«В ночь на 19 августа 1944 года с аэродрома Ежове на самолете Ли-2, экипаж самолета: командир — старший лейтенант Иванов Е. Д., штурман Прокофьев Е. С., заброшена во вражеский тыл группа «Голос»… Место выброски: высота 43 — в 20 километрах северо-западнее села Рыбна.
Выброска удачная».
…Меня словно обложили толстым слоем ваты: удары сыплются со всех сторон, но я почти не чувствую боли. Окончательно прихожу в себя от голосов — резких, гортанных: немцы. Открываю глаза и сразу натыкаюсь на дула автоматов. Рванулся к оружию — руки намертво скованы стальной браслеткой. Лежу и, будто в дурном сне, наблюдаю, как гитлеровцы (по нашивкам узнаю — полевые жандармы) роются в моих карманах, портфеле, рюкзаке. Добыча богатая: батареи радиопитания, немецкие рейхсмарки, польские злотые, американские доллары, пистолет, финка. Мне бы теперь гранату! Не в руки, так в зубы. Взорвал бы и себя, и этих гадов!
Так провалить дело! В самом начале!
Волокут по дороге, но больше не бьют. Слышу: «Гольдфиш, гольдфиш». Это, выходит, я — золотая рыбка, которую хочешь не хочешь, а надо доставить к начальству в живом виде. Откуда ни возьмись — повозка. Туда летит сначала мой рюкзак, затем — я. Долго трясемся по просеке.
Темнеет. Повозка останавливается у жандармского поста Войковице. Вталкивают в каморку. Голова гудит колоколом: провал, провал…
Спокойно! Тебя чему учили умные люди? В панику не впадать. Не терять надежду.
Наваливаюсь на дверь: заперта наглухо. Щупаю массивные стены: бетон. И зацепиться не за что. Прибыл…
А ведь готовились. Как готовились к этой ночи! Всю весну и все лето сорок четвертого года. Впрочем, для меня подготовка началась еще раньше…
Стою со связанными руками перед… командиром Красной Армии. В его уставших глазах столько презрения к «дезертиру», «перебежчику», что я прочел приговор себе еще до того, как тот прохрипел моему конвоиру:
— Зачем привел сюда эту сволочь? Мог расстрелять на месте. У меня и без него забот полон рот.
Так глупо, нелепо погибнуть от рук своих! Все, что угодно, мог предположить, только не это. А оснований для расстрела по тем суровым военным временам было больше чем достаточно. Красноармеец задержал меня почти у линии фронта в гражданской одежде. При обыске обнаружил в кармане пиджака две немецкие листовки — так называемые «пропуска» в плен. В них с наглой категоричностью утверждалось, что Красная Армия разбита, Ленинград в железном кольце, солдаты фюрера уже обстреливают Кремль. Требовалась малость: арестовать командиров, комиссаров, бросить оружие и перейти в плен, где всех ожидала чуть ли ни райская жизнь. При этом предлагалось иметь при себе «смену чистого белья, мыло, котелок и ложку».
Командир читал листовку медленно, вслух. Осунувшееся скуластое лицо бледнело от гнева:
— Куда же ты, лизоблюд фашистский, девал котелок и ложку? Чем будешь на том свете гитлеровские щи хлебать?
Я молчал. Как сказать ему об истинной цели моей «прогулки» у линии фронта? Поверит ли?
Командир недвусмысленно приказал отвести «сволочь», то есть меня, за сарай и… Моя подпольная деятельность, так и не начавшаяся, могла на этом кончиться.
Дальше тянуть становилось бессмысленным. Я выразительно посмотрел на красноармейца:
— Пусть оставят нас одних.
Командир удивился, но требование удовлетворил.
— Выполняю специальное задание командования, — сказал я тихо. — Листовки же прихватил (так оно и было) на случай, если не удастся избежать встречи с немцами.
— Чем, — явно заколебался командир, — вы можете это подтвердить?
— К сожалению, ничем… Подумайте сами, товарищ, уместны ли при встрече с врагом разные справки и удостоверения?
Командир задумался.
Я не очень надеялся на благополучный исход. Но, видно, было в моем голосе что-то такое, чему он поверил. Мы расстались друзьями.
Доверять — не доверять? В тылу врага — это вопрос жизни и смерти. И когда надо было решать уже мне, я не раз вспоминал своего «знакомого» командира, его доверие авансом.
А случалось всякое на войне. Знавал я людей: на словах — кремень, а на проверку — трухляк. Не приведи, судьба, опереться на такого в трудную минуту.
…В январе 1942 года на Днепропетровщине гитлеровцы захватили группу наших товарищей. Я потерял связь с подпольным райкомом. Полицаи разыскивали и меня. На моей квартире перевернули все вверх дном.
С наступлением сумерек я ушел в степь. Ночь застала меня на окраине хутора Солдатского[1]. Тут жил учитель местной начальной школы Перекатов[2]. С этим человеком я в свое время, как говорится, пуд соли съел. Ко мне он относился по-дружески. Я предположил, что Перекатов должен быть дома. В армию его не взяли по состоянию здоровья. Эвакуироваться не успел.
Подойдя к усадьбе учителя, оглянулся — ни души. Хорошо зная расположение комнат, осторожно постучал в кухонное окно. Хозяин дома, несколько раз переспросил «кто» и открыл дверь. В сенях при тусклом свете керосиновой лампы он оглянул меня с ног до головы.
— Евгений Степанович?! Вы… — проговорил дрожащим голосом.
Я спросил, не могу ли у него переночевать. Уйду на рассвете. Он решительно замахал руками:
— На хуторе карательный отряд… Я вас не знаю, вы меня. Каждый сам по себе — такое теперь время.
Что делать? Ночь. Мороз до 40 градусов. В Солдатском никого, кроме Перекатова, не знал. Ночью дорога, улицы патрулировались гитлеровцами.
— Тогда, может, в коровнике разрешите переночевать?
Перекатов зло зашипел:
— Уходите… Сейчас… Немедленно.
И этого человека я считал чуть ли не другом!..
Захлопнулась дверь. Мелькнула тень с лампой.
Огородами я вышел в поле. В километре от хутора стоял осиротевший, никому теперь не нужный комбайн. Он-то и «приютил» меня на ночлег.
Тут не так мело. Тянуло ко сну. Странная сладкая истома разлилась по всему телу. Запахло свежескошенным сеном, медовым запахом цветов. Я оказался на лугу. И поплыл в зеленой лодочке. На какое-то мгновение вырвался из плена видений и понял, почувствовал: замерзаю. Снег занесет следы. Закоченеешь, и найдут тебя весной… Ну и пусть… Безразличие охватило меня. Спать… Спать…
Нет! Я еще живой. Не сдамся! Вывалился из комбайна. Ватные ноги совсем не слушаются. Делаю шаг, другой. Падаю. Поднимаюсь, снова падаю. И снова поднимаюсь. Нет, не сдамся!..
Теперь в камере, вспомнив Перекатова, я вновь словно пережил ночь в комбайне. Как это ни странно, именно тот давний эпизод встряхнул меня, заставил взять себя в руки.
Спокойно! Спокойно! Проанализируй все сначала. Где допущена ошибка?
Вновь и вновь перебираю в памяти события последних дней…
Больше месяца мы ждали этой минуты, когда скажут: летим.
Последний раз всей группой отрабатываем сигнал сбора: водим финкой по лопате. Звук скрежещущий, как у ночной вспугнутой птицы. Придирчиво «допрашиваем» друг друга.
Наконец-то подошла штабная машина. На аэродроме нас встречает полковник «Павлов» (про себя мы называем его Батей). Наша группа подчинена ему. С ним будем поддерживать связь.
Почти час летим над освобожденной территорией. На прифронтовом аэродроме под Жешувом нас уже ждет специальный самолет ЛИ-2. Приятная новость: войска 1-го Украинского фронта штурмом овладели Сандомиром. Продолжая бои по расширению плацдарма, наступающие войска заняли десятки населенных пунктов, завершили окружение группировки противника и ведут успешные бои по ее уничтожению.
Мы в гражданской одежде, и наше появление на фронтовом аэродроме, да еще в День авиации — сенсация. Летчики принимают нас за артистов. И все интересуются, когда начнется концерт. Ну что ж, артисты так артисты. Со штурманом нашего ЛИ-2 уточняем программу «концерта». По карте определяем координаты высадки.
Пилот хмурится:
— Вы нам, черти этакие, всю музыку испортили. Думали выпить свои законные фронтовые в честь праздника. Ну ничего: высадим вас тютелька в тютельку.
В 21.00 пришел инструктор, бог парашютистов. Дотошный. Придирается. Пробует на вес каждый рюкзак. Иначе нельзя: из-за перегрузки можно и без ног остаться.
Инструктор тщательно осматривает парашюты. Заметив на нашей радистке огромные сапоги сорок второго размера — других на складе не нашлось — недовольно хмыкает. Заставил ее намотать еще одну пару портянок. Наконец все готово. Начинается погрузка.
— Ну, ни пуха ни пера, — говорит инструктор, и лицо его становится каким-то растерянным, виноватым. Видимо, трудно оставаться, когда другие улетают. Очень трудно.
Но у войны свои неписаные законы и сюрпризы.
Инструктор вскоре после наших проводов, можно сказать, дома, на своем летном поле, попал под бомбежку и был убит шальным осколком.
Все это случилось потом. А тогда, в последние минуты пребывания на Большой земле, мне почему-то особенно запомнились его виноватые глаза.
В 23.00 самолет вышел на старт, быстро оторвался от дорожки, начал набирать высоту. Вот и линия фронта. Горят какие-то села. То слева, то справа от нас шарят по небу длинные пальцы прожекторов. Через несколько минут к нам прилепился вражеский истребитель. Длинная очередь. Одна, другая. «Мессер» сделал еще один залет, снизу. Предупреждаю группу: возможен вынужденный прыжок. Но истребитель, к счастью, так же внезапно отвалил от нас, как и появился. Летим на юго-запад. Протяжный гудок, пора… Дверь настежь. Сверяем часы: 0.30. Под нами непроницаемая темень. Что ждет нас внизу? Главное — дружнее прыгать, кучно, не рассеиваться. Снова гудок. Первым вываливается мой помощник «Гроза». За ним — радистка «Груша»[3], я — замыкающим.
Мой парашют открывается сразу. Поджимаю ноги. Жду. Земли нет. Странное ощущение: словно завис в воздухе. И куда-то несет, несет. Внизу появляются какие-то светлячки, движутся в одном направлении. Приземляюсь прямо на шоссейную дорогу. Теперь уже можно рассмотреть: светлячки — замаскированные фары машин. Их гул все ближе. Еле успеваю оттащить парашют в кювет. Наготове автомат, граната. Машины мчатся полным ходом. Какие-то обрывки песен, немецкой речи. Кажется, пронесло.
Парашют зарываю в поле. Скребу финкой по лопате — в ответ ни звука. Слышен только лай собак, свисток стрелочника: где-то рядом станция. Откуда она здесь? Не видно и лесных массивов, обозначенных на карте. Голая степь. Дороги — шоссейные, железная. Вокруг населенные пункты. Продолжаю давать сигналы, отзыва нет. Видно, сбросили с большой высоты. И совсем не «тютелька в тютельку», как обещал штурман. Вот и развеяло нас в разные стороны. До рассвета шел полем в юго-западном направлении. Забрел в рощу. Рюкзак, портфель запрятал в кусты. Стал снимать сапоги и вдруг услышал шорох. Почувствовал телом, спиной: кто-то смотрит на меня — пристально, неотрывно. Я за пистолет. Оглянулся: глаза. Огромные, серые глаза. Маленькая косуля в желтых пятнышках. Я тихонько свистнул. Ода вздрогнула: скок — только ножки-спички замелькали. Рассмеялся. Хорош Аника-воин — косули испугался.
Теперь на мне костюм, полуботинки. Забираю с собой документы, деньги. Выхожу к дороге. Трасса становится все оживленней. Появляются первые велосипедисты — местные жители. Их обгоняют тяжелые, груженые военные машины. Уже у самого села встречаю женщин в выцветших косынках. На рукавах нашивки «Ост». Рабыни двадцатого века. Милые девушки, как вам помочь? Все ближе дома, постройки под красной черепицей. Заглядываю в крайний дом. На пороге — старуха. Лицо бронзовое, все в морщинах. Встречает не очень дружелюбно.
— Цо то пан муви? Ниц по-германски не разумье.
Оказывается, я в Псарах. Краков? Краков далеко.
Может, сто верст, а может, сто десять. И граница.
— Какая граница?
— Обыкновенная. Тут Германия, рейх. Там Польша, генерал-губернаторство.
Старуха смотрит на меня, словно я с луны свалился. И вдруг захлопотала:
— Проше пана, каву.
Кофе я выпил, поблагодарил и — обратным ходом, в лесопосадку. Надо осмотреться, обдумать план действий, принять решение. Развернул карту — не обманула старуха. Силезия — вот куда нас занесло. На все заставки ругаю штурмана, пилота. Впрочем, ругай не ругай, а выход один: забрать вещи, самое необходимое и двинуть в сторону Олькуш — к границе. С моими документами в Германии ни в селе, ни в городе показываться нельзя.
Лес оказался редким — не лес, а подлесок, но тянулся в нужном мне направлении на восток. Пересек шоссейную дорогу и снова углубился в уже знакомую мне рощу. Рюкзак, портфель нашел сразу. Все сильнее сказывалась усталость, не спал почти двое суток. Присел на пенек. И незаметно для себя задремал. Разбудили жандармы. И все… Был «Голос», и нет «Голоса». Впереди допросы, пытки. Остается одно — умереть достойно. Но кто сказал, что все кончено? Где вы теперь, мои товарищи? Что с вами? Может, и на ваш след напали гитлеровцы?
Меня на допрос не вызывают. В камеру врываются звуки губной гармоники, пьяные голоса. Суббота. Гуляет жандармерия. Выбросили нас в ночь на пятницу. Гроза и Груша, если их не задержали, успели далеко уйти. Все глуше звучит назойливая песенка о незадачливом ефрейторе. Проваливаюсь. Просыпаюсь. В первое мгновение никак не могу понять, где я. Бок по-прежнему ноет. Голову разламывает от боли. С трудом отрываю ее от цементного пола. Жандарм молча ставит рядом со мной кружку воды, бросает кусок хлеба и уходит, трижды поворачивает ключ в замке. Есть совсем не хочется. Но воду выпиваю залпом.
Воскресенье… Меня все еще не вызывают. Начальство, видно, отдыхает. Мне это на руку. Кажется, я снова задремал днем. Как бы то ни было, к вечеру настало какое-то просветление. Головная боль прошла. Мысль снова заработала четко. Допрашивать будут ночью или утром. Броситься на конвоиров и офицеров? Хорошая смерть, легкая смерть. До пыток не дойдет. Кто от этого выиграет? Не ищешь ли ты легкой смерти, капитан Михайлов? «Герой, кто погибает с честью, но дважды герой тот, кто выполняет свой долг и остается в живых» — этому тоже учили в разведшколе. Учили искать выход из самых безвыходных положений.
Помнится, вскоре после войны мне попалась небольшая повесть Казакевича. Прочитал запоем. И до сих пор из всех книг об армейских разведчиках не знаю ничего лучше «Звезды». Так точно, с таким знанием деталей, так поэтично о разведчике еще никто не писал. Одно место мне особенно дорого.
«Надев маскировочный халат, крепко завязав все шнурки — у щиколоток, на животе, под подбородком и на затылке, — разведчик отрешается от житейской суеты, от великого и от малого. Разведчик уже не принадлежит ни самому себе, ни своим начальникам, ни своим воспоминаниям. Он подвязывает к поясу гранаты и нож, кладет за пазуху пистолет. Так он отказывается от всех человеческих установлений, ставит себя вне закона, полагаясь отныне только на себя. Он отдает старшине все свои документы, письма, фотографии, ордена и медали, парторгу — свой партийный или комсомольский билет. Так он отказывается от своего прошлого и будущего, храня это только в сердце своем.
Он не имеет имени, как лесная птица. Он вполне мог бы отказаться и от членораздельной речи, ограничившись птичьим свистом для подачи сигналов товарищам. Он срастается с полями, лесами, оврагами, становится духом этих пространств — духом опасным, подстерегающим, в глубине своего мозга вынашивающим одну мысль: свою задачу».
Тут все точно. И во многом напоминает сборы, уход на задание нашей и подобных ей групп. Но герои Казакевича — дивизионные разведчики. Они даже не снимали свою форму. По ту сторону фронта Травкин для своих оставался Травкиным, Мамочкин — Мамочкиным. Они действовали в ближнем тылу считанные дни, редко — недели. Как правило, работали автономно, полагаясь только на себя. Им не нужны были легенды. А нам предстояла работа за несколько сот километров от фронта, в глубоком вражеском тылу. И обязательно среди людей, хороших и плохих, возможных союзников и… врагов. Мы не могли к ним явиться безымянными, как лесные птицы. И, не зная настоящие имена даже друг друга, надолго отказываясь от прошлого, от своего «я», мы упорно, настойчиво вживались в новые имена, в новую, выдуманную для нас жизнь, в свою легенду.
Десятки людей трудились над каждой такой легендой, сверяя имена, факты, детали. Малейшая ошибка могла привести к провалу.
Наша ближайшая цель — легализация в Кракове. Легенды и должны были оправдать прибытие группы в этот город. Так мой помощник Гроза стал жителем Львова. Согласно легенде он работал на одном из заводов, бежал от большевиков. Радистка Груша по легенде — Анна Молодий. Воспитывалась в детском доме. Из Винницы была отправлена в рейх. Работала в Берлине на военном заводе. По состоянию здоровья освобождена от работы. Теперь пробирается домой. У Груши документы — комар носа не подточит: аусвайс — удостоверение, немецкий паспорт, врачебная справка. Штамп, печать — все настоящее, на бланках, добытых нашими разведчиками.
По-разному врастали мы в легенды. В этом процессе раскрывались характеры моих товарищей. Труднее всего приходилось Груше. Натура цельная, прямая, непосредственная, она вживалась в легенду, ломая себя. Гроза, энергичный, темпераментный, не без артистической искорки, наоборот, входил в новую роль легко, изящно, как, вероятно, делал это на сцене районного Дома культуры.
В ту минуту, когда я сдавал документы строгому, неразговорчивому лейтенанту РО фронта, умер и во мне Евгений Степанович Березняк. В прошлом — комсомолец, студент педтехникума, потом коммунист, учитель истории, заведующий гороно и снова учитель. Родился «Голос»: для своих — капитан Михайлов, он же Владимир Гурский, безработный бухгалтер.
У моей столь тщательно разработанной легенды один-единственный недостаток: она никак не вязалась ни с пистолетом, ни с гранатами, ни тем более с батареями и денежными знаками — этаким межнациональным банком.
Спокойней, спокойней. Тебя не расстреляли до сих пор, не допрашивали. Ждут указаний сверху? Какая у тебя цель? Выжить. Обмануть, перехитрить гитлеровцев. Они тоже не лыком шиты. А ты перехитри, выполни задание. Об этом и думай. А какие у тебя шансы? Что ты можешь? Первое — группа. Если Гроза и Груша на свободе, сделай все, чтобы поверили: действовал один.
Твоя явка — Рыбна. Рыбна — под Краковом. На землях Польского генерал-губернаторства. А ты в Обершлейзине — Верхней Силезии, отхваченной у поляков. Граница рейха усиленно охраняется. Значит, надо сделать так, чтобы сами гитлеровцы перевезли тебя через границу. Конечный пункт — Краков. Оттуда к явочным квартирам рукой подать.
Краков… Краков… Краков… Решение приходит в одном слове: марш-агент. Всю ночь шлифую свои показания. Взвешиваю каждое слово, пробую на зубок и так и сяк.
Что сказать? В чем «признаваться»? Когда?
Сразу «расколоться»? Грош цена такому «признанию». Гитлеровцы знают: наши люди умеют держать язык за зубами. Сразу поймут: игра или посчитают трусом, с которым и возиться нечего.
Какой же выход? Набить себе цену. На первом допросе, как бы ни мучили, молчать. «Заговорить» на втором. И так, чтобы поверили: не страх, не слабость, а трезвый расчет, инстинкт к жизни заставили это сделать.
А выдержу ли? Очень важно не упустить момент. С детства испытывал физическое отвращение к побоям, даже к самому прикосновению непрошеной руки. Конечно, случалось — с кем из мальчишек не бывало — и давать и получать сдачу. Но честный бой, даже уличная драка — одно, другое — когда тебя бьют, а ты ничего не можешь.
Из рассказов Олега — моего дружка по разведшколе (о нем речь впереди) — я знал, что фельджандармерия и гестапо придумали немало страшных пыток.
Олег побывал в руках и тех и других. Обрабатывали его и вручную, и, как невесело шутил Олег, «техническими средствами». В спецблоке подвешивали, растягивали с помощью особых хитроумных устройств. Чаще всего избивали резиновой палкой, случалось, сплошь унизанной остроконечными металлическими гайками, наждачными кольцами кожу с мясом сдирали.
Выложенный бордовыми плитками пол, покрытые коричневой масляной краской стены становились липкими. Некоторых узников обрабатывали так, что они не могли самостоятельно двигаться. Олега раза два увозили другие заключенные на носилках с велосипедными колесами.
И так круглые сутки, днем и ночью, в три смены.
— Тут главное, дружище, — повторял Олег, — не потерять контроль над самим собой. Самая коварная штука, когда теряешь сознание. Убьют, ну что ж, и пуля в бою убивает. Сломить?! Сильного боль не сломит. А вот вывести за черту, за предел человеческого — может. На это и надеются, гады. На бредовое, потустороннее состояние.
…Теперь все это ожидало и меня.
В понедельник утром в камеру вошли два жандарма. В их сопровождении я предстал перед герром комендантом и гестаповцами. Один из них сидел за столом. Худой, морщинистый. На столе — вещественные доказательства: мой ТТ, финка, деньги, документы, батареи. Гестаповец, стоящий рядом, почтительно нагнулся и что-то зашептал на ухо сидящему. Тот в ответ коротко рассмеялся.
— Ви есть золотая рипка. Я есть старый рипак. Пудет рипка говорийт или молчайт?!
Встал. Подошел. И, не дожидаясь ответа, коротко взмахнул рукой. Боль обожгла. Словно током ударило. На губах соленый привкус крови.
— Это, Иван, цветочки, якотки впереди.
Жандармы по знаку гестаповца схватили меня за руки. Дернули. Заломили до хруста в костях. Снова посыпались удары. Я инстинктивно обхватил руками голову: держаться! Стиснув зубы, глотая кровь, обливаясь потом, молчал. Боль врезалась в сердце, туманила мозг.
Только бы не потерять сознание.
«В парке Чаир распускаются розы.
Снега белее черешен цветы…»
Удар по голове… Цветы, цветы, цветы… Вспухшие, искусанные в кровь губы.
«Снятся твои золотистые косы.
Снится мне море, и солнце, и ты…
Снова удар. Стол, гестаповцы и жандармы поплыли, завертелись в оранжевой карусели. Боль исчезла. Чьи-то мягкие руки подхватывают и несут меня. Прихожу в себя на полу. Жандарм равнодушно, привычно, словно неодушевленный предмет, поливает меня ледяной водой.
Широко расставив ноги, надо мной раскачивается, как маятник, главный мой мучитель:
— Жиф курилька! Ну что? Будем молчайт, говорийт?!
Спокойно, спокойно! Признание должны вымучить — тогда в него поверят. Кто это сказал? Старый казак Шайтан славному гетману Богдану? А может, Олег?
Снова бьют. Что ж, вымучивали долго, старательно. Кажется, пора…
Превозмогая страшную слабость, я стал подниматься.
Тело ныло. Боль снова возвращалась, колючими иглами пронизывая мозг.
Гестаповец жестом подозвал жандармов.
Я поднял руку:
— Не надо. Хватит. Деваться некуда. Я — советский разведчик.
— Гут, гут. Отвечайт на вопросы! Где группа?
— Я один.
— Доказательства?
— Мои вещи и документы.
— Вещи и документы?
— Да. Я — марш-агент.
Во всех разведках мира есть такие люди — связники, «почтальоны». Их обычно посылают через линию фронта с ограниченной задачей: передать уже действующим группам батареи радиопитания, деньги, взрывчатку и т. д.
Вещи, найденные при мне, как раз и выдавали связника.
Поверит или не поверит? Если поверит, значит Гроза и Груша на воле. Бесконечной кажется минута. Но вот офицер потянулся к телефонной трубке. «Наверху» — это видно по его чуть заметной сухой улыбке — довольны.
— Если все правда, — обращается он ко мне, — можешь рассчитывать на доброту фюрера. Но боже сохрани, — он так и сказал — «боже сохрани», — водить гестапо за нос.
Комендант на радостях расщедрился. Мне разрешили умыться. В камеру принесли обед из жандармской кухни. Лапшу со свининой, пиво, даже баночку искусственного меда. Дело было сделано.
Завертелась, закружилась карусель тайной полиции рейха. 22 августа меня отвезли в Сосковец. Браслетки с рук не снимали. Вечером — катовицкое гестапо. Снова допрос. На этот раз с бо́льшим интересом к деталям. Допрашивал молодой гестаповец в штатском. Переводила девица. Маленькая блондинка, как только раздавалось: «Фрейлейн Вэра!» — вздрагивала, вскидывала голову. В ее глазах были и собачья преданность патрону, и неистребимое чувство страха. На меня она поглядывала с нескрываемым любопытством, даже с каким-то сочувствием, хоть и не без злорадства. Дескать, не одна я такая на белом свете. Есть и другие. Офицер вел допрос в стремительном темпе. Но я уже вошел в роль, не сбивался.
— Кто такой?
— Марш-агент, послан для связи.
— Задача?
— Встретиться в Кракове с представителем группы. Передать ему деньги, радиопитание. Получить пакет и к пятому сентября возвратиться к своим.
— Адреса? Явки? Где назначена встреча?
— Никаких адресов у меня нет. Встреча на краковском рынке Тандета.
— Точнее. Сроки?
— С двадцать четвертого по двадцать седьмое августа.
— Приметы? Пароль?
— Ко мне должен подойти мужчина среднего роста, средних лет. Он знает мои приметы: из английского бостона темно-синий костюм. Такого же цвета кепи. Из верхнего кармана пиджака виднеется розовый платочек. Пароль: «Когда вы выехали из Киева?» Отзыв: «В среду».
— Как попал в марш-агенты?
— Это длинная история, господин офицер. Да вы и не поверите.
— Ну?!
Тут я сообщил новые подробности по одной из легенд. Я — Гордиенко. Родом из Кировограда. Украинец. Работал при немцах секретарем в украинской полиции. Не успел эвакуироваться с вермахтом, так как Кировоград внезапно был окружен Советами. Перед приходом красных раздобыл чистые документы. С ними перебрался в соседний район. Сам явился в военкомат. Мобилизовали. Вскоре отправили в специальную часть в Житомир. Оттуда в Тернополь. Из Тернополя на самолете забросили в тыл. Хотел сразу явиться, да не успел.
— Почему не заявили об этом в самом начале?
— Кто бы поверил?
— И я не верю…
— Как вам угодно. Теперь уже все равно. Что ни вопрос — ловушка.
— Где приземлился? С кем? Фамилия? Шнель! Живо!
Я свое:
— Выброшен один. Приземлился в лесу западнее станции Псары.
Ночь просидел я в одиночке катовицкого гестапо. Утром двадцать четвертого меня снова привели к знакомому следователю. Тот вскинул на меня свои белесые глаза, заговорил отрывисто, сердито. Фрейлейн Вера встрепенулась и пошла выстреливать фразу за фразой. Я узнал, что ее шеф охотно и даже лично расстрелял бы меня, но приказ есть приказ. И, к большому сожалению шефа, меня сейчас отправят в Краков. Впрочем, в краковском гестапо шутить не любят.
После такого напутствия меня побрили, постригли, посадили в уже знакомую черную машину.