Дочка уже училась в третьем классе, а все оставалось по-прежнему. Я каждый божий день думала, как мне вернуть дочь. И училась у мужа. Ему удавалось то, что не удавалось мне. Мне надо было знать, в чем секрет.
Я изучала мужа с холодным любопытством, он меня. Я ловила его взгляд, он отводил глаза в сторону. Он ловил мой взгляд, наставал мой черед отворачиваться. Мы продолжали жить вместе, чтобы отворачиваться друг от друга. Так было труднее, но мы сами придумали бычий конкур. Мы сами брали или не брали барьер. Счет вел каждый из нас. По крайней мере, я вела. Сколько проиграл он, сколько я. Я помнила выигрыши и проигрыши, как букмекер. Ставкой стала наша дочь. Самое дорогое. Каждый шел ва-банк. Мы оказались азартными людьми. Чрезвычайно. Дальше некуда. Мы не разводились, дочь тогда должна была остаться с кем-то из нас. Никто не хотел проиграть, а выбирала она. Никто не хотел ей зла, и никто не хотел причинять ей боль, потому выбор был за ней. Нужно только бесспорно, несомненно выиграть ее любовь и получить желанный приз. Каждый со страхом ждал, что кому-то придется уйти. И каждый надеялся остаться с ней. Я проигрывала всухую, потому приписывала себе очки. Так было легче. Одна ее улыбка, одно ее слово стоили больше, чем то, что она дарила отцу. Все знают, надежда умирает последней.
Мы с мужем ждали и изучали друг друга. Мой муж оказался изменчивым, как вода, зыбким, как слова, неверным, как ветер, непостоянным, как время. Глаза разные. Всегда. Их выражение никогда не угадать. Ничего не угадать.
Мы были в сказочной далекой стране. Давно. Уже и не помню когда. Я рассмеялась от счастья, поглядев вверх. Пыльное степное небо сложило два глаза из облаков, они смотрели прямо на нас. Один глаз чуть прищурен, другой широко распахнут. За нами точно присматривали. Я сразу вспомнила слова мужа и рассмеялась. Он не понял, почему я смеюсь. Его лицо стянулось, сжалось, закрылось на все замки.
— Ты что? — после паузы спросил он.
— Там твои глаза. Точь-в-точь.
— Где?
— В небе. Их надо смотреть, как я. Лежа на спине.
И перевернула его на спину, а он поддался. Тогда все было легко.
— Это твои глаза. Серые.
— У меня пасмурные глаза? — Я сделала вид, что обиделась.
— Не знаю… — неожиданно сказал он.
Вечернее солнце уже успело скрыться за облаком. Все разом посерело, поблекло, и небесные глаза вмиг потухли, но мне все равно было весело.
— А были твои, — смеялась я. — Ореховые. Грецкие. Солнцем позолоченные.
— Масленые? — наконец улыбнулся он.
— Нет. Ореховые скорлупки, — смеялась я.
Я сказала просто так, но то была правда. Его глаза оказались твердой ореховой скорлупой, которую не расколоть.
Я помню, мы тогда долго молчали и смотрели в небо. Над нами были два небесных глаза, позолоченные гулякой-солнцем. Оно снова вернулось в небо сказочной страны. Нам хорошо было вместе. Куда все девалось? Куда ушло? Как в песок. Мое сердце раньше щемило, когда я вспоминала то время, а сейчас моя память меня злит. Я обманулась. Нечего впутывать прошлое. Оно позади. Сейчас это бесплатное кино о чужих людях. Надо забыть. И все.
Мы перестали есть вместе. Я возненавидела его привычку катать хлебный мякиш. До ровных, плотных серых шаров кучкой у тарелки. Я сгребала их салфеткой в его же тарелку. Не касаясь рукой, будто боясь заразиться серым плотным мякишем из сырого хлеба. Сначала в его отсутствие. Потом уже не стесняясь. При нем.
— Зачем ты это делаешь? — спросила я его.
Мой голос звенел от злости. Я не могла сдержаться. Он пожал плечами. Я поджала губы. Как Нина Федоровна.
— Есть будем отдельно. За собой уберешь и вымоешь посуду. Так будет всегда, — сказала я и вышла. Не могла оставаться. Мой муж остался катать хлебный мякиш. Как проклятый.
Я очень жалела себя. Из любимой дочери я превратилась в Золушку без права обратной трансформации. Меня перестали любить, я к такому не привыкла. Не знала, что так бывает. Точнее, знала. Так бывает только с другими. Такого со мной случиться не должно было, но случилось. Моя жизнь стала безгвоздым, покосившимся забором, жизнь моего мужа закрылась китайской стеной. Я бы уже ушла прочь, но оставалась надежда, что все переменится к лучшему. Мой муж не имел права на дочь. Он не умел любить. Он легко мне это доказал. Он не мог дать Марише то, что может дать родная мать. Ни один мужчина не может, даже самый лучший отец. Маришка сумеет это понять. Я постараюсь.
Я вдруг вспомнила первую встречу с Ниной Федоровной вскоре после замужества. Она поздравила меня и, смущаясь, попросила:
— Будьте с Ваней поласковее. Ему нелегко пришлось.
— А как же! — рассмеялась я.
Мне тогда море казалось по колено. Я стала счастьем и радостью другого мужчины. Без сомнений. Ни к чему было ворошить прошлое и заглядывать в будущее.
Что она хотела сказать? В чем нелегко? С родной матерью нелегко? Жаль, что я не узнала. Сейчас мои отношения с Ниной Федоровной были настолько испорчены, что на откровенность рассчитывать не приходилось. Сама виновата. Все мой характер: невыносимый, несносный, невозможный. Чуть что, взрываюсь и сгораю раньше других. Тем и проигрываю. Чем дальше, тем хуже. Себя ненавижу. За это. За все…
Я посмотрела на часы и пошла к Нине Федоровне. Мариша доделывала у нее уроки. Я могла забрать ее раньше, но не стала. Она такая смешная, когда готовит уроки. Язык высунут, лицо серьезное. Научное, шучу я, хотя Мариша сердится. Всегда сердится. Сейчас мне шутить не хотелось, а у нее надутое лицо. Я отвела ее домой и вспомнила о деньгах. Пришла пора их отдавать Нине Федоровне. Я вернулась к ней с твердыми намерениями выяснить правду. Так или иначе.
— Нина Федоровна, родители моего мужа были счастливы? — спросила я без обиняков, протягивая деньги. Почти с порога.
— Конечно, — не сомневаясь, сказала она. — Это была счастливая семья. Очень. Мать Ванечки долго не могла прийти в себя после смерти мужа.
— А что случилось после? После того как умер его отец. Мать его разлюбила?
— С какой стати? — сухо ответила Нина Федоровна. — Что вам в голову пришло?
— А он любил мать?
— Как не любить сыну мать? Любил. — Она неожиданно улыбнулась. — Когда она умерла, Ванечка положил ей в гроб свой талисман. Камешек. Совсем маленьким он привез его с моря и никогда с ним не расставался.
Вот кто разбрасывал камни. Вот кому он вернул долг. Что за черные пятна, которых никогда не отмыть?
— Я не нашла ни одной фотографии его матери. Ни одной ее вещи. За что?
— Вам лучше спросить мужа. Я в чужие дела не мешаюсь.
— Разве? — удивилась я. — Откуда же мой муж в точности знает о наших с вами беседах? С чего вы мне дочь любить советовали? О доверии говорили?
Нина Федоровна будто смутилась. Ей было не по себе. Я увидела ее лицо совсем близко. Маленькое, сморщенное личико, прикрытое огромными роговыми очками. У нее была старческая пресбиопия. За увеличительными стеклами очков выпученные глаза богомола. Они заморгали папиросными, синеватыми веками. Обиженно. Оскорбленно.
— Я не хотела сказать, что вы не любите дочь. Я имела в виду другое…
— Что другое?
— Я хотела сказать, — Нина Федоровна помедлила, она уже справилась с собой, — если у родителей согласия нет, то ребенок счастлив не будет. Какое его ждет будущее?
— Ах, вот как вы осведомлены о нашей семейной жизни! Мои родители знают меньше вас! — Я снова начала заводиться, как привычная скандалистка. Я такой стала и ничего не могла с собой поделать.
— Ванечка… Иван со мной делится. Он мне как родной. Я вам говорила…
Свинья! Какая свинья! Сделать нашу жизнь… Мою жизнь! Достоянием чужих, посторонних людей! Их сплетен, домыслов, докуки! Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! Мерзость! Какая мерзость!
Не знаю, что прочла Нина Федоровна на моем лице, но она вдруг сказала:
— Он очень чувствует одиночество. Обостренно. Не как все. Не судите его. Его отец рано умер. Ваня очень его любил. Потерять отца так рано и остаться вдвоем с матерью мальчику-подростку…
Она запнулась и замолчала.
— Что в этом такого? Так бывает!
— Бывает, — судорожно вздохнула Нина Федоровна. — Вы сейчас расстроены. Давайте обсудим это потом. Простите. Я не могу больше говорить. Мне нужно отдохнуть.
— Что сделала его мать?!
— Ничего. Прошу вас, уйдите.
— Будьте любезны сделать над собой усилие, — сквозь зубы сказала я, — не обсуждать мою семейную жизнь. Ни с моим мужем! Ни с кем!
Нина Федоровна слабо махнула рукой. Я ушла, хлопнув дверью. Нина Федоровна слово сдержала в тот же день. Она отказалась нянчиться с Маришкой.
— Ты оскорбила Нину Федоровну! Я еле уговорил ее оставить все как есть! — взбешенно сказал муж. — Кто дал тебе право вмешиваться?
— Вмешиваться?! — усмехнулась я. — Это ты вмешиваешь посторонних в нашу жизнь! Ты! Даже моя мать не знает, как я живу!
— Да? Маме не сказала? — усмехнулся он. — Ничего. Папе скажешь. Твой отец у нас все знает. Как господь бог.
— Никто! Никто не знает! Никто, понял? — закричала я. — Кто дал тебе право?! Кто еще знает о моей жизни, кроме этой чужой тетки? Кто? Радислав? Твои сослуживцы? Кто?! Я тебя спрашиваю!
— Нина Федоровна мне как мать. Близкий человек. Вряд ли ты поймешь.
— Не пойму! Твои родители умерли! А мать у тебя одна! Она жизнь тебе дала! Не было бы ее, не было бы тебя! Где фотографии твоей матери? Где память о ней? Где ее могила? Ты там был? Хоть раз был?
— Замолчи! Слышишь? Замолчи! — Он щурил глаза. Он расстреливал меня ненавистью в упор.
— Никто и ничто не дает право забыть! Никто и ничто на всем белом свете! Никто и ничто!
Чем больше я кричала, тем спокойнее становился мой муж. Он ел мою злость и крепчал день ото дня. Но сейчас я его задела. Больно.
— Не лезь в мою жизнь! — сквозь зубы процедил муж. — Не лезь! Мне нет дела до твоей жизни! Ее для меня не существует. Мне не интересно говорить о тебе с кем бы то ни было. И не смей касаться дорогих мне людей! Все понятно?!
Он вышел из комнаты, затворив дверь. Спокойно и тихо. Не так, как я. Я осталась одна, и от моей яростной злости не осталось и следа. От меня самой не осталось и следа. Меня съели, сожрали до дна. Сегодня. Невозмутимо и хладнокровно. Я села на стул, уронив руки на колени, и вдруг вспомнила о растоптанной короне королевы снежинок. Вспомнила и засмеялась. Мне только что растоптали мою настоящую корону, а я смеялась, ни о чем не сожалея, ни во что не веря, ни на что не надеясь.
Мне стало все ясно. Мой муж — апологет кратких пособий буддизма — увлекался апокрифом индуизма. Рерих — настольная книга. Я видела картины Рериха, но никогда его не читала. Чему мой муж у него научился? Мне нужно было знать. Я встала и пошла в кабинет мужа, где он теперь спал. В это время он должен был укладывать Маришку в кровать. Но если бы он был у себя, все равно я взяла бы Рериха не спросясь. Я пошла в его кабинет и остановилась, застыла у закрытых дверей дочкиной комнаты. Как вкопанная.
— Твоя мама хочет отдать тебя чужой женщине. Совсем чужой. Ты никогда ее не видела.
— Нет!
— Твоя мама так решила. Она не хочет, чтобы ты играла во дворе со своими подружками. Чтобы была рядом с домом. Чтобы ты была рядом со мной.
— Нет! Нет! Нет!
Я услышала тоненький, жалобный детский плач, и у меня вдруг подкосились ноги. Я упала на стену и схватилась за нее рукой.
— Тебе придется ходить в другую школу. Забыть всех своих школьных друзей. Искать новых. Это трудно. Друзей легко потерять, найти нельзя. Я тебе говорил.
— Я не хочу! Не пойду! — Голос маленькой девочки дрожал от слез и гнева, заботливо выращенного отцом. — Она ненавидит меня!
Слова маленькой девочки… Моей родной дочери. Пробили меня насквозь тупым канцелярским дыроколом до острой боли в затылке. Я еле дошла до кровати. Утром я увидела, по всей склере правого глаза разлилась кровь. Там, где прошел стальной брус обычного дырокола. Тогда у меня в первый раз подскочило давление.
— Я все слышала. Я ненавижу тебя! За ложь!
— И я ненавижу тебя, — улыбнулся мой муж. — Уходи. Я тебя не держу. Мне тогда не придется лгать.
— Я уйду с Мариной!
— Оставить ее с тобой? Чтобы ты исковеркала ее душу? Не выйдет!
На кухню влетела Маришка и бросилась к отцу. Он подхватил ее на руки и крепко прижал к себе, а она обнимала его за шею так, будто прощалась навек. Я поняла, я проиграла.
Я прочитала Рериха. Позже. Моему мужу не стоило его читать. Он ничего не понял. Или каждый из нас понял свое. Я была заколдована фальшивым отражением и не увидела неба. Даже тогда, когда его видят все. Когда очень больно. Когда ноги но обе стороны границы между жизнью и смертью. А потом было поздно. Меня приковали к земле цепью, выкованной из сотен старых монет. Завалили чеканными железяками по самую маковку. И я задохнулась в груде металла. Проиграла корриду, выдуманную самой собой. Стала матадором-неудачником.
Коррида — консервативное искусство, «божественная» геометрия установленных приемов с привычным оружием: пикой, бандерильей, шпагой. Мастерство матадора проверяется выполнением фигур, хорошо знакомых публике. На арене непредсказуем только один персонаж — бык. Его сила и ярость предрешают исход «трагического балета». Каков он будет для матадора, не знает никто. Смерть, тяжелые увечья или удача. Наверное, поэтому испытания в двух первых терциях называют «удача». Зрители раскупают билеты даже на малоизвестные квадрильи[14], даже на трибуны «Sol»[15], несмотря на палящее солнце. Бык погибает почти всегда, потому смерть матадора — неслыханное везение для публики. Особый деликатес. Каждый из зрителей боится, надеется и страстно ждет. Вдруг сегодня?
Мой муж оказался способен на подлость. Использовал оружие, о котором не знала я. Не подозревала. Не применяла. Лгал нашей дочери. Извращал правду. Так, наверное, было всегда. Я узнала, случайно услышав. Мне следовало давно догадаться: я проигрывала во всем. Не умела. Не получалось. Не выходило. Я не научилась хитрить. Моя жизнь сложилась иначе. Раньше мне не нужно было скрывать свои мысли, подстраиваться, рассчитывать, трансформироваться. Я была прямолинейна, как мой отец. Я была вспыльчива, как мой отец. Я была упряма, как мой отец. Но он умел нравиться людям, я разучилась.
Я считала Нину Федоровну старой ведьмой, ворующей чужих детей. За это я ненавидела и винила ее. Теперь я поняла, дело только в моем муже. Он крал у меня ребенка. Подло, низко, гнусно. Почему я не хотела об этом думать? Почему ничего не сделала? Ничего! Потому что появился чужой человек, которого легче ненавидеть? На что я надеялась? Что все станет по-прежнему? Счастье на троих? Дура! Безмозглая дура!
Мать моего мужа любила его и его отца. За это ее нужно было примерно наказать. Стереть из памяти. История повторилась в точности. Со мной. Потому ее череп был рассечен, мой пробит. Мне рассказал это Рерих. Нас сложили тесной безымянной кучкой в заброшенной подземной мечети. Зарыли, захоронили, забыли. И мы стали похожи как две капли воды. А под нами, над нами, вокруг нас лежат монеты со стертыми, безликими монетными чеканами. Безжизненные, как мы. Но они дороже нас. Бесценны, желанны, несравненны. Победили вещи, люди ушли безвестно. Меня мой милый друг повел дорогой ложной, и я себя потеряла. Закрыла глаза своими руками. Ничего не заметила. Сама хотела. За это меня вычеркнули из жизни при жизни.
Я осталась. На что я еще надеялась? Не знаю… Ничего не знаю…
Меня выживала с работы Семина. Мой начальник. Выживала старательно и методично. С холодной злобой и ледяным остервенением. Заручившись поддержкой Челищева. Это нетрудно было понять. Раньше она меня еле терпела, но держалась. Тон нейтральный, обращение отстраненное, выражение лица отсутствующее. Кто будет терпеть пятую колонну? Только неумный руководитель. Таких на земле не водится. Сейчас Семина получила карт-бланш, чем и воспользовалась на все сто. Это было просто. Сначала она уменьшила число поручений и сузила круг моей деятельности. Раньше мне не хватало минут, теперь свободного времени стало хоть отбавляй. Я быстро выполняла задание и потом изнывала от скуки, развлекаясь пасьянсами. Семина стала проверять мою работу, включая письма. Она исправляла написанные мной тексты, просто переставляя слова и предложения. Я переделывала десятки раз, принося очередной вариант со скорбным, но почтительным лицом. Меня предупредила Мокрицкая. За обедом.
— Она тебя раскусила, — жуя, сказала Мокрицкая. — Ты легко взрываешься, ее это развлекает.
Судя по выражению лица Мокрицкой, ее это тоже развлекало. Я решила показать им фигу. Скорбное, но почтительное лицо. Кушайте на здоровье!
Я приехала домой в девять вечера и поняла, что запорола свою часть работы. Ввела не те данные. Мне было не до службы, меня измотала личная жизнь. Я думала об этом все время. В конторе, на улице, дома. Приехала, поняла и похолодела. Работа была моим единственным якорем. А пинок от Семиной мог быть уже завтра. И позвонила в отдел. Там еще должен был остаться Леня.
— Лень, привези мне базу на флешке, — попросила я. — Надо переделать.
— Ночью будешь пахать?
— Да.
Леня привез мне базу данных и мои черновики.
— Спасибо.
Я не знала, как его благодарить.
— Есть будешь? — спросила я. — У нас голубцы.
— Буду.
Я поставила перед ним тарелку, на кухню вошла Маришка. Застыла у окна, набычившись.
— Привет! — улыбнулся Леня. — Тебя как зовут?
— Эти голубцы готовил мой папа. Для меня! — крикнула она.
Ленина вилка застыла в воздухе.
— Мариша. Пожалуйста. Это наш гость.
— Мы его не звали!
— Я его позвала.
— Это не твоя еда!
— Как не моя? — Я потерялась и покраснела.
Меня скрутил стыд. Невозможный, позорный, нестерпимый.
— Я пойду? — Леня положил вилку на стол Я кивнула, не поднимая головы.
— Прости, — прощаясь, сказала я.
— Да ладно. — Он надел ботинки. — Плюнь Лучше поспи. На тебе лица нет.
Я молча закрыла за ним дверь. Моя дочь была в кабинете своего отца. Я слышала ее голос. Каждое слово. Отчетливо и ясно.
— Я не хочу, чтобы она и чужие дядьки ели нашу с тобой еду! Пусть сама себе готовит!
Моя дочь повзрослела и стала жестче. Мне казалось, она причиняет мне боль намеренно. Она обнимала Нину Федоровну на прощание так долго, так крепко, что это становилось непереносимым. Я ждала и смотрела, как моя дочь любит чужого человека, как чужой человек молча гладит ей голову, перед тем как отправить на заклание к родной матери. Я протягивала руку, дочь проходила мимо. Она наказывала меня, поджимая губы, как Нина Федоровна. Я наказывала соседку в ответ, с вызовом глядя в ее глаза.
— Я ненавижу тебя! — говорили мои глаза.
— До завтра, голубушка, — отвечала она. Без эмоций. Я уходила, не простившись.
— Это отвратительно! Неприлично! — как-то сказала я ей. — Вы сами прекрасно понимаете!
— Вы о ком? — усмехнулась Нина Федоровна. Она резко вздернула подбородок. Ее очки качнулись и обожгли меня солнцем.
— Что вы имеете в виду? — сразу вскипела я. — Что вы кормите загадками? Есть что скрывать?
— Скрывать мне нечего, — Нина Федоровна привычно поджала губы. — Я поддерживала мать Ванечки. Ей было трудно. Он ее не простил, хотя отец его давно умер. Но поддерживать вас.
Нина Федоровна пожала плечами.
— За что вы ко мне так? Что я вам сделала? — закричала я.
— Мне? — Нина Федоровна будто удивилась. — Ничего. Я вас мало знаю, голубушка.
Слова высокомерной старухи вспороли мне сердце острым ножом. Что она знала о моей жизни? Я живу ради дочери в пыточной камере! Без сна, покоя, счастья. Мой палач — муж, любимая дочь — подмастерье. Слышишь, старая ведьма! Не смей меня осуждать!
С тех пор я ненавижу слово «голубушка». Меня от него трясет. И я жалею, что так и не узнала, за что мой муж не простил свою мать. Меня распалил гнев, я не думала тогда ни о чем.
Будущее становилось все более неопределенным. До отчаяния. Я ложилась спать и не могла заснуть. Меня мучил страх, терзал призрак тотального провала. Во всем. И все чаще приходила мысль: я сделала неправильный выбор. Такого со мной не было. Никогда. Раньше я была не просто уверена в себе. Я была самоуверенна. Мне все было по плечу. Теперь жизнь развернулась на сто восемьдесят градусов. Мое любимое слово стало «беспросветно». Я часто повторяла его самой себе.
«Куда мне идти? — спрашивала я себя и самой себе отвечала: — Никуда».
«Никуда» — страшное слово. До тряской, знобкой дрожи. Мне не к кому было идти. Даже к родителям. Мой отец меня осуждал. Он был прав во всем. Я провалила свое дело, бросив медицину. Он этого не хотел. Я неудачно вышла замуж. Он меня предостерегал. Я лишилась дочери. Он просил меня развестись. Он оказался прав, я не права. Но менять жизнь было поздно.
— Замужество — вот твоя ошибка! — мой отец будто читал мои мысли. — Нельзя позволять чувствам загнать себя в западню. Это единственная страховка от ошибок. Ошибки очень дорого могут обойтись. Иногда слишком дорого. И за это ты будешь расплачиваться всю свою жизнь.
— Твой рецепт?
— Развод, — отрубил отец.
— А Маришка? Она любит отца, — я помолчала. — Слишком. Больше меня. Травмировать дочку? Мне нужен счастливый ребенок.
— Раньше надо было думать! — Отец сузил глаза до щелей. — Рубить гордиев узел. Чему я тебя учил? Жизнью своей управлять! Пока ты ждала, он научил твою дочь тебя ненавидеть! Всю твою семью ненавидеть!
Меня очередной раз ткнули носом в асфальт. Мой отец. Он меня любил или мне это казалось? Я уже ничего не знала. Зачем он сказал, что муж научил мою дочь меня ненавидеть? Зачем? И он меня мучает? Мне помощь нужна! Помощь! А он меня топчет, терзает! Родной отец!
— Оставь меня в покое! Оставь! Оставь! — Я зарыдала как безумная. — Все оставьте!
Мама вбежала в комнату, будто стояла у дверей. Сменила отца. Он ушел, не простившись.
— Не обижайся на папу. Он переживает за тебя. Очень сильно. Он впервые не знает, что делать. Впервые. Я вижу… — Голос мамы оборвался на полуслове.
— Мама, — я подняла на нее глаза. — У меня сил не осталось. Совсем. Все кончено.
Она расплакалась, я ее утешала. А мои слезы иссякли. Вмиг. Моя мать страдала больше меня. Чем я могла ей помочь? Я прежняя кончилась. Стала другой. Сломалась. Не смогла вынести. У меня не было ни сил, ни надежного тыла.
Я думала… Надеялась, у меня начнется новая жизнь, может быть, мне повезет, и я стану счастливой. Но ничего не изменилось. Я отдавала дочке свое сердце, она его не принимала. Но она была не виновата в том, что любила больше отца. Я поняла это совсем недавно. В трещине цементного пола моего балкона растет сорняк, ему все равно, хочу я этого или нет. Для него меня не существует. Я могу его вырвать с корнем, но это ничего не изменит. Нельзя заставить людей любить кого-то, даже детей нельзя заставить любить своих родителей.
Я решила терпеть, ни на что не надеясь. Разве уходят от родных детей сами?
Семина потребовала писать ей ежедневные отчеты о проделанной мной работе. Я написала все, что сделала за предыдущие два дня. Высосала из пальца десять пунктов безупречной работы.
— Вы не работали! — неожиданно возмутилась всегда спокойная Семина. — Целый день вы раскладываете пасьянсы.
— Откуда вы это знаете? — вежливо поинтересовалась я.
У Семиной оказалась своя пятая колонна, которая следила за мной. Легко понять кто. Тот, кто видит мой монитор. Девушка с красивым именем Надя. Надежда.
— Это неважно, — улыбнулась Семина.
— Важно! — закипела я. — Поощряете доносительство?
— Вы не работаете.
— Вы не даете мне работу!
— Приходите за работой сами! Здесь не детский сад!
— В обычных организациях руководители обычно сами задают фронт работ! Если они руководители!
Я завелась, всегда выдержанная Семина тоже.
— Напишите мне правдивый отчет! — Она отшвырнула мою бумажку.
— Кто еще, кроме меня, должен писать ежедневные отчеты?!
— Никто! — с удовольствием ответила Семина.
— В таком случае отчетов не будет!
Я вышла из ее кабинета, хлопнув дверью. Я была вне себя. Жаль, что в нашей конторе не сыплется штукатурка. Она погребла бы под собой любительницу двойных стандартов и доносов. Меня разбирал смех. Меня ненавидели муж, дочь, начальство, сотрудники. Даже отец! Все! До единого!
— Вы необязательны. Вы плохо делаете работу, — вскоре сказала мне Семина. — Вы непрофессиональны. Ваша квалификация оставляет желать лучшего.
— Я обязательна! Более чем. Работу выполняю хорошо. И работаю я столько, сколько нужно. Вы сами отдали часть моей работы другим!
Я не договорила, в кабинет Семиной вошел Челищев. Семина вежливо привстала. Я осталась стоять. Как была.
— Скоро квартальный, — величественно сообщил Челищев очевидную вещь, обойдя меня взглядом.
— Да, — невозмутимо согласилась Семина.
— Надо обсудить. Что здесь делают посторонние?
— Посторонние? — Я подняла брови. — Вы о ком?
Челищев потерял контроль и разразился потоком брани в мой адрес, Семина потребовала уйти. Она улыбалась мне, пока я уходила.
Все делали квартальный отчет. Пахали как волы. Надо мной барражировала Семина как гриф. Я писала ей ежедневные отчеты единственная из отдела. И чувствовала, что скоро вылечу со службы. Одним пинком. От подготовки квартального отчета меня отстранили. Работа, полученная на блюдечке и утвержденная позором, рушилась сама собой. Все пахали, мне абсолютно нечего было делать. Одна моя нога уже была на улице.
Я раскладывала пасьянс «Паук» и вздрогнула от неожиданности. Надо мной нависло узкое, строгое как у монашки лицо Семиной. Я свернула окно, Семина улыбнулась. Одними губами.
— Вас вызывают к Василию Алексеевичу, — без эмоций сообщила мне она. — Сейчас.
«Вот и все», — подумала я.
Это действительно было все. Челищев положил на свой стол красную папочку. С докладными на меня. Целую пачку бумажек с подписью Семиной. Я плохо работаю. Я опоздала на час. Я ушла раньше на три часа. Я не пишу отчет. Я играю в карты. Я бесконечно пью чай. Я отвлекаю людей от работы. Я не профессиональна, необязательна, неквалифицированна. Я не соответствую должности.
Я выслушала Челищева молча. Вышла, написала заявление об увольнении в его приемной и оставила у секретаря. Семина улыбнулась мне на прощание. Торжествующе. Она уже все знала от секретаря Челищева. Мавр сделал свое дело, но уйти должна была я. Я собирала свои вещи, когда меня вызвал Сидихин. Без очереди. Его секретарша пропустила сразу. С каменным выражением лица.
— Плохо работаешь?
— Можно я сяду? — спросила я. Сил не было стоять. Не знаю, сколько ночей я уже не спала.
— Садись.
Я села и отвернулась к окну. Чего он от меня хотел? Чтобы я перед ним извинилась? Плевала я на него. Плевала я на контору. Пусть катятся к черту. Я даже не злилась, я просто констатировала факт. У меня не было сил ни на что, хотя на работе я не работала. Дома тоже. Муж и дочь перешли на автономное питание. Смешно. Я про себя рассмеялась.
— Не думал, что ты легко сдашься, — сказал Сидихин после паузы. — Я видел тебя другой.
Мертвые не сдаются. Они мертвые. Я снова про себя рассмеялась.
— Что молчишь?
— Мне пора, — ответила я.
— Место нашла?
— Пока нет.
— Что намереваешься делать?
— Пойду в медицину, пока все не забыла.
— Меня просил Челищев с тобой говорить. Не намекая на него, — неожиданно сказал Сидихин. — Он не хочет твоего увольнения. Парень перегнул палку.
— Все? — спросила я.
— Я буду твоим гарантом, — рассмеялся Сидихин. — Так ему и сказал. Отстань от девушки. Он согласился.
Гарантом? Все знали, что меня долбила Семина с руки Челищева. Оказалось, не знал только небожитель Сидихин. Очнулся! Где ты был со своими гарантиями? Пень с ушами! Старый козел!
— Не боги горшки обжигают. Остаешься?
— Хорошо, — спокойно произнесла я. — Остаюсь.
Я посмотрела на Сидихина и в этот момент решила: его место мне подходит. Без его гарантий. Я пробью стену лбом, чтобы достичь места вице-президента. Любой ценой. Мне нужен был эрзац счастья, Челищев мог мне его дать. Я остаюсь работать, чтобы получать плацебо. Любой ценой. А начну я с места Семиной. Она это честно заслужила. Расстаралась. Я снова про себя рассмеялась. Меня уже похоронили, а я воскресла Лазарем. Моим сотрудникам придется напрячься и поменять маски.
Я вернулась на свое место и включила компьютер.
— Сваливаешь? — лениво спросила девушка с красивым именем Надежда.
— Нет.
— Сидихин спас, Челищев задолбит, — сказал Леня. Он мне сочувствовал. Единственный.
— Не задолбит, — легко сказала я и принялась за «Паук».
Леня ошалел и замолк. Остальные тоже. Это был фурор. Я его тоже честно заслужила. Пасьянс третьего уровня сложился сам собой. За пять минут. Это был хороший знак. Я снова про себя рассмеялась.
Челищев терпел месяц, я его не торопила. К чему? Трупы сами плывут к тебе.
— Надо поработать, — Челищев прятал глаза. — В выходные. Это действительно работа. — Челищев поднял на меня две точки своих зрачков. — Получишь в кассе сверхурочные.
Я приехала на работу к десяти. Хотела поспать подольше. Челищев посигналил мне из машины. Я подошла к дверце.
— Садись.
В голосе Челищева были холодная злоба и ледяное остервенение. Я про себя рассмеялась.
Мы поехали за город, в его скромный домишко для увеселений. Семья Челищева жила в доме побольше.
— Дверь открой, — он протянул мне связку ключей. — Я машину поставлю.
Я еще только искала ключ, он ко мне уже подошел. Задрал юбку моего легкого платья, подцепил трусы за резинку и дернул. Они упали вниз на мои босоножки. Я открывала дверь, об мои ягодицы терся разбухший отросток Челищева. А я вдруг вспомнила его отвратительные облысевшие гениталии и почувствовала неистовое возбуждение до волглой тяжести внизу живота. Он засунул мне руку между ног и торжествующе рассмеялся. Челищев успел получить свое, даже не начав. Он расстегнул молнию на платье, и оно упало к моим ногам. Мои трусы остались у двери, платье на полу коридора. Мы занялись сексом в прихожей, не закрыв дверь. Как животные палеозоя.
— Ты орала, как кошка, — голос Челищев пыжился гордостью.
Я не ответила, я смотрела на низ его живота, как приговоренная. Его отросток уже съежился до детских размеров, выше покоились жировые складки, а на лобке черные, длинные, редкие волосы. На рыхлой, иссиня-белой коже.
— Еще? — Он засунул мне руку между ног. Отвечать не требовалось, он все понял без слов.
Я ехала в город, думая, что слетела с катушек из-за того, что у меня давно не было секса. Челищев просто стал фаллоимитатором. Или я извращенка. Никто не может хотеть секса с ископаемой мерзостью, а я хотела только что. Именно. Не просто давала. Хотела!
— Повторим в следующие выходные, — утвердил Челищев.
— Нет, — не сразу отозвалась я. — Скучно.
И рассмеялась. Высокомерно и злобно. Я смеялась над собой, Челищев решил, что над ним. Потому я вскоре получила место начальника отдела. Место Семиной. Как сверхурочные. Мне даже не нужно было просить. Все образовалось само собой. Удобоваримый повод для ухода Семиной нашелся к концу следующего финансового года. Она завалила основной проект, еле выйдя на шестьдесят процентов. Этого хэд не прощал никогда.
Я давно знала, месть существует сама по себе. Иногда ее подталкивает сама жертва. Не надо даже руки марать. Вот так!