем новому человеку нетрудно. И все же директор средней школы — слишком заметная фигура, чтобы не обратить на себя внимания. Кроме того, окончательно определился состав подпольных райкомов — судьба моя решилась.
…Сестра очень удивилась, узнав о моем новом назначении: направляли меня заведующим двухкомплектной начальной школой на хуторе Николаевка Петропавловского района.
— Ходил в больших начальниках. И на тебе — учитель начальных классов. Что они? В такое время десятиклассницу не могут подобрать? А как же, Евгений, с армией?
Я что-то промямлил насчет здоровья. Врачи, дескать, говорят: со зрением плохо. Сестра недавно проводила мужа на фронт, и я готов был сквозь землю провалиться. Но рассказать ей правду не мог, не имел права…
В Петропавловском райкоме партии принял меня второй секретарь Д. А. Кривуля.
— Все знаю — с обкомом разговор был. Иди в военкомат, в районо — оформляйся. Выезжай в Николаевку. У тебя, Евгений Степанович, задача особая: легализоваться. Врастай, вживайся. И жди. В райкоме больше не показывайся. Нужно будет — сам навещу. Квартиру мы тебе подыскали. Люди верные. Просись к Калюжным — не откажут.
В тот же день мне выдали «белый» билет. Подвели под статью, не помню какую, но выходило, что для строевой службы никак не гожусь.
Вечером я уже был в Николаевке. Начиналась новая жизнь. Занялся ремонтом школы, заготовкой топлива. Присматривался к своим хозяевам, хуторянам. Кривуля слово сдержал. Раза три приезжал ко мне, 1 сентября, как обычно, начались занятия в школе, а через несколько дней Кривуля привез печатную машинку «Ленинград», множительный аппарат, радиоприемник, центнера два бумаги, две большие пачки листовок, отпечатанных в районной типографии, но уже за подписью подпольного райкома.
— Вот твое хозяйство, товарищ член подпольного райкома партии. В составе райкома и Борисенко — директор Петропавловской средней школы № 2. Через него будешь поддерживать с нами связь. Явка — мельница в селе Дмитриевка. Где думаешь устраиваться с типографией?
— У Калюжных.
— Держать все хозяйство в одном месте опасно.
— Уже готов тайничок. Сам смастерил. Место сухое, надежное. Будем хранить там листовки, бумагу.
— Инструкцию помнишь? Конспирация и еще раз конспирация, «пятерки» и «семерки» будущих подпольщиков подбирай не спеша. Присматривайся к людям. Семь раз отмерь… В нашем деле тихий, незаметный человек может оказаться героем, а говорун, любитель речей и клятв — мямлей и предателем. Помни: каждый подпольщик знает только свою группу. Арест «пятерки» ни в коем случае не должен привести к провалу всей организации. Ну, будь здоров. Скоро встретимся.
…На всю жизнь запомнился мне последний день и последний час расставания с советскими войсками. Уставшие лошаденки тянули орудия, телеги, высокие зеленые фуры, санитарные фургоны. Красноармейцы шли и шли, сгибаясь под тяжестью ручных пулеметов, намокших скаток. Ночью движение на несколько часов приостанавливалось. Моросил надоедливый холодный дождь. Люди засыпали, прислонившись к плетню, или просто на обочине дороги.
В доме Калюжных остановились комбат и комиссар. На меня посматривают подозрительно. Через несколько часов приказ: немедленно двигаться на восток.
— Мы — последние, товарищ учитель, — сказал, прощаясь, комиссар. И не без иронии: — Счастливо оставаться.
Как мне хотелось бросить все, уйти с армией. Только к утру успокоился, взял себя в руки.
После отхода наших войск хутор замер в тревожном ожидании. Николаевцы поспешно прятали зерно, вылавливали в поле приблудных лошадей, коров. Откуда-то поползли слухи о падении Ленинграда, о предстоящем параде гитлеровской армии на Красной площади. Дни стали длинными, часы казались днями. Мне не сиделось на месте. Решил наведаться в Веселое — село, где когда-то начинал учительствовать. Хотелось узнать обстановку, восстановить довоенные знакомства, связи. За хутором поймал лошадь, сел верхом и в полдень уже подъезжал к селу. У первой же хаты, словно из-под земли, вырос красноармеец.
— Руки вверх! — и начал меня обыскивать.
Что было дальше — читатель уже знает…
Около двух лет находился я на временно оккупированной врагом Днепропетровщине.
Жизнь дается один раз, и каждый прожитый день, даже минуту нельзя повторить. Они все больше удаляются от тебя, а ты от них. Теперь, когда я пишу эти строки, все отчетливее, с высоты прожитых лет вижу наши просчеты. Да что теперь, еще в разведшколе я не раз ловил себя на странном желании снова хоть на короткое время оказаться в Николаевке или за конторским столом немецкой фирмы «Украйнель». О ней речь впереди. Сколько можно было бы сделать, умей я десятую, сотую долю того, что узнал в разведшколе!
Да, были и потери, и просчеты, но недаром за одного битого двух небитых дают. Многому научили годы подполья. Не теряться, находить выход из, казалось бы, безвыходного положения, распознавать людей, следуя правилу: не все то золото, что блестит.
И верить людям.
Читатель, надеюсь, помнит, чем кончился мой визит к «другу» Перекатову.
После той январской ночи, проведенной в степи в заброшенном комбайне, я пришел, почти приполз на хутор Шевченковский. Там проживал отец моего товарища — учитель-пенсионер Феденко. Добрался к нему на рассвете голодный, усталый, еле живой. Валериан Михайлович встретил меня как родного сына. Обогрел, накормил, снабдил крепким, собственного производства самосадом.
Неделю жил я в маленькой изолированной комнатушке в доме Валериана Михайловича. Сыновья его были в Красной Армии. Две дочери эвакуировались за Волгу. Жил он сам. Мы варили картошку в «мундирах», макали ее в конопляное масло. Снабжали его бывшие ученики. Хуторяне ежедневно навещали старого учителя, но о моем присутствии никто из них и не подозревал. Зато я слышал все разговоры. Со многими Валериан Михайлович делился своей радостью, информацией, полученной от меня: гитлеровцы потерпели поражение под Москвой. С некоторыми держал себя сухо. Знал, кому можно верить, а кого следует остерегаться.
Милый Валериан Михайлович! Он умер уже после войны. До конца дней своих буду благодарен этому скромному, удивительно сердечному и отзывчивому человеку.
А перекатовы? Они были исключением, и теперь вспоминаются как прыщ на здоровом теле народа. Сковырнешь — и нету.
В Николаевке, в Веселом, в Днепропетровске — всюду, куда забрасывала меня судьба подпольщика, я встречал людей, на помощь которых всегда можно было рассчитывать. И враг уже не был для меня ни таким страшным, каким он кое-кому рисовался, ни тем плакатным, глуповатым фрицем, которого запросто можно обвести вокруг пальца. Я научился устанавливать полезные контакты, выуживать у противника сведения, сидеть за одним столом с теми, кто вызывал чувство омерзения и ненависти.
Опыт подпольщика приобретался медленно, случалось — дорогой ценой. Зато как пригодился он позже, когда и обстоятельства, и масштабы стали другими.
А в разведшколу я попал благодаря тому же Георгию Гавриловичу Дементьеву, с которым, к слову, мы после войны часто встречались в Киеве. В последние годы жизни он работал в аппарате ЦК.
Георгий Гаврилович — мой крестный по разведшколе.
Было так.
В освобожденный Днепропетровск мы добрались утром на попутной машине. Догорали отдельные здания. По улице Карла Либкнехта, по проспекту Карла Маркса шли какие-то странные машины. Под брезентом угадывались очертания не то ящиков, не то стволов. Это были, как я вскоре узнал, наши знаменитые «катюши».
В парке имени Чкалова пахло дымком, солдатской кашей. На жухлой траве, поближе к походным кухням, на плащ-палатках, прижавшись друг к другу и укрывшись шинелями, спали солдаты. Горели костры. Отблески огня падали на грязные, уставшие, удивительно знакомые, прекрасные лица.
В этот день уцелевшие жители и те, которые уже успели вернуться, собрались на проспекте Карла Маркса у здания полусгоревшего оперного театра. Было нас не густо: что-то около трех-четырех тысяч человек. Подъехал «виллис». Рядом с водителем — полковник. Гляжу и глазам не верю. Не удержался, закричал:
— Товарищ Дементьев! Георгий Гаврилович!
Он или не он? Грезил этой встречей. Столько раз видел ее во сне и наяву, а тут растерялся. Но Георгий Гаврилович, похудевший, помолодевший, скинувший с плеч добрый десяток лет, уже шел ко мне:
— Здравствуй, Евгений. Какими судьбами? Что в Петропавловке? После митинга ко мне, в обком. Не забыл дорогу?
Вечером я сидел в кабинете первого секретаря Днепропетровского обкома партии. Это по рекомендации Георгия Гавриловича обком оставил меня в тылу врага. Перед ним я и должен был отчитаться за проделанную работу.
Звонили телефоны, хлопали двери. Заглядывали знакомые и незнакомые люди, сотрудники обкома. Наш разговор продолжался. Георгия Гавриловича интересовало все: на кого опирался в пропагандистской работе, почему потерял связь с подпольным обкомом, каковы методы и приемы гитлеровской пропаганды.
Я рассказал о том, как пытался связаться с партизанами, с фронтом, о своей работе в немецкой фирме «Украйнель».
…Как-то просматривая объявления на бирже, я узнал, что немецкой фирме «Украйнель» требуются грузчики. Заместитель шефа фирмы Роммель с вечно недовольным лицом, чем-то очень напоминающим кочан кислой капусты, отказал мне. При этом не без издевки заметил: «Их глауб нихт дас фон лерер айн эхтер трегер вирт». (Я не верю, что из учителя выйдет хороший грузчик). Но не прошло и недели после разговора с Роммелем, как я уже работал в фирме. И не грузчиком, а… счетоводом в отделе картотеки. Помогла одна знакомая — Лида, сотрудница фирмы. Она знала, с кем и как поговорить, где и чем подмазать. Вместе с переводчицей Инной Лида составила мне протекцию, и я стал винтиком хорошо налаженной коммерческой машины. «Украйнель» оказался одним из филиалов крупной немецкой фирмы, которая занималась сбытом нефтепродуктов. Выкачивая нефть из румынских промыслов «Плоэшты», фирма поставляла вермахту на восточный фронт бензин, обычный и авиационный, керосин, машинное масло, солярку и прочее. Ее центральное правление находилось в Лемберге (Львове).
— Исполнительность и аккуратность, аккуратность и исполнительность — вот что требуется от вас, — часто наставлял нас шеф Мюллер.
Меня он вскоре даже начал ставить в пример.
— Учитесь, господа: почти немецкая исполнительность и немецкая аккуратность.
Я действительно «старался», особенно при обработке накладных на горючее для вермахта. Выписки из накладных хранил в надежном тайничке на своей «немецкой» квартире.
Вот эти-то выписки с номерами частей, с указанной сортностью бензина — единственное наследство, которое мне досталось от «Украйнель» — я показал Георгию Гавриловичу. Он задумался.
— Твой «Украйнель», надо полагать, кое-кого из наших товарищей заинтересует. Готовь подробный отчет. И приступай к новым обязанностям. Жидковато у нас с кадрами. А у тебя опыт, область знаешь. С этой минуты ты наш работник — инструктор обкома.
Я встал. Георгий Гаврилович осмотрел меня с ног до головы. На мне рваная рубаха, потрепанный пиджак — вид никудышный.
— Просьбы, пожелания есть?
Я промолчал. Секретарь улыбнулся:
— Что без амбиции — это хорошо, а без амуниции — плохо.
Вызвал адъютанта. Час спустя я получил бушлат, китель офицерский, белье, сапоги и — что не менее важно — талон на питание в обкомовской столовой.
Проработал инструктором три месяца. Занимался информацией, ездил по освобожденным районам области. Вместе с заведующим партийно-организационным отделом В. Г. Общиным подготовил доклад о злодеяниях немецко-фашистских оккупантов на Днепропетровщине. Дел хватало. И уже далеким, недобрым сном казались мне служба в «Украйнель» и шеф Мюллер.
Вскоре мной заинтересовались двое в штатском. Один представился капитаном, другой — полковником.
Оказалось, моя папка с выписками накладных перекочевала из обкома в штаб 3-го Украинского фронта.
Мои посетители расспрашивали, как мне удалось легализироваться. Сообщили, что содержимое папки самым тщательным образом изучается, анализируется. Полезная папочка.
Визитов было несколько. Однажды спросили:
— А вы бы не хотели поработать во Львове?
— Но ведь Львов оккупирован.
— Вот именно. Мы и предлагаем вам работу в оккупированном Львове. Одним словом, командировку в тыл врага можно продлить. Западные районы знаете, с противником за одним столом сидели. Вам и карты в руки.
— Я многого не умею…
— Знаем. Научим.
В конце декабря я выехал в Москву. Как было сказано моим товарищам по работе, родным, «в длительную служебную командировку». Только Георгию Гавриловичу был известен конечный пункт ее — школа разведчиков.
Я пришел к нему проститься.
— Хотели мы тебя, Евгений, в дипломаты. Была заявка, собирались на учебу направить. Да, видно, у тебя на роду другая служба написана…
Новый год застал меня в пути. Мела поземка. Наш поезд то подолгу простаивал на затемненных полустанках, то «проскакивал» станции, оставляя за собой клубы дыма, снежную пыль.
Я ехал навстречу новой, пока еще неведомой мне жизни.