XLIV «Их мораль и наша»

В работах 30-х годов, посвящённых кронштадтскому мятежу и другим событиям первых послереволюционных лет, немалое место занимали «обличения» большевиков за якобы присущий им аморализм. Эта линия нападок на большевизм также составляла часть идеологической кампании, направленной на отождествление сталинских зверств с политикой и идеологией большевизма. Это побудило Троцкого к написанию ряда работ о принципах революционной, большевистской морали, важнейшей из которых была статья «Их мораль и наша». Под «нашей» моралью имелась в виду мораль большевиков, под «их» моралью — буржуазная мораль и мораль сталинистов.

Известно, что сам Сталин никогда не выступал публично по вопросам морали. В его работах, разумеется, отсутствует и прямая проповедь морального нигилизма. Однако существует исторический источник, высвечивающий его подлинное отношение к морально-этическим принципам. Речь идёт о развёрнутой записи, оставленной им на обложке принадлежащего ему экземпляра ленинской книги «Материализм и эмпириокритицизм». Эта запись, сделанная Сталиным для себя, содержала утверждение культа силы как единственно эффективного политического принципа, перед которым все моральные пороки и изъяны оказываются незначительными величинами (именно такую «нравственную философию» Кестлер безосновательно приписывал всем большевикам). Поскольку данная запись может рассматриваться как единственное искреннее обоснование Сталиным своего поведенческого кредо, уместно привести её целиком:

«1) слабость

2) лень

3) глупость —

единственное, что может быть названо пороками.

Всё остальное — при отсутствии вышеуказанного составляет несомненно добродетель!

NВ! Если человек

1) силён (духовно)

2) деятелен

3) умён (или способен), то он хороший, независимо от любых иных „пороков“!

(1) и (3) дают (2)» [899].

В 20-е годы появилось немало работ большевистских идеологов, посвящённых вопросам этики и морали. Во многих из них содержалось нигилистическое и релятивистское истолкование нравственных принципов, что было связано с вульгаризацией марксистского учения, идущей от работ Преображенского и Бухарина. В брошюре «О морали и классовых нормах» Преображенский, категорически отвергая «вечные нормы» морали, настаивал на относительности всех моральных принципов и защищал прагматическое положение, согласно которому в любом (в том числе и в социалистическом) обществе нравственным считается только то, что выгодно руководящей группе или классу. Аналогичное понимание морали выдвигалось в работах соавтора Преображенского по «Азбуке коммунизма» Бухарина. В книге «Теория исторического материализма» он склонялся к толкованию морали (отождествляемой им с этикой) как фетишистской формы общественного сознания, которая должна исчезнуть при коммунизме. «Самое существо этики,— писал он,— в том и состоит, что это есть нормы, которые обхвачены фетишистской оболочкой. Фетишизм есть существо этики… Этика… предполагает фетишистский туман, в котором многие теряют дорогу». Пролетариату же, по мнению Бухарина, нужны простые и понятные нормы поведения, носящие характер «таких же технических правил, как для столяра, который делает табуретку… Если он хочет добиться коммунизма, то ему нужно делать то-то и то-то, как столяру, делающему табуретки. И всё, что целесообразно с этой точки зрения, то и следует делать» [900].

Нетрудно обнаружить в этом пункте влияние на Бухарина богдановской «организационной науки», в которой мораль рассматривалась как одно из средств организации коллективных усилий класса.

Конечно, в литературе 20-х — 30-х годов встречались и более верные взгляды на мораль и её соотношение с политикой [901]. Однако ни в одной из работ этого времени (как, впрочем, и предыдущих, и последующих лет) не содержалось столь глубокого и последовательного освещения марксистской этической концепции, как в работе Троцкого «Их мораль и наша».

Многочисленные антикоммунистические авторы, доказывающие «аморализм» большевиков, обычно обходят эту классическую марксистскую работу, сводя всё содержание революционной, большевистской морали и этики к ленинскому тезису «Наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата» [902]. При этом игнорируется то обстоятельство, что эти слова были сказаны Лениным в речи на III съезде комсомола, т. е. в беседе с 15—20-летними юношами и девушками, а не выдвинуты в теоретическом трактате, и поэтому были обоснованы публицистическими, доходчивыми для массового сознания аргументами, а не системой научных доказательств. Не обращается внимание и на дальнейшую расшифровку в речи Ленина этой формулы, раскрывающую её гуманистическое, в конечном счёте общечеловеческое содержание: «нравственность служит для того, чтобы человеческому обществу подняться выше…»; коммунистическая мораль противоположна «той психологии и тем привычкам, которые говорят: я добиваюсь своей прибыли, а до остального мне нет никакого дела» [903].

В работе Троцкого нет прямых ссылок на речь Ленина. Но её сближает с этой речью отрицание «нравственности, взятой вне человеческого общества», выведения морали и нравственности из «велений бога», «из идеалистических или полуидеалистических фраз, которые всегда сводились тоже к тому, что очень похоже на веления бога» [904]. Как мы увидим несколько ниже, у Троцкого, по существу, повторяются те же мысли, хотя они — в соответствии с отличием теоретической работы от публицистического выступления — облечены в более строгие, выверенные, завершённые формулировки.

В работе «Их мораль и наша» Троцкий как бы подвергал ленинские идеи дальнейшей конкретизации, показывая, что действительно служит делу революционного пролетариата, а что уводит от его великих классовых и в то же время общечеловеческих, всемирно-исторических задач.

В своём научном анализе Троцкий опирался на неизвестный Ленину позитивный и негативный социальный опыт, накопленный за годы социалистического строительства в СССР. Он критиковал моральные и идеологические иллюзии, характерные для первоначальных этапов этого строительства, беспощадно вскрывал ошибки и гневно клеймил преступления, проявившиеся в ходе первой великой битвы за социальное равенство, т. е. за освобождение человечества от всех видов классового и национального угнетения.

Менее всего Троцкий (как и Ленин) был склонен утверждать, что революционная политика делает ненужной мораль или «освобождает» себя от моральных обязательств. Точно так же он отнюдь не давал индульгенции всем ошибкам и эксцессам, которые могут обнаружиться в ходе революционной практики.

Описывая реальное состояние нравственных отношений в классово-антагонистических обществах, Троцкий исследовал вопрос о том, при каких исторических условиях возникает потребность в использовании таких политических средств, как убийство или ложь. В этом исследовании он столь же строго объективен, как марксистский экономист или социолог, доказывающий неизбежность безработицы или социальной дифференциации в обществе, основанном на рыночных отношениях.

Эта объективность не мешала использованию Троцким понятия «суд морали» — для раскрытия различий перед лицом этого суда социального смысла внешне сходных политических поступков, для разграничения различных видов социального насилия.

Троцкий исходил из того, что мораль больше, чем какая-либо другая форма идеологии, имеет классовый характер. Этому не противоречит существование элементарных норм морали, выработанных развитием человечества, как целого, и необходимых для существования всякого человеческого коллектива. Эти нормы выражают тот факт, что человек в своём индивидуальном поведении должен подчиняться определённым правилам, вытекающим из его принадлежности к обществу. Но эти общепризнанные правила морали (принимающие в религии форму заповедей) носят абстрактный характер. Ограниченность и неустойчивость силы их действия прослеживаются на судьбе самого «категорического» морального правила или морального запрета. «В „нормальных“ условиях „нормальный“ человек соблюдает заповедь „не убий!“,— писал Троцкий.— Но если он убьёт в исключительных условиях самообороны, то его оправдают присяжные. Если, наоборот, он падёт жертвой убийцы, то убийцу убьёт суд… Что касается государства, то в мирное время оно ограничивается легализованными убийствами единиц, чтобы во время войны превратить „общеобязательную“ заповедь „не убий!“ в свою противоположность. Самые гуманные правительства, которые в мирное время „ненавидят войну“, провозглашают во время войны высшим долгом своей армии истребить как можно большую часть человечества» [905].

С чисто моральной точки зрения невозможен и ответ на вопрос о допустимости или недопустимости индивидуального террора. Непригодность моральных абсолютов в этом остром вопросе обнаруживается в том факте, что даже «консервативные швейцарские буржуа и сейчас воздают официальную хвалу террористу Вильгельму Теллю». Прогрессивное общественное мнение было на стороне ирландских, русских, польских или индусских террористов, боровшихся против политического или национального гнёта. В условиях гражданской или национально-освободительной войны убийства отдельных насильников перестают быть актами индивидуального терроризма. «Если бы, скажем, революционер взорвал на воздух генерала Франко и его штаб, вряд ли это вызвало бы нравственное возмущение даже у демократических евнухов» [906]. Сегодня к этому мы можем прибавить, что в Германии чтут память участников заговора, осуществивших в июле 1944 года неудавшееся покушение на Гитлера.

Троцкий указывал, что элементарные правила морали, наряду с принципами демократии и привычками социального мира, действуют в эпохи относительно бескризисного развития общества. В этих условиях, «чтоб обеспечить торжество своих интересов в больших вопросах, господствующие классы вынуждены идти во второстепенных вопросах на уступки, разумеется, лишь до тех пор, пока эти уступки мирятся с бухгалтерией. В эпоху капиталистического подъёма, особенно в последние десятилетия перед войной, эти уступки… имели вполне реальный характер… Отношения между классами, по крайней мере, внешним образом, смягчились… Создавалось впечатление всё более свободного, справедливого и гуманного общества. Восходящая линия прогресса казалась „здравому смыслу“ бесконечной».

Однако вместо дальнейшего движения по этому пути разразилась первая мировая война, принесшая человечеству массу потрясений, кризисов и катастроф. «Предохранительные механизмы демократии стали взрываться один за другим. Элементарные правила морали оказались ещё более хрупкими, чем учреждения демократии и иллюзии реформизма. Ложь, клевета, взяточничество, подкуп, насилия, убийства получили небывалые размеры» [907].

Оценка нравственного состояния человечества, которую дал марксист Троцкий, совпадает с оценками некоторых авторитетных либеральных исследователей середины и второй половины XX века. К ним принадлежит, например, лауреат Нобелевской премии Альберт Швейцер, гуманизм которого подтверждён его собственной подвижнической жизнью. «Солнце этики нашего поколения заволокло тяжёлыми тучами,— писал он в 50-х годах нашего века.— …Совершенно непонятным образом общество начинает благосклонно относиться… к идеям антигуманности». Причины этого Швейцер усматривал, в частности, в том, что «мы привыкли к тому, что высокие надежды предыдущих поколений предаются осмеянию… Мы боимся признаться себе в том, что уже многие десятилетия наши души разъедает ржавчина пессимизма». Современные философы, по Швейцеру, находят себе «прибежище в этических руинах», поскольку не контролируют свою ангажированность, не замечают, что своё мировоззрение строят по образцу заинтересованного, эгоистичного, внеморального отношения к жизни [908].

Такое совпадение оценок свидетельствует: «классовый подход» не только не мешает адекватно видеть этическую реальность, но и помогает предвосхищать её будущие состояния.

С элементарными правилами морали тесно связан «общечеловеческий» здравый смысл, который Троцкий называл низшей формой интеллекта. «Основной капитал здравого смысла состоит из элементарных выводов общечеловеческого опыта: не класть пальцев в огонь, идти по возможности по прямой линии, не дразнить злых собак… и пр., и пр. При устойчивости социальной среды здравый смысл оказывается достаточен, чтобы торговать, лечить, писать стихи, руководить профессиональным союзом, голосовать в парламенте, заводить семью и плодить детей. Но когда тот же здравый смысл пытается выйти за свои законные пределы на арену более сложных обобщений, он обнаруживает себя лишь как сгусток предрассудков определённого класса и определённой эпохи». Такая ограниченность здравого смысла вызвана тем, что он «оперирует неизменными величинами в мире, где неизменна только изменяемость» [909]. Поэтому здравый смысл оказывается пригодным лишь в эпохи эволюционного развития, для которых характерны относительно медленные темпы социальных изменений. Для познания же катастрофических нарушений «нормального» хода вещей, таких, как экономические кризисы, революции, контрреволюции и войны, необходимы более высокие качества интеллекта, философское выражение которым даёт диалектический материализм.

С позиций диалектического материализма Троцкий рассматривал проблему цели и средств, решение которой антикоммунисты всегда считали главным моральным изъяном большевизма. Наиболее ярко эта точка зрения выражена в повести А. Кестлера «Слепящая тьма», где следование принципу «цель оправдывает средства» объявляется тем пунктом, в котором в годы большого террора «стиралось различие между следователем и подследственным, палачом и жертвой» [910]. Следователь, вымогая у Рубашова лживые признания, заявляет: «Закон „цель оправдывает средства“ есть и останется во веки веков единственным законом политической этики; всё остальное — дилетантская болтовня» [911]. В этот тезис перед смертью сам Рубашов вносит следующий корректив: «Возможно, ошибка (большевиков.— В. Р.) коренилась… в аксиоме, что цель оправдывает средства. Она убила революционное братство и превратила бойцов Революции в одержимых» [912]. Наконец, сам Кестлер в послесловии к книге закрепляет этот тезис в таких выражениях: «Их [большевиков] подлинная виновность в том, что интересы человечества они поставили выше интересов человека, мораль принесли в жертву целесообразности, а средства — цели. И вот они должны умереть, ибо с точки зрения Истории их смерть целесообразна, умереть от руки людей, думающих одинаково с ними» [913].

О том, какое отношение вся эта софистика имеет к истине, говорит разбор Троцким данного «наиболее популярного и наиболее импонирующего обвинения, направленного против большевистского „аморализма“», которое выдвигалось задолго до Кестлера. Отвечая на вопросы Веделина Томаса, Троцкий писал: «Как и многие другие, вы видите источник зла в принципе „цель оправдывает средства“. Сам по себе этот принцип очень абстрактен и рационалистичен. Он допускает самые различные толкования. Но я готов взять на себя защиту этой формулы — под материалистическим и диалектическим углом зрения. Да, я считаю, что нет средств, которые были бы хороши или дурны сами по себе или в зависимости от какого-либо абсолютного, сверхисторического принципа».

Это не означает, подчёркивал Троцкий, что вероломство и предательство допустимы и оправданы, если они ведут к «цели». Сам выбор средств зависит от характера цели. «Если целью является освобождение человечества, то ложь, подлог и измена никак не могут быть целесообразными средствами. Эпикурейцев противники их обвиняли в том, что, „проповедуя счастье“, они спускаются к идеалу свиньи, на что эпикурейцы не без основания отвечали, что их противники понимают счастье… по-свински» [914].

Нельзя не отметить, что через несколько десятилетий именно эта проблема — неразрывная связь цели и средств, предполагающая нравственную обоснованность прежде всего цели,— рассматривалась как центральная в наиболее фундаментальных советских работах по этике. Один из ведущих специалистов в этой области О. Г. Дробницкий подчёркивал, что даже категорический императив Канта не универсален, поскольку «из чисто формального принципа невозможно вывести никакого конкретного нравственного содержания… С его помощью ещё нельзя совершить выбор… Способность человека представить свою максиму (т. е. свою цель и выбранные средства.— В. Р.) в качестве всеобщей не исключает морального произвола» [915]. Поэтому не «общечеловеческие ценности» и не «моральное чувство», а рациональное моральное обоснование своих целей является ядром нравственности человека и общества. Как справедливо отмечал Жан-Поль Сартр, когда человек выбирает поступок или принцип действия, то он выбирает вместе с собой всё человечество, каким оно должно быть [916]. Если согласиться с этим, то нужно признать, что политический (т. е. классовый) выбор — это фундаментальный элемент нравственной позиции не только общества, но и каждого человека.

Вопросы соотношения цели и средств в революционной практике широко освещались в партийной публицистике 20-х годов. Эта проблема стояла, например, в центре статьи старого большевика Лепешинского, в которой автор отвечал на вопрос, часто поднимавшийся в те годы на партийных и комсомольских собраниях: «Как вы смотрите на иезуитскую мораль: цель оправдывает средства?» «С точки зрения класса иначе и быть не может, как только приспособление всяческих средств к достижению целей, которые ставит себе класс,— писал Лепешинский.— Весь секрет только в том, чтобы правильно распознать это средство. Если средство только по-видимому ведёт к цели, а на самом деле отдаляет от неё, то средство плохое, и если оно при этом может стать предметом моральной оценки, то смело можете назвать его безнравственным». К таким средствам Лепешинский относил в первую очередь массовые расправы, продиктованные слепым чувством мести и не различающие виноватых и невиновных.

Неразрывность критериев политической целесообразности и нравственной допустимости лежала и в основе ответа Лепешинского на более конкретный вопрос: «Как вы смотрите на пытки? Оправдает ли их коммунистическая совесть, если к ним станет прибегать какая-нибудь чека?» «Отвечаю не обинуясь,— писал Лепешинский.— Пытки принадлежат к числу самых нецелесообразных способов раскрытия заговоров, преступлений или военных секретов. Даже царские генералы или штабы не прибегали к пыткам шпионов и уж во всяком случае не по человеколюбию. Поэтому никакими соображениями такого рода методы не могут быть оправданы — ни с точки зрения интересов классовой борьбы, хотя бы и очень острой, ни с точки зрения обычной житейской морали». Тот же подход к проблеме цели и средств в революции определял характер ответа Лепешинского на вопрос: «Имеет ли коммунист нравственное право хлопотать за человека, сидящего в Москве на Лубянке?» «Ну, конечно, имеет право и даже должен,— писал Лепешинский,— если уверен, что его вмешательство в область компетенции „Лубянки“ не только не воспрепятствует борьбе коммунистов с их классовыми врагами, а даже поспособствует исправить допущенную ошибку или устранить ненужную, бесцельную жестокость».

Лепешинский подчёркивал, что к нормам большевистской этики относятся великодушие и гуманность. «Где соображения простой человечности… не вступают в противоречие с интересами классовой борьбы пролетариата, там эта „человечность“ не просто „допускается“ этикой пролетариата, но и входит в неё в качестве составной её части,— писал он.— Пролетариат, например, не отказывается, в случае надобности, убить классового врага, но он великодушен (и возводит это великодушие в этический принцип) к врагу побеждённому и обезвреженному» [917].

Разделяя такого рода взгляды, Троцкий рассматривал проблему цели и средств в широком философском контексте. «Если мы захотим взять господ обличителей всерьёз,— писал он,— то должны будем прежде всего спросить их, каковы же их собственные принципы морали… Допустим, в самом деле, что ни личная, ни социальная цели не могут оправдать средства. Тогда нужно, очевидно, искать других критериев, вне исторического общества и тех целей, которые выдвигаются его развитием. Где же? Если не на земле, то на небесах… Без бога теория вечной морали никак обойтись не может».

Рассматривая взгляды тех философов, которые пытались обосновать вечные принципы морали без апелляции к религии, Троцкий подчёркивал, что их рассуждения неизбежно вели «к признанию особой субстанции, „морального чувства“, „совести“ как некого абсолюта, который является ни чем иным, как философско-трусливым псевдонимом бога» [918].

Социальная необходимость в выработке «надклассовой морали» возникает потому, что режим, устанавливающий и охраняющий привилегии для меньшинства населения, «не мог бы держаться и недели на одном насилии. Он нуждается в цементе морали. Выработка этого цемента составляет профессию мелкобуржуазных теоретиков и моралистов» [919].

В этой связи Троцкий напоминал, что в конце XIX века возникла целая школа философов, которая стремилась дополнить «ограниченный» классовый подход Маркса самодовлеющим, т. е. надклассовым нравственным принципом. Начав с Канта и его категорического императива, все эти теоретики и общественные деятели кончили тем, что превратились в ярых антикоммунистов и защитников религии. «Струве ныне — отставной министр крымского барона Врангеля и верный сын церкви; Булгаков — православный священник; Бердяев истолковывает на разных языках апокалипсис. Столь неожиданная, на первый взгляд, метаморфоза объясняется отнюдь не „славянской душой“ — у Струве немецкая душа — а размахом социальной борьбы в России. Основная тенденция этой метаморфозы, по существу, интернациональна».

Авторы, укорявшие большевиков в следовании принципу «цель оправдывает средства», обычно называли этот принцип иезуитским, поскольку он был впервые выдвинут в эпоху реформации, когда социальная борьба выступала в теологической форме — в виде борьбы между иезуитами и приверженцами других религиозных учений. «Такая внутренне противоречивая и психологически немыслимая доктрина,— писал Троцкий,— была злонамеренно приписана иезуитам их протестантскими, а отчасти католическими противниками, которые не стеснялись в средствах для достижения своей цели». В действительности же иезуитские теологи, ставившие, подобно теологам других школ, вопрос о личной ответственности, учили, что само по себе средство индифферентно в моральном смысле и что его моральное оправдание или осуждение вытекает из той цели, которой оно служит. «Так, выстрел сам по себе безразличен, выстрел в бешеную собаку, угрожающую ребёнку,— благо; выстрел с целью насилия и убийства — преступление. Ничего другого, кроме этих общих мест, богословы ордена не хотели сказать».

В соответствии с характером и интересами тех классов, на которые они опирались, иезуиты представляли реакцию, а протестанты — прогресс. Однако ограниченность этого прогресса находила отражение и в протестантской морали. «Так, „очищенное“ ими учение Христа вовсе не мешало городскому буржуа Лютеру призывать к истреблению восставших крестьян, как бешеных собак» [920].

Переходя к анализу диалектической взаимосвязи целей и средств, Троцкий подчёркивал, что марксизму чуждо их дуалистическое толкование. В практической жизни и в историческом движении цель и средства непрерывно меняются местами. Ближайшая цель становится средством для достижения более отдалённой цели.

Признание того, что средства должны быть органически подчинены цели, приводит к выводу о том, что и цель в свою очередь должна быть оправдана. С точки зрения марксизма, «цель оправдана, если она ведёт к повышению власти человека над природой и к уничтожению власти человека над человеком». Эти общие и поистине общечеловеческие критерии, однако, не дают готового ответа на вопрос о том, что позволено и что недопустимо в каждом конкретном случае. Правильный ответ на такие вопросы может дать только живой опыт политического движения, освещенный теорией. В этом смысле революционная мораль сливается с революционной стратегией и тактикой. В наиболее общем, суммарном виде ответ будет гласить: для революционера позволено всё то, что действительно ведёт к освобождению человечества. «Именно из этого вытекает, что не все средства позволены. Когда мы говорим, что цель оправдывает средства, то отсюда вытекает для нас и тот вывод, что великая революционная цель отвергает в качестве средств все те низменные приёмы и методы, которые… пытаются осчастливить массу без её участия; или понижают доверие массы к самой себе и к своей организации, подменяя его преклонением перед „вождями“» [921].

Необходимые для победы в политической борьбе волевые качества сами по себе нейтральны в моральном смысле. Их моральное или аморальное содержание зависит от того, каким историческим целям они служат. «Мораль каждой партии,— писал Троцкий,— вытекает в последнем счёте из исторических интересов, которые она представляет. Мораль большевизма, включающая в себя самоотверженность, бескорыстие, мужество, презрение ко всему мишурному и фальшивому — лучшие качества человеческой природы! — вытекала из революционной непримиримости на службе угнетённых. Сталинская бюрократия и в этой области имитирует слова и жесты большевизма. Но когда „непримиримость“ и „непреклонность“ осуществляются через полицейский аппарат, состоящий на службе привилегированного меньшинства, они становятся источником деморализации и гангстерства» [922].

Этими же критериями Троцкий руководствовался и при оценке внешне сходных конкретных политических мер, применявшихся большевиками и сталинистами, в частности, введения института заложников. «Сталин арестовывает и расстреливает детей своих политических противников после того, как эти противники уже сами расстреляны по ложным обвинениям. При помощи института семейных заложников Сталин заставляет возвращаться из-за границы тех советских дипломатов, которые позволили себе выразить сомнение в безупречности Ягоды или Ежова». В этой связи некоторые «моралисты» указывали, что Троцкий в 1919 году «тоже» ввёл закон о заложниках, т. е. о задержании родственников офицеров Красной Армии, перешедших на сторону противника. «Не будем настаивать здесь на том,— писал по этому поводу Троцкий,— что декрет 1919 г. вряд ли хоть раз привёл к расстрелу родственников тех командиров, измена которых не только причиняла неисчислимые человеческие потери, но и грозила прямой гибелью революции [923]. Дело в конце концов не в этом. Если б революция проявляла меньше излишнего великодушия с самого начала, сотни тысяч жизней были бы сохранены. Так или иначе, за декрет 1919 г. я несу полностью ответственность. Он был необходимой мерой в борьбе против угнетателей».

Различие морального содержания одинаковых мер, применявших полярными политическими силами во имя противоположных исторических целей, по словам Троцкого, наблюдалось во всех гражданских войнах. «Предоставим какому-нибудь Эмилю Людвигу и ему подобным,— замечал он,— писать портрет Авраама Линкольна с розовыми крылышками за плечами. Значение Линкольна в том, что для достижения великой исторической цели, поставленной развитием молодого народа, он не останавливался перед самыми суровыми средствами, раз они оказывались необходимы. Вопрос даже не в том, какой из воюющих лагерей причинил или понёс самое большое число жертв. У истории разные мерила для жестокостей северян и жестокостей южан в гражданской войне. Рабовладелец, который при помощи хитрости и насилия заковывает раба в цепи, и раб, который при помощи хитрости и насилия разбивает цепи,— пусть презренные евнухи не говорят нам, что они равны перед судом морали!» [924]

Каждой войне сопутствует не только «необходимая», но и, так сказать, «избыточная» жестокость: мародёрство, насилия над мирным населением и т. п. В условиях войны враждующие стороны начисто забывают о кантовском императиве, ибо «враги», «враждебная нация» рассматриваются как люди иного сорта, в отношении которых моральные запреты перестают действовать. В этой связи уместно подчеркнуть: критики большевизма игнорировали тот факт, что именно большевики, и прежде всего Троцкий как руководитель Красной Армии, беспощадной рукой пресекали эксцессы гражданской войны. Так, в тезисах «Руководящие начала ближайшей политики на Дону», выпущенных вскоре после казачьего восстания, Троцкий писал: «Мы разъясняем казачеству словом и показываем делом, что наша политика не есть политика мести за прошлое… Мы строжайше следим за тем, чтобы продвигающаяся вперед Красная Армия не производила грабежей, насилий и проч.» [925]

В работе «Их мораль и наша» Троцкий высказывал твёрдую убеждённость в том, что потомки принципиально по-разному отнесутся к жестокости большевиков и к преступлениям сталинистов. «Память человечества великодушна, когда суровые меры применяются на службе великим историческим целям. Но история не простит ни одной капли крови, принесённой в жертву новому молоху произвола и привилегий. Нравственное чувство находит своё высшее удовлетворение в несокрушимой уверенности, что историческое возмездие будет отвечать размерам преступлений» [926].

Историческое содержание социальной и политической борьбы формирует и определяет моральный облик её носителей. Исходя из этого, Троцкий писал по поводу обвинений Ленина в «аморализме», широко распространявшихся врагами большевизма: «„Аморализм“ Ленина, т. е. отвержение им надклассовой морали, не помешал ему всю жизнь сохранять верность одному и тому же идеалу; отдавать всю свою личность делу угнетённых; проявлять высшую добросовестность в сфере идей и высшую неустрашимость в сфере действия; относиться без тени превосходства к „простому“ рабочему, к беззащитной женщине, к ребёнку. Не похоже ли, что „аморализм“ есть в данном случае только синоним для более высокой человеческой морали?» [927]

Все названные Троцким нравственные качества, присущие Ленину, начисто отсутствовали в лагере сталинистов. Кульминация их действительного аморализма — судебные подлоги — отнюдь не вытекала из отвержения большевиками внеклассовой морали. Как и другие важные события истории, эти подлоги выступали продуктом конкретной социальной борьбы, в данном случае принявшей самый вероломный и зверский характер борьбы новой аристократии против масс, поднявших её к власти. «Чтоб приспособить правящую партию для задач реакции, бюрократия „обновила“ её состав путём истребления революционеров и рекрутирования карьеристов».

При этом сталинизм, как всякая социальная реакция, оказался вынужденным маскировать свои подлинные цели. «Чем резче переход от революции к реакции, т. е. чем больше реакция зависит от традиций революции,— указывал Троцкий,— т. е. чем больше она боится масс, тем больше она вынуждена прибегать к лжи и подлогу в борьбе против представителей революции». Всякая реакция возрождает и усиливает те элементы дореволюционного прошлого, которым революция нанесла удар, но с которыми она не смогла или не успела до конца справиться. Это в особой мере относится к сталинизму, чьи методы «доводят до конца, до высшего напряжения и вместе до абсурда все те приёмы лжи, жестокости и подлости, которые составляют механику управления во всяком классовом обществе, включая и демократию. Сталинизм — сгусток всех уродств исторического государства, его зловещая карикатура и отвратительная гримаса» [928].

В этой связи уместно подчеркнуть ещё один аспект проблемы соотношения цели и средств. Неоднократно в истории тайные замыслы реакционных политических деятелей коренным образом отличались от публично провозглашаемых ими целей, а средства, избранные ими,— от тех, которые декларировались. Так, Сталин никогда не заявлял, что планирует физически уничтожить большинство партии и её Центрального Комитета. Подчёркивая, что истинные цели и средства Сталина были глубоко скрытыми и маскировались его заявлениями прямо противоположного характера, М. Байтальский в своих воспоминаниях писал: «В действиях, которые в конечном счёте всё же раскрываются, обнаруживается и суть скрытого замысла. Средства разоблачают цель» [929].

Глубоко аморальным было поведение не только Сталина, но и зарубежных «друзей СССР», которые игнорировали предупреждения о будущих судебных подлогах, готовившихся на глазах всего мира. Московские процессы явились закономерным развитием официального культа лжи, раболепства, лицемерия, подкупа и других видов коррупции, которые начали расцветать в Москве с середины 20-х годов. Когда же московские процессы заставили изумляться весь мир, среди «друзей СССР» им «верили лишь наиболее тупые. Остальные не хотели тревожить себя проверкой… К тому же, о, они не забывали и об этом! — неосторожная правда может причинить ущерб престижу СССР. Эти люди прикрывали преступления утилитарными соображениями, т. е. открыто применяли принцип „цель оправдывает средства“». Лишь после того, как комиссия Джона Дьюи вынесла свой вердикт, «для всякого мало-мальски мыслящего человека стало ясно, что дальнейшая открытая защита ГПУ означает риск политической и моральной смерти. Только с этого момента „друзья“ решили извлечь на свет божий вечные истины морали, т. е. занять вторую линию траншей».

Среди мелкобуржуазных моралистов и сикофантов Троцкий особо выделял бывших «сталинцев и полусталинцев», перепуганных великой чисткой. «Выбросив за борт свой сталинизм, люди такого типа — их много — не могут не искать в доводах абстрактной морали компенсацию за пережитое ими разочарование или идейное унижение» [930]. Эти слова в полной мере относятся к таким людям, как А. Кестлер или в более поздние времена — М. Джилас и Г. Фаст.

Раскрывая идейную ущербность, которая проявлялась в доводах и рецептах «моралистов», Троцкий подчёркивал: они правы в том, что история зачастую выбирает жестокие пути. «Но какой отсюда вывод для практической деятельности? — саркастически замечал он.— Лев Толстой рекомендовал опроститься и усовершенствоваться… Толстой рекомендовал заодно освободиться и от грехов плоти. Однако статистика не подтверждает успеха его проповеди. Наши центристские гомункулюсы успели подняться до сверхклассовой морали в классовом обществе. Но уже почти 2000 лет, как сказано: „любите врагов ваших“, „подставляйте вторую щеку“… Однако, даже святой римский отец не „освободился“ до сих пор от ненависти к врагам. Поистине силён дьявол, враг рода человеческого!» [931]

Работу «Их мораль и наша» Троцкий завершил следующими словами: «Я писал эти страницы в те дни, когда мой сын, неведомо для меня, боролся со смертью. Я посвящаю его памяти эту небольшую работу, которая, я надеюсь, встретила бы его одобрение: Лев Седов был подлинным революционером и презирал фарисеев» [932].

Загрузка...