Рассказывал ли я вам об отце Харалампии, который не так давно жил в Кутлумушском монастыре? Он был очень простым, трудолюбивым и духовным монахом. Когда он состарился, его приковал к кровати тяжелый грипп. Врач велел братии монастыря не отходить от него, потому что жить ему оставалось совсем немного. Отец Харалампий, услышав это из-под одеял, ответил: «Чего ты там такое несешь? Да я, пока не придет Пасха и не скажу: „Христос воскре- се“, — не умру». И правда, прошло почти два месяца, наступила Пасха, он сказал: «Христос воскресе», причастился и мирно почил. Этот простой любочестный старец стал настоящим Божиим дитем и вместе с Богом назначил день собственной смерти!
Внутренняя душевная красота духовно красит и освящает человека даже внешне, посредством Божественной благодати она выдаёт его другим. А кроме этого, она украшает и освящает даже ту некрасивую одежду, которую носит исполненный благодати человек Божий. Батюшка Тихон сам толстой иглой шил скуфейки из обрывков рясы. Эти скуфьи были похожи на какие-то кульки, но он носил их, и они излучали многую благодать. Какую бы одежду ни надевал старец — старую или мешковатую, она не выглядела некрасивой, потому что своей внутренней душевной красотой он делал красивой и её. Как-то раз один посетитель сфотографировал старца в том виде, как его застал, — с кульком вместо скуфьи на голове и в какой-то пижаме, которую он накинул ему на плечи, видя, что батюшка мёрзнет. И сегодня те, кто смотрит на эту фотографию, думают, что старец носил архиерейскую мантию, а ведь это была всего-навсего старая пёстрая пижама! Даже к лохмотьям отца Тихона люди относились с благоговением и брали их себе в благословение. Такой благословенный человек, изменивший себя внутренне и освятившийся, даже внешне имеет достоинство большее, чем все те люди, которые без конца меняют своё внешнее (то есть свою одежду), а внутри сохраняют своего ветхого человека с его «доисторическими грехами».
Помню, как в Эсфигменском монастыре один старенький монах был настолько простой человек, что даже Вознесение считал одной из святых. Он молился Вознесению по четкам и говорил: «Святая угодница
Божия, моли Бога о нас!» Как-то раз один из монахов в монастырской богадельне заболел, и простецу нечем было его покормить. Тогда он быстренько спустился по лестнице на нижний этаж, открыл окно, выходившее на море, высунул через него руки и попросил: «Святая моя Аналипсия[8], дай мне рыбку для брата!» И о чудо! Тут же из моря прямо ему в руки выпрыгивает вот такая здоровенная рыбина! Все, кто это видел, застыли в изумлении. А простец с улыбкой поглядывал на них, словно говоря: «Да что же вы в этом видите странного?» А мы с вами знаем, когда совершается память одного святого, когда пострадал другой, когда, где и как произошло Вознесение, и со всеми нашими знаниями не можем вымолить даже малюсенькой рыбешки!
Таковы-то вот «странности» духовной жизни, и логике той части интеллигенции, которая имеет в себе не Бога, а свое «я», эти «странности» неподвластны. Неподвластны потому, что такая интеллигенция обладает бесплодным мирским знанием, потому что она больна мирской духовной болезнью и ей недостает Духа Святого.
Каждый человек есть тайна, и где тебе знать, что это за человек! Как-то мы встречали Светлое Христово Воскресение в одной ка- ливе на Святой Горе. После Божественной литургии сели за стол — разговеться сыром и пасхальным яичком. Рядом со мной сидел монах — погонщик мулов, он перевозил на них дрова. Вижу: отодвигает он сыр с яйцом в сторону. «Разговляйся», — говорю. «Хорошо-хорошо, — отвечает, — разговеюсь».
Смотрю — не ест. «Да кушай ты, — говорю я снова, — ведь сегодня же Пасха!» — «Прости, геронда, — отвечает он, — я в тот день, когда причащаюсь, не ем. Разговеюсь в два часа дня». С предшествующего дня постился и в самый день причащения ел во второй половине дня! Видишь, что он делал от благоговения! А другие могли посчитать, что перед ними не более чем простой погонщик мулов.
Помню, когда я в 1957 году был в одном особножительном монастыре, за каждое послушание, в зависимости от его сложности, братии давали денежное вознаграждение. Поскольку в то время в монастырях была нехватка людей, некоторые из братии, у кого были силы, брали на себя помногу послушаний и вознаграждения получали больше, но раздавали полученное бедным. Был там один монах, которого звали жадиной, потому что он не раздавал денег. Когда этот монах умер, то на погребении оплакивать его собрались бедные крестьяне отсюда, с Хал- кидики — с Великой Панагии, с Палеохори, Нэохори[9]. Эти крестьяне держали волов и перевозили лес, деревянные лаги; тогда все возили на волах, не то что сейчас — на самосвалах, на лесовозах. Так вот, этот монах что делал: собирал-собирал деньги, которые ему давали за те послушания, которые он выполнял, а когда видел, что у какого-то хозяина, главы семейства, был только один вол или же он околевал, то монах покупал ему вола. Купить вола в те годы было делом нешуточным, он стоил пять тысяч драхм, а деньги тогда были «твердые». Другие монахи подавали пять драхм одному нищему, десять — другому, двадцать — третьему, и их благодеяния были видны. А умерший был совсем незаметен, потому что он не подавал милостыню подобно другим, а копил деньги и помогал людям по-своему. Так вот его и прозвали жадиной, скупердяем. А в конце концов, когда он скончался, собрались бедняки и плакали. «Он меня спас!» — говорил один. «Он меня спас!» — говорил другой. В те годы, имея вола, можно было перевозить лес и содержать семью. Братия монастыря была поражена. Потому я и говорю: «Где нам знать о других, что делают они!»
В последние годы найти тихое, безмолвное место для подвижничества стало очень нелегко. Поэтому, пока на Святой Горе еще существовали особножительные монастыри, некоторые из отцов находили иной способ подвижничества. К примеру, поначалу подвизаясь где-то еще, они в какой-то момент говорили: «Нет, здесь мне как-то не по душе. Пойду-ка лучше поработаю в каком-нибудь особножительном монастыре и скоплю деньжат». Окружающие верили, что это действительно так. Подвижник переходил в особножительный монастырь, работал там три-четыре месяца и затем требовал большой прибавки к жалованью. А когда в такой прибавке ему отказывали, он говорил: «Ну нет, так работать мне невыгодно. Я ухожу». Он брал с собой немного сухарей, уходил из монастыря, скрывался в какой-нибудь пещере и предавался подвигам. А у оставшихся в обители создавалось впечатление, что он нашел работу где-то еще. Когда насельников этой обители спрашивали: «Ну как, был у вас отец такой-то?» — они отвечали: «Да, был, но какой же он привередник! Пришел сюда, чтобы скопить денег.
Требовал себе прибавки! Подумать только: монах и требует прибавки! Что же это за монах такой?» А подвижник, таким образом, получал двойную пользу: и от своего подвижничества, и от их обвинений, да и от воров тоже, ведь воры, прослышав, что у него водятся деньги, шли к нему в пещеру, били его, но ничего не находили.
Живя в Филофеевском монастыре в ту пору, когда он был особножительным, я застал там одного монаха, который прежде подвизался в пустыне Виглы. Поняв, что тамошние отцы догадываются о его аскетических подвигах и духовном преуспеянии, он взял благословение у своего духовника и ушел оттуда. «Ну вот еще! — сказал он, уходя. — Я этими заплесневевшими сухарями сыт по горло. Пойду в какой-нибудь своекоштный монастырь: там и мяса поем, и поживу по-человечески! Дурак я что ли, здесь оставаться?» Так он перешел в Фи- лофеевскую обитель и притворился бесноватым. Его духовные братья, услышав, что он сделался «одержимым», стали говорить между собой: «Жаль беднягу: он стал одержимым. Ну а что же? Ведь этого и следовало ожидать. Отсюда сбежал: заплесневелые сухари, видите ли, надоели! Перешел в своекоштный монастырь: мяса ему захотелось покушать!» А что же «одержимый»? А вот что: он прожил в Филофее более двадцати пяти лет и все эти годы не готовил себе пищи и не ложился спать. Борясь со сном, он целыми ночами бродил с фонариком по монастырским коридорам. Приходя в крайнее утомление, подвижник останавливался и ненадолго прислонялся к стене, но, только лишь сон начинал его одолевать, он вскакивал и шепотом начинал произносить Иисусову молитву: «Господи, Иисусе Христе…» Потом он продолжал молиться умно — не вслух, однако иногда молитва невольно срывалась с его уст, и ее было слышно другим. Встречаясь с другими монахами, подвижник просил: «Молись, молись, чтобы из меня вышел бес». Как-то раз один юный пятнадцатилетний монашек сказал мне о нем: «Да ну его, этого бесноватого». — «Не говори так, — заметил я ему. — Этот человек стяжал немалую добродетель и бесноватым только притворяется». Впоследствии этот юный монах относился к подвижнику с благоговением. А когда подвижник умер, его нашли держащим в руках лист бумаги со списком монастырской братии. Против имени каждого монаха добрый притворщик написал какое-то прозвище. Он сделал это для того, чтобы и после кончины испортить другим тот — пусть самый малый — добрый помысел, который они, возможно, могли иметь о нем. Потом его останки стали благоухать. Видишь как, он хотел утаиться, но благодать Божия выдала его другим.
Поэтому нам не следует делать о человеке выводов на основании видимого — коль скоро мы не в состоянии различить, что он скрывает в себе.