В книге «Люди, годы, жизнь», говоря о культе Сталина, Эренбург замечал, что «к началу 1938 года правильнее применить просто слово „культ“ в его первичном, религиозном значении. В представлении миллионов людей Сталин превратился в мифического полубога; все с трепетом повторяли его имя, верили, что он один может спасти Советское государство от нашествия и распада» (курсив мой.— В. Р.). В подтверждение этих обобщений писатель, однако, приводил лишь один эпизод: когда на сессии Верховного Совета СССР старейший депутат, академик Бах закончил вступительную речь здравицей в честь Сталина, «раздался грохот рукоплесканий… Я сидел высоко, вокруг меня были обыкновенные москвичи — рабочие, служащие, и они неистовствовали» [584].
Разумеется, именно такой культ, приближающийся к идолопоклонству, насаждали Сталин и его клика. Нет оснований усомниться в описанной Эренбургом картине. Но писатель не упоминал, что «неистовствовали» люди, тщательно подобранные на политический форум аппаратом. Чьё-либо недостаточное рвение при овациях даже не на столь высоких форумах немедленно замечалось обильно рассеянными в зале сексотами и влекло крайне неблагоприятные последствия для недостаточно «неистовствовавших».
Далеко не все испытывали те чувства, о которых говорил Эренбург. Более объективно настроения и поведение простых людей в эти страшные годы описаны в воспоминаниях Н. Я. Мандельштам, наблюдавшей рабочих не на торжественных собраниях, а в повседневном труде и быту. Получив после ссылки «минус», т. е. запрещение проживать ближе 100 километров к Москве и другим крупным городам, Мандельштамы поселились в Калинине, снимая комнату в доме рабочего-металлурга. Здесь Надежда Яковлевна убедилась, что «в рабочих семьях в то суровое время разговаривали гораздо более прямо и открыто, чем в интеллигентских». «Уже отцы и дети наших хозяев работали на заводах,— рассказывала она.— Татьяна Васильевна не без гордости объясняла: „Мы — потомственные пролетарии“… К процессам оба относились с полным осуждением: „Нашим именем какие дела творятся“,— и хозяин с отвращением отбрасывал газету. „Их борьба за власть“ — вот как он понимал происходящее. Что всё это называлось диктатурой рабочего класса, приводило обоих в ярость: „Заморочили вам голову нашим классом“. Или: „Власть, говорят, за нашим классом, а пойди, сунься — покажут тебе твой класс“… У обоих было понятие пролетарской совести, от которого они не желали отказываться».
После ареста мужа Мандельштам поселилась в поселке Струнино, где работала на текстильной фабрике. «Относились ко мне хорошо, особенно пожилые мужчины,— вспоминала она об этой поре своей жизни.— …На каждом шагу я замечала дружеское участие — не ко мне, а к „стопятнице“».
Однажды ночью (завод работал в три смены) в цех явились двое молодых людей, приказавших Надежде Яковлевне следовать за ними в отдел кадров. Путь туда пролегал через несколько цехов. По мере того, как Мандельштам в сопровождении энкаведешников двигалась по цехам, рабочие выключали машины и шли следом: они знали, что из отдела кадров нередко уводят прямо в НКВД. «Чего от меня хотели,— писала Мандельштам,— я так и не поняла, но в ту ночь меня отпустили, быть может, потому, что во дворе толпились рабочие… Когда кончилась ночная смена, один за другим к нашему окну стали приходить рабочие. Они говорили: „Уезжай“,— и клали на подоконник деньги. Хозяйка уложила мои вещи, а хозяин с двумя соседями погрузили меня на один из первых поездов. Так я ускользнула от катастрофы благодаря людям, которые ещё не научились быть равнодушными. Если отдел кадров первоначально не собирался меня арестовывать, то после „проводов“, которые мне устроили, мне, конечно бы, не уцелеть» [585].
Об отношении рабочих к репрессированным много говорит и рассказ Мандельштам о том, что по утрам рабочие, переходя железнодорожные пути, внимательно смотрели себе под ноги: они искали записки, которые выбрасывались заключёнными из поездов, обычно проходивших через Струнино по ночам. Нашедший записку клал её в конверт, переписывал адрес и бросал конверт в почтовый ящик. Свидетельства такого рода мы находим и во многих других воспоминаниях: тысячи людей получали весточки от родных путём подобной добровольной пересылки.
В работах, посвящённых сталинским репрессиям, обычно к их жертвам относят крестьянство и интеллигенцию. Значительно меньше внимания уделяется репрессиям, обрушившимся на рабочий класс. Между тем, в годы великой чистки из его рядов были вырваны десятки тысяч людей, в основном наиболее активная и сознательная часть: коммунисты и стахановцы. Были арестованы почти все рабочие и инженерно-технические работники, которые проходили стажировку на зарубежных заводах. При этом господствовали представления, утвердившиеся в «органах»: любой советский человек, побывавший за границей, не мог не откликнуться на вербовку иностранными разведками.
Как рассказывал автору этой книги профессор Д. И. Гальперин, работавший в 1937 году главным инженером на тамбовском оборонном заводе, с сентября 1937 года по февраль 1938 года там были арестованы два директора завода, все их замы, все начальники отделов, три состава парткома, два состава завкома, более сотни стахановцев. Аналогичная картина наблюдалась на всех военных заводах. Процент расстрелянных среди арестованных зависел от степени садизма местного руководства НКВД. В феврале 1938 года всё тамбовское руководство НКВД было расстреляно. После этого примерно треть арестованных выпустили на свободу, а остальных направили в лагеря. Сам Гальперин провёл пять лет в «шарашке», где принимал участие в создании «Катюши», за что был амнистирован и получил звание лауреата Сталинской премии. Как он вспоминал, при снятии судимости работникам «шарашек» партийность была отягчающим обстоятельством.
Инженер московского завода «Каучук» Д. Б. Добрушкин рассказывал, что на его предприятии было арестовано несколько десятков рабочих, прежде всего стахановцев и орденоносцев [586].
В деревне жертвами великой чистки были по преимуществу коммунисты и колхозная интеллигенция. Во многих сельских районах проходили открытые процессы, на которых судили председателей колхозов, руководителей районных партийных и советских организаций, агрономов, ветеринаров и т. д. Их вражеской деятельностью объяснялись действительные беды и неурядицы, которые переживала советская деревня: падёж скота, отсутствие кормов, слишком ранняя или, наоборот, запоздалая уборка урожая, низкая оплата труда в колхозах и т. д. Всё это, как узнавали многочисленные зрители этих процессов, делалось с целью вызвать озлобление крестьян против Советской власти. Эти провокационные приёмы нередко побуждали колхозников воспринимать аресты и расстрелы как заслуженную кару «вредителям», как предвестие «зажиточной жизни», которую обещал Сталин и наступлению которой якобы мешали «ликвидируемые» враги народа.
Во время насильственной коллективизации и после неё сельские, да и многие городские коммунисты, мобилизованные для участия в очередных кампаниях по выкачиванию хлеба из деревень, были вынуждены — под угрозой лишения партбилета или даже ареста — прибегать к репрессивным мерам по отношению к крестьянам. На этой волне выдвигались наиболее жестокие и бессовестные, многие из которых спустя несколько лет сами попали в мясорубку великой чистки. Известия о расправе над ними вызывали у многих крестьян чувство удовлетворения, ощущение восстановления попранной справедливости.
В 1937 году впервые было публично сказано о многих прежде замалчиваемых событиях, в том числе о массовом голоде недавнего времени. Так, в романе «Бруски» Ф. Панферова рисовались кошмарные картины, не уступавшие по своей выразительности изображению голода в художественных произведениях 60—80-х годов:
«По обе стороны дороги то и дело попадались лошадиные трупы с обглоданными ребрами, но кое-где виднелось и более страшное, чудовищное, на что Кирилл не мог без содрогания смотреть. Вон совсем недалеко от дороги сидит на корточках рыжебородый мужик… На голове у него вместо шапки слой льда. Лёд с головы спускается на шею и тянется по спине.
— Не подъедем? — спросил шофер.
— Он мёртвый,— ответил Кирилл, скрывая свой испуг…
Из переулка выехал человек на санях. Он едет по улице и кричит, точно скупая:
— Эй! У кого есть мертвяки? Давай!
На повороте он наклонился над Никитой Гурьяновым.
— Что, умираешь? — спросил он, подталкивая Никиту ногой.
— Умираю,— глухо прохрипел он.
— Так ты давай в сани… всё равно отвозить.
— С мертвяками?
— А то с кем же?» [587]
Эти жуткие сцены, однако, понадобились Панферову лишь для того, чтобы устами одного из своих «образцовых» героев провозгласить: «Кто некоторые села… посадил на голодный паёк? Кто? Враг! Врага многие не видят, за врагом плетутся, врагу поддакивают… А врага надо бить. Бить как гниду. Враг засел в земельных органах, в планирующих, в органах Наркомпроса, в научных заведениях, в Академии… Жги беспощадно, без слёз, без умиления, не слюнтяйничай… не то — тебя сожгут, детей твоих сожгут» [588].
Шесть лет коллективизации породили глубокий антагонизм между крестьянством и верхушечными слоями города, для которых коллективизация обернулась, в частности, возможностью нанимать за мизерную плату домработниц из числа женщин, бежавших из голодных деревень или от раскулачивания. О том, как трудно было представителям этих полярных слоёв понять друг друга, рассказывается в воспоминаниях О. Адамовой-Слиозберг, которые открываются разговором автора со своей домработницей, чудом избежавшей раскулачивания и получившей письмо о судьбе своих близких. «От мужика твоего три месяца ничего нет, слышала, канал роет,— писала соседка.— Дети твои с бабкой жили [в Сибири], всё хворали. Землянка сырая, ну и питанья мало… А только начала валить ребят скарлатина, мои тоже все переболели, еле выходила, а твоих Бог прибрал. Мать твоя как без ума, не ест, не спит, всё стонет, наверное, тоже скоро умрёт».
Когда Адамова рассказала об этом письме своему мужу — доценту университета, тот заявил ей: «Видишь ли, революция не делается в белых перчатках. Процесс уничтожения кулаков — кровавый и тяжёлый, но необходимый процесс. В трагедии Маруси далеко не всё так просто, как тебе кажется. За что её муж попал в лагерь? Трудно поверить, что он так уж не виновен. Зря в лагеря не сажают» [589].
Удивительно ли, что великая чистка, не затронувшая основную массу сельского населения, была с относительной толерантностью встречена на селе, которое в эти годы стало оправляться от последствий насильственной коллективизации. Тогда же несколько улучшилось положение раскулаченных. В 1938 году Политбюро утвердило проект постановления Совнаркома, согласно которому детям спецпереселенцев и ссыльных по достижении 16-летнего возраста разрешалось выдавать паспорта на общих основаниях и предписывалось не чинить препятствий к выезду на учёбу или работу [590]. Постановлением СНК от 22 декабря 1938 года спецпоселения были переведены на режим обычных сельских артелей. К началу войны в спецпоселениях осталось менее одного миллиона раскулаченных и членов их семей.
В 1937—1938 годах Политбюро приняло несколько постановлений о работе обкомов, в которых вражеской деятельностью местных аппаратчиков объяснялись факты произвола по отношению к колхозникам и единоличникам, снижение размеров приусадебных участков и т. д. Во исправление этого «вредительства» предписывалось снять многочисленные недоимки с колхозников и единоличников, разрешалось им беспрепятственно пасти скот в лесах и учреждались некоторые другие льготы [591].
Конечно, все эти меры носили паллиативный характер и не могли в корне изменить атмосферу советского общества, которая, по словам Троцкого, была «насыщена ненавистью к привилегированным верхам» [592]. Одна из функций великой чистки состояла в перемещении этой ненависти с режима и его хозяев — сталинской клики на местных функционеров, с которыми непосредственно сталкивалось население.
Касаясь причин, по которым версия о массовой террористическо-диверсионной деятельности была встречена с доверием значительной частью населения, важно учитывать следующие обстоятельства. Диверсии и террор нередко выступали в истории средствами законной самообороны народа против своих угнетателей, орудием партизанской деятельности, сопровождавшей гражданские и национально-освободительные войны. Эти средства широко применялись в годы второй мировой войны не только партизанским движением в СССР, но и движением сопротивления во всех оккупированных гитлеровцами странах. Эти же сильнодействующие средства использовались и реакционными силами (бандформирования, «боевики») вплоть до нынешнего времени (чеченская война).
В 1937—1938 годах миллионы советских людей хорошо помнили акты диверсий и террора, которые в спонтанных, стихийных, одиночных, разрозненных формах выступали в качестве ответной реакции крестьянства на насильственную коллективизацию. Сталинская пропаганда всячески раздувала масштабы этой деятельности, апеллируя не только к сознанию, но и к подсознательным элементам человеческой психики. Эту психологическую пружину большого террора тонко уловил писатель Фазиль Искандер, замечавший, что Сталин «хорошо понимал одну важную сторону человеческой психологии. Он знал, что человеку свойственно жгучее любопытство к потустороннему. Человеку доставляет особую усладу мысль, что рядом с обычной, нормальной жизнью идёт тайная жизнь, чертовщина. Человек не хочет смириться с мыслью, что мир сиротливо материален. Он как бы говорит судьбе: „Если уж ты меня лишила бога, то по крайней мере не лишай дьявола“» [593]. На этих потайных струнах человеческой психики ловко играл Сталин, разжигая атмосферу средневековой истерии и мракобесия.
Рациональному восприятию большого террора препятствовал тотальный запрет на выражение каких бы то ни было сомнений и даже постановку самих вопросов, неизбежно возникавших в годы великой чистки: почему в стране «победившего социализма» оказалось такое количество шпионов, изменников и диверсантов, какое никогда не встречалось в истории? Почему почти каждый советский гражданин, находившийся за границей, становился добычей иностранных разведок? Почему большинство зарубежных коммунистов, прибывших в «отечество всех трудящихся», оказывались его злейшими врагами?
Ошеломлению народа гигантскими масштабами вражеской деятельности служили показательные процессы, проходившие не только в Москве, но и в большинстве других регионов страны. Они также строились по принципу амальгамы. Подсудимыми на них нередко становились, например, работники торговли, обвинявшиеся в искусственном создании дефицитов и очередей, чтобы вызвать недовольство населения правительством. Зачастую на суд выводились действительные казнокрады, мошенники, расхитители, чьи действия объяснялись не личной корыстью, а желанием навредить Советской власти.
Чтобы лучше понять психологическую атмосферу, сопровождавшую великую чистку, остановимся на её восприятии полярными социально-политическими слоями общества.