На скамью подсудимых, наряду с известными политическими деятелями, были посажены кремлёвские врачи, обвинённые в «медицинских убийствах» Куйбышева, Менжинского, Горького и его сына Максима.
Такой отбор исполнителей и жертв Троцкий объяснял тем, что «даже самый фантастический подлог приходится всё же строить из элементов действительности… Несмотря на многочисленность террористических „центров“… реально, т. е. в области трёх измерений мир наблюдал не перевороты, восстания и террористические акты, а лишь аресты, высылки и расстрелы. Правда, ГПУ могло ссылаться на один-единственный террористический акт… Труп Кирова неизменно фигурировал во всех политических процессах за последние три с лишним года. Все убивали Кирова по очереди: белогвардейцы, зиновьевцы, троцкисты, правые. Этот ресурс оказался исчерпан. Чтобы поддержать обвинительную конструкцию заговора, понадобились новые жертвы „террора“. Искать их пришлось в числе недавно умерших сановников. А так как сановники умирали в Кремле, т. е. в условиях, исключавших доступ посторонних „террористов“, то пришлось прибегнуть к обвинению кремлёвских врачей в отравлении собственных пациентов, конечно, по инструкциям Бухарина, Рыкова или, ещё хуже, Троцкого» [153].
В ряду врачей-отравителей и их пособников наиболее значительными были фигуры Плетнёва и Левина. Плетнёв был не только блестящим терапевтом, но и всемирно известным автором научных работ в области медицины. Незадолго до ареста он был проведён через позорную процедуру суда в качестве насильника, надругавшегося над своей пациенткой. 8 июня 1937 года в «Правде» появилась статья «Профессор — насильник, садист», описывающая с необычайными подробностями «зверское насилие», учинённое Плетнёвым над некой «пациенткой Б.» В статье приводилось истерическое письмо Б., в котором рассказывалось, как три года назад во время врачебного осмотра профессор, обуреваемый порывом сексуального садизма, внезапно укусил её за грудь. Этот укус 66-летнего старика оказался столь ужасен, что пациентка, по её словам, «лишилась работоспособности, стала инвалидом в результате раны и тяжёлого душевного потрясения». Письмо «поруганной женщины» заканчивалось словами: «Будьте прокляты, подлый преступник, наградивший меня неизлечимой болезнью, обезобразивший моё тело».
В медицинских кругах было хорошо известно, что таинственной пациенткой Б. является некая Брауде, физически безобразная и психически больная женщина, тайная осведомительница НКВД, шантажировавшая Плетнёва ещё до публикации фантастической статьи «Правды». Тем не менее по команде свыше в газетах немедленно стали появляться письма известных медиков и резолюции врачебных митингов с требованиями «самого сурового приговора этому извергу».
Опубликованное вскоре сообщение о закрытом заседании московского городского суда извещало, что Плетнёв приговорён условно к двум годам лишения свободы, т. е. фактически освобождён от всякого наказания. Комментируя это решение, Троцкий писал: «В СССР приговаривают нередко к расстрелу за кражу мешка муки. Тем более можно было ожидать беспощадного приговора над врачом-насильником… Приговор казался таким же неожиданным, как раньше — обвинение… Обвинение в садизме было с таким оглушительным шумом выдвинуто… только для того, чтобы сломить волю старого врача, отца семьи, и сделать из него послушное орудие в руках ГПУ для будущего политического процесса» [154].
Спустя несколько месяцев Плетнёв, прошедший через потрясение чудовищной интригой и неслыханным позором, был арестован. Как он писал впоследствии в заявлениях из Владимирской тюрьмы, во время следствия к нему «применялась ужасающая ругань, угрозы смертной казнью, таскание за шиворот, душение за горло, пытка недосыпанием, в течение пяти недель сон по 2—3 часа в сутки, угрозы вырвать у меня глотку и с ней признание, угрозы избиением резиновой палкой… Всем этим я был доведён до паралича половины тела» [155].
Главным исполнителем убийств был объявлен профессор Левин, с первых лет революции занимавший ведущее место среди кремлёвских врачей и несомненно осведомлённый о причинах действительно загадочных смертей, постигших некоторых его пациентов. «Этот превосходный кремлёвский врач,— говорилось в одном из откликов «Бюллетеня» на процесс,— тоже знал слишком много, и он мог когда-нибудь многое рассказать. Он знал, как умер Орджоникидзе… Доктор Левин мог бы когда-нибудь рассказать и о самоубийстве Аллилуевой, жены Сталина. Ему нечего было бы рассказать потомству о смерти Куйбышева, но он мог бы рассказать кое-что об операции Фрунзе» [156].
Дело доктора Левина, по мнению Троцкого, служило своего рода ключом «не только к загадкам московских процессов, но и ко всему режиму Сталина в целом… Этот ключ открывает все кремлёвские тайны и вместе с тем окончательно запирает рты адвокатам сталинского правосудия во всём мире».
Левина не обвиняли в том, что он был замаскированным троцкистом и стремился в союзе с Гитлером захватить власть в СССР. У него не было никаких личных побуждений к тому, чтобы совершать самые гнусные из всех названных на процессе преступлений — вероломные убийства доверявших ему больных. Из его показаний следовало, что он убивал своих пациентов по приказу Ягоды, который в случае неповиновения грозил уничтожить не только его самого, но и его семью. «Так выглядит,— писал Троцкий,— в московской судебной панораме сталинский режим на самой своей верхушке, в Кремле, в самой интимной части Кремля, в больнице для членов правительства! Что же в таком случае творится во всей остальной стране?»
Считая в дни процесса обвинение Левина в убийстве Горького «кошмарной выдумкой», Троцкий обращал внимание на то, что Сталин, Вышинский и Ежов, запустив данную версию, «из всех возможных вариантов выбрали наиболее вероятный, т. е. наиболее отвечающий условиям, отношениям и нравам. Все участники суда, вся советская пресса, все носители власти молчаливо признали полную правдоподобность того, что начальник ГПУ может любое лицо заставить совершить любое преступление, даже когда это лицо находится на свободе, занимает высокий пост и пользуется покровительством правящей верхушки». В своей бюрократической безнаказанности они не учли: после этого отпадают всякие сомнения в том, что палачи из НКВД могут заставить любого заключённого «добровольно» сознаться в не совершённых им преступлениях.
В отличие от беззащитных узников НКВД и подавляющего большинства советских граждан на воле, Левин не находился в исключительной власти тайной полиции и её могущественного главы. Он имел возможность разоблачить Ягоду, обратившись к лицам, занимающим самое высокое положение в стране. «Левин — не случайное лицо,— замечал в связи с этим Троцкий.— Он лечил Ленина, Сталина, всех членов правительства… Как у всякого авторитетного врача, у него установились интимные, почти покровительственные отношения с высокими пациентами. Он хорошо знает, как выглядят позвоночники господ „вождей“ и как функционируют их авторитарные почки. Левин имел свободный доступ к любому сановнику. Разве не мог он рассказать о кровавом шантаже Ягоды Сталину, Молотову, любому члену Политбюро и правительства? Выходит, что не мог» [157].
Более точный ответ на этот вопрос Троцкий нашёл в последующие годы, когда он частично пересмотрел свой взгляд на московские процессы. В статье «Сверхборджиа в Кремле» он писал, что во время процесса обвинения и признания в убийстве старого и больного писателя казались ему фантасмагорией. «Позднейшая информация и более внимательный анализ обстоятельств заставили меня изменить эту оценку. Не всё в процессах было ложью. Были отравленные и были отравители. Не все отравители сидели на скамье подсудимых. Главный из них руководил по телефону судом» [158].
Троцкий напоминал, что в последние годы жизни Горького его отношения со Сталиным были далеко не такими безоблачными, как они изображались советской пропагандой. Если с 1929 по 1933 год Горький ежегодно выезжал на продолжительное время за границу, то с 1934 года такие поездки Сталиным были запрещены. Переписка между Горьким и Роменом Ролланом проходила через тщательную цензуру. НКВД окружало Горького «под видом секретарей и машинисток кольцом своих агентов. Их задачей было не допустить к Горькому нежелательных посетителей» [159].
О положении и настроениях Горького в последние годы содержатся выразительные свидетельства в показаниях Бабеля, написанных им во время пребывания в тюрьме. В марте 1936 года Горького, находившегося в Крыму, посетил Андре Мальро в сопровождении Кольцова, Крючкова (секретаря Горького) и Бабеля (последний был приглашен по просьбе Горького). Как писал Бабель, Горького «в этот период мы застали в мрачном настроении. Атмосфера одиночества, которая была создана вокруг него Крючковым и Ягодой, усердно старавшимися изолировать Горького от всего более-менее свежего и интересного, что могло появиться в его окружении, сказывалась с первого дня моего посещения дачи в Тессели. Моральное состояние Горького было очень подавленное, в его разговоре проскальзывали нотки, что он всеми оставлен. Неоднократно Горький говорил, что ему всячески мешают вернуться в Москву, к любимому им труду… Подбор людей, приводимых Крючковым к Горькому, был нарочито направлен к тому, чтобы Горький никого, кроме чекистов, окружавших Ягоду, и шарлатанов-изобретателей, не видел. Эти искусственные условия, в которые был поставлен Горький, начинали его тяготить всё сильнее, обусловили то состояние одиночества и грусти, в котором мы застали его в Тессели, незадолго до его смерти» [160].
Не зная столь детальных подробностей блокады, установленной вокруг Горького, Троцкий тем не менее упоминал, что после смерти писателя «возникли подозрения, что Сталин слегка помог разрушительной силе природы. Процесс Ягоды имел попутной задачей очистить Сталина от этого подозрения» [161]. Поэтому Бессонов заявлял, что Троцкий передал ему директиву о физическом уничтожении Горького, мотивируя это «чрезвычайной близостью» писателя к Сталину и его исключительным влиянием на западную интеллигенцию, которое отталкивало от Троцкого многих сторонников [162]. Вслед за Бессоновым Ягода, Бухарин, Рыков, врачи и другие подсудимые неоднократно повторяли, что Горький был «защитником сталинской политики», личным другом и «непоколебимым сторонником» Сталина и всегда говорил о нём «с исключительным восхищением» [163]. «Если бы это было правдой хоть наполовину,— замечал Троцкий,—Ягода никогда не решился бы взять на себя умерщвление Горького и ещё менее посмел бы доверить подобный план кремлёвскому врачу, который мог уничтожить его простым телефонным звонком к Сталину» [164].
Поскольку Горький пользовался огромным авторитетом в СССР и за рубежом, он стал представлять серьёзную опасность для Сталина в условиях, когда недовольство и репрессии достигли в стране высшего предела. Можно было усилить контроль над ним, но нельзя было запретить ему переписываться с европейскими писателями или полностью изолировать его от посещений иностранцев и жалоб обиженных советских граждан. «Никак нельзя было заставить его молчать. Арестовать его, выслать, тем более расстрелять — было ещё менее возможно. Мысль ускорить ликвидацию больного Горького „без пролития крови“ через Ягоду должна была представиться при этих условиях хозяину Кремля как единственный выход. Голова Сталина так устроена, что подобные решения возникают в ней с силою рефлекса».
Только этим можно объяснить тот факт, что Левин и другие авторитетные кремлёвские врачи не искали защиты от Ягоды у своих пациентов, сплошь относившихся к высшим сановникам Кремля. «Разгадка в том, что Левин, как и все в Кремле и вокруг Кремля, отлично знал, чьим агентом является Ягода. Левин подчинился Ягоде, потому что был бессилен сопротивляться Сталину» [165].
Немаловажным подтверждением этой версии Троцкий считал неоднократное повторение подсудимыми мысли о том, что настроениями и поведением Горького были недовольны некие «высокие личности». Разумеется, на суде эта формула расшифровывалась таким образом, что таковыми являлись Бухарин, Рыков, Каменев и Зиновьев. «Но в этот период названные лица были париями, преследуемыми ГПУ. Под псевдонимом „высокие личности“ могли фигурировать только хозяева Кремля. И прежде всего Сталин» [166].
Анализ версии о злодейском умерщвлении Горького подводил Троцкого к выводу о том, что «основные элементы сталинских подлогов не извлечены из чистой фантазии, а взяты из действительности, большей частью из дел или замыслов самого мастера острых блюд» [167].