Из воспоминаний графа Федора Васильевича Ростопгина:
…она [Екатерина II] с лишком полчаса не выходила из гардероба, и камердинер Тюльпин, вообразив, что она пошла гулять в Эрмитаж, сказал о сем Зотову, но этот, посмотрев в шкаф, где лежали шубы и муфты императрицы (кои она всегда сама вынимала и надевала, не призывая никого из служащих), и видя, что все было в шкафу, пришел в беспокойство и, пообождав еще несколько, минут, решился идти в гардероб, что и исполнил. Отворив дверь, он нашел императрицу лежащею на полу, но не целым телом, потому что место было узко и дверь затворена, а от этого она не могла упасть наземь. Приподняв ей голову, он нашел глаза закрытыми, цвет лица багровым, и была хрипота в горле. Он призвал к себе на помощь камердинеров, но они долго не могли поднять тела по причине тягости и оттого, что одна нога подвернулась. Наконец, употребив еще несколько человек из комнатных, они с великим трудом перенесли императрицу в спальную комнату, но, будучи не в состоянии поднять тело на кровать, положили на полу, на сафьянном матрасе. Тотчас послали за докторами. […]
К великому князю-наследнику от князя Зубова [Платона Александровича] и от прочих знаменитых особ послан был с извещением граф Николай Александрович Зубов; а первый, кто предложил и нашел сие нужным, был граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский.
В тот самый день наследник кушал на гатчинской мельнице, в 5 верстах от дворца его. Перед обедом, когда собрались дежурные и прочие особы, общество гатчинское составлявшие, великий князь и великая княгиня рассказывали… случившееся с ними тою ночью. Наследник чувствовал во сне, что некая невидимая и сверхъестественная сила возносила его к небу. Он часто от этого просыпался, потом засыпал и опять был разбужаем повторением того же самого сновидения; наконец, приметив, что великая княгиня не почивала, сообщил ей о своем сновидении и узнал, к взаимному их удивлению, что и она то же самое видела во сне и тем же самым несколько раз была разбужена. […]
…Петербург не знал еще о приближающейся кончине императрицы Екатерины. Быв в английском магазине, я возвращался пешком домой и уже прошел было Эрмитаж, но, вспомнив, что в следующий день я должен был ехать в Гатчино, вздумал зайти проститься с Анною Степановною Протасовой. Вошед в ее комнату, я увидел девицу Полетику и одну из моих своячениц в слезах: они сказали мне о болезни императрицы и были встревожены первым известием об опасности. […]
…пришел… великий князь Александр Павлович. Он был в слезах, и черты лица его представляли великое душевное волнение. Обняв меня несколько раз, он спросил, знаю ли я о происшедшем с императрицею… Он подтвердил мне, что надежды ко спасению не было никакой, и убедительно просил ехать к наследнику для скорейшего извещения, прибавив, что хотя граф Николай Зубов и поехал в Гатчину, но я лучше от его имени могу рассказать о сем несчастном происшествии. […]
…наследник [Павел Петрович, направлявшийся в Петербург] вышел из кареты. Я привлек его внимание на красоту ночи. Она была самая тихая и светлая; холода было не более 3°; луна то показывалась из-за облаков, то опять за оные скрывалась. Стихии, как бы в ожидании важной перемены в свете, пребывали в молчании, и царствовала глубокая тишина. Говоря о погоде, я увидел, что наследник устремил взгляд свой на луну, и, при полном ее сиянии, мог я заметить, что глаза его наполнялись слезами и даже текли слезы по лицу… Я не мог воздержаться от повелительного движения и, забыв расстояние между ним и мною, схватив его за руку, сказал:
— Ah, Monseigneur, quel moment pour Vous![35]
На это он отвечал, пожав крепко мою руку:
— Attendez, mon cher, attendez. J’ai vécu quarante deux ans Dieu m’a soutenu; peut-être, donnera-t-il la force et la raison pour supporter l’état, au quel il me destine. Esperons tout de Sa bonté[36].
Вслед за сим он тотчас сел в карету и в 8 с половиною часов вечера въехал в С.-Петербург, в котором еще весьма мало людей знали о происшедшем. […]
Наследник, зашед на минуту в свою комнату в Зимнем дворце, пошел на половину императрицы. Проходя сквозь комнаты, наполненные людьми, ожидающими восшествия его на престол, он оказывал всем вид ласковый и учтивый. Прием, ему сделанный, был уже в лице государя, а не наследника. Поговорив несколько с медиками и расспросив о всех подробностях происшедшего, он пошел с супругою в угольный кабинет и туда призывал тех, с коими хотел разговаривать или коим что-либо приказывал. […]
Между тем все ежеминутно ожидали конца жизни императрицы, и дворец более и более наполнялся людьми всякого звания. […]
С трех часов пополудни слабость пульса у императрицы стала гораздо приметнее, раза три или четыре думали доктора, что последует конец, но крепость сложения и множество сил, борясь со смертью, удерживали и отдаляли последний удар.
Тело лежало в том же положении, на сафьянном матрасе, неподвижно, с закрытыми глазами. Сильное хрипение в горле слышно было и в другой комнате, вся кровь поднималась в голову, и цвет лица был иногда багровый, а иногда походил на самый живой румянец. У тела находились попеременно придворные лекари и, стоя на коленях, отирали ежеминутно материю, текшую изо рта, сперва желтого, а под конец черноватого цвета. […]
Помещу здесь одно из моих примечаний: войдя в комнату, называемую дежурной, я нашел князя Зубова сидящего в углу; толпа придворных удалялась от него, как от зараженного, и он, терзаемый жаждою и жаром, не мог выпросить себе стакана воды. […]
В 9 часов пополудни Роджерсон, войдя в кабинет, в коем сидели наследник и супруга его, объявил, что императрица кончается. Тотчас приказано было войти в спальную комнату великим князьям, княгиням и княжнам… Сия минута до сих пор и до конца жизни моей пребудет в моей памяти незабвенною. По правую сторону тела императрицы стояли наследник, супруга его и их дети; у головы призванные в комнату Плещеев и я; по левую сторону доктора лекари и вся услуга Екатерины. Дыхание ее сделалось трудно и редко; кровь то бросалась в голову и переменяла совсем черты лица, то, опускаясь вниз, возвращала ему естественный вид. Молчание всех присутствующих, взгляды всех, устремленные на единый важный предмет, отдаление на сию минуту от всего земного, слабый свет в комнате — все сие обнимало ужасом, возвещало скорое пришествие смерти. Ударила первая четверть одиннадцатого часа. Великая Екатерина вздохнула в последний раз и, наряду с прочими, предстала пред судом Всевышнего.
Казалось, что смерть, пресекши жизнь сей великой государыни и нанеся своим ударом конец и великим делам ее, оставила тело в объятиях сладкого сна. Приятность и величество возвратились опять в черты лица ее и представили еще царицу, которая славою своего царствования наполнила всю вселенную. Сын ее и наследник, наклоня голову пред телом, вышел, заливаясь слезами, в другую комнату, спальная комната в мгновение ока наполнилась воплем женщин, служивших Екатерине.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
В четверг, 6 ноября 1796 года, я прибыл по обыкновению к Загряжским. К семи часам вечера на столе было приготовлено лото, и я предложил себя, чтобы первому вынимать номера. Г-жа Загряжская отвечала более холодным тоном, чем обыкновенно: «Хорошо», — и я начал игру. Играющие, однако, думали, по-видимому, о чем-то другом, так что я даже слегка пожурил их за то, что они не отмечают номеров.
Между тем г-жа Загряжская вдруг отозвала меня в сторону и сказала:
— Vous êtes un singulier homme, Sabloukoff!
— En quoi done, madame? — возразил я.
— Vous ne savez done rien?
— Mais qu’y a-t-il à savoir?
— Comment done, l’Imperatrice a eu un coup d’apoplexie et on la croit morte…[37]
Я чуть не свалился с ног и так побледнел, что г-жа Загряжская очень встревожилась за меня. Как только я пришел в себя, побежал с лестницы, бросился в мой экипаж и отправился в дом моего отца. Оказалось, что он уже уехал в Сенат, куда его вызвали. Катастрофа действительно совершилась, сомнений быть не могло. Екатерина скончалась. […]
По дороге мне попадались люди разного звания, которые шли пешком или ехали в санях и каретах и все куда-то спешили. Некоторые из них останавливали на улице своих знакомых и со слезами на глазах высказывали свое горе по поводу случившегося. Можно было думать, что у каждого русского умерла нежно любимая мать. […]
…около полуночи [в Зимний дворец] прибыл великий князь. В течение ночи был составлен манифест, в котором оповещалось для всеобщего сведения о кончине императрицы Екатерины и о вступлении на престол императора Павла I. Акт этот был также прочитан в Сенате, и была принесена обычная присяга. […]
Никогда не забуду я этого дня и ночи, проведенных мной в карауле во дворце. Что эта была за суета, что за беготня вверх и вниз, взад и вперед! Какие странные костюмы! Какие противоречивые слухи!
Императорское семейство то входило в комнату, в которой лежало тело покойной императрицы, то выходило из оной. Одни плакали и рыдали о понесенной потере, другие самонадежно улыбались в ожидании получить хорошие места. Я должен, однако же, признаться, что число последних было невелико.
Из «Записок» Александра Александровича Башилова:
В 1796 году, помню, что в ноябре, чуть ли не 6-го числа, в 3 часа, стали поговаривать, что императрица Екатерина нездорова и что с ней сделался удар. Вы можете посудить о смятении всех и каждого. Кто из видов сожалел, кто из боязни, а кто из любви; к сему последнему обстоятельству мы, невинные твари, были причастны. […] Государь Павел Петрович прибыл около 9-го часа; а в 9 часов и 55 минут уже дух Екатерины парил на небесах. Какая ужасная картина! Какая суматоха, и какие поделались у всех лица; у иного длинное в аршин, у иного сплюснутое в вершок, и перемена правления была такая загадка, после того что после царствования женщины стал царствовать государь хотя мудрый, но строгий.
Из воспоминаний Федора Васильевича Ростопчина:
Слезы и рыдания не простирались далее той комнаты, в которой лежало тело государыни. Прочие наполнены были людьми знатными и чиновными, которые во всех происшествиях, и счастливых и несчастных, заняты единственно сами собой, а сия минута для них всех была тем, что Страшный суд для грешных. Граф Самойлов, вышедши в дежурную комнату, натурально с глупым и важным лицом, которое он тщетно принуждал изъявлять сожаление, сказал: «Милостивые государи! Императрица Екатерина скончалась, а государь Павел Петрович изволил взойти на всероссийский престол». […]
Обер-церемониймейстер Валуев, который всегда занят единственно церемониею, пришел с докладом, что в придворной церкви все готово к присяге. Император со всею фамилиею, в сопровождении всех съехавшихся во дворец, изволил пойти в церковь. Пришедши, стал на императорское место, и все читали присягу вслед за духовенством. После присяги императрица Мария, подошедши к императору, хотела броситься на колена, но была им удержана, равно как и все дети.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Наконец он взошел на престол и был в восторге от перешедшей к нему полноты власти.
Из воспоминаний князя Петра Михайловича Волконского, записанных А. В. Висковатовым:
С 6 на 7 ноября 1796 г., после полуночи, собраны были все гвардейские полки на своих полковых дворах для присяги вступившему на престол императору Павлу I, где получили приказ императора, что наследник престола Александр Павлович назначен шефом лейб-гвардии Семеновского полка. Известие сие чрезвычайно обрадовало весь полк.
…генерал-поручик В. И. Левашов приказал мне быть при относе знамен из полка в Зимний дворец, куда мы с ним отправились наперед. По прибытии в Зимний дворец на половину наследника В. И. Левашов пошел к его высочеству и по выходе от него приказал мне идти вниз дожидаться знамен, о прибытии коих доложить наследнику.
Сошед с подъезда, называемого тогда Салтыковским, я пошел на Дворцовую площадь навстречу роте; но, увидев ходящих близ средних ворот Зимнего дворца нескольких офицеров в мундирах нового покроя, пошел к ним из любопытства; каково же было мое удивление, видев самого наследника [Александра Павловича] в 2 часа ночи, в мундире лейб-гвардии Семеновского полка нового покроя, в Андреевской ленте и шарфе по кафтану…
Николай Михайловиг Карамзин. Из «Оды на случай присяги московских жителей его императорскому величеству Павлу Первому, самодержцу всероссийскому»:
Что слышу? Громы восклицаний,
Сердечных, радостных взываний!..
Что вижу? Весь народ спешит
Во храм, украшенный цветами;
Спешит с подъятыми руками —
Вступает… новый гром гремит,
И слезы счастия лиются!..
Се россы добрые клянутся,
Теснясь к святому алтарю,
В любви и верности царю.
Итак, на троне Павел Первый?
Венец российския Минервы
Давно назначен был ему…
Я в храм со всеми поспешаю,
Подъемлю руку, восклицаю:
«Хвала творцу, хвала тому,
Кто правит вышними судьбами!
Клянуся сердцем и устами,
Усердьем пламенным горя,
Любить российского царя!»
Мы все друг друга обнимаем,
Россию с Павлом поздравляем.
Друзья! Он будет наш отец;
Он добр и любит россов нежно!
То царство мирно, безмятежно,
В котором царь есть царь сердец;
От неба он венцом украшен
И только злым бывает страшен;
Для злых во мраке туч гремит,
Благим как Бог благотворит.
Неправда, лесть! навек сокройся!
Святая искренность, не бойся
К царю приблизиться теперь!..
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Последовал приказ вырыть останки Петра III. Это казалось весьма просто: он был похоронен на кладбище Александро-Невской лавры. Старый монах указал место. Но рассказывают, что тело можно было распознать только по одному сапогу… Как бы то ни было, кости вместе с этим сапогом были вложены в гроб, который по внешности точь-в-точь походил на гроб императрицы и был установлен рядом с последним на одном и том же катафалке. Это произвело громадное впечатление: дураки рукоплескали, благоразумные потупляли свои взоры: но первых больше всего поразило то обстоятельство, что для оказания почестей праху Петра III выбрали именно тех людей, которые подготовили его смерть: из них выделялись князь Орлов, герой Чесмы, и обер-гофмаршал князь Барятинский [Федор Сергеевич]. Первый был стар и уже долгие годы разбит на ноги, так что, когда погребальное шествие должно было тронуться с места, — а предстоял длинный путь, — он стал извиняться невозможностью участвовать в этой церемонии. Но Павел, присутствовавший при этом и наслаждавшийся этим, несомненно, заслуженным, но не особенно приличным возмездием, приказал вручить ему императорскую корону на подушке из золотой парчи и крикнул ему громким голосом: «Бери и неси». […]
По возвращении из Москвы [после коронации 5 апреля 1797 г.] император проявлял больше самоуверенности и, главное, чувствовал себя более повелителем. Каждый день приносил неожиданные милости и опалы, о причинах коих никто не мог догадаться.
Из воспоминаний адъютанта великого князя Павла Петровича, Николая Осиповича Кутлубицкого, записанных А. И. Ханенко[38]:
По смерти императрицы Екатерины [Платон] Зубов оставался во дворце по-прежнему. Между тем Павел приказал купить на Морской улице дом и отделал его, как дворец, только не велел ставить императорского герба. Когда дом был готов, убран и снабжен всем столовым серебром, столовым золотым прибором на несколько персон, экипажами, лошадьми, тогда, накануне [дня] рождения Зубова, государь послал к нему Кутлубицкого сказать, что он дарит ему этот дом ко дню его рождения и завтра с императрицею будет у него пить чай, Зубов поблагодарил и переехал со дворца в подаренный ему дом.
На следующий день император с Марией Федоровной в сопровождении Капцевича и Кутлубицкого (на запятках) после обеда отправился к Зубову, который встретил их на лестнице и упал к ногам их. Государь и государыня подняли его и пошли с ним под руку по лестнице, причем Павел сказал ему: «Кто старое помянет, тому глаз вон[39]». В гостиной подали шампанского; государь сказал графу: «Сколько здесь капель, столько желаю тебе всего доброго», — и, обращаясь к государыне, сказал: «Выпей все до капли». И, выпивши, сам разбил бокал, причем опять Зубов падал к ногам его и был поднят с повторением: «Я тебе сказал, кто старое помянет, тому глаз вон». Потом подали самовар. Государь сказал Марии Федоровне: «Разлей чай, у него ведь нет хозяйки». По чашке чаю подано было также Капцевичу и Кутлубицкому, стоявшим в другой комнате, но видевшим и слышавшим все в открытую дверь. Они выпили и, по обыкновению тогдашнего времени, опрокинули на блюдца чашки, выражая этим, что они пить более не желают. Государь, заметив это, сказал: «Ведь вы дома, вероятно, пьете по две чашки и не хотите беспокоить государыню: она нальет вам и по другой». После чаю государь и государыня уехали, сопровождаемые Зубовым по лестнице. Считаясь больным, он был в сюртуке. Вскоре потом князь Зубов уехал за границу.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Пасха в этом году [1797 г.] приходилась 5-го апреля, и этот день был выбран для коронования. Помазанник Господень должен был появиться на троне в то же время, как Господь появляется на престоле. Павел льстил себя надеждой приобрести благодаря этому в глазах своего народа сугубое освящение. […]
Я здесь привожу копию из моего дневника, который отличается большою точностью, так как ведь я тогда был церемониймейстером.
15 марта. Их величества отбыли из С.-Петербурга; их путешествие в Москву продлится пять дней. Оно совершается в мундире при шпаге.
Их величества были встречены под Москвой, в Петровском дворце, придворным штатом, тайным советом и дамами трех первых классов. Как только духовенство совершило установленные священнодействия, их величества удалились во внутренние покои. При встрече, между прочим, присутствовал знаменитый Платон, митрополит Московский, которому надлежало, по праву его сана, совершить чин коронования; но государь его недолюбливал и, не желая его оставлять в сомнении на этот счет, объявил, что он не хочет быть им коронованным. Гавриил, митрополит Новгородский, должен был его заменить. Платон, стоявший выше подобного оскорбления, сказал, что он в таком случае будет присутствовать на короновании как простой иерей, и Павел не чувствовал в себе достаточной самоуверенности, чтобы запретить ему это. Будучи очень болен, Платон велел перенести себя на руках в Петровский дворец. Никто из присутствовавших в продолжение всего времени, которое нам пришлось ожидать высочайшего приезда, не подходил к нему. Я один, знавший его хорошо, так как я устоял против его красноречия, когда он, по поводу моей женитьбы, хотел обратить меня в православие[40], — я стал около него. Это его растрогало, и он сказал мне, улыбаясь: «Во всей этой толпе благочестивых христиан я могу рассчитывать только на одного еретика!» […]
25 марта. Первое публичное провозглашение коронования. Кортеж, верхом, собрался под начальством генерала Архарова у Тверских ворот. Герольды были в костюмах, наш герольд [Павел] — в богато расшитом бархатном камзоле с шарфом, в штиблетах из белого атласа с лисьими хвостами и в треуголке военного образца с султаном. Те, у которых были высшие ордена, имели ленту через плечо. Первая остановка была у Петровского дворца… Второе провозглашение — в Кремле, третье — в Торговых рядах. Здесь кортеж разделился на две части, из которых каждая направилась в свою сторону согласно полученному ордену.
26 марта. Второй объезд, сходный с первым.
28 марта. Торжественный въезд их императорских величеств в Москву. Порядок шествия: лейб-казаки, лейб-гусары, экипажи московских вельмож, молодые дворяне верхом, придворные чины, конная гвардия, кавалергарды. Его величество император и великие князья верхом, камергеры и камер-юнкеры верхом. Ее величество императрица в карете с великими княгинями Елисаветой Алексеевной и Еленой Павловной. Гвардейские полки, придворные дамы. Шествие тянулось от Петровского дворца до Кремля и продолжалось от часа дня до пяти часов вечера. Холод в этот день был очень чувствителен, а великолепие церемонии не допускало принятия против этого мер предосторожности.
29 марта. Поутру третье и последнее провозглашение коронования. Большой прием с участием дипломатического корпуса. Польский король [Станислав Понятовский] обедал у их императорских величеств.
30 марта. После обеда аудиенция папского нунция.
1 апреля. Поутру император перенес в Кремль знамена гвардии и поселился в этом старинном дворце. […]
3 апреля. Репетиция церемоний коронований. Император на ней присутствует. Эта репетиция была одна из наиболее пикантных сцен в числе стольких других, в которых мы участвовали до изнеможения. Император вел себя как ребенок, который в восторге от приготовляемых для него удовольствий, и выказывал такое послушание, какое только можно ожидать от этого возраста. Надо было обладать большой дозой страха или осторожности, чтобы не изобразить на своем лице нечто большее, чем удивление. После обеда он хотел произвести вторую репетицию в тронном зале, чтобы наставить императрицу. Когда он ей сделал знак, чтобы она заняла место рядом с ним под балдахином, она, по незнанию или же из рассчитанной скромности, поднялась по боковым ступенькам, но он сказал ей строгим тоном: «Так не восходят на трон, сударыня, сойдите и поднимитесь снова по средним ступенькам!» Не было ни минуты времени для отправления простых и естественных нужд: с раннего утра и до позднего вечера мы постоянно находились при исполнении обязанностей службы, а так как Москва огромный город и придворные чины жили далеко от Кремля, то никто не имел возможности отлучиться. Что касается меня лично, то я только знаю, что в три последние дня перед коронованием мне оставалось всего несколько часов для ночного отдыха и что постоянные переодевания совершались в коридорах монастыря или в одном из многочисленных углов этих древних царских хором. […]
5 апреля. День Св. Пасхи и коронования. Около восьми часов утра шествие тронулось. Путь от дворца до собора в Кремле так короток, что для его удлинения шествие обогнуло колокольню Ивана Великого. Император был в мундире и высоких сапогах, императрица в платье, сотканном из серебристой парчи и расшитом серебром, и с открытой головой.
Церемония была продолжительна, и за ней следовало множество других, которые император и обер-церемониймейстер выдумывали для забавы. По окончании коронования был сервирован обед под балдахином, во время которого нам было вменено в обязанности делать реверансы на манер дам, как это раньше было принято во Франции при проходе чрез залу парламента во время судебного заседания. Блюда разносились полковниками в сопровождении двух кавалергардов, которые брали на караул, когда блюда ставили на стол. После обеда происходила большая раздача милостей; они действительно были необычайные и, можно даже сказать, безмерно велики. […]
Император, недовольный предстоящим окончанием коронационных торжеств, придумал еще церемонию настолько нелепую, что я чуть было не просил аудиенции, чтобы ее предупредить. Она состояла в том, чтобы поочередно, одну за другою, снять с их величеств царские регалии, прежде чем отнести их, в торжественном шествии, в сокровищницу. Мы увидели, как государь и государыня явились, облеченные в коронационные наряды, и взошли на троны. Сановники стали отнимать у них одну за другой царские регалии: короны, скипетры, державу, цепи орденов и мантии. В конце концов они остались такими обнаженными, что под влиянием чувств, в которых мне теперь трудно разобраться, в глазах у меня выступили слезы… […]
Два крупных акта ознаменовали эпоху коронования. Первым был установлен закон о престолонаследии. Он был достоин государя, бывшего вместе с тем отцом многочисленного семейства, и оградил империю с этой стороны от всякой неустойчивости. Другим актом ордена Св. Андрея Первозванного, Св. Екатерины, Св. Михаила и Св. Анны были наделены богатыми пенсиями. Оба акта вызвали всеобщий восторг, но увы! — мы впоследствии видим, что первый из них не мог ничего предупредить, а второй остался мертвою буквой за неимением денег.
Из указа о престолонаследии:
Мы, Павел Первый, наследник, цесаревич и великий князь и мы, супруга его Мария, великая княгиня… постановили сей акт наш общий, которым по любви к Отечеству избираем наследником, по праву естественному, после смерти моей, Павла, сына нашего большего Александра, а по нем все его мужское поколение. По пресечению сего мужского поколения наследство переходит в род второго моего сына, где и следовать тому, что сказано о поколении старшего моего сына, и так далее, если бы более у меня сыновей было; что и есть первородство…
Из «Записок» Августа Коцебу:
Наружность его можно назвать безобразною, а в гневе черты его лица возбуждали даже отвращение. Но когда сердечная благосклонность освещала его лицо, тогда он делался невыразимо привлекательным: невольно охватывало доверие к нему, и нельзя было не любить его.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского, племянника императрицы Марии Федоровны:
…пройдя целый ряд зал и великолепных покоев, мы достигли заповедных дверей… Двери растворились, и предо мною воочию предстал император, совершенно такой, каким я уже давно знал его по множеству портретов. Это был сухопарый человек среднего роста с крайне невзрачными чертами бледно-желтого лица; крошечные глаза, верхняя губа обвисла, нижняя выпятилась вперед, нос короткий и приплюснутый. На нем был старомодный синевато-зеленый мундир с простым красным воротником и такими же обшлагами, без лацканов, без золотых пуговиц и аксельбантов, и белого сукна панталоны в высоких ботфортах. Голова густо напудрена, но коса не очень длинна. В прорези мундира вдета шпага. Одежда императора не имела шитья, но левая сторона груди была украшена двумя звездами.
Несмотря на странное и неприятное впечатление, производимое его внешностью во всей ее совокупности, взор императора не имел ничего устрашающего и даже показался мне добрым.
Из «Путешествия в Петербург» аббата Жана Франсуа Жоржеля:
Фигура у Павла I непредставительная, лицо его с приплюснутым носом неприятно, но его походка, его вид, выражение лица, взгляд внушают уважение и говорят о непреклонном характере; все трепещет под его скипетром как при его дворе, так и на обширном пространстве его империи.
Из жизнеописания Павла I, составленного офицером русской армии Георгом Танненбергом:
Природа не столько особу Павлову, как дух его наделила лучшими своими дарами. Росту он был невысокого, но поступки его были приятны, сила и деятельность его сказывались во всех мужеских упражнениях, и он с самых юных лет до кончины строгим наблюдением домашних добродетелей, целомудрия и умеренности сохранил нерасстроенною крепость телесных сил своих.
Из «Записок» сенатора Александра Николаевича Вельяминова-Зернова:
Павел был по природе великодушен, открыт и благороден; он помнил прежние связи, желал иметь друзей и хотел любить правду, но не умел выдерживать этой роли. Должно признаться, что эта роль чрезвычайно трудна. Почти всегда под видом правды говорят царям резкую ложь, потому что она каким-нибудь косвенным образом выгодна тому, кто ее сказал.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
…это был человек в душе вполне доброжелательный, великодушный, готовый прощать обиды, повиниться в своих ошибках. Он высоко ценил правду, ненавидел ложь и обман, заботился о правосудии и беспощадно преследовал всякие злоупотребления, в особенности же лихоимство и взяточничество. К несчастью, все эти похвальные и добрые качества оставались совершенно бесполезными как для него лично, так и для государства благодаря его несдержанности, чрезвычайной раздражительности, неразумной и нетерпеливой требовательности беспрекословного повиновения. Малейшее колебание при исполнении его приказаний, малейшая неисправность по службе влекли за собой жестокий выговор и даже наказание без всякого различия лиц. На Павла нелегко было иметь влияние, так как, почитая себя всегда правым, он с особенным упорством держался своего мнения и ни за что не хотел от него отказаться. Он был чрезвычайно раздражителен и от малейшего противоречия приходил в такой гнев, что казался совершенно исступленным. А между тем он сам вполне сознавал это и впоследствии глубоко этим огорчался, сожалея собственную вспыльчивость; но несмотря на это, все-таки не имел достаточной силы воли, чтобы победить себя. […]
Стремительный характер Павла и его чрезмерная придирчивость и строгость к военным делали эту службу весьма неприятной. Нередко за ничтожные недосмотры и ошибки в команде офицеры прямо с парада отсылались в другие полки и на весьма большие расстояния. Это случалось настолько часто, что у нас вошло в обычай, будучи в карауле, класть за пазуху несколько сот рублей ассигнациями, дабы не остаться без денег в случае внезапной ссылки. Мне лично пришлось три раза давать взаймы деньги своим товарищам, которые забыли принять эту предосторожность. Подобное обращение, естественно, держало офицеров в постоянном страхе и беспокойстве, благодаря чему многие совсем оставили службу и удалялись в свои поместья, другие же переходили в гражданскую службу.
Легко себе представить положение тех семейств, сыновья которых были офицерами в эту эпоху: они, естественно, находились в постоянном страхе и тревоге, опасаясь за своих близких, так что можно без преувеличения сказать, что Петербург, Москва и даже вся Россия были погружены в постоянное горе. […]
Павел был весьма склонен к романтизму и любил все, что имело рыцарский характер. При этом он имел расположение к великолепию и роскоши, которыми восторгался во время пребывания в Париже и других городах Западной Европы. […]
Несомненно, что в основе характера императора Павла лежало истинное великодушие и благородство, и, несмотря на то что был ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинялся его воле в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного. […]
Хотя вспыльчивый характер Павла и был причиной многих прискорбных случаев (многие из которых связаны с воспоминанием о Гатчине), но нельзя не высказать сожаления, что этот безусловно благородный, великодушный и честный государь, столь нелицеприятный, искренно и горячо желавший добра и правды, не процарствовал долее и не очистил высшую чиновную аристократию, столь развращенную в России, от некоторых ее недостойных членов. […]
Павел Первый всегда рад был слышать истину, для которой слух его всегда был открыт, а вместе с ней он готов был уважать и выслушать то лицо, от которого он ее слышал.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Самое достопримечательное событие произошло в разгар лета [1799 г.], когда двор находился в Павловске. Оно обратило на себя особенное внимание лиц, следивших за развитием характера императора. Престарелый адмирал Чичагов [Василий Яковлевич], которого политика Екатерины так широко вознаградила за ошибки, допущенные им во время войны со Швецией, имел сына, контр-адмирала [Чичагов Павел Васильевич], человека с талантом и характером. Он почему-то не понравился гатчинцам, которые стали к нему придираться, так что ему не оставалось ничего другого, как испросить свою отставку под предлогом, что ему надо поехать в Англию, чтобы там жениться. Министр отказал ему в этом разрешении, но английский посланник сэр Чарльз Витворт [Уитворд] заступился за него. Император прежде всего потребовал, чтобы он снова поступил на службу. Адмирал не отказывался, но поставил условием, чтобы с него не взыскивали за прошлое. Этот вопрос обсуждался в большом кабинете государя. Полчаса спустя слышно было, как гробовой голос императора все более возвышался; наконец дверь отворилась, и адмирал вышел. Он казался спокойным, но сюртук, лента и даже галстук были с него сорваны. Не подлежало сомнению, что он был постыдно избит. В таком виде он посреди аванзалы ждал решения своей участи. Флигель-адъютант государя накинул ему на плечи казачью шинель и передал ему приказ отправиться прямо в крепость. Когда он, под сильным караулом, выходил из комнаты, он обернулся к обер-гофмаршалу Нарышкину и сказал с благородным жестом: «Александр Львович, будьте так любезны вынуть из кармана моего сюртука ассигнацию в пятьдесят рублей и мой бумажник; я не думаю, чтобы государь хотел меня лишить этих вещей, и, так как я не знаю, куда меня ведут, то я, может быть, буду в них нуждаться». Он храбро вытерпел в своей тюрьме несколько недель, несмотря на все старания смирить его, пока наконец не почувствовали некоторого стыда, главным образом перед английским королем, и не согласились на его условия. Тогда он, с своей стороны, согласился опять поступить на службу, а так чтобы там жениться, то ему, ради приличия, поручили командование над русской эскадрой, действовавшей тогда совместно с английским флотом. Это дело доставило Чичагову большую известность. В следующее царствование он был назначен морским министром и, как говорят, хорошо исполнял эту должность[41]. […]
Однажды, когда у графа N был большой прием, на котором я тоже присутствовал… вдруг раскрылись двери и было объявлено о приезде императора. Мне невозможно было увернуться и, что бы ни случилось, я решил остаться. Император меня скоро заметил и устремился на меня с наиболее сосредоточенным выражением гнева, который когда-либо изображался на его лице, и сказал мне, как всегда, с увертками и изворотами:
— Не правда ли, граф, что очень пикантно и неприятно, когда вместо ожидаемого удовольствия получается отказ, который вы не простили бы человеку, наносящему вам оскорбление вместо милости, о которой вы его просили бы?
Не уразумев вполне, куда он метит и не понимая вообще ничего в этом длинном вступлении, казавшемся мне темным и не находящим также объяснения в моем положении в данный момент, я ответил:
— Конечно, это так, как ваше величество изволите сказать, но я не совсем понимаю…
— Я хочу этим сказать, граф, — продолжал он тоном, несколько менее слащаво-гневным, — что, если бы я вас попросил сделать мне удовольствие и поужинать со мною, вы наверное бы мне в этом отказали. Я должен уберечься от такой просьбы, а впрочем, я знаю, что есть лица более счастливые, чем я, которые обыкновенно имеют счастье пользоваться вашим присутствием, и было бы несправедливо лишать их дольше вашего общества.
При этих словах он слегка наклонил голову в мою сторону, на что я ответил глубоким поклоном. В то же время окружающие нас расступились, чтобы дать мне дорогу, и я этим воспользовался, Бог знает, с каким усердием и со всею скоростью, дозволяемою придворным этикетом. Я отступил спиною к дверям, отвешивая установленные три поклона. О, каким чистым и приятным показался мне воздух, который я жадно вдыхал в коридорах и на лестнице! Я им наслаждался вдоволь!
Из «Записок» Августа Коцебу:
Император Павел имел искреннее и твердое желание делать добро. Все, что было несправедливо или казалось ему таковым, возмущало его душу, а сознание власти часто побуждало его пренебрегать всякими замедляющими расследованиями; но цель его была постоянно чистая; намеренно он творил одно только добро. Собственную свою несправедливость сознавал он охотно. Его гордость тогда смирялась, и, чтобы загладить свою вину, он расточал и золото, и ласки. Конечно, слишком часто забывал он, что поспешность государей причиняет глубокие раны, которые не всегда в их власти залечить. Но, по крайней мере, сам он не был спокоен, пока собственное его сердце и дружественная благодарность обиженного не убеждали его, что все забыто. […]
До самого зрелого возраста он был приучен к тому, что на него не обращали никакого внимания и что даже осмеивали всякий знак оказанного ему почтения; он не мог отрешиться от мысли, что и теперь достоинство его недостаточно уважаемо; всякое невольное или даже мнимое оскорбление его достоинства снова напоминало ему его прежнее положение; с этим воспоминанием возвращались и прежние ненавистные ему ощущения, но уже с сознанием, что отныне в его власти не терпеть прежнего обращения, и таким образом являлись тысячи поспешных, необдуманных поступков, которые казались ему лишь восстановлением его нарушенных прав. […]
Схвативши твердою рукою бразды правления, Павел исходил из правильной точки зрения; но найти должную меру трудно везде, всего труднее на престоле. Его благородное сердце всегда боролось с проникнувшею в его ум недоверчивостью. Это было причиною тех противоречащих действий, которые однажды один шутник изобразил на рисунке, представлявшем императора с бумагою в каждой руке: на одной бумаге написано: ordre, на другой: contre-ordre, на голове государя: desordre[42]. Я не знаю, хороший ли правитель Павел I, но ему нельзя отказать в очень больших достоинствах; его вспыльчивый, резкий и властный характер — большой недостаток, он не выносит возражений, тем не менее он неоднократно изменял свои решения и чистосердечно сознавался в своих ошибках. […]
…ничто не действовало вернее на этого монарха, как удовольствие видеть себя любимым… […]
К несчастию, его только ненавидели и боялись, и, конечно, при самых честных намерениях он часто заслуживал это нерасположение. Множество мелочных распоряжений, которые он с упрямством и жестокостью сохранял в силе, лишили его уважения тех, которые не понимали ни великих его качеств, ни твердости и справедливости его характера. То были большею частик» меры, не имевшие никакого влияния на благоденствие подданных, собственно говоря, одни только стеснения в привычках; и их следовало бы переносить без ропота, как дети переносят странности отца. Но таковы люди: если бы Павел в несправедливых войнах пожертвовал жизнью нескольких тысяч людей, его бы превозносили, между тем как запрещение носить круглые шляпы и отложные воротники на платье возбудило против него всеобщую ненависть. […]
Дух мелочности, нередко заставлявший его нисходить до предметов, недостойных его внимания, мог происходить от двух причин: во-первых, от желания совершенно преобразовать старый двор своей матери так, чтобы ничто не напоминало ему об ее временах; во-вторых, от преувеличенного уважения ко всему, что делал прусский король Фридрих II. […]
Наконец, утверждали, что, когда государь был в дурном расположении духа, не следовало ему попадаться на глаза под опасением за честь и свободу. Это была низкая клевета, как я в том убедился из неоднократного собственного опыта. Наблюдения мои внушили мне доверие к характеру государя, и я полагаю, что некоторая скромная смелость и прямой взгляд спокойной совести никогда не были ему неприятны. Только робость и застенчивость перед ним могли возбудить его подозрительность, и тогда, если к этой подозрительности присоединялось дурное расположение духа, он в состоянии был действовать опрометчиво. Поэтому я поставил себе за непременное правило никогда не избегать его присутствия, и, когда я с ним встречался, непринужденно останавливался и скромно, но прямо смотрел ему в глаза. Не раз случалось со мною, когда я находился в одной из его комнат, что лакеи вбегали впопыхах и кричали как мне, так и другим, что император идет и что мы должны поскорее удалиться. Обыкновенно исчезала большая часть присутствовавших, часто даже все; я один всегда оставался. Государь, проходя мимо меня, иногда просто кивал мне головою, но чаще всего обращался ко мне с несколькими милостивыми словами.
Я именно помню, что в одно утро со мною был подобный случай и что обер-гофмаршал сказал мне потом: «Вы можете похвалиться своим счастием: государь был сегодня в самом дурном расположении духа». Я улыбнулся, потому что убежден, что это счастие выпало бы на долю каждого, у кого сияла бы в глазах чистая совесть. […]
Характер Павла представлял бы непостижимые противоречия, если бы надлежало основывать свои суждения на одних только подобных чертах, не принимая во внимание побочных смягчающих обстоятельств. […]
Императору Павлу ставили в упрек, что почти ко всем тем, которые некогда окружали его мать, он питал нерасположение, одинаково распространявшееся на виновных и невинных и нередко побуждавшее его обращаться не по-царски с вернейшими слугами государства. Упрек этот был справедлив.
Из «Записок» сенатора Ивана Владимировича Лопухина:
В императоре Павле, можно сказать, беспримерно соединялись все противные одно другому свойства до возможной крайности; только острота ума, чудная деятельность и щедрость беспредельная являлись в нем при всех случаях неизменно. Пылкость гнева его никогда, однако же, не имела последствий невозвратных. К строгости побуждался он точно стремлением любви, правды и порядка, коего расстройство увеличивалось иногда в глазах его предубеждением. Сильное впечатление в нраве его делало, конечно, то, что от самого детства напоен он был, так сказать, причинами к страхам и подозрениям и что безмерная деятельность его стеснялась невольным бездействием до тех немолодых уже лет, в которых вступил он на престол. Я уверен, что при редком государе больше, как при Павле I, можно было бы сделать добра для государства, если бы окружавшие его руководствовались усердием к отечеству, а не видами собственной корысти.
Из переписки дипломата Семена Романовича Воронцова:
…слова ваши касательно характера покойного императора, являвшего собой смесь наилучших качеств с крайней жестокостью, каковая и возобладала под конец, совершенно справедливы; однако надобно присовокупить сюда и то, что приступы жестокости все усиливались и повлияли на его рассудок, ибо вполне очевидно, что в последние 8–10 месяцев впал он в явное безумие. Вызов, сделанный им нескольким государям выйти на поединок и опубликованный по его велению в газетах, равно как и многие другие черты, неопровержимо свидетельствуют о расстройстве ума. Вследствие чего я не отношу на сей счет дурного сердца его деяния тиранства и жестокости, кои омрачили последнее время царствования. Я более склонен сожалеть, нежели обвинять, и никогда не забуду его благодеяний в первые два года правления…
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
По данному мне наставлению я должен был преклонить одно колено перед самодержцем, но это никак мне не удавалось. Напрасно силясь согнуть жесткое голенище высокой ботфорты на левой ноге, я внезапно рухнулся на оба колена. От императора не укрылось, чего стоило мне все это усилие и как твердо преодолевал я оное. Он улыбнулся, поднял меня обеими руками вверх, опустил на стул и сказал своим особенным хриплым голосом:
— Садитесь, милостивый государь! Как вы провели ночь у нас? Что вам снилось?
Ответ мой: «Ничего, ваше величество!» — по-видимому, совершенно поразил генерала Дибича.
— Да, да, — поспешил я прибавить, подмигивая Дибичу. — Я слишком устал и потому не видел никакого сна.
Дибич побледнел; но так как император принял мой ответ милостиво, то взор его прояснился.
— Вам понравится у нас, — сказал Павел, оглядывая меня с ног до головы. — Сколько вам лет?
— Тринадцать, ваше величество.
— Видели свет?
— Я имел честь вам доложить, что увидел его тринадцать лет тому назад.
— Не о том речь, — возразил с улыбкою император, — я спрашиваю, случалось ли вам путешествовать? Видали ль людей и…
На этом я прервал его. Дибич побледнел снова: но я, не обращая на него внимания, объявил, что мало еще видал посторонних людей и никогда почти не покидал своего местожительства; «но, — прибавил я, — люди везде одинаковы, и здесь такие же, как у нас».
— Я этому рад, — возразил, от души засмеявшись, император, и черты Дибича озарились счастьем. — Я рад, что вы так скоро освоились с нами; а чего еще не знаете, тому скоро научитесь.
— Ах, боже мой! — воскликнул я. — Жизнь слишком коротка, чтобы научиться всему, чему мы должны и чему хотели бы научиться.
— Браво! — вскричал император, значительно взглянув на Дибича и милостиво подмигнув ему. Затем он быстро встал со стула и, послав мне поцелуй рукою, вышел, приговаривая: «Очень рад, милостивый государь, нашему знакомству. Подождите: я доложу о вас императрице».
До слез растроганный Дибич воспользовался этим промежутком, чтобы дать исход переполнившим его чувствам. «Благодарение Богу! Государь к нам милостив!» — воскликнул он. И правда, в это время он [Павел I] не проявил ни малейшего следа болезни, в существование которой меня посвятила нескромность дяди моего в Риге. Он говорил со мной по-немецки совершенно чисто и был любезен, нисколько не роняя своего императорского достоинства. […]
Он [Павел I]… одобрительно потер руки и подал знак, чтоб садились. Сам он сел с императрицею на софе; все прочие уселись вокруг стоявшего перед ним круглого стола, я же должен был поместиться прямо против государя. Он часто взглядывал на меня, милостиво подмигивая, и почти вовсе не говорил со своим семейством, а с одним только графом Строгановым. Даже мой ребяческий ум был поражен при этом разговоре удивительными неожиданностями в суждениях императора, и я должен сознаться, что они всегда служили мне материалом разнообразнейших вопросов, которые я предлагал генералу Дибичу на возвратном пути. Хитрый придворный приходил от них в немалое смущение.
Из «Записок» фрейлины высочайшего двора Марии Сергеевны Мухановой:
Император Павел каждое утро спрашивал, с какой стороны дует ветер, и с этим вопросом обращался к великому князю Александру Павловичу, к моему отцу и к Кутайсову поочередно, и если они разногласили между собою, то очень гневался, особенно доставалось великому князю. Во избежание такой неприятности эти три лица согласились между собою каждое утро выходить на воздух и, уверившись, с какой стороны ветер, докладывать о том государю. […]
Бесчисленные его прихоти известны всем. Несмотря на благородные свойства его души и на природную его доброту, он возбудил к себе всеобщую ненависть, которая и привела его к несчастной кончине. Я расскажу здесь несколько случаев, которые мне приходят на память. Однажды отец мой, следуя издалека за ним и за великим князем Александром Павловичем, увидал, что великий князь махал несколько минут треугольною шляпой и потом бросил ее далеко от себя; после этого батюшка спросил великого князя, что это значит. Он отвечал, что государь колебался, уволить или нет Архарова, и потому загадал, которым концом шляпа упадет на землю. […]
Государь любил показывать себя человеком бережливым на государственные деньги для себя. Он имел одну шинель для весны, осени и зимы. Ее подшивали то ватою, то мехом, смотря по температуре, в самый день его выезда. Случалось, однако, что вдруг становилось теплее требуемых градусов для меха; тогда поставленный у термометра придворный служитель натирал его льдом до выхода государя, а в противном случае согревал его своим дыханием. Государь не показывал вида, что замечает обман, довольный тем, что исполнялась его воля. Он, кажется, поступал так по принципу, для поддержания и усиления монархического начала, тогда ниспровергнутого французскою революцией. Жалкое средство, придуманное человеком от природы умным! Точно так же поступали и в приготовлении его опочивальни. Там вечером должно было быть не менее четырнадцати градусов тепла, а печь оставаться холодною. Государь почивал головою к печке. Как в зимнее время согласить эти два условия? Во время ужина расстилались в спальне рогожи, и всю печь натирали льдом. Государь, входя в комнату, тотчас смотрел на термометр — там четырнадцать градусов, трогал печку — она холодная, и довольный ложился в постель. Утешенный исполнением его воли, он засыпал спокойно, хотя впоследствии печь и делалась горячею.
Из воспоминаний Петра Михайловича Волконского:
По окончании парада пароль и приказ отдавался в первые дни на дворе Зимнего дворца, потом, по случаю больших морозов, приказ отдавался всем адъютантам вверху, в комнате возле конногвардейского караула, на половине императрицы Марии Федоровны, в присутствии государя императора; приказ диктовал всегда наследник по званию своему с. — петербургского военного губернатора. В один из сих дней случилось быть дежурным при его величестве флигель-адъютанту князю Андрею Ивановичу Горчакову, племяннику фельдмаршала графа Суворова, который никак не мог успевать следовать диктации наследника и ничего не написал; по заведенному же тогда обычаю должен был флигель-адъютант, писавший приказ, прочитывать оный вслух государю императору; князь Горчаков, подойдя к императору, сказал его величеству на ухо пароль, но, начав читать приказ, остановился, потому что ничего не писал. Государь император закричал на него: «Читайте, сударь!»
Князь Горчаков, оробев, совсем ничего не мог читать; тогда государь, оборотясь ко мне, сказал: «Пожалуйте, сударь, прочитайте мне приказ».
По счастью моему, я писал всегда сокращенно и верно; я прочитал приказ, государь изволил поклониться мне в пояс и сказал: «Благодарю вас, сударь, что заменили моего адъютанта, который так плох, что и читать не умеет».
Обратясь же к князю Горчакову, сказал; «Что ты о себе вздумал, что ты племянник Суворова, обвешан крестами, знай, что у меня крестов много в гардеробе висит на гвоздиках: учись, сударь, читать и делать свое дело».
Сказав сие, откланялся всем и вошел в комнаты к императрице.
Из «Записок» польского аристократа Адама Ежи Чарторыйского:
Император Павел царствовал порывами, минутными вспышками, не заботясь о последствиях своих распоряжений, как человек, не дающий себе никогда труда размыслить, взвесить все обстоятельства дела, за и против, который приказывает и требует только немедленного исполнения всякой фантазии, какая ему придет в голову.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Особенное внимание было обращено на религиозное воспитание великого князя [Павла Петровича], который до самой своей смерти отличался набожностью.
Еще до настоящего времени показывают места, на которых Павел имел обыкновение стоять на коленах, погруженный в молитву и часто обливаясь слезами. Паркет положительно протерт в этих местах. […]
Офицерская караульная комната, в которой мне приходилось сидеть во время моих дежурств в Гатчине, находилась рядом с частным кабинетом Павла, и я часто слышал вздохи императора во время его молитвы. […]
Павел подражал Фридриху в одежде, в походке, в посадке на лошади. Потсдам, Сан-Суси, Берлин преследовали его подобно кошмару. К счастью Павла и для России, он не заразился бездушной философией этого монарха и его упорным безбожием. Но этого Павел не мог переварить, и, хотя враг насеял много плевел, доброе семя все-таки удержалось. […]
Император Павел, как я уже говорил, был искренним христианином, человеком глубоко религиозным, отличался с раннего детства богобоязненностью и благочестием. По взглядам своим это был совершенный джентльмен, который знал, как надо обращаться с истинно порядочными людьми, хотя бы они и не принадлежали к родовой или служебной аристократии.
Я находился на службе в течение всего царствования этого государя, не пропустил ни одного учения или вахтпарада и могу засвидетельствовать, что, хотя он часто сердился, но я никогда не слышал, чтобы из уст его исходила обидная брань. […]
Как доказательство его рыцарских, доходивших даже до крайности воззрений может служить то, что он совершенно серьезно предложил Бонапарту дуэль в Гамбурге с целью положить этим поединком предел разорительным войнам, опустошавшим Европу… Несмотря на всю причудливость и несовременность подобного вызова, большинство монархов, не исключая самого Наполеона, отдали полную справедливость высокогуманным побуждениям, руководившим русским государем, сделавшим столь рыцарское предложение с полной искренностью и чистосердечием.
Из «Записок» Федора Гавриловича Головкина:
Французская революция произвела на него сильнейшее впечатление; он был от нее в ужасе. Однажды он мне сказал: «Я думаю о ней лихорадочно и говорю о ней с возмущением». С тех пор все, что раньше ему только не нравилось, стало его раздражать. Неурядицы, неизбежные при всяком большом управлении, показались ему величайшими преступлениями и малейшая забывчивость — умышленным проступком. Это был удобный момент, чтобы успокоить его мысли, смягчить его нрав и убедить его в том, что мягкость в связи с твердостью составляет самое могущественное оружие для государя.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Кто не имеет недостатков? Павел I, несомненно, обладает ими. Он, по-видимому, не любит ни наук, ни искусств. Наука управления страной, тайна умения поднять на должную высоту могущество своей державы — вот что занимает его всецело.
Он умерен в еде и удовольствиях, одевается просто и признает пышность и роскошь только для церемониала, где императорское величие должно быть представлено в полном блеске. Если его деспотическая воля подчас изменчива и склонна к причудам, если вспышки его гнева, похожие на припадки сумасшествия, заслуживают сурового и справедливого порицания, то это порицание должно быть смягчено ввиду целой массы блестящих достоинств. Павел I, об образовании которого очень заботились, обладает умением распознавать людей и применять кстати их таланты. В интимном обществе он отличается любезностью и обаятельностью в разговоре. Я читал письма, написанные его рукой, где уму и благородству суждений соответствует стиль, достойный высшего сана.
Государь встает ежедневно в пять часов утра, министр полиции и военный комендант С.-Петербурга, один вслед за другим, являются в его кабинет с докладом, в восемь часов он идет на парад, затем производит смотр одному из гвардейских батальонов или полков городского гарнизона; в десять часов он возвращается, чтобы идти в церковь, по окончании обедни он верхом или в коляске едет осматривать военные посты, чтобы лично удостовериться в исполнительности офицеров. Иногда он наблюдает за постройкой новых казарм, так как он заботится о хорошем помещении для офицеров и солдат. По возвращении он обедает, после обеда катается в коляске; возвращаясь около трех-четырех часов, он зовет к себе в кабинет министров, генералов и лиц, с которыми желает работать или беседовать о государственных делах.
Около шести часов он отправляется к императрице, где собираются лица, принятые в ее интимном кругу. Когда бывает представление в театре, то не устраивается игр, спектакль обыкновенно начинается в шесть часов; иногда на него приглашают иностранных послов и посланников, а также некоторых вельмож, которые не несут службы при дворе. Вот повседневная жизнь при дворе Павла I, однообразное течение ее нарушается только праздниками или большими маневрами. […]
Некоторые русские вельможи, хорошо осведомленные об интимной жизни Павла I, уверяли меня, что этого могущественного и самодержавного владыку обычно мучат двоякого рода опасения, которые обусловливают деспотический образ его правления и заставляют его применять террор, этими необычайными опасениями как говорят, объясняются его приказания, которые менее осведомленные люди приписывают одни — расстройству умственных способностей, другие — вечной смене настроений, властно влияющих на его волю. Павлу чудятся то заговоры при дворе с целью его низложения, то тайное распространение иллюминатства[43] и якобинства в его империи — моральной чумы, более гибельной, чем все болезни, посылаемые нам небом. Если этот факт верен, то легко объяснить себе, почему Павел I так внимательно следит за тем, чтобы во дворце и даже в тесном кругу его семьи все собрания происходили только в его присутствии. […]
Итак, нечего удивляться чрезвычайным предосторожностям и беспрестанно возобновляемым суровым приказам…
Из «Записок» Александра Александровича Башилова:
Обратимся к тому порядку, какой хотел ввести государь — чтоб караулы караулили, а не спали. Гарнизонная служба приучает солдата к трудам; главные и визитерные рунды[44] были для того, чтоб солдат не дремал, а офицер караульный не ездил бы с караула на обед или бал, это бывало прежде, стало быть — требовалось прекратить сей беспорядок. Сам царь подавал пример. Жизнь его была заведенные часы: все в одно время, в один час; воздержанность непомерная; обед — чистая невская водица и два, три блюда самые простые и здоровые. Стерляди, матлоты[45], труфели и прочие яства, на которые глаза разбегутся, ему подносили их показать; он, бывало, посмотрит и часто мне изволил говорить: «Сам кушай». После говядины толстый мундшенк[46] подносил тонкую рюмочку вина — кларета бургонского. Это не так, как ныне: иной выпьет три бутылки… и ни в одном глазе.
Государь вставал рано и в 6 часов был одет, в четверть седьмого кушал чашку левантского кофе и сейчас садился за работу; после — к разводу, после — верхом по городу, после — обед; после обеда — в коляске или санях, но всегда на какой-либо предмет, в больницу или какое богоугодное заведение; в 6 часов вечера — cercle[47], в 9 часов — ужин, в 10 часов почивать. Труды, так расположенные, были систематически исполняемы, и стоило только вникнуть, и никогда в ответ не попадешь.
Я был год с небольшим камер-пажем, и что более — бессменным, ни разу не попался под гнев; какая-то планета меня хранила свыше…
Из «Записок» Августа Коцебу:
Он [Павел I] охотно отдавался мягким человеческим чувствам. Его часто изображали тираном своего семейства, потому что, как обыкновенно бывает с людьми вспыльчивыми, он в порыве гнева не останавливался ни перед какими выражениями и не обращал внимания на присутствие посторонних, что давало повод к ложным суждениям о его семейных отношениях. Долгая и глубокая скорбь благородной императрицы после его смерти доказала, что подобные припадки вспыльчивости нисколько не уменьшили в ней заслуженной им любви. […]
Мелкие черты из его частной, самой интимной жизни, черты, важные для наблюдателя, изучающего людей, — доказывают, что его жена и дети постоянно сохраняли прежние права на его сердце. Виолье, честный человек и доверенный чиновник при императоре, был однажды вечером в ее комнатах, когда Павел вошел и еще в дверях сказал:
— Я что-то несу тебе, мой ангел, что должно доставить тебе большое удовольствие.
— Что бы то ни было, — отвечала императрица, — я в том заранее уверена.
Виолье удалился, но дверь осталась непритворенною, и он увидел, как Павел принес своей супруге чулки, которые были вязаны в заведении для девиц, состоявшем под покровительством императрицы. Потом государь поочередно взял на руки меньших своих детей и стал с ними играть. Это не ускользнет от наблюдателя. Император, оказывающий своей супруге столь нежное внимание, что среди вихря дел и развлечений не пренебрегает принести ей пару чулок, потому что тем надеется доставить ей удовольствие, такой император наверно не семейный тиран!
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
…я… приехал в императорский дворец, с тем чтобы увидеть тетушку [императрицу Марию Федоровну]… […] Я поцеловал ее платье… она крепко обняла меня. […]
Вслед за тем я приветствовал моих милых кузин. Из них Мария [Мария Павловна, великая княжна] была уже 15-ти лет и, стало быть, для меня особа внушающая, но тем не менее такая кроткая и добрая, что я сейчас же почувствовал к ней сердечное влечение. Она обладала сочувственным, нежным сердцем. Непреложным доказательством того служило ее всегдашнее опасливое пребывание настороже, чтобы заблаговременно предупреждать всякий возможный с моей стороны промах и тем предохранять меня от затруднительного положения. Ее сестра Екатерина, одних лет со мною [13-ти], нравилась мне менее. Мрачная и скрытная, но преждевременно развитая и сознававшая это, она отталкивала меня своею чопорностью. Обе великие княжны были прекрасны. Первая имела черты матери; вторая, когда говорила, была похожа на отца, но, к удивлению, наперекор этому сходству — все-таки очаровательна. […]
В течение этих первых дней моей петербургской жизни я был представлен великим княгиням Елизавете и Анне, супругам Александра и Константина. Первая, бывшая принцесса Баденская, была прекрасна и любезна и в то же время отличалась самым кротким характером. Последняя была, пожалуй, еще больше поразительной красоты, но все же не могла заслонить собою прелестей Елизаветы. […]
Вечерние собрания императора, присутствовать на которых я также получил приказание, состояли большею частью из всех членов царской фамилии, находившихся налицо в Петербурге, за исключением великой княжны Анны и ее двух братьев, Николая и Михаила, которые, за малолетством, оставались в детских комнатах. […]
Всякий раз до начала собрания вся императорская фамилия заходила в покои к моей тетушке… …Ровно в половине седьмого с шумом распахивались обе половинки двери и появлялся император… потом, с легким наклонением головы, проходя мимо собравшихся, отдавал низкий поклон императрице, ласково кивал великой княгине Анне и затем почти всегда с особым благоволением быстро подходил ко мне, много меня расспрашивал, часто смеялся над моими ответами, иногда хлопал в ладоши и, вдруг повернувшись к императрице, подавал ей руку и открывал шествие в гостиную. […]
Будучи… верным воспроизведением привычек Фридриха II, эти собрания сами по себе не представляли ничего замечательного и состояли лишь в том, что беспрерывно разносились разные закуски, причем император выпивал несколько рюмок вина и бывал словоохотлив. И так как все у него делалось по часам, то вдруг он поднимался с места, и в то же время все, как бы вследствие электрического тока, вскакивали на ноги. Тогда он удалялся на одну минуту и, возвратясь, подавал императрице руку, чтобы идти к столу, накрытому в соседнем зале.
Ужин начинался в половине девятого и оканчивался ровно в девять. […] За каждым стулом стоял паж, за стулом императора — два камер-пажа в малиновых кафтанах (украшенные малым крестом Мальтийского ордена; они ожидали выпуска в армию капитанскими чинами). На одном конце стола стоял, облокотившись на свою трость, пажеский гофмейстер[48], чином полковник, на противоположном — обер-гоффурьер Крылов, тоже в чине полковника, и оба мальтийские рыцари.
Разговаривали за ужином мало: блюда в таком обилии следовали одно за другим, что не то чтоб разговаривать, а едва доставало времени отведать кушанья. Легкое прикосновение императора к стоявшему против него блюду с разным мороженым служило обыкновенно предварением близкого вставания из-за стола, что и происходило неизбежно по первому удару заповедных девяти часов.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Павел I держит свою семью в полном порабощении: императрица не может без разрешения императора пригласить к себе ни двух своих женатых сыновей, ни двух невесток: великий князь Александр не может даже пойти к своей матери, не предупредив отца. […]
Великий князь Константин представляет разительную противоположность своему старшему брату: он совершенно лишен… обаяния и обходительности своего брата; он известен отвращением к наукам, причудами, вспыльчивостью, резкостью, буйным нравом, грубостью. Он женат на очаровательной, умной, молодой и красивой женщине[49], которая чувствует себя очень несчастной. Его ненавидят даже солдаты.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Императрица не менее, чем ее супруг, наслаждалась торжествами коронования. Туалеты были ее элементом. То, что доводило других дам до изнеможения, не доставляло ей никакого труда. Даже в положении беременности она сохраняла свой бальный туалет с утра до вечера и между обедом и балом, оставаясь затянутой в корсет, занималась, как всегда, в капоте, своей перепиской или вышивала на пяльцах, а иногда даже работала с медальером и резчиком на камне Леберехтом. Ее участь значительно улучшилась с тех пор, как она последовала совету своей матери — расположить к себе хорошим обращением г-жу Нелидову. А так как эта фаворитка не была ни развратна, ни корыстолюбива и к тому же была чрезвычайно умна, то доверие к ней государыни, которая могла на нее смотреть как на свою соперницу, ее тронуло и в то же время расположило государя к своей супруге. […]
Императрица по своему характеру не была зла, но желание иметь влияние заставило ее натворить в это царствование много бед. Будучи сама добродетельной и дорожа верностью своего мужа, она полагала, что лучшее средство привязать его к себе должно состоять в передаче ему, в интимности супружеской жизни, всяких верных и неверных сведений, сопровождаемых ее хорошими и дурными советами, которые ее подозрительный ум жадно подбирал. В эти минуты откровенности все средства были хороши; друзья и враги одинаково приносились в жертву, и, теснимая вопросами по поводу разных событий, она не щадила никого. Ее приближенные предупредили меня об этом. Мне рекомендовали обратить внимание на дни, следующие за вечерами, когда императрица прощалась с императором словами: «Дорогой друг, я хотела бы поговорить с вашим величеством о многих вещах, если вы позволите». На другой день после такой фразы следовала всегда какая-нибудь немилость, малая или большая. Эта оригинальная фраза определяла комнату, где государь ляжет спать, и императрица бывала так уверена в своем деле, что она в этот день не торопилась заканчивать свою игру.
Из переписки Федора Васильевича Ростопчина:
На государя сильно влияет императрица, она вмешивается во все дела… Чтобы усилить свою роль, она соединилась с мадемуазель Нелидовой, ставшей ее лучшей подругой после 6 ноября[50].
Из «Записок» Августа Коцебу:
Много было говорено о тиранских намерениях, которые Павел будто бы питал против своего семейства. Рассказывали, что он хотел развестись с императрицей и заточить ее в монастырь. Если бы даже Мария Федоровна не была одною из красивейших и любезнейших женщин своего времени, то и тогда ее кротость, благоразумие и уступчивый характер предотвратили бы подобный соблазн.
Людей вспыльчивых, не умеющих сдерживать себя при посторонних, принимают за дурных мужей, между тем как весьма часто именно такие люди наиболее любимы женами, которые лучше кого-либо знают их характер.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Императрица, известная своими добродетелями и красотой, обожаемая своими детьми и всеми, кто имел счастье к ней приблизиться, лишена всяких удовольствий и не имеет никакого влияния. Император относится к ней с наружным уважением, подобающим ее званию; но жизнь ее протекает среди всяких стеснений, и она лишена всего, что должно быть уделом супруги могущественного монарха.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
Императрица приняла меня радушно. Эта 40-летняя женщина имела величественную осанку, и на первый взгляд, в особенности издали, в ней было больше торжественной важности, чем приветливости. Глаза ее сверкали, и выражение лица менялось; но при ближайшем знакомстве оказывалось, что самыми кроткими чувствами одушевлялись прекрасные, правильные и как зеркало светлые черты ее лица. Она была высокого роста, крепкого, но в то же время изящного сложения; всегда безукоризненный наряд, в соединении с прекрасным станом, придавал ей вид моложавости. […]
…она была исполнена самой горячей материнской любви ко мне. С одинаковой силой она была привязана к ребенку, юноше, взрослому мужу, и беззаветная эта привязанность, заставлявшая ее гласно называть себя моей второй матерью, так же ясно высказалась в нежности, с какой она теперь прижимала меня к сердцу, как и в последних строках, которые она посвящала мне, уже лежа на смертном одре!
Из «Записок» Дарьи Христофоровны Ливен:
Императрица-мать пользовалась большим почтением и любовью своих детей. Никогда никакая женщина лучше не постигала и безукоризненнее не выполняла всех своих обязанностей. Ничто не может сравниться с ее жалостью, разумным милосердием и постоянством в привязанностях. Она любила свой сан и умела поддерживать свое достоинство. Она обладала сильным умом и возвышенным сердцем. Она была горда, но приветлива. Она была еще очень красива и, высокая ростом, производила внушительное впечатление.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Павловск, принадлежавший лично Марии Федоровне, был устроен чрезвычайно изящно. И всякий клочок земли здесь носил отпечаток ее вкуса, наклонностей, воспоминаний о заграничных путешествиях и т. п. Здесь был павильон роз, напоминавший трианонский; шале, подобные тем, которые она видела в Швейцарии; мельница и несколько ферм наподобие тирольских; были сады, напоминавшие сады и террасы Италии. Театр и длинные аллеи были заимствованы из Фонтенебло, и там, и сям виднелись искусственные развалины. Каждый вечер устраивались сельские праздники, поездки, спектакли, импровизации, разные сюрпризы, балы и концерты, во время которых императрица, ее прелестные дочери и невестки своею приветливостью придавали этим развлечениям восхитительный характер. Сам Павел предавался им с увлечением…
Из дневника Александра Яковлевича Протасова, воспитателя великого князя Александра Павловича:
…замечается в Александре Павловиче много остроумия и способностей, но совершенная лень и нерадение узнавать о вещах, и не только чтоб желать ведать о внутреннем положении дел, как бы требовали некоторые насилия в познании, но даже удаление читать публичные ведомости и знать о происходившем в Европе.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Великий князь [Александр Павлович]… походит на свою мать ростом, красотою, кротостью и доступностью; поэтому его обожают в С.-Петербурге; он благоразумно решил избегать общества. Он живет в уединении со своей супругой, которую нежно любит; великая княгиня не может не внушать прочной привязанности благодаря своей грации, основательности своего ума и своим душевным качествам. Екатерина II хотела сделать Александра своим преемником; если бы она прожила еще один или два месяца, то Павел I никогда не взошел бы на русский престол. Это решение императрицы было известно всем и долгое время заставляло императора сторониться своего сына, но послушание великого князя, его почтительность и предупредительность ослабили это чувство неприязни. Александр окружен лишь людьми, которые покорно исполняют волю его отца. Чтобы не вызвать неудовольствия отца, он не устраивает никаких приемов, не говорит ни с одним иностранным послом, ни с одним высокопоставленным лицом иначе как в присутствии императора. Он не имеет никаких сношений с министрами.
Из «Записок» Августа Коцебу:
Великий князь Александр Павлович, юноша благороднейший и достойнейший любви, не избегал подозрений, которые глубоко оскорбляли его прямодушие.
Ничтожное происшествие навлекло на него взрыв отцовского гнева. Несколько гвардейских офицеров не оказали должного внимания при салютовании и были за то отправлены в крепость на несколько дней или часов. Вскоре выпущенные на свободу, они громко насмехались над этим наказанием. Это дошло до государя. Нельзя было… нанести ему более чувствительного оскорбления, как дав ему повод полагать, что издеваешься над его достоинством; вследствие сего он приказал этих офицеров снова посадить в крепость и угрожал им наказанием кнутом. Оба великие князья желали спасти невинных и низошли до того, что просили заступничества графа Кутайсова, любимца государя… Кутайсов действительно говорил императору в пользу этих офицеров, но, вероятно, не довольно горячо или не в надлежащую минуту, потому что потом советовал великим князьям более в это дело не вмешиваться… Благородный Александр… не удовольствовался этим жестокосердным ответом и решился лично обратиться к своему отцу с серьезными, но почтительными представлениями. Государь, кипя гневом, закричал: «Я знаю, ты давно уже ведешь заговор против меня!» — и поднял на него палку. Великий князь отступил назад, а супруга его бросилась, чтобы его заслонить, и громко сказала: «Пусть он сперва ударит меня». Павел смутился, повернулся и ушел.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Александр был назначен шефом Семеновского, а Константин Измайловского полка. Александр, кроме того, был назначен военным губернатором Петербурга. Ему были подчинены военный комендант города, комендант крепости и петербургский обер-полицмейстер. Каждое утро в семь часов и каждый вечер в восемь великий князь подавал императору рапорт. При этом необходимо было отдавать отчет о мельчайших подробностях, относящихся до гарнизона, до всех караулов города, до конных патрулей, разъезжавших в нем и в его окрестностях, и за малейшую ошибку давался строгий выговор. Великий князь Александр был еще молод, и характер его был робок: кроме того, он был близорук и немного глух; из сказанного можно заключить, что эта должность не была синекурой и стоила Александру многих бессонных ночей. Оба великих князя смертельно боялись своего отца, и когда он смотрел сколько-нибудь сердито, они бледнели и дрожали как осиновый лист. При этом они всегда искали покровительства у других, вместо того чтобы иметь возможность самим его оказывать, как это можно было ожидать, судя по высокому их положению. Вот почему они внушали мало уважения и были непопулярны.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
…я наконец столкнулся в первый раз и с наследником престола. Сколько доброты и любезности светилось во взорах Александра!
Прелестный 23-летний юноша мимоходом проговорил мне какую-то любезность, более чтоб сделать удовольствие своему отцу, чем во внимание к моей собственной маленькой личности; но его обращение со всеми окружающими внушило мне к нему полнейшее обожание. Кружок, в котором я его приветствовал, был полон государственными сановниками. Между ними я услыхал фамилию одного героя, прославившегося под командою Суворова в Италии, и восторженно воскликнул: «Так это знаменитый князь Багратион?» Александр улыбнулся моему, может быть, несвоевременно выраженному любопытству, однако же подвел меня к нему [Багратиону], и князь, которому, как я видел, моя восторженность понравилась, взял меня ласково за руку и, указывая на великого князя, сказал: «Если вы хотите, принц, видеть что-нибудь замечательное, то вот смотрите на восходящее солнце России».
Константин, младший брат наследника, мускулистого, коренастого телосложения, с цветущим румянцем на щеках, очень походил на отца и считался вообще уступающим в кротости Александру.
Из «Записок» Марии Сергеевны Мухановой:
Государь-наследник Александр Павлович прислал к отцу моему доверенное лицо спросить его, может ли он отвечать за скромность своих офицеров, если он будет присылать им кушанье со своего стола. Отец мой благодарил за милость, но не принял предложения, говоря: хотя он и может поручиться за скромность офицеров, но между тем знает, что они скорее согласились бы вместо хлеба глодать камни, нежели подвергнуть великого князя гневу его отца.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Случайно я… присутствовал при сцене, которая, может быть, не поразила бы другого, но мне доставила большое удовольствие. Это было 3 февраля [1798 г.], в день празднования ордена Св. Анны. После обедни государь, бывший в парадном мундире, удалился в свои покои в ожидании обеда и разрешил принявшим участие в церемонии немного отдохнуть. В комнате, кроме государя, находились только великий князь Александр и я. После небольшого молчания государь сказал своему сыну: «Что бы ни говорил Дюваль, эта корона очень тяжела». Когда великий князь на это ничего не ответил, государь продолжал: «Вот возьми ее и попробуй сам». В этих словах, я уверен, не было никакого умысла, но великий князь, по-видимому, понял это иначе, сильно смутился, пробормотал что-то, кашлянул и не осмелился высказать свое суждение о тяжести короны. […]
Великий князь наследник, вообразивший при восшествии на престол отца, что перед ним раскроется небо, и проявлявший до нескромности радость по поводу того, что ему не надо более слушаться старухи [Екатерины II] — я передаю только это выражение! — с первого же года царствования отца убедился, насколько его положение было хуже в сравнении с тем, коим пользовался его отец при тех же условиях. Ему было назначено содержание в 500 000 рублей в год, а великой княгине, его супруге, — 150 000 рублей, но, кроме квартиры, он не пользовался ничем другим. Он имел свой собственный придворный штат, свой стол, свою конюшню, и за все это должен был сам платить. Он был шефом 2-го гвардейского полка, генерал-инспектором, председателем военного и морского департаментов, высшим начальником государственной полиции и первоприсутствующим в Сенате; все это составляло как будто вполне определенное премьерство, но никто не обращал внимания ни на его мнимый авторитет, ни на его милость. Он не мог никого ни назначать, ни увольнять, не мог подписывать от своего имени без особого разрешения, которое не имел даже права испрашивать. Питомец и жертва гатчинцев, он должен был терпеть от них обращения не как начальник и не как сын императора, а как воспитанник, которого то бранят, то вовсе не замечают. Обремененный работою, вынужденный во всякую погоду исполнять обязанности командира своего полка, уверенный в своем обеде только тогда, когда ему удавалось обедать у императора; отдыхая в сутки лишь несколько часов от изнеможения, рядом с одной из прекраснейших женщин на свете[51], доходя часто до отчаяния, но не осмеливаясь жаловаться, не решаясь даже изъявлять свое благоволение к другим из страха, что это может быть причиной их изгнания, — он наконец раскрыл глаза и стал укорять самого себя за то, что осуждал великую государыню, трон которой предстояло со временем занять и ему; он понял, что представляет собой лишь чучело, посаженное для торжества других и без пользы для себя. В конце первого года можно было еще помочь этой беде, если бы великий князь воспользовался умом, коим он был одарен от природы, и, соображая хорошо свои действия, проявил бы свойственную ему смелость, сдерживал бы фамильярность фаворитов и лакеев и занялся бы не мелочами военного муштрования, а важнейшими вопросами администрации, что дало бы ему возможность, не нарушая почтительности сына и верности подданного, приобрести значение и заслужить уважение императора, а также симпатию народа — но он не сумел это сделать. Император, заметив это и пользуясь этим, обращался с ним публично грубо до такой степени, что лишил его возможности предупредить ужасную катастрофу, от которой одно сердце юного великого князя могло предохранить отца.
Из переписки великого князя Александра Павловича:
Мое положение меня вовсе не удовлетворяет. Оно слишком блистательно для моего характера, которому нравятся исключительно тишина и спокойствие. Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых другими на каждом шагу, для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места…
Одним словом, я сознаю, что не рожден для того высокого сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим образом.
…Мой план состоит в том, чтобы, по отречении от этого трудного поприща (я не могу еще положительно назначить срок этого отречения), поселиться с женой на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая мое счастие в обществе друзей и в изучении природы.
Из «Записок» Марии Сергеевны Мухановой:
Свойства Александра Павловича известны; о недостатках же его я умолчу. Восшествие его на престол было всеобщим праздником, уподобляющимся только Светлому Воскресению Христову: люди целовались на улице и поздравляли друг друга.
Из «Записок» вице-адмирала Александра Семеновича Шишкова:
Мне случилось на бале… видеть, что государь чрезвычайно рассердился на гофмаршала[52] и приказал позвать его к себе, без сомнения, с тем, чтобы сделать ему великую неприятность. Катерина Ивановна [Нелидова] стояла в это время подле него, а я — за ними. Она, не говоря ни слова и даже не смотря на него, заложила свою руку за спину и дернула его за платье. Он тотчас почувствовал, что это значило, и отвечал ей отрывисто: «Нельзя воздержаться!» Она опять его дернула. Между тем гофмаршал приходит, и Павел изъявил ему свое негодование, но гораздо кротчайшим образом, нежели как по первому гневному виду его ожидать надлежало.
Из «Записок» Николая Александровой Саблукова:
Как-то раз, в то время когда я находился во внутреннем карауле, во дворце произошла забавная сцена. Выше я упоминал, что офицерская караульная комната находилась близ самого кабинета государя, откуда я часто слышал его молитвы. Около офицерской комнаты была обширная прихожая, в которой находился караул, а из нее шел длинный узкий коридор, ведший во внутренние апартаменты дворца. Здесь стоял часовой, который немедленно вызывал караул, когда император показывался в коридоре. Услышав внезапно окрик часового «караул вон!», я поспешно выбежал из офицерской комнаты. Солдаты едва успели схватить свои карабины и выстроиться, а я обнажить свою шпагу, как дверь коридора открылась настежь, и император, в башмаках и шелковых чулках, при шляпе и шпаге, поспешно вошел в комнату и в ту же минуту дамский башмачок с очень высоким каблуком полетел через голову его величества, чуть-чуть ее не задевши.
Император через офицерскую комнату прошел в свой кабинет, а из коридора вышла Екатерина Ивановна Нелидова, спокойно подняла свой башмак и вернулась туда же, откуда пришла.
На другой день, когда я сменялся с караула, его величество подошел ко мне и шепнул:
— Mon cher, nous avons eu du grabuge hier.
— Oui, Sire[53], — отвечал я. […]
…в тот же день, вечером, на балу, император подошел ко мне как к близкому приятелю и поверенному и сказал:
— Mon cher, faites danser quelque chose de joli[54].
Я сразу смекнул, что государю угодно, чтобы я протанцевал с Екатериной Ивановной Нелидовой. Что можно было протанцевать красивого, кроме менуэта или гавота сороковых годов? Я обратился к дирижеру оркестра и спросил его, может ли он сыграть менуэт, и, получив утвердительный ответ, я просил его начать и сам пригласил Нелидову, которая, как известно, еще в Смольном отличалась своими танцами. Оркестр заиграл — и мы начали. Что за грацию выказала она, как прелестно выделывала па и повороты, какая плавность была во всех движениях прелестной крошки, несмотря на ее высокие каблуки — точь-в-точь знаменитая Лантини, бывшая ее учительница! Со своей стороны и я не позабыл уроков моего учителя Канциани и при моем кафтане a la Frederic le Grand[55], мы оба точь-в-точь имели вид двух старых портретов. Император был в полном восторге и, следя за нашими танцами во все время менуэта, поощрял нас восклицаниями: «C’est charmante, c’est superbe, c’est délicieux!»[56].
Из «Записок» Александра Николаевича Вельяминова-Зернова:
Нелидова, для большей безопасности от его [Павла I] преследований, поселилась в Смольном монастыре. Однажды Павел, находясь в Смольном с своей фамилией на детском бале, вдруг среди оного пошел из танцевальной залы по коридорам монастыря. Эконом этого заведения, граф Кутайсов и еще кто-то третий последовали за ним; он скорыми шагами прошел в комнаты Нелидовой, отдернул занавесы ее кровати и с восторгом восклицал: «Это храм добродетели! Это храм непорочности! Это божество в образе человеческом!», стал на колени, несколько раз поцеловал ее постель, а потом отправился назад. Нелидова находилась в это время в танцевальной зале при императрице. Мне сказывал это один из очевидцев.
Из «Записок» Федора Николаевича Голицына:
На место девицы Нелидовой к государю вошла в милость княжна Лопухина. Продолжение такого поведения нанесло ему еще больший вред: ибо, отдаляясь более и более от своей августейшей супруги, в нраве своем становился он час от часу свирепее и от малых причин мог быть раздражен; а императрица, по своей кротости и благонравию, была во всяком случае нужна своему августейшему супругу, дабы утолять его непомерной гнев и смягчать сердце. До отдаления еще девицы Нелидовой, государыня, приметя ее почтительное обращение и удостоверяся, что со стороны государя настоящей любовной страсти в связи сей не было, обратилась к ней и стала с нею милостиво обходиться. Сия перемена произвела в государе желаемый успех, и приметили тогда, что он гнев свой стал иногда умерять. Но сие положение, к несчастию, не продолжилось. Новый и уже настоящий предмет любви (княжна Лопухина), возродив в нем новую страсть, приводил его еще более и чаще прежнего в волнование.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Со времени коронования император стал обращать внимание на старшую из дочерей московского сенатора Лопухина [Петра Васильевича]. Благодаря разным обстоятельствам ему пришлось с ней встретиться вторично. Он полагал, что для того, чтобы походить на Франциска I, Генриха IV или Людовика XIV, надо было иметь официальную фаворитку, или, точнее выражая его мнение на этот счет, иметь «даму своих мыслей», и Анна Лопухина, хотя она не была ни хороша собой, ни особенно любезна, соединяла, в его глазах, все, что можно было требовать для столь блестящего положения. […]
…добродетель Анны Петровны оставалась непоколебимой… Она отказывалась от всех предложений императора и заявила ему наконец, что ее сердце принадлежит князю Гагарину. Павел довершил свое великодушие тем, что не воспротивился этому браку. Свадьба молодой пары была отпразднована в присутствии двора, и княгиня Гагарина стала если и не фавориткой, то во всяком случае другом государя, который продолжал ее осыпать своими милостями. […]
Все при дворе изменило свой облик. Семья императора превратилась лишь в декорацию театра, предназначенного для торжества фаворитки. […]
…гроза разразилась. Около десяти часов император послал за великим князем наследником и приказал ему отправиться к императрице и передать ей строжайший запрет когда-либо вмешиваться в дела. Великий князь сначала отклонил это поручение, старался выставить его неприличие и заступиться за свою мать, но государь, вне себя, крикнул: «Я думал, что я потерял только жену, но теперь я вижу, что у меня также нет сына!» Александр бросился отцу в ноги и заплакал, но и это не могло обезоружить Павла. Его величество прошел к императрице, обошелся с ней грубо, и говорят, что если бы великий князь не подоспел и не защитил бы своим телом мать, то неизвестно, какие последствия могла иметь эта сцена. Несомненно то, что император запер жену на ключ и что она в течение трех часов не могла ни с кем сноситься. Г-жа Нелидова, которая считала себя достаточно сильной, чтобы выдержать эту грозу, и настолько влиятельной, чтобы управиться с нею, пошла к рассерженному государю, но вместо того, чтобы его успокоить, она имела неосторожность — довольно странную со стороны особы, воображавшей, что она его так хорошо изучила, — осыпать его упреками. Она указала ему на несправедливость его поведения с столь добродетельной женой и столь достойной императрицей и стала даже утверждать, что знать и народ обожают императрицу…
Далее она стала предостерегать государя, что на него самого смотрят как на тирана, что он становится посмешищем в глазах тех, кто не умирает от страха, и, наконец, назвала его палачом. Удивление императора, который до сих пор слушал ее хладнокровно, превратилось в гнев: «Я знаю, что я создаю одних только неблагодарных, — воскликнул он, — но я вооружусь полезным скипетром, и вы первая будете им поражены, уходите вон!» Не успела г-жа Нелидова выйти из кабинета, как она получила приказание оставить двор.
Из «Записок» Николая Александрович Саблукова:
Однажды на одном из балов, данных в Москве по случаю его приезда в 1798 году, император был совершенно очарован огненными черными глазами девицы Анны Лопухиной. Кутайсов, которому Павел сообщил о произведенном на него впечатлении, немедленно же рассказал об этом отцу девицы, с которым и был заключен договор, имевший целью пленить сердце его величества.
Анна Петровна Лопухина вскоре была пожалована фрейлиной и приглашена жить в Павловске. Для нее было устроено особое помещение, нечто вроде дачи, в которую Павел мог легко пройти из Розового павильона, не будучи никем замеченным. Он являлся туда каждый вечер, как он вначале сам воображал, с чисто платоническими чувствами восхищения: но брадобрей [Кутайсов] и Лопухин-отец лучше знали человеческую натуру и вернее смотрели на будущее. Им постепенно удалось разжечь чувства Павла к девушке путем упорного ее сопротивления желаниям его величества, что, впрочем, она и делала вполне искренно, так как, будучи еще в Москве, она испытывала довольно серьезную привязанность к одному князю Гагарину, служившему майором в армии и находившемуся теперь в Италии, в войсках Суворова. Однажды в один из вечеров, когда Павел оказался более предприимчивым, чем обыкновенно, Лопухина неожиданно разрыдалась, прося оставить ее, и призналась государю в своей любви к Гагарину. Император был поражен, но его рыцарский характер и врожденное благородство тотчас проявили себя: он немедленно же решил отказаться от любви к девушке, сохранив за собой только чувства дружбы, и тут же захотел выдать ее замуж за человека, к которому она питала такую горячую любовь. Суворову немедленно посланы были приказания вернуть в Россию князя Гагарина. В это самое время последний только что отличился в каком-то сражении, и его поэтому отправили в Петербург с известием об одержанной победе. Я находился во дворце, когда князь Гагарин прибыл ко двору, и вынес о нем впечатление как об очень красивом, хотя и невысокого роста, человеке. Император тотчас же наградил его орденом, сам привел к его возлюбленной и в течение всего этого дня был искренно доволен и преисполнен гордости от сознания своего действительно геройского самопожертвования.
И вечером на «маленьком дворцовом балу» он имел положительно счастливый и довольный вид, с восторгом говорил о своем красивом и счастливом сопернике и представил его многим из нас с видом искреннего добродушия. Со своей стороны я лично ни на минуту не сомневался в искренности Павла, благородная душа которого одержала победу над сердечным влечением.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
…свадьба [Лопухиной и Гагарина] была блестяще отпразднована при дворе; император подарил княжне великолепный, богато обставленный дворец. Граф Шереметев, камергер его величества, родственник новобрачной, устроил в своем роскошном дворце празднество, стоившее сто тысяч рублей: первый стол на двадцать приборов, за которым надеялись видеть императора, был накрыт золотой посудой, два других на пятьдесят приборов — вызолоченной, а два последних на пятьдесят приборов каждый — серебряной.
Длинная анфилада палат, обставленных с азиатской роскошью и европейским вкусом, изобиловала бриллиантами, драгоценностями и разными диковинками.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Не будь Кутайсова и Лопухина-отца, которые из личных выгод потакали дурным страстям императора и привлекли в эту интригу даже самого Гагарина, не будь всего этого — нет никакого сомнения, что княгиня Анна Гагарина, рожденная Лопухина, никогда не была бы maitresse еп titre[57] Павла в момент убийства этого злополучного государя. […]
Кутайсов, исполнявший свою роль Фигаро при гроссмейстере Мальтийского ордена [Павле I], продолжал служить для любовных поручений, вследствие чего он из брадобреев был пожалован в графы и сделан шталмейстером ордена. Он купил себе дом по соседству с дворцом княгини Гагариной и поселил в нем свою любовницу, французскую актрису Шевалье. Я не раз видел, как государь сам привозил его туда и затем заезжал за ним, возвращаясь от своей любовницы. […] Достойно внимания и то обстоятельство, что Е. И. Нелидова, которой Павел так восторженно увлекался, сохранила дружбу и уважение императрицы Марии Федоровны до последних дней ее жизни. Не есть ли это лучшее доказательство того, что до того времени, когда он попал в сети Гагариной и ее клеврета, он действительно был нравственно чист в своем поведении?
Из переписки Федора Васильевича Ростопгина:
Это увлечение времен рыцарства, и никогда император ее [Анну Лопухину] не видит иначе, как публично или в присутствии ее отца или ее мачехи.
Из «Мемуаров» фрейлины Варвары Николаевны Головиной:
В ожидании императора были все признаки страсти влюбленного двадцатилетнего юноши. Он сделал великого князя [Александра Павловича] поверенным своих чувств, только и говорил ему, что про Лопухину…
«Вообразите, до чего доходит моя страсть, — сказал он однажды своему сыну, — я не могу смотреть на маленького горбуна Лопухина, не испытывая сердцебиения, потому что он носит ту же фамилию, что и она». Лопухин, о котором идет речь, был одним из придворных; он был горбат и приходился дальним родственником м-ль Лопухиной. […]
У нее [Анны Лопухиной] были красивые глаза, черные брови и такие же волосы, прекрасные зубы и приятный рот, маленький вздернутый нос. Лицо — с добрым и ласковым выражением. Она действительно была добра и неспособна пожелать или сделать кому-нибудь злое; но она была не очень умна и без всякого воспитания… без всякой грации в манерах… ее влияние выражалось только в испрашиваемых ею милостях… Часто она получала от государя прощение невинных, с которыми он жестоко поступил в момент дурного настроения. Она плакала тогда или капризничала и получала таким образом, что она желала. Государыня, из угождения супругу, обходилась с ней очень хорошо; великие княжны ухаживали за ней так, что это неприятно было видеть…
Император придал своей страсти и всем ее проявлениям рыцарский характер, почти облагородивший ее… Мадемуазель Лопухина получила Мальтийский орден, это была единственная женщина, которой была предоставлена эта милость… Имя Анны, в котором открыли мистический смысл Божественной милости[58], стало девизом государя… Малиновый цвет, любимый Лопухиной, стал излюбленным цветом государя, а следовательно, и двора… Государь подарил Лопухиной огромный дом на Дворцовой набережной. Он ездил к ней ежедневно два раза в карете, украшенной только мальтийским крестом и запряженной парой лошадей, в сопровождении лакея, одетого в малиновую ливрею. Он считался в этом экипаже инкогнито, но в действительности всем было известно, что это едет государь…
Балы давались часто, чтобы удовлетворить страсть к танцам мадемуазель Лопухиной. Она любила вальсировать, и этот невинный танец, запрещенный до сего времени как неприличный, был введен при дворе. Придворный костюм мешал танцевать Лопухиной… и появился приказ, чтобы дамы в выборе костюма руководились только своим личным вкусом… приказ, которому вся молодежь подчинялась с самым большим удовольствием.
Из «Записок» Александра Николаевича Вельяминова-Зернова:
…Всем известно, как страстно обожал Павел Анну Петровну Лопухину, позже княгиню Гагарину; гренадерские шапки, знамена, флаги кораблей и самые корабли украшены были именем «благодати», потому что Анна по-гречески значит «благодать». Сколько было жертв его ревности и сколько милостей к ее родству.
Из «Записок» Николая Александровой Саблукова:
Княгиня Гагарина [Лопухина] оставила дом своего мужа и была помещена в новом дворце [Михайловском замке] под самым кабинетом императора, который сообщался посредством особой лестницы с ее комнатами, а также с помещением Кутайсова.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Но какие тогда были друзья у того, кто царствовал над таким обширным государством? Кто мог тогда иметь такое сильное влияние на судьбы Европы? Князь Куракин? — он был так глуп, как только можно, и, начав с полного ничтожества, достиг, путем лести, высших почестей. Камергер Вадковский? — человек злостный до ослепления. Князь Николай Алексеевич Голицын, впоследствии обер-шталмейстер? — новообращенный вольнодумец, воображающий себя государственным мужем и утешавший великого князя по поводу сцен ревности, которые ему устраивала его супруга тем, что, сделавшись императором, он сможет ее заключить в монастыре. Граф Эстергази, состоявший раньше при наследнике французского короля и принимавший участие во всех ошибках, закончившихся французской революцией? Он имел обыкновение говорить, мрачно покачивая головою: «Только посредством своевременного кровопускания можно предупредить возмущение в большом государстве». Вот те советчики, окружавшие государя, умственные способности которого все больше суживались в кругу домашних споров между его женой, г-жой Нелидовой и их приверженцами.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
Из других обыкновенно присутствовавших [на семейных императорских обедах] лиц, между которыми гофмейстерина графиня Ливен была единственною дамою, я помню только военного генерал-губернатора графа Палена, статного, высокого господина преклонных лет, с приятным, хитрым, но в то же время внушительным лицом; графа Строганова, Нарышкина и графа Кутайсова. Действительный тайный советник и сенатор старик Строганов, казалось, был любимцем монарха. Он слыл за остряка и очень умного человека, а низенькая, сухопарая и скорченная фигура придавала ему вид настоящего дипломата. Обер-камергер Нарышкин, которого в императорском кружке часто называли в шутку кузеном (так как мать Петра Великого была из его фамилии, чем он немало чванился), почитался и тогда уже привилегированным придворным шутником. Он был тучен и приземист, на устах его, как у балетных танцовщиков, всегда порхала любезная улыбка. Все эти господа, за исключением графа Палена, носившего белый мундир, являлись в костюме мальтийских рыцарей.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
…Александр Куракин, племянник графа Панина, бывшего гувернера императора… был близким другом Павла с самого детства, но он оставался в милости лишь благодаря лести и потому, что Павел привык его видеть и что он не возбуждал беспокойства в других. Он любил блистать, не в силу своих заслуг или внушаемого им доверия, а своими брильянтами и своим золотом, и стремился к высоким местам лишь как к удобному случаю, чтобы постоянно выставлять их напоказ. Он достиг всего и не сумел воспользоваться ничем…
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Камердинер императора Кутайсов, турецкого происхождения… Быстрота его карьеры была поистине поразительна: 6 декабря 1798 года — обер-егермейстер; 22 февраля 1799 года — барон; 9 января 1800 года — граф.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Раньше всех следует упомянуть об Иване Павловиче Кутайсове, турчонке, взятом в плен в Кутайсе и которого Павел, будучи великим князем, принял под свое покровительство, велел воспитать на свой счет и обучить бритью. Он впоследствии сделался императорским брадобреем и в качестве такового ежедневно имел в руках императорский подбородок и горло, что, разумеется, давало ему положение доверенного слуги. Это был чрезвычайно смышленый человек, обладавший особенной проницательностью в угадывании слабостей своего господина. Надо, однако, сознаться, что он по возможности всегда старался улаживать все к лучшему, предупреждая тех, которые являлись к императору, о настроении духа своего господина.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Постоянно видя подле себя Кутайсова, великий князь заинтересовался своим лакеем; этот интерес породил доверие и дружбу. Великий князь поверял Кутайсову свои мысли, свои страсти, свои огорчения и недовольство матерью. Кутайсов сопровождал Павла в качестве лакея, когда тот путешествовал по Европе… Он продолжал служить в этой должности и по возвращении великого князя.
…Этот турок принял религию своего повелителя… Его высокий рост, прекрасная фигура, благородное лицо, мужественная осанка, хорошие манеры, гибкий и уступчивый характер, его склонность ко всем телесным упражнениям — все это заставляло великого князя дорожить им. Вспышки горячего и необузданного характера Павла, сдерживаемые на глазах у матери, разражались без всякого удержу перед любимым лакеем. Меня даже заверяли, что в припадке гнева Павел беспощадно колотил Кутайсова.
Как только великий князь взошел на престол, он вывел Кутайсова из положения низшего слуги, сделав его обер-шталмейстером с чином генерал-майора.
…Вскоре после этого Кутайсов был сделан графом и ему были пожалованы обширные поместья. Во всех своих дворцах Павел I отвел Кутайсову помещение, смежное с тем, которое занимал он сам. Павел пожаловал ему красную ленту св. Александра Невского — орден второй степени в империи. Когда Павел I стал великим магистром ордена Св. Иоанна Иерусалимскаго, он дал Кутайсову рыцарский крест, затем сделал его командором и, наконец, рыцарем Большого креста.
…граф Кутайсов, подобно многим его [императора] окружавшим, часто опутывал его ложными подозрениями, для того только, чтобы увеличить или сохранить свое собственное, никакою заслугою не оправданное влияние. Кутайсов был родом из Турции, где-то взят в плен еще мальчиком и подарен великому князю Екатериною. Павел послал его в Париж для обучения камердинерской службе. Выучившись завивать волосы и брить бороду, он поступил камердинером к великому князю, и в похвалу ему говорили, что он в этой должности отличался непоколебимою преданностью своему господину. Рассказывают, что когда Павел находился при армии в Финляндии и, вероятно, без основания опасался быть умерщвленным, Кутайсов каждую ночь спал на пороге его комнаты, дабы не могли пройти к великому князю иначе, как чрез его труп. […]
Со вступлением Павла на престол Кутайсов предался самому пошлому чванству.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
Этот господин [Кутайсов] в красном мундире Мальтийского ордена, с белоснежным хохлом, как у попугая, был первым любимцем государя… Он вырос на глазах императора в числе низшей придворной прислуги и был возведен в камердинеры, потом в обер-гофмейстеры. В России его ненавидели, но понапрасну, так как ничем не доказано, чтоб он сделал какое-либо зло. Он показался мне добродушным.
Когда в 1798 году Павел получил титул гроссмейстера Мальтийского ордена, Кутайсов был возведен в звание обершталмейстера ордена.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Другой честный, услужливый, добрый и благочестивый человек был генерал-майор Обольянинов, сделанный генерал-адъютантом при восшествии на престол Павла. В течение своей жизни этот человек много сделал для того, чтобы смягчать последствия вспыльчивости и строгости Павла. В конце его царствования он был сделан генерал-прокурором Сената и в этой должности много старался о том, чтобы восстановить беспристрастие в судах. Павел любил и уважал его до такой степени, что никогда не заподозривал людей, близких с Обольяниновым, который и сам ни в ком не заподозривал никогда ничего дурного. Это всем известное обстоятельство сделало впоследствии его дом сборным пунктом всех тех, которые приняли участие в заговоре против Павла. Странно сказать, что я, будучи в большой милости у Обольянинова, ни разу не был ни на одном из его вечеров, хотя мой отец бывал тут почти каждый вечер, чтобы играть с ним в вист. Этот прекрасный человек пользовался таким всеобщим уважением, что когда после смерти Павла он удалился в Москву, то был избран там губернским предводителем дворянства и занимал эту почетную должность до конца своей жизни.
…генерал-прокурор Обольянинов… с величайшим хладнокровием приказывал исполнять и даже усугублять то, что государь повелевал, когда с умыслом возбуждали его гнев.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Из всех этих лиц… особенного внимания, однако, заслуживает одна личность, игравшая впоследствии весьма важную роль. Это был полковник гатчинской артиллерии Аракчеев, имя которого, как страшилища Павловской и особенно Александровской эпохи, несомненно, попадет в историю. По наружности Аракчеев походил на большую обезьяну в мундире. Он был высокого роста, худощав и мускулист, с виду сутуловат, с длинной тонкой шеей, на которой можно было бы изучить анатомию жил, мускулов и т. п. В довершение всего он как-то особенно сморщивал подбородок, двигая им как бы в судорогах. Уши у него были большие, мясистые; толстая, безобразная голова, всегда несколько склоненная набок. Цвет лица у него был земляной, щеки впалые, нос широкий и угловатый, ноздри вздутые, большой рот и нависший лоб. Чтобы закончить его портрет, скажу, что глаза у него были впалые, серые и вся физиономия его представляла странную смесь ума и злости. […]
В Гатчине Аракчеев… обратил на себя внимание Павла и благодаря своему уму, строгости и неутомимой деятельности сделался самым необходимым человеком в гарнизоне… Надо сказать правду, что он был искренно предан Павлу, чрезвычайно усерден к службе и заботился о личной безопасности императора. У него был большой организаторский талант и во всякое дело он вводил строгий метод и порядок, которые старался поддерживать строгостью, доходившей до тиранства. Таков был Аракчеев. При вступлении на престол императора Павла он был произведен в генерал-майоры, сделан шефом Преображенского полка и назначен петербургским комендантом. […]
…у Аракчеева было два больших достоинства. Он был действительно беспристрастен в исполнении суда и крайне бережлив на казенные деньги. В царствование Павла Аракчеев был, несомненно, из тех людей, которые возбудили неудовольствие общественного мнения против правительства; но император Павел, по природе человек великодушный, проницательный и умный, сдерживал строгости Аракчеева и наконец удалил его…
Из «Записок» Августа Коцебу:
О жестокости генерала Аракчеева рассказывали, что он однажды совершенно спокойно бил одного солдата по голове до тех пор, пока тот не упал мертвый.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
…граф Пален был вызван в Петербург, назначен командиром конной гвардии и инспектором тяжелой кавалерии. Впоследствии он был сделан военным губернатором Петербурга, управляющим иностранными делами и почтовым ведомством, вследствие чего в его руках находились ключи от всех государственных тайн, так что в столице никто не мог предпринять чего-либо без его ведома.
Из «Записок» Августа Коцебу:
Этот человек [Петр Алексеевич Пален], которого обстоятельства вынудили быть участником в столь отвратительном деле [в заговоре], мог в то время быть изображен одними только светлыми красками. При высоком росте, крепком телосложении, открытом, дружелюбном выражении лица, он от природы был одарен умом быстрым и легко объемлющим все предметы. Эти качества соединены были в нем с душою благородною, презиравшею всякие мелочи. Его обхождение было жестокое, но без суровости. Всегда казалось, что он говорит то, что думает; выражений он не выбирал… Он охотно делал добро, охотно смягчал, когда мог, строгие повеления государя, но делал вид, будто исполнял их безжалостно, когда иначе не мог поступать, что случалось довольно часто.
Почести и звания, которыми государь его осыпал, доставили ему весьма естественно горьких завистников, которые следили за каждым его шагом и всегда готовы были его ниспровергнуть. Часто приходилось ему отвращать бурю от своей головы, и ничего не было необычайного в том, что в иные недели по два раза часовые то приставлялись к его дверям, то отнимались. Оттого он должен был всегда быть настороже и только изредка имел возможность оказывать всю ту помощь, которую внушало ему его сердце. Собственное благоденствие и безопасность была, без сомнения, его первою целью, но в толпе дюжинных любимцев, коих единственною целью были их собственные выгоды и которые равнодушно смотрели, как все вокруг них ниспровергалось, лишь бы они поднимались все выше и выше, — можно за графом Паленом признать великою заслугою то, что он часто сходил с обыкновенной дороги, чтобы подать руку помощи тому или другому несчастному.
Везде, где он был в прежние времена, генералом ли в Ревеле или губернатором в Риге, его все знали и любили как честного и общественного человека. Даже на вершине своего счастия он не забыл своих старых знакомых, не переменился в отношении к ним и был полезен, когда мог.
Из «Записок» Александра Николаевича Вельяминова-Зернова:
Никита Петрович, выросши вместе с Павлом и часто отнимая от него игрушки, думал продолжать ту же короткость и сохранять ту же силу воли и против императора царствующего.
Из «Записок» Адама Ежи Чарторыйского:
Этот человек был, по-видимому, создан более, чем кто-либо другой, играть выдающуюся роль в делах империи. Он обладал всеми необходимыми для этого качествами: громким в России именем, недюжинными способностями и большим честолюбием. Будучи совсем молодым человеком, он уже сделал блестящую карьеру. Назначенный русским посланником в Берлин, он вскоре был призван императором Павлом в коллегию иностранных дел под начальство князя Александра Куракина. […]
Прослужив несколько месяцев в иностранной коллегии, граф Никита Петрович вызвал чем-то неудовольствие императора, был отрешен от должности и выслан на жительство в Москву. Но… граф сумел воспользоваться этим коротким промежутком времени и повлиять заметным образом на судьбы своей страны. Известие о кончине Павла он принял с нескрываемою радостью и тотчас приехал в Петербург с самыми радужными надеждам на будущее.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
…низость и злоба второстепенных царедворцев окончательно погубили, нравственно и физически, этого несчастного государя. […]
Как только началось новое царствование — появилась партия, существовавшая в России уже давно и располагавшая большим влиянием, о чем, несмотря на чутье русских в интригах, лишь немногие имели ясное понятие. Эта партия, связанная со двором многими нитями, что, однако, мало показывалось там, и в этом, вероятно, заключается причина, почему ее так мало замечали и никто о ней не говорил. Я назову ее «немецкой партией», она родилась еще при Петре Великом из желания руководить цивилизацией и состояла в последующие царствования из лиц разных национальностей, разных чинов и разного пола, образовавших молча союз против всех остальных… При воцарении Павла эта партия вошла опять в силу, и нижеследующий список ее членов даст лучшее понятие о ней, чем все, что я мог бы сказать; сама императрица, граф Пален, граф Панин [Никита Петрович], граф Петр Головкин, обер-егермейстер барон Кампенгаузен, барон Гревенитц, г-жа Ливен [Шарлотта Карловна] и др. В числе этих лиц было немало таких, которые никогда не видели друг друга и никогда не беседовали между собою; у них не было ни общего плана действий, ни совещаний для обсуждения такового, но они на слово верили друг другу и составляли как бы одну секту. Опасность, грозящая одному, приводила в движение других, а многие даже не подозревали, до какой степени они принадлежали к этой партии и вдохновлялись ею. Не знаю, удалось ли мне передать ясно мою мысль о «немецкой партии» в России, но внимательный наблюдатель ее не пропустит, и существования ее нельзя отрицать, хотя на это и нет явных доказательств.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
Гости встречали монарха в не очень просторной парадной гостиной [Михайловского замка] с натянутым благоговением. Долее всех разговаривал он обыкновенно с военным генерал-губернатором [П. А. Паленом] и часто шептал ему на ухо что-то, причем граф Пален принужден был наклоняться к нему, обменивался несколькими словами с графом Строгановым и потом каждый раз наклонялся к генералу Дибичу, к великой досаде, как я ясно видел, всех остальных присутствующих, отводил его в сторону и, часто указывая на меня и пожимая ему руку, обнадеживал заверениями в своей благосклонности.
Лишь только император оборачивал лицо, тотчас же просветлялись мрачные черты всех гостей и вновь представляли выражение полнейшего удовольствия. Однажды Строганов и Нарышкин пустились взапуски друг перед другом любезничать со мной; я же, помня умное наставление моего гувернера [И. И. Дибича] ни с кем, кроме самого императора, не быть слишком разговорчивым, отделывался одними «да» и «нет» и, наконец, на слишком назойливые вопросы отвечал, что «считаю себе не по плечу разговоры с дипломатами и остряками, так как я еще только начинающий службу драгун».
Эта выдержка из упражнений, которые задавались мне в школе моего лукавого гувернера и были так удачно рассчитаны на весь придворный персонал, произвела самое благоприятное впечатление на сердце императора. […]
Едва прибыл я домой, как мне передал камер-паж от имени императора Мальтийский орден (высшее отличие, которое только мог пожаловать мне государь), и вслед за тем покои мои наполнились бесчисленными посетителями. Когда наконец весь этот рой придворных и высших военных чинов отхлынул, я обратился к генералу Дибичу с очень естественным вопросом: «Что, собственно, вся эта комедия означает? За что все эти незаслуженные почести и разве так приказано императором?»
Генерал сообщил мне, что его величество, когда я остался один с императрицей, призвал его к себе, благосклонно пожал ему руку и сказал: «Благодарю вас, генерал, за сопровождение принца; он теперь мой навсегда. Он превосходит мои ожидания и будет, я уверен, вполне соответствовать моим намерениям. Я теперь приставлю вас к нему; вы должны быть всегда с ним, никогда без него. Ваше усердие для меня весьма важно; я полагаюсь на вас и пребываю к вам благосклонен».
— Что при таких обстоятельствах, — продолжал Дибич, — Люди за вами ухаживают, будет вам понятно. Но позвольте одно замечание: не доверяйте никому, ибо они все лукавы, как кошки, и до тех только пор не выпускают когтей, пока над ними плеть господина…
«Ах ты лисица! — подумал я. — Ты смеешься над русскими вельможами; а сам, выскочка, того не замечаешь, как ты себя унизил этой лестью перед 13-летним мальчиком, которую ты расточаешь ему из одного уважения к милостям императора».
И правда: если бы русские повально ненавидели всех иностранцев, это было бы им простительно благодаря образу действий Павла I. В его царствование все высшие должности были открыты чужеземным проходимцам, тогда как оскорбленный русский человек в справедливом негодовании, с уязвимым чувством гордости скрывался в отдаленных углах своей родины. […]
Во мне, ребенке, вдруг признали нового царского любимца, и ничто так не подтверждало этого мнения, как низкие поклоны придворных.
Когда я с генералом моим [Дибичем] сходил с лестницы, то он, задыхаясь от счастья, бросился мне на шею, и при этом радостном движении с него слетел парик. Готовность, с которою я поспешил услужить ему, подняв парик, доставила мне при этом случае даже поцелуй в руку от моего гувернера, в глазах которого кончик пальца, осчастливленный прикосновением императора, был уже своего рода святынею.
Из «Записок» Августа Коцебу:
Что Павел приказывал со строгостию, то исполнялось его недостойными слугами с жестокостию. Страшно сказать, но достоверно: жестокость обращена была в средство лести. Его сердце о том ничего не знало. Он требовал только точного исполнения во всем, что ему казалось справедливым, и каждый спешил повиноваться. Но этого недостаточно было для вероломных слуг.
Им нужно было, чтобы государь чувствовал необходимость держать их при себе, и чтобы он чувствовал ее все более и более; с этою целью они старательно поддерживали его подозрительность и пользовались всяким случаем, чтобы подливать масла в огонь. Неумолкаемое поддакивание вошло в обычай, окончательно извратило нрав государя и с каждым днем делалось ему необходимее. […]
…из тех, которые обыкновенно приближались к нему [Павлу I], редкий человек мог скрыть свое коварство: к ногам его повергалась одна лишь корыстолюбивая, всегда косо смотрящая подлость; все это притворство не могло, конечно, не казаться противным этому прямодушному человеку, и невольно вспыхивало его негодование. Самую тягостную обязанность для государя составляет изучение людей, потому что оно приводит к презрению человечества. […]
Не по недостатку рассудка Павел подпал под влияние льстецов, а вследствие их адского искусства не давать уснуть его подозрительности и представлять как преступление всякое правдивое противоречие. Последствием этого было то, что все честные люди замолкли даже в тех случаях, когда по долгу совести им надлежало говорить. […]
Когда его ослепляли подозрительность и заносчивость, льстецы и искатели счастья, которые его окружали, спешили еще более затемнять его рассудок, дабы ловить рыбу в мутной воде. Но в следующие за тем минуты, как только государь снова приходил в себя, никто не мог быть уверен, что удастся продолжить обман, и потому все желали перемены: одни чтобы сохранить добытое всевозможными происками, другие чтобы получить от нового государя знаки его милости, а третьи — чтобы сыграть какую-нибудь роль.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Едва мы дошли до Дворцовой площади [утром в день воцарения Павла I] как уже нам было сообщено множество новых распоряжений. Начать с того, что отныне ни один офицер ни под каким предлогом не имел права являться куда бы то ни было иначе как в мундире; а надо заметить, что наша форма была очень нарядна, дорога и неудобна для постоянного ношения. Далее нам сообщили, что офицерам вообще воспрещено ездить в закрытых экипажах, а дозволяется только ездить верхом, или в санях, или в дрожках. Кроме того, был издан ряд полицейских распоряжений, предписывавших всем обывателям носить пудру, косичку… и запрещавших ношение круглых шляп, сапог с отворотами, длинных панталон, а также завязок на башмаках и чулках, вместо которых предписывалось носить пряжки. Волосы должны были зачесываться назад, а отнюдь не на лоб; экипажам и пешеходам велено было останавливаться при встрече с высочайшими особами, и те, кто сидел в экипажах, должны были выходить из оных, дабы отдать поклон августейшим лицам. Утром 8 ноября 1796 года значительно ранее 9 часов утра усердная столичная полиция успела уже обнародовать все эти правила. […]
Но вот пробило наконец десять часов, и началась ужасная сутолока. Появились новые лица, новые сановники. Но как они были одеты! Невзирая на всю нашу печаль по императрице, мы едва могли удержаться от смеха, настолько все нами виденное напоминало шутовской маскарад. Великие князья Александр и Константин Павловичи появились в своих гатчинских мундирах, напоминая собой старинные портреты прусских офицеров, выскочившие из своих рамок. […]
Мы все вернулись домой, получив строгое приказание не оставлять своих казарм, и вскоре затем новые пришельцы из Гатчинского гарнизона были представлены нам. Но что это были за офицеры! Что за странные лица! Какие манеры! И как странно они говорили! Это были по большей части малороссы. Легко представить себе впечатление, которое произвели эти грубые бурбоны на общество, состоявшее из ста тридцати двух офицеров, принадлежавших к лучшим семьям русского дворянства. Все новые порядки и новые мундиры подверглись строгой критике и почти всеобщему осуждению. Вскоре, однако, мы убедились, что о каждом слове, произнесенном нами, доносилось куда следует. […]
В эпоху кончины Екатерины и вступления на престол Павла Петербург был, несомненно, одной из красивейших столиц в Европе… Как по внешнему великолепию, так и по внутренней роскоши и изяществу вкуса ничто не могло сравниться с Петербургом в 1796 году: таково было, по крайней мере, мнение всех знаменитых иностранцев, посещавших в то время Россию и которые проводили там многие месяцы, очарованные веселостью, радушием, гостеприимством и общительностью, которые Екатерина с особенным умением проявляла во всей империи.
Внезапная перемена, произошедшая с внешней стороны в этой столице в течение нескольких дней, просто невероятна. Так как полицейские мероприятия должны были исполняться со всевозможной поспешностью, то метаморфоза совершилась чрезвычайно быстро и Петербург перестал быть похожим на современную столицу, приняв скучный вид маленького немецкого города за два или за три столетия тому назад. К несчастью, перемена эта не ограничилась одной внешней стороной города: не только экипажи, платья, шляпы, сапоги и прическа подчинены были регламенту, самый дух жителей был подвержен угнетению. Это проявление деспотизма, выразившееся в самых повседневных, банальных обстоятельствах, сделалось особенно тягостным ввиду того, что оно явилось продолжением эпохи сравнительно широкой личной свободы. […]
…Павел всюду ввел гатчинскую дисциплину. Он смотрел на арест как на пустяк и применял его ко всем слоям общества, не исключая даже женщин. Малейшее нарушение полицейских распоряжений вызывало арест при одной из военных гауптвахт, вследствие чего последние иногда бывали совершенно переполнены.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
На возвратном пути из губернаторского дома мне встретилась императорская лейб-гвардия, роскошно освещенная лучами солнца. Офицеры были в зеленых мундирах, украшенных довольно простым шитьем и аксельбантами, в белых панталонах и ботфортах и имели на головах шляпы с узкими галунами, а в правой руке так называемые эспонтоны[59]; зеленые мундиры рядовых были, напротив того, богато испещрены галунами, а заостренные старопрусские, из томпаковой жести шапки придавали им поистине величественный вид и так блестели на солнце, что ослепляли зрителя. Но, с другой стороны, дальнейшие принадлежности этого наряда в виде густо напудренной прически и кос длиною в аршин, равно как и старомодный покрой мундиров, придавали всему зрелищу, если смотреть на него вблизи, вид собравшейся на потеху публике толпы комедиантов. Однако возникновение этой идеи тотчас же подавлялось страшной серьезностью, написанной на всех лицах; а строго размеренный, торжественный шаг, как бы нарочно удалявший близкую цель марша в беспредельное пространство, скорее заставлял думать, что они совершают похоронное шествие или сопровождают на казнь преступника, а не идут на ежедневную смену караула.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
…император, освободившись от своих опасений [что ему не придется царствовать], думал только о том, как бы проявлять побольше свою власть, а фавориты заботились меньше о здоровье государя и о счастье подданных, чем о благополучии их собственных карманов. […]
…появилась целая группа простоватых и ничтожных лиц, одетых в невидимые до тех пор мундиры, украшенные неизвестными орденами, без хороших манер, но со смелостью в походке и взгляде, и без имени, и когда спрашивали, кто эти люди, ответ гласил: «Это гатчинцы», — то есть люди, выдрессированные самим императором и одетые на его манер в то время, когда он — в течение долгих лет — проживал в Гатчине. […]
В числе тысячи указов, следовавших один за другим, был один столь необыкновенный, чтобы не сказать ненавистный, для высших классов и вместе с тем столь комичный по своим результатам, что большинство обитателей столицы не имели возможности его исполнить, и вследствие этого улицы опустели и в них разыгрывались маскарадные сцены. Этим указом было запрещено выходить во фраке и можно было появляться на улице не иначе как в мундире, присвоенном по должности, и со всеми орденами, если таковые имелись. Круглые шляпы, панталоны, сапоги с отворотами — все это было строго запрещено, и указ этот подлежал немедленному исполнению, так что у многих не хватило времени и материальных средств, чтобы исполнить его. Одни были вынуждены скрываться у себя дома, другие появлялись на улицах, одетые, как кто мог: в маленьких круглых шляпах, переделанных наскоро посредством булавок в треуголки, во фраки, с которых сняли отложные воротники, а потом нашили на них клапаны, в панталоны, подобранные изнутри и прилаженные к коленям, с обрезанными кругом и напудренными волосами и с привязанной сзади косой. Я устроился так, чтобы по утрам выезжать только в коляске, вне района надзора, и гулять там в обыкновенном костюме: но скоро я заметил, что играю слишком опасную игру…
Иностранцы, в особенности англичане, считали себя изъятыми от этого закона, но полиция обошлась с ними так круто, а власти обратили так мало внимания на жалобы тех, против которых были направлены строгости, что они сочли более благоразумным подчиниться. Даже франкмасоны, столь покровительствуемые Павлом, когда он был еще великим князем и к которым он как будто даже хотел присоединиться, стали теперь для него не более как привилегированными бунтовщиками, которых желательно было удалить из империи. […]
Страсть Павла к церемониям почти равнялась его страсти к военщине. С утра до вечера — всегда бывали поводы, чтобы не дать вздохнуть придворным. Церковные празднества, тезоименитства членов императорской семьи, орденские праздники — все это казалось ему недостаточным. После обеда он отправлялся торжественно в церковь, чтобы принимать от купели всех новорожденных солдатских детей; но скоро это занятие ему надоело и понемногу эти обязанности перешли от имени его величества к обер-гофмаршалу. Государеву руку целовали и становились перед ним на одно колено при всяком случае и не так, как раньше, только для вида; требовалось, чтобы государь слышал стук колена об пол и чувствовал поцелуй на своей руке. […]
Вход ко двору, считавшийся раньше большим отличием, был теперь предоставлен стольким лицам, что прием у его величества превратился в какое-то сборище. Все присутствующие допускались к целованию руки и по два проходили мимо государя и государыни; а напротив стояли обер-гофмаршал и церемониймейстер, которые напоследок сами удостаивались этой чести и несли ответственность за шум и неловкости, проявляемые всем этим народом. От страха люди с приближением момента целования руки цеплялись друг за друга, а потом извинялись друг перед другом; в то же время другие приготовлялись к этой чести и громко сморкались, так что от всей этой толпы доносился шум, который приводил императора в ярость. То он нам приказывал учить других, как они обязаны вести себя перед ним, то, выходя из терпения от недостаточного успеха наших увещаний, или вернее, наших просьб — ибо мы весь этот народ умоляли сжалиться над нами, — он восклицал своим гробовым голосом: «Тише!» — что заставляло бледнеть наиболее храбрых. Я помню, что однажды, когда я заканчивал церемонию, целуя ему, в свою очередь, руку, он довольно добродушно заметил, как странно, что нельзя заставить людей почтительно относиться к такому случаю. Думая, что он в хорошем расположении духа, я ему ответил:
— Ваше величество, к сожалению, нет ничего более шумного, как молчание шестисот человек.
На это он, покрасневши от гнева и выпрямившись во весь рост, ответил:
— Я нахожу, что с вашей стороны очень смело заниматься остротами, когда вы существуете только для того, чтобы слушаться моих приказаний!
Из «Записок» Августа Коцебу:
Малейшее отступление от формы было проступком, который навлекал неизбежное наказание. Эти наказания постигали и гражданских чиновников. Никто не мог показываться иначе как в мундире, в белых штанах, в больших ботфортах, с коротенькою тростью в руке. Однажды государь, прогуливаясь верхом, встретил чиновника, который, будучи уверен, что мундир его в совершенной исправности, бодро стал перед ним во фронт. Но от зоркого взгляда императора не ускользнуло, что чиновник этот не имел трости. Павел остановился и спросил у него:
— Что следует иметь при таких сапогах?
Тот затрепетал и онемел.
— Что следует иметь при таких сапогах? — повторил император уже несколько громче. Испуганный чиновник совсем потерялся и, не понимая смысла сделанного ему вопроса, отвечал:
— Ваксу, ваше императорское величество!
Тут Павел не мог удержаться от смеха.
— Дурак, — сказал он, — следует иметь трость, — и поехал дальше.
Счастлив был этот чиновник, что его глупость развеселила государя, а то ему, без сомнения, пришлось бы прогуляться на гауптвахту.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Всякий проходящий перед фасадом дворца, где живет император, должен в знак почтения снимать шляпу.
Когда император следует по улицам С.-Петербурга пешком, что редко случается, или верхом, или в коляске, что бывает ежедневно, то все обязаны останавливаться, снимать шляпу, снимать с себя шубу и низко кланяться, когда он проезжает мимо; те, кто едет в экипаже, обязаны выходить из него, какая бы ни была погода, и появляться перед императором без шубы; никто не освобождается от этого церемониала; сама императрица — я был сам тому свидетель — выходит из кареты: император ехал верхом, он сошел с коня, подал руку своей супруге и посадил ее обратно в карету.
Из «Записок» Августа Коцебу:
Не менее стеснительным было для столичных жителей повеление выходить из экипажей при встрече с императором. За исполнением этого повеления наблюдали с высочайшею строгостью, и, несмотря на глубокую грязь, разряженные дамы должны были выходить из своих карет, как только издали замечали императора. Я, однако, сам видел, как он однажды быстро подскакал к г-же Нарышкиной, готовившейся исполнить это повеление, и заставил ее остаться в карете; зато сотни других дам, когда они или их кучера не были достаточно проворны, подвергались сильным неприятностям. Так, например, г-жа Демут, жена известного содержателя гостиницы, должна была из-за этого отправиться на несколько дней в смирительный дом, и самые значительные люди, из опасения подобных обид, трепетали, когда их жены, выехавшие со двора, не возвращались к назначенному времени. […]
Как только на большом расстоянии замечали императора, поскорее сворачивали в другую улицу. Это в особенности делали офицеры. Государю это было в высшей степени неприятно. Он не хотел, чтобы его боялись. Незадолго до своей смерти он увидел двух офицеров в санях, которые преспокойно свернули в боковую улицу, и, хотя он тотчас же послал за ними в погоню своего берейтора, но они скрылись из виду благодаря быстроте своих лошадей. Он был этим сильно разгневан, и я был свидетелем того затруднения, в котором находился граф Пален, получивший приказание непременно представить этих офицеров, а между тем не знавший, по каким приметам их разыскать. […]
Всякий, у кого не было спешного дела, предпочитал, во избежание неприятности, оставаться дома в те часы, когда император имел обыкновение выезжать из дворца.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Прелестная столица, где можно было раньше двигаться так же свободно, как в воздухе, где не было ни ворот, ни часовых, ни таможенной стражи, превратилась в обширную тюрьму, куда можно было проникнуть только через калитки, а дворец сделался обиталищем террора, мимо которого, даже в отсутствие монарха, нельзя было проходить иначе как обнажая голову; красивые и широкие улицы опустели; старые дворяне не допускались иначе к исполнению своих служебных обязанностей, как по предъявлении в семи различных местах полицейских пропусков — вот в каком положении очутилась столица.
Из воспоминаний Петра Ивановича Полетики, офицера из свиты Павла I:
Это было в 1799 или 1800 году. В один день, когда я вышел из дома… и поднимался вверх по Почтовой улице к Малой Морской, я завидел вдали едущего мне навстречу верхом императора и с ним ненавистного Кутайсова. Таковая встреча была тогда для всех предметом страха. Желая избегнуть опасности, я успел заблаговременно укрыться за деревянным обветшалым забором, который, как и теперь, окружал Исаакиевскую церковь. Когда, смотря в щель забора, я увидел проезжающего государя, то стоявший неподалеку от меня инвалид, один из сторожей за материалами, сказал:
— Вот-ста наш Пугач едет!
Я, обратясь к нему, спросил:
— Как ты смеешь так отзываться о своем государе?
Он, поглядев на меня, без всякого смущения отвечал:
— А что, барин, ты, видно, и сам так думаешь, ибо прячешься от него.
Отвечать было нечего.
Из «Записок» ординарца Павла I Александра Михайловича Тургенева:
На другой день [после присяги императору Павлу I] человек 200 полицейских солдат и драгун, разделенных на три или четыре партии, бегали по улицам и во исполнение (особого) повеления срывали с проходящих круглые шляпы и истребляли их до основания; у фраков обрезывали отложные воротники, жилеты рвали по произволу и благоусмотрению начальника партии, капрала или унтер-офицера полицейского. Кампания быстро и победоносно кончена: в 12 часов утром не видали уже на улицах круглых шляп, фраки и жилеты приведены в несостояние действовать, и тысяча жителей Петрополя брели в дома их жительства с непокровенными главами и в раздраенном одеянии, полунагие. […]
Двери, ставни окон и все, что деревянное в строении выходило на улицу, было в одни сутки раскрашено в шахматы; вид сей и до сего времени [1848 г.] напоминают нам будки гауптвахт и фонарные столбы. […]
В день объявления войны соединенным врагам России, круглым шляпам, фракам и жилетам я сам был на волос от беды, мог быть признан за лазутчика, посланного неприятелем для разведывания о состоянии войска, и, конечно, молитва доброй моей матери спасла меня от бед и напастей.
Пред рассветом на 7-е число дали мы присягу воцарившемуся государю на верность службы; нам объявили приказ не надевать кроме мундира другого платья, — в царствование Екатерины вне службы все были одеты во фраки; всем было приказано не отлучаться с квартир, быть во всегдашней готовности.
Я достоин был быть наказанным — не исполнил приказа; но молодость и любопытство, сильные двигатели в 18-тилетнем возрасте, заставили меня преступить заповедь. Я надел теплую кирейку (так тогда называли сюртук), голову прикрыл конфедераткой (шапочка, обыкновенно черного сукна, удобная, покойная и красивая) а la Костюшко, и пошел из полка, расположенного тогда за Таврическим дворцом, по прямой линии к Смольному монастырю. Я прошел благополучно, без страха и опасения, до невской набережной, не встретил даже ни одного обесшляпенного и оборванного высланным войском рыцарствовать, но взойдя на мост, перекинутый через канал у бывшего дома Бецкого[60], увидел с моста сильный натиск на носителей круглых шляп, фраков и жилетов. Первая мысль у меня была уклониться благовременно от нашествия. Я вспомнил о приказании не надевать другого платья кроме мундира, не отлучаться из расположения полка; меня пугала и конфедератка на голове. К счастию моему, я был в 10 шагах от двери квартиры почтенного друга моего, Василия Алексеевича Плавильщикова, жившего тогда в доме Бецкого… я и юркнул к нему, как чиж в западню; хозяин велел подать кофе, и мы, будучи вне опасности подвергнуться оскорблению полицейских солдат, смотрели в окно на героев полицейских, не скажу с удовольствием, но не могли удержаться от смеха!
В этом представлении мелодрамы являлись столь странные и карикатурные позы, что и одержимый тяжкою болезнью, увидев их, забыл бы свою боль тела и расхохотался. Один, лишенный шляпы, удостоенный изорвания фрака и жилета, в недоумении, что с ним сделали, ограждал себя знамением креста, которое и сохраняло пострадавшего от дальнейших и вящих оскорблений; вступивших же в спор и состязание с рыцарствующей полицией героев приветствовали полновесными ударами палкой. Жалобам не внимали, суда не давали, а из бока или спины награждения полученного не вынешь, — это такой формуляр, которого [никакая] власть не может выскоблить: что на спине или на боку оттиснуто, с тем и в могилу ляжешь. […]
В. А. Плавильщиков давно уже послал слугу к театральному бутафору просить какой-нибудь старой театральной трехугольной шляпы; если бы кто предложил 100 000 руб. за трехугольную шляпу, то и тогда не мог бы получить ее: во всех лавках, шляпами торгующих, и о заводе трехугольных шляп помысла не было. Слуга Плавильщикова замедлил; вот уже два часа пополудни, а слуги еще нет! В тогдашнюю эпоху всякая безделица наводила беспокойство; но скоро мы услышали большое словопрепирание, крик и всегда сему сопутствующую брань. Мы оба потихоньку сошли с лестницы, приложили уши к двери, чтобы дознать причину словопрения и услышали следующий разговор:
Слуга Плавильщикова:
— Да что вы за бестолочь, не пускаете меня в дом, где я живу; меня посылал мой господин вот за шляпою, видите вот она, он меня дожидается.
Начальник когорты отвечал:
— Да хотя бы сам Гавриил митрополит тебя дожидался, и тогда не пропущу; ты слеп разве, посмотри хорошенько буркалами, видишь дверь мажут, а мазать двери повелел государь, и нам приказано до вечера все двери, ставни, квасни, фонарные столбы непременно вымазать в шахматы по данному образцу, а кто не вымажет назначенной лепорции [пропорции], тому посулена стоика богатая — 500 палок на спину; так я такого сытного угощения не желаю, и коли ты еще будешь нам мешать мазать, так я тебя так чупрысну по мордасу, что ты все звезды на небе пересчитаешь!
Василий Алексеевич закричал слуге:
— Что ж делать, дожидайся, пока окончат мазанье!
Вечером, часов в 9, мне наняли сани, и я благополучно доехал домой. Лишь только я перешагнул порог в мою комнату, Филипп, дядька, объявил мне, что дежурный вахтмейстер… присылал гефрейтора с приказом, чтобы я в 5 часов утра явился на ротный двор просто в плаще, а там будут меня одевать по новой форме, что я наряжен на ординарцы к его величеству государю. Весть эта меня как морозом охватила; нечего делать — в 5 часов утра я был уже на ротном дворе; двое гатчинских костюмеров, знатоков в высшей степени искусства обделывать на голове волоса по утвержденной форме и пригонять амуницию по уставу, были уже готовы; они мгновенно завладели моею головою, чтобы оболванить ее по утвержденной форме, и началась потеха. Меня посадили на скамью посредине комнаты, обстригли спереди волосы под гребенку, потом один из костюмеров… начал мне переднюю часть головы натирать мелко истолченным мелом; если Бог благословит мне и еще 73 года жить на сем свете, я этой проделки не забуду!
Минут 5 и много 6 усердного трения головы моей костюмером привело меня в такое состояние, что я испугался, полагал, что мне приключилась какая-либо немощь: глаза мои видели комнату, всех и все в ней находившееся вертящимися. Миллионы искр летали во всем пространстве, слезы текли из глаз ручьем. Я попросил дежурного вахмистра остановить на несколько минут действие г-на костюмера, дать отдых несчастной голове моей. Просьба моя была уважена, и г-н профессор оболванения голов по форме благоволил объявить вахт-мейстеру, что сухой проделки [т. е. пудры] на голове довольно, теперь только надобно смочить да засушить; я вздрогнул, услышав приговор костюмера о голове моей. Начинается мокрая операция. Чтобы не вымочить на мне белья, меня… окутали рогожным кулем; костюмер стал против меня ровно в разрезе на две половины лица и, набрав в рот артельного квасу, начал из уст своих, как из пожарной трубы, опрыскивать черепоздание мое; едва он увлажил по шву головы, другой костюмер начал обильно сыпать пуховкою на голову муку во всех направлениях; по окончании сей операции прочесали мне волосы гребнем и приказали сидеть смирно, не ворочать головы, дать время образоваться на голове клестер-коре; сзади в волоса привязали мне железный… прут для образования косы по форме, букли приделали мне войлочные, огромной натуры, посредством согнутой дугою проволоки, которая огибала череп головы и, опираясь на нем, держала войлочные фальконеты [букли] с обеих сторон, на высоте половины уха. К 9 часам утра составившаяся из муки кора затвердела на черепе головы моей, как изверженная лава вулкана, и я под сим покровом мог безущербно выстоять под дождем, снегом несколько часов, как мраморная статуя, поставленная в саду. Принялись за облачение тела моего и украсили меня не яко невесту, но яко чучело, поставляемое в огородах для пугания ворон. Увидав себя в зеркале, я не мог понять, для чего преобразовали меня из вида человеческого в уродливый вид огородного чучелы. […]
Я был одет уже по новой [гатчинской форме]. Плац-адъютант провел меня в предкабинетную комнату и сказал: «Будь здесь неотлучно». Брадобрей царский, Иван Павлович Кутайсов… подошел сам ко мне и начал преподавать правила, как я должен исполнять свою должность [ординарца Павла I].
…Вскоре после сего наставления Иван Павлович Кутайсов вышел из кабинета царского и сказал мне:
— Император сейчас изволит ехать верхом. Ты поедешь за ним, ступай скорее, чтобы твоя лошадь была готова.
Я только что успел приготовить лошадь свою, как государь уже сходил с лестницы под большими средними воротами въезда на большой двор; Фрипон[61], верный слуга и товарищ во всех походах, сражениях и атаках, в окружности Гатчины и Павловска, стоял у крыльца как вытесанный из мрамора. Его величество изволил осмотреть мундштук, заложил цепочку и с соблюдением правила экитационного искусства[62] ступил ногою в стремя и взобрался на коня. Мне было приказано ехать с правой стороны, в расстоянии, чтобы голова моей лошади равнялась с бедром коня царского; с левой стороны в таком же порядке ехал камер-гусар. Свиту составляли генерал-адъютанты, флигель-адъютанты и военный губернатор Архаров: толстое туловище с огромнейшим пузом, как турецкий барабан, и на рыжем иноходце — карикатурнее ничего быть не может этой фигуры.
Государь, по выезде из ворот, изволил шествовать по прямой дирекции в Луговую-Миллионную улицу, потом по Невскому проспекту до Казанского собора. Переехав мост, поворотил налево, по берегу Екатерининского канала, и прибыл на Царицын луг; здесь изволил подъехать к Оперному дому (большой деревянный театр, на котором представляли оперу итальянскую), объехал три раза вокруг и, остановясь пред входом (обычным), охрипло сиповатым голосом закричал:
— Николай Петрович! (военный губернатор Архаров).
Архаров подъехал в царю; его величество, указав на театр, соизволил повелеть Архарову, «чтобы его (театра), сударь, не было!» […]
Павел Петрович толкнул Фрипона в левый бок шпорой и курц-галопом благополучно прибыл в Зимний дворец; сойдя с коня и дав Фрипону, верному коню, несколько кусков сахару, изволил шествовать в свой кабинет, а я — к дверям кабинета, стоять под сонетом[63]. […]
Вдруг над головою у меня задребезжал сонет; я в ту же минуту вошел в кабинет к его величеству. Государь изволил стоять подле литавр конногвардейских, поставленных пред штандартами; изволил сказать мне:
— Подойди сюда.
Я подошел. Государь начал речь сими словами:
— Вот здесь на литаврах должна всегда лежать труба штаб-трубача; поезжай скорее к генералу Васильчикову, возьми у него трубу штаб-трубача, привези ко мне, а ему скажи, что он дела своего не знает!
Поскакал я в конную гвардию к генералу Васильчикову, дорога меня вела мимо Царицына луга. Вообразите мое удивление: оперного дома как будто никогда тут не было: 500 или более рабочих ровняли место… Это событие дало мне полное понятие о силе власти и ее могуществе в России.
Из воспоминаний Николая Осиповича Кутлубицкого, записанных А. И. Ханенко:
В царствование императора Павла в Петербурге было только семь французских модных магазинов: он не позволял больше открывать, говоря, что терпит их только по числу семи смертных грехов.
Распоряжения разных лет относительно правил поведения горожан:
1798 г.
Января 7-го. Запрещается всем чинам впредь без маскарадного платья ездить в маскарад, а ежели впредь кто случится в собственном кафтане или мундире… таковых брать под караул.
Января 20-го. Воспрещается всем ношение фраков, позволяется иметь немецкое платье с одним стоящим воротником, шириною не менее как в три четверти вершка [3,3 см], обшлага же иметь того цвету, какого и воротники, а сертуки [сюртуки], шинели и ливрейные слуг кафтаны остаются по настоящему их употреблению. Запрещается носить всякого рода жилеты, а вместо оных немецкие камзолы.
Не носить башмаков с лентами, а иметь оные с пряжками; также сапогов, ботинками именуемых, и коротких стягиваемых впереди снурками [шнурками] и с отворотами.
Не увертывать шею безмерно платками, галстуками или косынками, а повязывать оные приличным образом без излишной толстоты.
Апреля 3-го. Чтоб портные из немоченого сукна военнослужащим мундиров отнюдь не делали, а в противном случае таковых портных брать под караул.
Как носка перьев на шляпах принадлежит единственно чинам придворного штата, то и запрещается лакеям и кучерам партикулярных людей носить на шляпах перья и плюмажи, а также банты, какого бы то цвету ни было.
Октября 2-го. Дозволяется употреблять здесь в городе для езды желающим дрожки.
Всем служащим и отставным с мундирами офицерам запрещается в зимнее время носить шубы, а вместо их позволяется носить шинели, подбитые мехом, не служащим же в войске и без мундира отставленным шинели с разноцветными и отложными воротниками не носить, а иметь таковые с умеренными стоячими воротниками.
Запрещается всем вообще употреблять шапки стеганые, тафтяные или другой материи.
1799 г.
Февраля 18-го. Запрещается танцевать вальс.
Апреля 2-го. Запрещается иметь тупей[64], на лоб опущенный.
Октября 26-го. Дабы младшие пред старшими где бы то не было снимали шляпы.
Майя 6-го. Запрещается дамам носить через плечо разноцветные ленты наподобие кавалерских.
Июня 17-го. Запрещается всем носить низкие большие пукли [букли].
Июля 28-го. Чтоб малолетние дети на улицу из домов выпущаемы не были без присмотру.
Августа 12-го. Чтоб те, кто желает иметь на окошках горшки с цветами, держали бы оные по внутренную сторону окон, но если по наружную, то не иначе, чтоб были решетки.
И запрещается носить жабо. Чтоб никто не имел бакенбард.
Сентября 4-го. Чтоб никто не носил ни немецких кафтанов, ни сертуков с разноцветными воротниками и обшлагами; но чтоб они были одного цвета.
Сентября 25-го. Подтверждается, чтоб в театрах сохраняем был должный порядок и тишина.
Сентября 28-го. Подтверждается, чтоб кучера и форейторы ехавши не кричали.
Чтоб мастеровые и ремесленники, приемля от кого бы то ни было из обывателей работы, оканчивали оные непременно в назначенное ими время…
Ноября 28-го. Воспрещается ношение синих женских сертуков с кроеными воротниками и белою юбкою.
Декабря 15-го. Чтоб всякий выезжающий из города куда бы то ни было публиковался в газетах 3 раза сряду.
1800 г.
Января 6-го. Чтоб публичные собрания не именовались клубами.
Января 23-го. Запрещается носить косы штаб-и обер-офицерам, не обрезывая на конце, равно отпущать тонкие на конце косы.
Чтоб отставленные без мундира от службы оных носить нигде не дерзали, отставным с мундиром запрещается носить ботфорты.
Февраля 6-го. Подтверждается, чтоб никто не дерзал производить запрещенные игры.
Февраля 22-го. Чтоб хозяева, имеющие надобность иметь собак, отнюдь не выпущали их на улицу, прочие же были со знаками.
Марта 2-го, апреля 22-го. Чтоб все те, которые ордена имеют на сертуках, шубах и прочем, носили звезды.
Чтоб никто цугом в извозчичьих экипажах не ездил, кроме как парою или в 4 лошади.
Июня 1-го. Чтоб никто с собою курьеров не имел.
Июня 17-го. Подтверждается, чтоб портные отнюдь не шили мундиров с высокими воротниками и не по форме.
Распоряжение относительно театральной дисциплины, 1800 г.:
Его императорское величество с крайним негодованием усмотреть изволил во время последнего в Гатчине бывшего театрального представления, что некоторые из бывших зрителей, вопреки прежде уже отданных приказаний по сему предмету, принимали вольность плескать руками, когда его величеству одобрения своего изъявлять было не угодно, и напротив того воздерживались от плескания, когда его величество своим примером показывал желание одобрить игру актеров. Равно и то, что при самом дворе его величества женский пол не соблюдает в одежде того вида скромности и благопристойности, приличного их званию и состоянию, относит все такие упущения против предпочтения и нравственности, духу своевольному и неблаговоспитанию, почему принужденным нашелся всему двору своему и гарнизону города Гатчины отказать вход в театр и церковь, кроме малого числа имеющих вход на вечерние собрания и, наказав удалением от своего присутствия в собраниях, в знак справедливого своего негодования, приказать соизволил сделать приглашение всему городу для предосторожности жителей столицы. А дабы вследствие сего извещения здешняя публика во время представлений театральных воздерживалась от всяких неблагопристойностей, как то стучать тростями, топать ногами, шикать и аплодировать во время пения или действия и тем отнимать удовольствие у публики безвременным шумом, а потому его высокопревосходительство предложил здесь в городе живущим объявить, что если и за каким предлогом кто-либо осмелится вопреки вышеписаному учинить, тот предан будет яко ослушник суду.
Из «Записок» Федора Николаевича Голицына:
Государь император Павел, при восшествии своем на престол, питая издавна в сердце своем чувствительные неудовольствия, хотя ознаменовал начало своего царствования знаками щедрости, но имея от природы большую в свойствах горячность, начал поступать нередко с несовместною с проступками суровостию. Сей быстрый переход из кроткого и милосердого в столь строгое правление привел Россиян в ужас и негодование. Для меня непонятно сделалось, отчего государь возымел к своему народу такую недоверчивость. В России пред его восшествием все было спокойно; хотя большая часть Европы от французского переворота восколебалась, у нас неприметно было никакой наклонности к переменам. Государыня [Екатерина II] спокойно царствовала, не страшилась якобинцев и их пагубоносных правил. Приписывают, однакож, бедственной судьбе, постигшей Людовика XVI[65] и его семейство, строгие поступки государя с его подданными. Мне рассказывали, что он, рассуждая о сих несчастиях, еще будучи великим князем, относил все сие к слабости в правлении короля французского… Вторая причина — ненависть ко всему, что учреждено было императрицей, подавшая случай к большим и напрасным переменениям.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Первое выступление его в делах внутренней администрации… повело за собою поступки, доказавшие такое невежество, что трудно понять, как тогда могло найтись столько людей, восхвалявших этого государя как великого праведника. […]
Между прочим, он издал указ, от которого его ненависть к покойной императрице ожидала большого успеха, но который только вызвал всеобщее удивление, а именно: он разрешил приносить жалобы на прошлое и обращаться, с полным доверием, к ступеням трона с претензиями, прекращенными при предшествующем царствовании, — но никто не являлся, и принятые меры тоже не привели никого в комиссию, учрежденную для рассмотрения таких претензий. Несколько дней спустя выскочки, из которых состоял Тайный совет, желая нанести чувствительный удар дворянству, коим они уже начинали пугать государя, убедили его издать указ, предоставляющий крепостным право возбуждать жалобы против своих господ. Огонь не действует быстрее. Возмущение в Новгородской и Тверской губерниях так разрослось, что надо было поспешить отправкою туда князя Репнина с шеститысячным отрядом, чтобы обуздать восставших…
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Упомянув о предосудительной и смешной стороне тогдашней правительственной системы, необходимо, однако, указать и на некоторые похвальные меры, принятые для благоденствия народа. Спустя несколько дней после вступления Павла на престол во дворце [Зимнем] было устроено обширное окно, в которое всякий имел право опустить свое прошение на имя императора. Оно помещалось в нижнем этаже дворца под одним из коридоров, и Павел сам хранил у себя ключ от комнаты, в которой находилось это окно. Каждое утро в седьмом часу император отправлялся туда, собирал прошения, собственноручно их помечал и затем прочитывал или заставлял одного из своих статс-секретарей прочитывать их себе вслух. Резолюции или ответы на эти прошения всегда были написаны им лично или скреплены его подписью и затем публиковались в газетах для объявления просителю. Все это делалось быстро и без замедления. Бывали случаи, что просителю предлагалось обратиться в какое-нибудь судебное место или иное ведомство и затем известить его величество о результате этого обращения.
Этим путем обнаружились многие вопиющие несправедливости, и в таковых случаях Павел был непреклонен. Никакие личные или сословные соображения не могли спасти виновного от наказания… […]
Не припомню теперь в точности, какое преступление совершил некто князь Сибирский, человек высокопоставленный, сенатор, пользовавшийся благосклонностью императора. Если не ошибаюсь, это было лихоимство. Проступок его, каков бы он ни был, обнаружился через прошение, поданное государю вышеописанным способом, и князь Сибирский был предан уголовному суду, приговорен к разжалованию и к пожизненной ссылке в Сибирь. Император немедленно же утвердил этот приговор, который и был приведен в исполнение, причем князь Сибирский, как преступник, публично был вывезен из Петербурга через Москву, к великому ужасу тамошней знати, среди которой у него было много родственников. Этот публичный акт справедливости очень встревожил чиновников, но произвел весьма благоприятное впечатление на народную массу.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Русское правительство нельзя уподобить или сравнить ни с каким европейским правительством; оно носит чисто азиатский характер, то есть воля императора является верховным законом; поэтому он носит название автократа, что значит самодержец. […]
Эта неограниченная власть является, может быть, единственной формой правления, при которой можно держать в повиновении огромный народ, рассеянный по обширным областям, жители которых различаются одеждою, языком и верованиями и которые тянутся от берегов польского Мемеля до Камчатки, гранича на востоке с Америкой, на севере — с Ледовитым океаном, на западе — с Европой, на юге — с Турцией, Персией, Тибетом, Великой Монголией и Китайской Монголией. Во всем мире не существует деспота, который царствовал бы над столь значительной территорией. К счастью для спокойствия Европы и Азии, необъятные страны Азиатской России населены реже европейских стран, ибо во всей этой обширной империи насчитывают лишь от тридцати трех до тридцати четырех миллионов. Европейская Россия является опорой могущества империи и средоточием ее населения. Азиатская Россия, за исключением больших торговых городов вроде Тобольска в Сибири, Иркутска, Оренбурга, Казани, Астрахани, представляет лишь разбросанные там и сям селения, состоящие из хижин охотников и рыбаков и кочевых бродячих орд, казаков, калмыков, откуда русские вербуют иррегулярные войска. В этих странах можно найти красного зверя [т. е. волков и лисиц], который доставляет меха, пастбища, на которых пасутся табуны низкорослых неутомимых коней, богатые золотые и серебряные рудники, неистощимые медные и железные руды; наконец, лес для постройки судов и коноплю для канатов и веревок. При Екатерине II была начата, но не доведена до конца постройка нескольких городов. Если император найдет способ создать города в этих странах и если население будет в них постепенно возрастать, то наступит день, когда Россия станет диктовать законы Европе и Азии. […]
Во главе Министерства иностранных дел, всегда находившегося в руках великого канцлера, был поставлен молодой камергер, сначала впавший в немилость, а затем снова призванный к власти. Его знания уступают его уму, который отличался тонкостью, гибкостью, проницательностью и изворотливостью. Он занял этот пост, ничего не понимая в дипломатии, но его гибкость понравилась Павлу I и заменила ему знания, которых он был лишен; это граф Ростопчин. Ему подчинен вице-канцлер и вся коллегия, или чиновники Министерства иностранных дел. Чтобы сосредоточить в своих руках все влияние и окружить свою политику непроницаемой тайной, он заставил Павла I усвоить крайне странную манеру при дипломатических сношениях. Ни один посланник, ни один иностранный министр не может говорить с императором; даже министр иностранных дел не дает им аудиенции. Бесполезно требовать свидания для переговоров с ним; надо обращаться к вице-канцлеру. Последний делает доклад министру, а министр — императору. Ответ государя передается министром вице-канцлеру, который сообщает его послу. Вице-канцлер не может беседовать лично с государем; он сотрудничает лишь с министром. […]
Так как император — самодержавный государь, то его воля является верховным законом; не существует высшей инстанции, которая могла бы его отменить. Я видел высокопоставленных лиц, занимавших первые должности при дворе или в империи, пользовавшихся величайшей благосклонностью императора, живших с ним в самой близкой дружбе и вдруг терявших всякое значение; они оказывались вынужденными покидать двор и уезжать на жительство в свои имения; другие, иностранцы, часто должны против своей воли оставлять пределы империи. […]
Князь Димитрий Голицын, генерал-лейтенант, командующий конной гвардией, однажды утром узнает, вставая, что он лишен чинов и должности и обязан удалиться в свои поместья, отдав предварительно отчет относительно хозяйственной части корпуса, которым он командовал. Накануне он ужинал с императором; но в разговоре с ним он выразил слишком откровенно свое мнение о недавней опале одного лица, судьба которого его живо интересовала. […]
Когда в С.-Петербург прибывает иностранец, за ним всюду следует агент тайной полиции; находят средство узнавать все, что он говорит и делает; не существует ни одного дома, где бывает много гостей, в котором полиция не имела бы состоящих у нее на жаловании тайных агентов, которые ежедневно доносят обо всем чиновникам сыскной полиции, размещенным в различных кварталах города. Если кто-нибудь из этих агентов задумает сделать ложный донос, чтобы повредить другому, то правительство, которое весьма внимательно следит за этим, налагает на виновных в таком доносе чрезвычайно суровые наказания. […]
Его [Павла I] политика и управление поражают своею неустойчивостью, которая не вяжется с глубиной взглядов и мудростью, которую я хотел бы предполагать в нем. Хорошо изучив русский народ, он, без сомнения, чувствует себя обязанным простирать над всеми железный скипетр. […]
С.-Петербургская полиция действует с беспримерной исполнительностью и строгостью. Ежедневно в семь часов утра губернатор является в кабинет императора с докладом относительно всего, что происходило за истекшие сутки. Кроме многочисленных тайных агентов, которых губернатор имеет в своем распоряжении и которые, будучи развеяны и размещены по всем кварталам, заняты лишь доставлением всех необходимых сведений относительно того, что сказал или сделал тот или иной обыватель, существует еще вооруженная конная и пешая полиция, которая беспрестанно разъезжает и днем, и ночью, наблюдая за исполнением полицейских предписаний и арестуя нарушителей их.
Все содержатели гостиниц или ресторанов, трактирщики и хозяева увеселительных заведений, купцы и наемная прислуга обязаны ежедневно доставлять полиции сведения относительно того, что они слышали или заметили. […]
…не допускается въезд и выезд иностранцев без разрешения, подписанного рукой самого императора, и воспрещается ввоз книг, нот и всего, что посылается из Франции или выходит из фабрик и мастерских этой развращенной нации. Все иностранные газеты воспрещены. Те, которые получаются посланниками иностранных дворов, подвергаются самой суровой цензуре, их уничтожают, если в них заключаются факты, которые желают скрыть, или зачеркивают в них то, что не подлежит огласке. Несмотря на эти мудрые и спасительные меры, якобинство нашло способ проникнуть в дома вельмож, иллюминатство достигло ступеней трона и прокралось в кабинеты министров.
Из «Записок» тайного советника Александра Ивановича Рибопьера:
Во время царствования Павла Петровича Петербург был вовсе невеселым городом. Всякий чувствовал, что за ним наблюдали, всякий опасался товарища и собрания, которые, кроме кое-каких балов, были редки. На балах этих, однако, молодые люди встречались с молодыми девицами, и любовь не теряла прав своих. Я подобно другим заплатил ей дань, и N. N., к которой пылал любовию, казалась ко мне благосклонною. Я стал находить, что в Петербурге очень хорошо живется, когда ревнивый соперник, влюбленный в ту же особу, стал искать случая завести со мною ссору. Мы нигде не встречались; никогда не случалось нам в то время быть вместе в одной и той же гостиной. Он написал мне письмо, в коем значилось, будто я позволил себе говорить дурно об особе, которую он обязан защищать, и что он сумеет заставить меня дать ему удовлетворение. Я поспешил к нему, чтобы узнать, в чем дело; но он никого не назвал и продолжал считать себя обиженным. Мы дрались с ним на шпагах, и в то время как я ему нанес удар выше локтя, он меня ранил в ладонь так сильно, что перервал артерию. Я принужден был вынести мучительную операцию, и едва успели сделать мне первую перевязку, как ко мне приехали обер-полицмейстер и генерал-губернатор граф Пален с повелением от императора сделать мне допрос. Говорят, будто кто-то донес государю, что соперник мой, взяв под свою защиту княгиню Анну Петровну Гагарину, о которой я будто говорил дурно, по-рыцарски вызвал меня на поединок. Государь, сам рыцарь в полном смысле этого слова… воспользовался этим случаем, чтобы выказать на мне всю свою строгость. Я никогда ничего не говорил против княгини Анны Петровны, и более трех лет не приходилось мне слова перемолвить с моим соперником. От природы скромный и осторожный, я жил в то время довольно уединенно в кругу близких мне людей. Государь исключил меня из службы; у меня отняли Мальтийский крест и камергерский ключ и засадили в крепость в секретном каземате.
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
На первом дипломатическом приеме, происходившем у нового государя, он обратился к присутствующим со словами: «Господа, я не унаследовал ссор моей матери и прошу вас сообщить об этом вашим дворам». Он сказал еще: «Я — солдат и не вмешиваюсь ни в администрацию, ни в политику…» О политике Павла I я скажу только следующее: когда обстоятельства заставляли его заниматься насущными интересами государства, он поневоле впадал всегда в политические ошибки Екатерины.
Из жизнеописания Павла I, составленного Георгом Танненбергом:
Павел ознаменовал начало своего царствования миролюбными распоряжениями, а не военными приготовлениями. Хотя победительные войска его прошли внутрь самой Персии, завоевали Ширван и известные Железные ворота[66] и неудержимыми шагами угрожали уже Кандагарской области[67], — однако ж он послал… повеление прекратить тотчас враждебные действия и персидскому государю доставить весть о дружелюбном его расположении. С радостью принял сокрушенный персианин великодушное предложение императора и, плененный высоким образом мыслей победителя своего, беспрекословно заключил мир, который хотя не стоил ему ни сажени земли, но Российской империи доставил все те выгоды, для получения коих великий дух Екатеринин поднял оружие. […] Екатериною повеленный и с деятельною ревностью производимый рекрутский набор Павел тотчас отменил, утешительно обнадеживая, что таковые наборы не скоро потребны будут потому, что император хочет всегда следовать плану, ограждать достоинство империи без войны и не расширяя пределов ее, что император всеми достохвальными способами стараться будет склонить все державы к дружбе с ним и между собою, удостоверить свет, что Российская держава, не прельщаясь завоеваниями, может только подвигнута быть любовью порядка и правосудия и что он тем более уповает достичь счастливейшего успеха в сих стараниях, как законное достояние империи на столь твердом основании стоит, что не легко может опасаться враждебного покушения.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Но что странно, так это его высокомерие, заносчивость и деспотизм по отношению ко всем державам. Дурное обращение с посланниками, несомненно, доказывает недостаток уважения к международному праву. Я понимаю, что разрывают сношения с каким-нибудь двором, когда можно жаловаться на его образ действия, но до тех пор, пока разрыв не произошел, пока посланник не отозван, он неприкосновенен. Между тем мы видели, что граф Кобенцль, чрезвычайный посланник императора [австрийского]… был удален от двора Павла I, подвергнут открытой опале и, вследствие этой опалы, жил в полном одиночестве, так как никто в С.-Петербурге не смел ни говорить с ним, ни видеть его, ни принимать у себя под угрозой немедленной ссылки. Витьворт [Уитворд], английский посол, человек безусловно достойный уважения, тоже подвергся целому ряду неприятностей, вызвавших его отозвание. В С.-Петербурге к послам и посланникам иностранных держав очевидно не относятся с тем вниманием и уважением, которыми они были окружены, как я видел, в былое время в Версале и Вене.
Из жизнеописания Павла I, составленного Георгом Танненбергом:
Властолюбивый двор лондонский и от него тогда зависевший венский, быв незнанием своих военачальников приведены в опасность неудачною, прекраснейшую часть Европы опустошавшею войною против с пять лет уже тогда республикой образовавшейся Франции, употребили вместе все положением их внушенные им способы убедить императора к деятельному участию в сей воине. Павел, коего дух стремился к великим делам и быв крайне пристрастен к славе воинской, согласился на приглашение обоих сих дворов.
Из «Записок» Федора Николаевича Голицына:
С начала своего воцарения государь как будто отрекся от союза с какою-либо в Европе державою, что и продолжалось несколько месяцев. Потом вошел в союз с Австрией) против французов….
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
…союз между Россией и Англией и всем континентом против революционной Франции был заключен. Суворов, вызванный из ссылки, назначен был генералиссимусом союзной русско-австрийской армии, действующей в Италии в феврале 1799 года. Другая армия, под начальством генерала Германа, была отправлена в Голландию для совместных действий с армией герцога Йоркского, имевшей целью атаковать Францию с севера.
Из «Записок» Федора Николаевича Голицына:
Сделавшись недоволен и не без причины венским двором, [Павел I] вошел в союз с Франциею, где между тем консульское правление действовало против Англии.
Из письма Павла I Наполеону Бонапарту от 18 декабря 1800 г.:
Господин Первый Консул. Те, кому Бог вручил власть управлять народами, должны думать и заботится об их благе… Я не говорю и не хочу пререкаться ни о правах человека, ни о принципах различных правительств, установленных в каждой стране. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Зимой 1800 года в дипломатических кругах Петербурга царило сильное беспокойство: император Павел, недовольный поведением Австрии во время Итальянской кампании Суворова 1799 года и образом действий Англии в Голландии, внезапно выступил из коалиции и в качестве гроссмейстера Мальтийского ордена объявил Англии войну, которую собирался энергично начать весной 1801 года.
Из «Записок» Августа Коцебу:
16-го декабря [1800 г.]… граф Пален прислал мне приказание немедленно явиться к нему.
Когда я приехал, граф Пален сказал мне с улыбкою, что император решился разослать вызов или приглашение на турнир ко всем государям Европы и их министрам и что он избрал меня для того, чтобы изложить этот вызов и поместить его во всех газетах. […]
Я повиновался и через час принес графу составленный мною вызов. […] Мы отправились во дворец.
Граф вошел к нему [императору] с моею бумагою, довольно долго оставался там и вернулся не в духе. Проходя мимо меня, он сказал только: «Заходите опять ко мне в два часа; документ… недостаточно силен».
Я вернулся домой, убежденный, что не этим путем заслужу я милость монарха. Но не просидел я в моей комнате и получаса, как ко мне прибежал, запыхаясь, камер-лакей императора с приказанием немедленно к нему явиться. Я повиновался.
В ту минуту, когда я входил в его кабинет… он встал от письменного стола, сделал мне навстречу шага два и сказал мне с поклоном особенно приветливым: «Г-н Коцебу, прежде всего мне нужно примириться с вами». […]
…он приветливо приподнял меня, поцеловал меня в лоб и продолжал на прекрасном немецком языке:
«Вы слишком хорошо знаете свет, чтобы не следить за текущими политическими событиями; вы должны знать, какую я играл в них роль. При этом я часто поступал неловко, — продолжал он, смеясь. — Справедливость требует, чтобы я за то был наказан, и в этих видах я сам наложил на себя покаяние. Я желаю, чтобы это (указывая на бумагу, которую он держал в руках) было помещено в гамбургской газете и в других повременных листках».
Затем он конфиденциально взял меня под руку, подвел меня к окну и прочел эту бумагу, писанную им собственноручно на французском языке. […] «Нас извещают из Петербурга, что русский император, видя, что европейские державы не могут согласиться между собою и желая положить конец войне, уже одиннадцать лет терзающей Европу, хочет назначить место, в которое он пригласит всех прочих государей прибыть и сразиться между собою в турнире, имея при себе в качестве приспешников, судей и герольдов, самых просвещенных своих министров и искуснейших генералов… при чем он сам намерен взять с собою генералов Палена и Кутузова; не знают, верить ли этому; однако же известие это, по-видимому, не лишено основания, ибо носит отпечаток тех свойств, в которых часто его обвиняли». […]
Из писем Павла I Василию Петровичу Орлову, атаману Донского войска:
С.-Петербург, января 12-го 1801 года Англичане приготовляются сделать нападение флотом и войском на меня и на союзников моих — шведов и датчан; я готов их принять, но нужно их самих атаковать и там, где удар им может быть чувствительнее и где меньше ожидают. От нас ходу до Индии от Оренбурга месяца три, да от вас туда [от Дона до Оренбурга] месяц, итого четыре. Поручаю всю сию экспедицию вам и войску вашему… Соберитесь вы с оным и выступите в поход к Оренбургу, откуда любою из трех дорог или всеми пойдете с артиллериею прямо через Бухарию и Хиву[68] на реку Индус [Инд] и на заведения английские, по ней лежащие. Войска того края их такого же рода, как и ваше, так имея артиллерию, вы имеете полный авантаж[69]. […] Пошлите своих лазутчиков приготовить или осмотреть дороги; все богатство Индии будет нам наградою за сию экспедицию. Соберите войско к задним станицам, и тогда, уведомив меня, ожидайте повеления идти к Оренбургу, куда пришед, опять ожидайте другого — идти далее. Такое предприятие увенчает вас всех славою, заслужит… мое особенное благоволение, приобретет богатства и торговлю и поразит неприятеля в его сердце. […] Есмь ваш благосклонный Павел.
С.-Петербург, января 12-го 1801 года Англичане имеют… [в Индии] свои заведения торговые, приобретенные или деньгами, или оружием, то и цель все сие разорить, а угнетенных владельцев освободить и землю привесть России в ту же зависимость, в какой они у англичан, и торг обратить к нам. Сие вам исполнение поручая, пребываю вам благосклонный Павел.
С.-Петербург, января 13-го 1801 года […] Помните, что вам дело до англичан только, а мир со всеми теми, кто не будет им помогать; и так проходя, их уверяйте о дружбе России и идите от Инда на Гангес [Ганг] и там на англичан. Мимоходом утвердите Бухарию, чтоб китайцам не досталась. В Хиве высвободите столько-то тысяч наших пленных подданных. Если бы нужна была пехота, то пришлю вслед за вами, а не инако прислать будет можно. Но лучше, кабы вы то одни собою сделали. Ваш благосклонный Павел.
Из «Записок» Августа Коцебу:
Если и допустить, что в отношении к внешней политике он иногда принимал несоответственные меры, меры эти все-таки не были полумерами; а в такую эпоху, в которую все монархи, за исключением одного, боялись действовать решительно, это было с его стороны большою заслугою, и Россия неминуемо почувствовала бы благодетельные ее последствия, если бы жестокая судьба не удалила Павла от политической сцены. […]…Слово и оружие Павла много значили на весах европейской политики.
Из доклада полномочного министра Мальтийского ордена Юлия Помпеевича Литты великому магистру от 19 декабря 1796 г.:
Монсеньор!
С живейшим удовольствием уведомляю вашу светлость о самом благоприятном движении наших дел. Вследствие первого доклада, сделанного министерством его императорского величества согласно с моими предшествующими извещениями касательно интересов Мальтийского ордена, этот монарх [Павел I] обнаружил самые лучшие и самые благоприятные намерения относительно нас, оказывая нам то же правосудие и то же доброе расположение, которое он обращает на все предметы его империи. Граф Остерман и князь Куракин, лично принимающие в этом деле самое обязательное участие, поспешили мне об этом сообщить.
Его императорское величество намерено учредить здесь Мальтийский орден таким образом, чтобы он в России пользовался тем же блеском и тем же уважением, коими он по справедливости пользуется в владениях других держав, и что он поэтому желает, чтобы Мальтийский орден в России держался бы в точности своей конституции и законов как относительно управления и распоряжения своими имениями, так и соблюдения всех статутных правил в отношении личного состава.
Из Конвенции, заключенной с Державным орденом Мальтийским и его преимуществом гроссмейстером, об установлении сего ордена в России, 1797 г.:
Его величество император Всероссийский с одной стороны, соизволяя изъявить знаменитому ордену Мальтийскому свое благоволение, внимание и уважение и тем обеспечить, утвердить и распространить в областях своих заведение сего ордена, существовавшее уже в Польше, а особливо присоединенных ныне к Российской державе областях польских, и желая доставить собственным своим подданным, кои могут быть приняты в знаменитый Мальтийский орден, все выгоды, преимущества и почести, от того проистекающие, а с другой стороны Державный Мальтийский орден и его преимущество гроссмейстер, зная всю цену благоволения его императорского величества к ним, важность и пользу такового заведения в империи Российской и желая с своей стороны соответствовать мудрым и благотворительным расположениям его императорского величества всеми средствами и податливостию совместными с установлениями и законами ордена, с общего согласия условились постановить конвенцию для достижения предметов, обеими высокодоговаривающимися сторонами предположенных.
Из переписки великого магистра Мальтийского ордена Фердинанда Гомпеша с Павлом I:
Всепресветлейший государь!
Беспрепятственными происшествиями и переменами, небезызвестными вашему императорскому величеству, приведен я и весь орден мой в положение весьма критическое.
Лишение многих командорств, происходящие от того убытие доходов наших, необыкновенная дороговизна, доставка припасов и, наконец, молва об ужасных вооружениях и о предстоящей опасности — понуждает принять меры из ополчения в такое время, когда недостает способов их изготовить. Все сие давно бы меня сокрушило, если бы не оживляла меня надежда на многомощную защиту вашего императорского величества и милостивейшее покровительство ваше. Хотя я и не сомневаюсь, что ваше императорское величество, конечно, извещены от министров ваших о таковом моем положении, однако поставляю долгом представить вашему императорскому величеству, сколь горестно мне сносить оное.
Я положил твердое намерение употребить все возможное в пользу ордена моего, чтобы избегнуть впредь упреков в каком-либо упущении, а вашего императорского величества ознаменованное великодушие как лично на меня, так и на весь орден мой подает мне утешительную надежду, что ваше величество и вспомните нас в толь великой опасности, и премудростию вашею изыщете изспастись нашему способы [т. е. способы нашего спасения], зависящие от могущества вашего, тем скорее, чем ближе мы к несчастию. Поверяя с благоговением… сие мое объяснение, предаю себя и орден мой в высочайшую вашу милость и пребуду со всегда глубочайшей преданностию
вашего императорского величества
смиренный и послушнейший
Фердинанд (гроссмейстер).
Мальта.
Апреля 21,1798 г.
Воззвание Великого Приорства Российского (принято 7 ноября 1798 г.):
Мы, бальи[70], кавалеры Большого креста, командоры и рыцари Великого Российского Приорства и прочие члены ордена Св. Иоанна Иерусалимского, собравшиеся в Санкт-Петербурге, главном местопребывании нашего ордена, как от нашего имени, так и от имени других «языков», великих приорств вообще и всех членов в частности, присоединяющихся к нашим твердым принципам, провозглашаем его императорское величество императора и самодержца всея России Павла I Великим Магистром ордена Св. Иоанна Иерусалимского.
Следуя этому воззванию и в соответствии с нашими законами и установлениями, мы берем на себя священно и торжественно обязательство в повиновении, покорности и верности его императорскому величеству, его высокопреосвященству Великому Магистру.
Из дневника митрополита Станислава Богуша-Сестренцевича:
22 ноября [1798 г.]. Во дворце приорства было собрание капитула. Император объявил, что он принимает гроссмейстерство, а графа Литту назначает наместником ордена. […]
29 ноября. Мы вошли в Георгиевский зал, где их величества восседали уже на троне. Государь в императорской мантии, но без короны. Императрица тоже без короны. Князь Безбородко, как байли [бальи] ордена, в черной мантии принес корону, а другие кинжал веры, печать, оружие, статут — и все это было вручено государю. Были принесены также русский и мальтийский штандарты.
Кавалеры в красных бархатных воротниках, с белыми крестами, предшествовали попарно. Дальше шли все те, которые имели Большой крест Мальтийского ордена, в черных мантиях, мы же, три епископа, в белом коротком одеянии, застегнутом на все пуговицы, и мантиях, нунций и я с большими полотняными крестами на мантиях.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля[71]:
При выходе из кареты у подножья дворцовой лестницы господа депутаты увидели почетный караул, поставленный шпалерами до залы, где происходила аудиенция. Зала была великолепно декорирована. Император с короной на голове, в одеянии великого магистра со всеми знаками ордена восседал на троне, горевшем золотом и драгоценными камнями; справа от него находились великий князь Александр, Священный совет и рыцари Большого креста, слева — командоры в парадных костюмах; у стен залы стояли рыцари.
Великий рыцарь Пфюрдский — первый депутат, которого вел церемониймейстер и сопровождал баденский командор, приблизившись к трону, сделал три глубоких поклона. Его речь, содержание которой было заранее известно и одобрено, длилась от четырех до пяти минут; он сказал ее громко и явственно; речь эта имела успех; он подал верительные грамоты в золотом ларце, которые нес барон Баденский командор. Павел I дал ему поцеловать свою руку и передал грамоты великому канцлеру ордена, графу Ростопчину, который ответил на речь от имени великого магистра.
Из «Записок» Александра Ивановича Рибопьера:
Любя вообще простоту, Павел допускал пышность в одних лишь церемониях, до которых он был большой охотник. Я был свидетелем его вступления в должность гроссмейстера державного ордена Св. Иоанна Иерусалимского. Он слишком серьезно взирал на это дело и слишком поспешно принял новый сан этот. Он роздал огромное число баильских (bailli), командорских и кавалерских крестов. Он заставил императрицу и всех великих княгинь и княжон носить мальтийские кресты. Он разрешил основание командорств и кавалерств во всех семействах, которые того просили. Он составил себе мальтийский двор и заказал для лакеев мальтийскую ливрею. Ему привезли частицу мощей Св. Иоанна, которая многие столетия хранилась на острове Мальте; он ее положил в Гатчине и учредил праздник в честь этого перенесения. Не обращая внимания на обеты безбрачия[72], он, сам супруг и отец, окружал себя женатыми мальтийцами. По обычаю гроссмейстеров, ему понадобились оруженосцы. Он их назначил из четырех гвардейских полков… Преображенского… Семеновского… Измайловского и меня из Конной гвардии. Нас нарядили в мальтийские мундиры, и с обнаженными палашами мы окружали государя, когда он шел церемониально или в придворную церковь, или в аудиенц-залу, где между прочим он принял так называемое Мальтийское посольство. Во главе оного находился граф Литта, с которого папа только что снял обет безбрачия и которого брат его кардинал Литта, в то время папский нунций в России, обвенчал с моей теткою. […]
Ничего не было страннее этого переряживания двора русского в мальтийцев. Сам государь поверх носимого им постоянно Преображенского мундира надевал далматик[73] из пунцового бархата, шитый жемчугом, а поверх широкое одеяние из черного бархата; с правого плеча спускался широкий шелковый позумент, называемый «страстями», потому что на нем разными шелками подробно изображены были страдания Спасителя. Слагая императорскую корону, он надевал в этих случаях венец гроссмейстеров и выступал рассчитанным, но в то же время отрывистым шагом…
Что касается до нас, гвардейских офицеров, которых сажали в тюрьму или выключали из службы за малейшее отступление от формы, за цвет сукна или подкладки, за не так пришитую пуговицу или буклю, выбившуюся из форменной прически, мы принуждены были снять свои мундиры, одеться в пунцовое одеяние с черными бархатными отворотами, вместо цветов империи носить мальтийскую кокарду и опоясаться мечом, вовсе не походившим на наши сабли. Однако решение сделаться мальтийским гроссмейстером скрывало в себе честолюбивую, но высокую цель, которая могла бы оказаться весьма плодотворною, если бы она могла быть достигнута. Цель эта была доставить русскому флоту надежную стоянку в Средиземном море и, кроме того, приобрести для России нравственную поддержку всего европейского дворянства, сильно заинтересованного сохранением целости Мальтийского ордена…
Из воспоминаний Федора Гавриловича Головкина:
Столица была наводнена настоящим дождем мальтийских крестов. Мои братья, мой двоюродный брат и я, будучи единственными русскими, имевшими законное право на этот крест как потомки по женской линии Альфонса дю Пюи, брата Раймонда, первого великого магистра, — удостоились специальной церемонии, в которой нас признали кавалерами по рождению ордена Св. Иоанна. Была образована особая гвардия великого магистра, команда над которой была поручена г-ну де Литта. В момент его назначения, когда он выходил из кабинета государя, а я находился в числе лиц, находившихся поблизости дверей кабинета, он мне объяснил, что его новая должность обязывает его никогда не расставаться с государем, и, желая, как всегда, немного похвастаться, он прибавил:
— Я был генералом на море, теперь мне приходится быть генералом на суше.
— Берегитесь, милостивый государь, — ответил я ему быстро, — как бы вам в один прекрасный день не пришлось быть генералом на воздухе!
Мои слова оказались для него пророческими. Ненависть и ревность, возбуждаемые им, увеличивались с почестями, которыми его осыпали.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
…едва ли не важнейшим событием было избрание императора гроссмейстером Мальтийского ордена, вследствие чего остров Мальта был взят под его покровительство. Павел был в восторге от этого титула, и это обстоятельство в связи с романтической любовью, овладевшей его чувствительным сердцем, привело его в совершенный экстаз.
Из переписки Павла I с А. В. Суворовым 1796 г.:
Поздравляю с Новым годом и зову приехать к Москве к коронации, если тебе можно. Прощай, не забывай старых друзей. Павел.
Приведи своих людей в порядок. Пожалуй.
Высочайший указ от 6 февраля 1797 г.:
Фельдмаршал граф Суворов, отнесясь к его императорскому величеству, что так как войны нет и ему делать нечего, за подобный отзыв отставляется от службы.
…без права ношения мундира и орденов, без пенсии местонахождением в селе Кончанское.
Из «Мемуаров» Варвары Николаевны Головиной:
Во время коронации [Павла I] князь Репнин [Николай Васильевич] получил от графа Михаила Румянцева, служившего тогда в чине генерал-лейтенанта под командой фельдмаршала Суворова, письмо. Граф Михаил был самый ограниченный, но очень гордый человек и, сверх того, сплетник не лучше старой бабы.
Фельдмаршал обращался с ним по его заслугам: граф оскорбился и решил отомстить. Он написал князю Репнину, будто фельдмаршал волновал умы, и дал ему понять, что готовится бунт.
Князь Репнин чувствовал всю ложность этого известия, но не мог отказать себе в удовольствии выслужиться и повредить фельдмаршалу, заслугам которого он завидовал. Поэтому он сообщил о письме графа Румянцева графу Ростопчину. Этот последний представил ему, насколько опасно возбуждать резкий характер императора. Доводы его не произвели, однако, никакого впечатления на Репнина, он сам доложил письмо Румянцева его величеству, и Суворов подвергся ссылке.
Из именного рескрипта Павла I А. В. Суворову 1799 г.:
Граф Александр Васильевич! Теперь нам не время рассчитываться. Виновного Бог простит. Римский император требует вас в начальники своей армии и вручает вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться. А ваше спасти их [от французского нашествия]. Поспешите приездом сюда и не отнимайте у славы вашей времени, а у меня удовольствия вас видеть. Павел.
Из жизнеописания Павла I, составленного Георгом Танненбергом:
Павел, восхищенный блестящими успехами своего оружия в Италии, где полководец и войско его, к ужасу врагов и во многих государствах рассеянных сообщников их, достославно показали обыкновенное свое мужество и деятельность в важных и маловажных сражениях, по просьбе сына своего, великого князя Константина Павловича, позволил ему быть волонтером в походе на юг. Он препоручил его осторожному полководцу своему графу Суворову-Рымникскому, которому он, приобретшему уже оказанными отечеству заслугами все блестящие отличия, в знак признательности своей послал с великим князем осыпанный большими бриллиантами портрет свой для ношения на шее. Нежная попечительность отца преодолела мерцающий блеск славы и ограничила стремительную храбрость сыновнюю строгими повелениями быть более наблюдателем, нежели сподвижником. Константин Павлович прибыл с отборною, но небольшою свитою испытанной верности, которую попечительное око отца избрало в советники своему сыну.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Как бы то ни было, Россия гордилась тем, что создала такого великого генерала. Замечательные победы его в Италии, его чудесный переход через горы Швейцарии, несмотря на большой численный перевес французской армии, одержавшей победу под Цюрихом, побудили Павла принять решение оказать ему такие почести, каких не удостаивался еще ни один русский подданный. Указ, или императорский манифест, распубликованный по всей империи, возвещал, что высокие подвиги генералиссимуса, князя Италийского Суворова-Рымникского, настолько возвеличили славу русского оружия, что почти все европейские государи, пораженные удивлением, пожаловали его своими орденами; что Россия удостоила его высших воинских почестей и что государю остается лишь одно средство вознаградить его за столь выдающиеся заслуги: повелеть всем своим подданным оказывать генералиссимусу те же самые почести, какие оказываются самому императору, и оказывать их даже в присутствии его императорского величества. Таков точный смысл указа.
Когда Павел I, недовольный венским двором, решил вернуть свои войска в Россию, новый указ возвестил, что его императорское величество, желая доказать свое благоволение к генералиссимусу Суворову, повелевает ему совершить торжественный въезд в С.-Петербург; значительный отряд кавалерии, драгун, гусар и казаков должен был выехать к нему навстречу за несколько верст от императорской резиденции; двадцать тысяч пехоты должны были стоять шпалерами на его пути; все улицы С.-Петербурга должны были быть иллюминованы; герой-триумфатор должен был быть отвезен в императорской колеснице с величайшей пышностью во дворец его величества, чтобы занять там приготовленные для него покои; для увековечения памяти столь великого человека на большой военной площади С.-Петербурга должен был быть воздвигнут памятник из мрамора и бронзы, который воспроизводил бы черты героя и напоминал бы о его самых замечательных победах. Подобное распоряжение обессмертило царствование Павла I.
По возвращении в Россию Суворов заболел в одном из своих поместий в Литве. Встревоженный император поспешил послать к нему своего доктора, убедительно прося того ничего не жалеть для сохранения столь драгоценной жизни. Все готовились к встрече русского героя: Академия художеств сделала модель памятника; знаменитейшие скульпторы приняли участие в создании ее… […]
Как мы сказали, Павел I требует неукоснительного исполнения изданных им указов; никто не может безнаказанно нарушать их, если даже это лицо осыпано монаршими милостями, будь то сам наследник трона. Император велел распубликовать по армии указ, регламентировавший военную службу, генералиссимус должен был назначать поочередно одного из генералов армии дежурным генералом, обязанным передавать приказания генералиссимуса по назначению. Суворов не обращал внимания на этот закон, оставляя его без применения. Князь Багратион, единственный генерал, которого он считал заслуживающим доверия, был постоянно дежурным. Это предпочтение, стоявшее в прямом противоречии с указом, вызвало большое недовольство. Во время блестящих успехов генералиссимуса в Италии на него не осмеливались жаловаться, но, как только Суворов вернулся и распространился слух, что его болезнь по всем признакам смертельна, недовольные генералы соединились, чтобы жаловаться, говоря, что они были лишены возможности представить доказательства своего усердия, которых требовало от них милостивое внимание его величества. Этот факт был доведен до сведения императора; он был доказан; Павел I излил свой гнев в энергичных выражениях: «Как, — вскричал он, — мой указ открыто нарушается тем, кто должен наблюдать за его исполнением! Подобное презрение к моей власти требует примерного возмездия». Вскоре появился указ, прочитанный перед всеми полками, объявлявший, что генералиссимус князь Суворов заслуживает осуждения за то, что он сам нарушил императорский указ, исполнение которого было поручено ему, так как он был облечен высшею властью. С этого момента опала генералиссимуса приняла серьезный характер. Предназначенные для него покои во дворце были отданы принцу Мекленбургскому; приготовления к торжественному въезду были отменены, работы по сооружению памятника были запрещены. Офицеры генеральского штаба Суворова, прибывшие в С.-Петербург в полной уверенности, что они будут приняты с почетом и награждены, получили приказ немедленно вернуться к своим войсковым частям; вместе с тем им было запрещено являться ко двору.
Генералиссимус, несколько поправившись, двинулся в путь; он узнал о своей опале в Риге и был глубоко огорчен ею. Так как ему не было запрещено явиться в С.-Петербург, то он прибыл туда, так сказать, инкогнито. Он скромно остановился у своей племянницы, жившей в одном из зданий, прилегавших к дворцу. Так как указ, объявлявший его опальным, был опубликован во всеобщее сведение, то никто не осмелился явиться к нему для выражения своего сочувствия и почтения. Скорбь обострила его болезнь, и он велел позвать приходского священника, чтобы причаститься Св. Тайн. Император, узнав, что болезнь Суворова ухудшилась, послал камергера справиться о состоянии его здоровья; друзьям разрешено было навещать его; от него никто не слышал ни жалоб, ни ропота; он мужественно и спокойно ждал смерти и, помолившись за благоденствие империи, тихо скончался через шестнадцать дней по прибытии в С.-Петербург. Его смерть казалась всем великим бедствием; она повергла в ужас всех русских. Узнав о ней, император сказал своим приближенным: «Вот герой, отдавший дань природе; его неповиновение причинило мне горе, потому что заставило завянуть его лавры». […]
Набальзамированное тело было выставлено с открытым лицом в продолжение четырех дней на парадном ложе, вокруг которого на табуретах, покрытых парчой, виднелись шпага и фельдмаршальский жезл, усыпанные бриллиантами, дар Екатерины И, и все ордена, которыми был пожалован герой. Зал, где покоилось тело, был обтянут черной материей, и в нем горело множество свечей. Простонародье и знать направлялись туда поклониться его праху; толпа не убывала в течение всех четырех дней. Я видел его; он походил на спящего. Когда императора спросили о церемониале при погребении, то он ответил: «Пусть ему окажут те же почести, как фельдмаршалу Румянцеву[74]». Ответ этот рассматривался как продолжение опалы, ибо звание генералиссимуса и громкая слава Суворова заставляли ожидать более пышного церемониала. […]
День похорон Суворова был днем траура для всего С.-Петербурга; знать и простонародье собирались толпами на пути погребального шествия; улицы и окна были полны зрителей. Сам император показался на коне с немногочисленной свитой на углу одной улицы.
Конные и пешие городовые шли впереди; три батальона пехоты шли по бокам и сзади погребальной колесницы, покрытой парчой и запряженной шестеркой лошадей в черных попонах; многочисленное духовенство шло перед колесницей; офицеры несли ордена усопшего; двенадцать пушек с отрядом артиллеристов следовали за телом; несколько министров и придворных вельмож шли пешком в глубоком трауре вслед за колесницей вместе с родственниками генералиссимуса. Я был свидетелем этого погребального шествия; все лица выражали ужас и скорбь. Такова была кончина этого славного героя! Нет никакого сомнения, что огорчение, причиненное ему опалой, ускорило его смерть.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
…тетушкин кабинетец, который находился в отдаленнейшем уголке дворца [Михайловского замка]… внезапно сменился величественным зрелищем залы, или, скорее, длинной галереи, где каждое воскресенье собирались военные чины двора. Офицеры всех гвардейских полков и высший генералитет выстраивались по чинам, и мне было назначено самое первое место. Возле меня стояли трое братьев Зубовых — Платон, Валериан и Николай; за ними много других генералов, к ним примкнул и Дибич. Ближе всех к противоположным дверям, откуда ожидался император, стояли все вновь произведенные в чины, все имеющие принести за что-либо благодарность и новички, ожидавшие представления… Немного спустя вошли великие князья и стали впереди офицеров своих полков; затем граф Пален сделал смотр всему представляемому персоналу и, в ожидании императора, поместился во главе его.
Лишь только распахнулись двери, слово «Государь!» пробежало по всему собранию и заставило всех инстинктивно вытянуться в струнку. […]
Как только император удалился из аудиенц-залы, тотчас все хлынуло в покои, где собрались для парадного представления дамы и где я должен был ожидать великих князей Александра и Константина, покуда еще занятых своей службой, чтобы вместе отправиться в сборную комнату царской фамилии.
Тут-то я имел случай наглядеться на этот блестящий, очаровательный кружок, и восхищение, в которое он поверг меня, совершенно изгладило из моей памяти неприятные часы раннего утра. Никогда не виданное великолепие туалетов поразило мои взоры, и высокое понятие дало оно мне о блеске русского двора и о несметном богатстве русских вельмож. Глядя на изящные формы дам и на их своеобразные костюмы, сверкавшие золотом, серебром и драгоценными камнями, я приходил к убеждению, что здесь обычаи давно прошедших веков и новейший вкус сочетались в общее стремление доставить красоте, к какому бы виду она ни принадлежала, подобающую ей дань удивления.
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржем:
При дворе не существует ни одной должности без военного чина; например, всякий камергер — генерал-майор; заведующий царской кухней — полковник; кучер императора — майор; кавалеры орденов Св. Андрея и Св. Александра Невского — генерал-лейтенанты; различие этих рангов подчеркивается во время торжественных народных церемоний, и в особенности на Новый год. В этот день император дает в обширном мраморном зале своего Зимнего дворца обед на триста или четыреста персон: великих князей, вельмож империи, князей, министров, фельдмаршалов, митрополитов, епископов, лейтенантов, кавалеров двух первых орденов, рыцарей Большого креста и генералов ордена Св. Иоанна Иерусалимского. Этот стол имеет форму полумесяца; в центре, на эстраде, находится стол, за которым сидит один император под богато украшенным балдахином, с короной на голове. Обед роскошно сервирован; все состоящие на государственной службе являются в парадных мундирах. Эта трапеза длится час. Лишь в этот день император обедает публично. В остальные дни он принимает пищу в обществе императрицы, царской фамилии и приглашенных вельмож. […]
Смена лиц на высших должностях империи и при дворе так часта в настоящее царствование, что в С.-Петербурге никого не удивляют падения и возвышения. За шесть месяцев моего пребывания там почти все лица, занимавшие высшие должности, были сменены; перебывало три генерал-прокурора. Эта полная неуверенность и быстрая смена держат в вечном страхе тех, кто занимает данную должность; часто они относятся небрежно к своим главным обязанностям, чтобы окружить себя всем, что может ослепить государя. Разве можно построить прочное здание на таком зыбком фундаменте? […]
В продолжение шести месяцев моего пребывания в С.-Петербурге при дворе не было ни одного бала, ни одного празднества или торжественного раута, ни одного собрания; тем не менее немногие дворы обладают таким обществом, как будто нарочно созданным для удовольствий и радостей жизни. Не говоря уже об императрице, супруги великих князей Александра и Константина очень интересны, обладают прелестными лицами и отличаются любезностью, которая не поддается описанию. […]
Развлечения… августейших особ сводятся к театру и прогулкам. Некоторые дни назначены для приема у императрицы; собираются в шесть часов вечера; император намечает тех, кто должен удостоиться этой чести, и присутствует там сам. Государь не любит ни балов, ни пышных развлечений; поэтому вельможи и частные лица позволяют себе их очень редко. На Масленице один француз, очень нуждавшийся в деньгах, намереваясь добыть их, объявил, что ему было разрешено устраивать праздник и бал дважды в неделю с прохладительными напитками и т. д. Офицерам гарнизона было запрещено появляться там; император велел объявить, что танцы несовместимы с военными упражнениями, которые происходят ежедневно с восходом солнца. Расходы этого француза намного превысили его сбор, и он был посажен в тюрьму на хлеб и воду до уплаты своего долга. […]
В царствование Екатерины II одежда высших военных чинов, камергеров и придворных была весьма богата; при Павле I роскошь была совершенно уничтожена: военный мундир является единственной парадной одеждой. Великие князья носят только форму тех полков, которые им принадлежат или шефами которых они состоят; император носит гвардейскую форму; каждый камергер имеет мундир, присущий его должности; рыцари Большого креста и командоры ордена Св. Иоанна Иерусалимского носят форму ордена — последняя одна из самых распространенных и почетных с тех пор, как Павел I стал великим магистром. […]
Существует обычай, который не может нравиться послам иностранных дворов: когда в воскресные и праздничные дни их предупреждают через церемониймейстера, что будет царский выход, они к одиннадцати часам утра собираются в большом зале дворца; министры и русские вельможи образуют ряд справа, иностранные послы выстраиваются слева. Император, идя с императрицей и августейшей семьей к обедне, проходит между этими двумя рядами; возвращаясь, он обыкновенно говорит несколько слов с иностранными послами; если он не проходит обратно, то аудиенция считается оконченной и начинается разъезд. В продолжение шести месяцев нашего пребывания в С.-Петербурге его величество ни одного раза не проследовал обратно. Нам сообщили причину этого: когда Павел I недоволен некоторыми дворами, он не возвращается через эту залу, так как не может не высказать своего недовольства послам этих дворов. Если Павел хочет отличить кого-нибудь, кто должен быть ему представлен в те дни, когда он не проходит обратно, то он зовет его в свой кабинет; таким образом представлялись до получения публичной аудиенции депутаты Великой Германской приории. В царствование Екатерины II устраивались при дворе торжественные рауты, на которые приглашались иностранные послы. При Павле I в императорской резиденции таких раутов более не бывает, иногда он разрешает их в то время, когда двор находится за городом.
Из «Записок» Адама Ежи Чарторыйского:
…среди придворной молодежи считалось признаком хорошего тона критиковать и высмеивать действия Павла, составлять насмешливые эпиграммы на чудачества и несправедливые придирки императора Павла, изобретать самые замысловатые средства, чтобы защититься от его властительства. Это отвращение, которое нескромно выражали по всякому поводу, часто не трудясь его даже скрывать, было государственной тайной, доверенной всем, женщинам, светским людям; то был секрет, которого никто не скрывал, и это при самом подозрительном властителе, поощрявшем шпионство, доносы, не останавливавшемся ни пред какими средствами, чтобы проникать не только поступки, но и намерения, и мысли своих подданных. А между тем он ничего не знал о столь общем настроении и желании. Этот замечательнейший факт объясняет, как заговор в предложении, в теории распространился на всю страну. Замысел переворота тем настойчивее жил в умах и сердцах, чем больше приближались к столице и двору. Однако на деле он еще не существовал и воплотился почти в самый момент осуществления.
Из «Записок» Августа Коцебу:
Вообще язвительные насмешки над государем сделались как бы ежедневным занятием петербургского общества. Екатерина начала строить Исаакиевский собор из мрамора; Павел приказал докончить его просто из кирпича; эта небогатая отделка дала повод к следующему двустишию, которое нашли прибитым к церкви:
Се памятник двух царств, обоим им приличный:
Низ мраморный, а верх кирпичный.
Сочинили карикатуру, на которой император был представлен в полной форме, в мундире, усеянном вензелями Фридриха II; только на голове написано было: Павел I.
Самая смерть его, как ни ужасна она была, не прекратила этих шуток. Выдумали, будто в предсмертные минуты он умолял по крайней мере об отсрочке, чтобы изложить на бумаге весь церемониал своего торжественного погребения.
Таково было раздражение высших классов общества против государя, который имел одно только желание делать добро и поступать справедливо. […]
Народ был счастлив. Его никто не притеснял. Вельможи не смели обращаться с ним с обычною надменностью; они знали, что всякому возможно было писать прямо государю и что государь читал каждое письмо. Им было бы плохо, если бы до него дошло о какой-нибудь несправедливости; поэтому страх внушал им человеколюбие. Из 36 миллионов людей по крайней мере 33 миллиона имели повод благословлять императора, хотя и не все сознавали это. […]
Когда он изредка приезжал из Троицко-Сергиевской лавры в Москву, народ окружал его, как святыню. Однажды приехал он, чтобы отслужить обедню, и нашел церковь осажденною бесчисленною толпою, которую не пускала полиция. На вопрос его «почему»? ему отвечали, что церковь уже переполнена знатнейшими лицами города. Он рассердился и сказал весьма громко: «Я столько же пастырь бедных, как пастырь богатых». Народ обрадовался. Не удивительно, что после таких поступков народ был к нему привязан и высоко почитал его…
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Во время коронации в Москве он роздал многие тысячи государственных крестьян важнейшим сановникам государства и всем лицам, служившим ему в Гатчине, так что многие из них сделались богачами. Павел не считал этого способа распоряжаться государственными землями и крестьянами предосудительным для общего блага, ибо он полагал, что крестьяне гораздо счастливее под управлением частных владельцев, чем тех лиц, которые обыкновенно назначаются для заведывания государственными имуществами. Несомненно и то, что сами крестьяне считали милостью и преимуществом переход в частное владение. Моему отцу пожаловано прекрасное имение с пятьюстами крестьянами в Тамбовской губернии, и я очень хорошо помню удовольствие, выраженное по этому поводу депутацией от крестьян этого имения. […]
Несмотря на то что аристократия тщательно скрывала свое недовольство, чувство это, однако, прорывалось иногда наружу, и во время коронации в Москве император не мог этого не заметить. Зато низшие классы (миллионы) с таким восторгом приветствовали государя, что Павел стал объяснять себе холодность и видимую недоброжелательность со стороны дворянства нравственной испорченностью и якобинскими наклонностями.
Из «Записок» французского офицера на русской службе Александра Федоровича Ланжерона:
Достигнуть успеха[75] можно было, только подкупив или подняв гвардию целиком или хотя бы частью, а это было дело не легкое: солдаты гвардии любили Павла, первый батальон Преображенского полка в особенности был очень к нему привязан. Вспышки ярости этого несчастного государя обыкновенно обрушивались только на офицеров и генералов, солдаты же, хорошо одетые, пользовавшиеся хорошей пищей, кроме того, осыпались денежными подарками.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
Его величество со всем августейшим семейством оставил старый дворец и переехал в Михайловский, выстроенный наподобие укрепленного замка с подъемными мостами, рвами, потайными лестницами, подземными ходами, — словом, напоминал собой средневековую крепость…
Из «Записок» Александра Ивановича Рибопьера:
Перед отъездом своим на коронацию Павел I приказал сломать старый деревянный Летний дворец и на месте его строить новый, который он назвал Михайловским. Постройка эта поручена была архитектору Бренне под главным начальством графа Тизенгаузена, только что назначенного обер-гофмейстером. Окруженный каналами, над которыми устроены были подъемные мосты, дворец этот стал походить на замок. Толщина стен напоминала крепость — император всячески торопил строителей. Несмотря на сырость, от которой жить в новом дворце было крайне вредно для здоровья, он поспешно туда переехал со всем своим семейством и, объявив новый дворец загородным, учредил почту на немецкий образец, которая два раза в день, при звуке трубы, привозила письма и рапорты. В новом помещении государь дал большой праздник, который не удался по причине крайней сырости. Зажгли великое множество свечей, но тем не менее было темно, так как в комнатах образовался густой туман. Когда дворец был окончательно готов, надо было выбрать цвет для внешних стен. Не решаясь на выбор, государь попросил совета у княгини Гагариной, которая тоже не знала, какой цвет назначить. Тогда Павел взял одну из ее перчаток и сейчас же отправил ее к архитектору Бренне с приказом немедля окрасить дворец под цвет перчатки. Цвет этот был ярко-розовый, и на стенах дворца он принял кровяной оттенок. Странный во всем, император любил изъясняться загадочно. Слово, поразившее его в какой-нибудь фразе, побуждало его часто повторять всю фразу. Так, на фронтоне Михайловского замка он велел начертать мистическую фразу: «Дому Твоему подобает святыня Господня в долготу дней».
Из «Путешествия в Петербург» Жана Франсуа Жоржеля:
Снаружи этот дворец представляет правильный квадрат; его основание держится на сваях; фундамент — из огромных гранитных глыб. Фундамент этот… заключает сводчатые подземелья с отдушинами; первый этаж — тоже со сводами; второй довольно высок; третий похож на антресоли с маленькими широкими окнами в виде арок; крыша — итальянской архитектуры, крытая медными листами, она увенчана лепным карнизом, на котором виден вензель Павла I в русском стиле… над карнизом сделана мраморная балюстрада, на которой поставлены статуи и военные трофеи.
Маленький двор представляет правильный восьмиугольник; туда нельзя въехать ни в экипаже, ни верхом; чтобы достичь главного входа, который пестрит орнаментами, надо миновать три подъемных моста; несколько мраморных ступеней ведут к большому вестибюлю, выложенному разноцветным мрамором; в этом вестибюле находится большая великолепная лестница из серого мрамора с двойными перилами… Эту лестницу поддерживают круглые и квадратные колонны из цельного гранита… восьмиугольный двор не имеет другого выхода, кроме большой двери, ведущей в вестибюль, но из дворца можно спуститься на террасы, окружающие дворец, через несколько дверей — средняя дверь выше и лучше отделана, чем остальные, и выходит на канал [реку] Фонтанку. Дворец этот окружен водою; рвы облицованы гранитом; высокие мраморные колонны, образующие выступ в середине фасада, чрезмерно тонки; окна главного этажа слишком узки и недостаточно высоки, они не изящны и не пропорциональны, и по общему наружному виду этого дворца нельзя сказать, что это величественные царские покои; шесть тысяч рабочих были заняты там ежедневно, отделывая апартаменты. Зеркальные стекла окон вставлены в медную золоченую оправу; там можно найти порфировые камины, столы из ляпис-лазури, замки из золоченой бронзы. Это здание может поразить знатоков архитектуры, но не вызовет в них восторга; они пожалеют, что такие затраты были сделаны не на сооружение дворца, более достойного восхищения. Один итальянец назвал его феноменом — это подходящее слово для обозначения этого странного здания: редко можно найти такое соединение роскоши и безвкусицы. Снаружи дворец больше всего походит на Бастилию.
Перед подъемными мостами, через которые входят во дворец… с двух сторон широкой дороги выстроены два павильона с колоннадой; они предназначены для статс-дам и фрейлин. Генералитет будет занимать нижний этаж замка. Шпиль императорской часовни очень высок и покрыт так же, как на Адмиралтействе, червонным золотом. Эта часовня богато украшена и посвящена Михаилу архангелу. Дворец называется Михайловским.
То, что рассказывают в С.-Петербурге о причине постройки этого дворца, покажется басней здравомыслящим людям, — следующую историю передают как факт: один солдат, стоявший ночью на часах около старого Летнего дворца, деревянного дома, в котором жила Елизавета, клянется, что архангел Михаил явился ему и приказал возвестить Павлу I, что тот должен построить на этом месте церковь в честь его. Приведенный к царю, солдат повторяет то, что, по его словам, ему приказал архангел. Павел отвечает: «Приказ архангела Михаила будет исполнен». И тотчас же от десяти до двенадцати тысяч рабочих были употреблены на эту постройку… Русские суеверны и легковерны, но можно ли допустить, что царь, умный и образованный человек, мог поверить рассказу этого солдата? Гораций говорит: «Credat judaeus Apella, non ego»[76].
Сад этого дворца представляет обширное место, окруженное стеной… Там построены большие и просторные здания для теплиц, оранжерей и зимних садов. Павел I спешил с постройкой дворца и всех его служб, чтобы поселиться там.
Из «Записок» Адама Ежи Чарторыйского:
Император Павел только что окончил постройку Михайловского дворца. (Никогда ни при какой постройке не было более бесстыдного воровства. Главным архитектором был некто Б[ренна], итальянский каменных дел мастер… которого граф Станислав Потоцкий вывез из Италии и который из Варшавы перешел в Гатчину на службу к великому князю Павлу. Б[ренна] нажился беспредельно от всех построек, которыми руководил, и оставил огромное состояние мужу своей дочери и ее детям, ставшим русскими дипломатами.) Этот дворец, собственный замысел Павла, стоивший громадных денег, представлял собою тяжелое массивное здание, похожее на крепость, в котором император считал себя совершенно безопасным от всяких случайностей.
«Я никогда не был столь доволен, никогда не чувствовал себя более покойным и счастливым», — говорил он с удовлетворенным видом приближенным, после того как устроился в своем новом, едва оконченном дворце. Там он воображал себя в полнейшей безопасности; и никогда еще он не был более самовластен и безрассуден. Там он соединял беспорядочные наслаждения с полнейшим всемогуществом, которым, как ему казалось, он обладает и которое готовились у него похитить.
Из «Записок» сенатора Карла Генриха Гейкинга:
Стены [Михайловского замка] были еще пропитаны такой сыростью, что с них всюду лила вода; тем не менее они были уже покрыты великолепными обоями. Врачи попытались было убедить императора не поселяться в новом замке; но он обращался с ними как с слабоумными — и они пришли к заключению, что там можно жить. Здание это прежде всего должно было послужить монарху убежищем в случае попытки осуществить государственный переворот. Канавы, подъемные мосты и целый лабиринт коридоров, в котором было трудно ориентироваться, по-видимому, делали всякое подобное предприятие невозможным. Впрочем, Павел верил, что он находится под непосредственным покровительством архангела Михаила, во имя которого были построены как церковь, так и самый замок.
Из «Юношеских воспоминаний» Евгения Вюртембергского:
Я… отправился… в Михайловский дворец, недавно выстроенный Павлом I близ Марсова поля. Вид нового царского местопребывания, эта выкрашенная красной краской каменная масса, окруженная экзерциргаузами, представлял собою явную противоположность колоссальному Зимнему дворцу, мимо которого я только что проехал. То же можно сказать и о невзрачной статуйке Петра Великого[77], находившейся у подъезда Михайловского дворца сравнительно с памятником, сооруженным в честь основателя русского могущества Екатериной Второй близ Невского моста на Сенатской площади[78]. Этим памятником за несколько минут перед тем я любовался.
Из «Записок» Августа Коцебу:
Император поручил мне описать во всей подробности Михайловский дворец[79], этот чрезмерно дорогой памятник его причудливого вкуса и боязливого нрава. […]
Известно, с каким пристрастием Павел смотрел на Михайловский замок, воздвигнутый им как бы по волшебному мановению. Очевидно, пристрастие это происходило не от того, что какое-то привидение указало построить этот дворец, — об этой сказке он, может быть, и не знал, а если знал, то допустил ее для того только, чтобы в глазах народа оправдать затраченные на эту постройку деньги и человеческие силы. Его предпочтение к ней главным образом происходило от чистого источника, из кроткого человеческого чувства, которое за несколько дней до своей смерти он почти пророчески выразил г-же Протасовой в следующих словах: «На этом месте я родился, здесь хочу и умереть».
Из «Записок» Августа Коцебу:
Давно уже яд начал распространяться в обществе. Сперва испытывали друг друга намеками; потом обменивались желаниями; наконец открывались в преступных надеждах. […]
Из «Записок» Александра Николаевича Вельяминова-Зернова:
Он [Павел I] поссорился со многими державами и хотел вдруг объявить войну пяти или шести государствам, а паче всех он раздражил Англию до такой степени, что она-то и нанесла ему последний смертельный удар.
Английским послом при петербургском дворе был в то время Уитворд. Не знаю, из Англии ли сообщена ему мысль об убиении Павла или она родилась в петербургском его приятельском обществе и лишь подкреплена из Лондона денежными пособиями, но знаю, что первый заговор о том сделан между ним и Ольгою Александровною Жеребцовою, сестрою Зубовых, с которой он был в любовной связи. Они решились посоветоваться об этом с графом Никитою Петровичем Паниным, который жил тогда в деревне, будучи в опале.
Из «Записок» Августа Коцебу:
В Петербурге число лиц, посвященных в заговор, доходило до 60-ти. Главнейшими из них были: граф Пален, князь [Платон] Зубов и его братья, Валериан Зубов и гусарский генерал Николай Зубов, человек грубый, генералы Беннигсен, Талызин, Уваров, Вильде, дядя Зубова Козицкий, адъютанты государя князь Долгоруков [Петр Петрович] и Аргамаков, различные гвардейские офицеры, между прочим грузинский князь Яшвиль и Мансуров, оба незадолго перед тем выключенные из службы, и несколько офицеров Измайловского полка, которые за проступки по службе были посажены в крепость и по заступничеству графа Палена выпущены на свободу, нарочно для поступления в число заговорщиков. […]
Может показаться удивительным, что, несмотря на множество заговорщиков, тайна их не была открыта. По всей вероятности, те, которые из раскаяния или страха могли бы ее открыть, удержаны были уверенностию, что даже доносчик не избежал бы мести Павла. […]
…государь нисколько не подозревал существования заговора. Он только сожалел, что предоставил графу Палену слишком много власти, ибо ясно видел, что в руках одного этого человека сосредоточены были средства и что единственно от его воли зависело употребить их во зло.
Из «Записок» саксонского посланника Карла Розенцвейга:
Пален не думал бы о смене монарха, если бы не был убежден, что благодаря непостоянству императора ему самому рано или поздно предстояло падение и что чем выше его положение, тем ниже ему придется падать.
Из «Записок» Александра Федоровича Лонжерона:
Пален был в то время генерал-губернатором Петербурга, состоял под начальством великого князя Александра, что отдавало всю высшую полицию в его руки и облегчало ему осуществление всего, что он желал предпринять.
Граф Панин [Никита Петрович], человек умный, даровитый и с характером, подходящим к характеру графа Палена, был в то время министром иностранных дел; он один из первых вступил в заговор и комбинировал вместе с Паленом все его градации и выполнение.
Пален нашел возможность сгладить все трудности, устранить все препятствия и достичь своей цели с невозмутимой, ужасающей настойчивостью.
Из рассказа Петра Павловича Палена, записанного А. Ф. Лонжероном:
Уже более шести месяцев были окончательно решены мои планы о необходимости свергнуть Павла с престола, но мне казалось невозможным (оно так и было в действительности) достигнуть этого, не имея на то согласия и даже содействия великого князя Александра, или, по крайней мере, не предупредив его о том. Я зондировал его на этот счет, сперва слегка, намеками, кинув лишь несколько слов об опасном характере его отца. Александр слушал, вздыхал и не отвечал ни слова.
Но мне не этого было нужно; я решился наконец пробить лед и высказать ему открыто, прямодушно то, что мне казалось необходимым сделать.
Сперва Александр был, видимо, возмущен моим замыслом; он сказал мне, что вполне сознает опасности, которым подвергается империя, а также опасности, угрожающие ему лично, но что он готов все выстрадать и решился ничего не предпринимать против отца.
Я не унывал, однако, и так часто повторял мои настояния, так старался дать ему почувствовать настоятельную необходимость переворота, возраставшую с каждым новым безумством, так льстил ему или пугал его насчет его собственной будущности, предоставляя ему на выбор — или престол, или же темницу или даже смерть, что мне наконец удалось пошатнуть его сыновнюю привязанность и даже убедить его установить вместе с Паниным и со мною средства для достижения развязки, настоятельность которой он сам не мог не сознавать.
Но я обязан, в интересах правды, сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово: я не был настолько лишен смысла, чтобы внутренне взять на себя обязательство исполнить вещь невозможную; но надо было успокоить щепетильность моего будущего государя, и я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполняться. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее и что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии. […]
Императору внушили некоторые подозрения насчет моих связей с великим князем Александром; нам это было небезызвестно. Я не мог показываться к молодому великому князю, мы не осмеливались даже говорить друг с другом подолгу, несмотря на сношения, обусловливаемые нашими должностями; поэтому только посредством записок (сознаюсь — средство неосторожное и опасное) мы сообщали друг другу наши мысли и те меры, какие требовалось принять; записки мои адресовались Панину: великий князь Александр отвечал на них другими записками, которые Панин передавал мне: мы прочитывали их, отвечали на них и немедленно сжигали.
Однажды Панин сунул мне в руку подобную записку в прихожей императора, перед самым моментом, назначенным для приема; я думал, что успею прочесть записку, ответить на нее и сжечь, но Павел неожиданно вышел из своей спальни, увидал меня, позвал и увлек в свой кабинет, заперев дверь; едва успел я сунуть записку великого князя в мой правый карман.
Император заговорил о вещах безразличных; он был в духе в этот день, развеселился, шутил со мною и даже осмелился залезть руками ко мне в карман, сказав:
— Я хочу посмотреть, что там такое, — может быть, любовные письма! […]
…я сказал императору:
— Ваше величество! что вы делаете? оставьте! ведь вы терпеть не можете табаку, а я его усердно нюхаю, мой носовой платок весь пропитан; вы перепачкаете себе руки, и они надолго примут противный вам запах.
Тогда он отнял руки и сказал мне:
— Фи, какое свинство! вы правы!
Вот как я вывернулся. […]
Когда великого князя [Александра] убедили действовать сообща со мною — это был уже большой выигрыш, но еще далеко не все: он ручался мне за свой Семеновский полк; я видался со многими офицерами этого полка, настроенными очень решительно; но это были все люди молодые, легкомысленные, неопытные, без испытанного мужества, необходимого для такого решения, и которые, в момент действия, могли бы вследствие слабости, ветрености или нескромности испортить все наши планы: мне хотелось заручиться помощью людей более солидных, чем вся эта ватага вертопрахов, я желал опереться на друзей, известных мне своим мужеством и энергией: я хотел иметь при себе Зубовых и Беннигсена. Но как вернуть их в Петербург? Они были в опале, в ссылке; у меня не было никакого предлога, чтобы вызвать их оттуда, и вот что я придумал.
Я решил воспользоваться одной из светлых минут императора, когда ему можно было говорить что угодно, разжалобить его насчет участи разжалованных офицеров, я описал ему жестокое положение этих несчастных, выгнанных из их полков и высланных из столицы и которые, видя карьеру свою погубленною и жизнь испорченною, умирают с горя и нужды за проступки легкие и простительные. Я знал порывистость Павла во всех делах, я надеялся заставить его сделать тотчас же то, что я представил ему под видом великодушия; я бросился к его ногам. Он был романтического характера, он имел претензию на великодушие. Во всем он любил крайности: два часа спустя после нашего разговора двадцать курьеров уже скакали во все части империи, чтобы вернуть назад в Петербург всех сосланных и исключенных со службы. Приказ, дарующий им помилование, был продиктован мне самим императором.
Из «Записок» Николая Александровича Саблукова:
До нас [в Царское Село] дошли слухи, что граф Пален получил пост министра иностранных дел и главноуправляющего почтовым ведомством, сохранив вместе с тем должность военного губернатора Петербурга и в качестве такового начальника гарнизона и всей полиции. Мы узнали, что все Зубовы, которые были высланы в свои деревни, вернулись в Петербург, а вместе с ними г-жа Жеребцова, рожденная Зубова, известная своей связью с лордом Уитвортом, что все они приняты ко двору. […]
По возвращении в Петербург я был самым радушным образом принят старыми друзьями и даже самим графом Паленом, генералом Талызиным и многими другими, а также Зубовыми и Обольяниновыми. Меня стали приглашать на интимные обеды, причем меня всегда поражало одно обстоятельство: после этих обедов по вечерам никогда не завязывалось общего разговора, но всегда беседовали отдельными кружками, которые тотчас расходились, когда к ним подходило новое лицо. Я заметил, что генерал Талызин и другие подошли ко мне, как будто с намерением сообщить мне что-то по секрету, а затем остановились, сделались задумчивыми и замолкли. Вообще по всему видно было, что в этом обществе затевалось что-то необыкновенное. Судя же по той вольности, с которой императора порицали, высмеивали его странности и осуждали его строгости, я сразу догадался, что против него затевается заговор. […] Когда однажды за обедом у Палена я нарочно довольно резко выразился об императоре, граф посмотрел мне пристально в глаза и сказал: «Jean f… qui parle et brave homme qui agit»[80]. Всего этого было достаточно, чтобы рассеять мои сомнения, и обстоятельство это глубоко меня расстроило. Я вспомнил свой дом, свою присягу на верность, помнил многие добрые качества Павла и в конце концов почувствовал себя очень несчастным. Между тем все эти догадки не представляли ничего определенного: не было ничего осязательного, на основании чего я мог бы действовать или даже держаться известного образа действий.
Из рассказа Петра Павловича Палена, записанного А. Ф. Лонжероном:
Мы назначили исполнение наших планов на конец марта: но непредвиденные обстоятельства ускорили срок: многие офицеры гвардии были предупреждены о наших замыслах, многие их угадали. Я мог всего опасаться от их нескромности и жил в тревоге.
Из мемуаров участника заговора Леонтия Леонтьевича Беннигсена:
Убежденный, что нельзя терять ни минуты, чтобы спасти государство и предупредить несчастные последствия общей революции, граф Пален опять явился к великому князю Александру, прося у него разрешения выполнить задуманный план, уже не терпящий отлагательства. Он прибавил, что последние выходки императора привели в величайшее волнение все население Петербурга различных слоев и что можно опасаться самого худшего.
Наконец, принято было решение овладеть особой императора и увезти его в такое место, где он мог бы находиться под надлежащим надзором и где бы он был лишен возможности делать зло.
Из «Записок» Дарьи Христофоровны Ливен:
Рассказывали не раз, будто великий князь был несколько посвящен в заговор, так как заговорщики для обеспечения себе безопасности должны были принять в этом направлении некоторые предосторожности.
Великий князь был молод, все видели, что он скорбит и терзается за других, оплакивая жертвы подозрительной тирании, действие которой отражалось прежде всего на нем самом. Его, быть может, и уверили в том, что обращение к императору решительных и энергичных требований от особ, приближенных к престолу и преданных служению родине и славе империи, образумит наконец императора и он отменит прежние жестокие указы и вернется к более умеренному образу действий. Неопытность могла заставить Александра поверить таким обещаниям. Только в таких пределах и мог он санкционировать действия заговорщиков, направляемые к такой именно цели. Но это и все. Для всякого, кто знал ангельскую чистоту характера Александра, не может быть никаких сомнений в том, что дальше благонамеренных пожеланий его воображению ничто другое и не рисовалось, а самые порывы отчаяния, каким государь предавался вслед за неожиданной катастрофой, устранили в многочисленных свидетелях этих ужасных минут всякую тень сомнений в этом отношении.
Из «Записок» Александра Николаевича Вельяминова-Зернова:
Александр упорно настаивал, чтобы не лишать отца его жизни. Хотя это ему и обещали, но он должен был предвидеть, что лишить самодержавного государя престола, оставя ему жизнь, дело немыслимое.
Из «Записок» Адама Ежи Чарторыйского:
Граф Панин и граф Пален, инициаторы заговора, были, несомненно, в то время две самые сильные головы империи, правительства и двора. Их взор видел яснее и дальше остальных членов совета Павла, в состав которого они оба входили. Они сговорились между собой и решили привлечь на свою сторону Александра. В самом деле, не заручившись согласием и одобрением наследника престола, осторожные люди, думающие о конечном итоге столь опасного предприятия и желающие обеспечить собственную безопасность, не могли ничего предпринять. Горячие головы, отважные и самоотверженные энтузиасты, действовали бы, может быть, иначе. Не замешивая сына в низложение его отца, жертвуя собою, идя на самую смерть, они, без сомнения, лучше бы послужили и России, и тому, кто, призванный к правлению, должен быть свободен от всякого соучастия в преступлении, столь разительном для России. Но такой образ действий был почти немыслим и требовал от заговорщиков или беззаветной отваги, или античной доблести, что весьма редко встречается между людьми. […]
Генерал Пален, который в качестве военного губернатора Петербурга имел всегда возможность видеться с Александром, убедил великого князя согласиться на тайное свидание с Паниным. Это первое свидание произошло в ванной комнате. Панин изобразил Александру в ярких красках плачевное состояние России и те невзгоды, которые можно ожидать в будущем, если Павел будет продолжать царствовать. Он старался доказать ему, что содействие перевороту является для него священным долгом по отношению к отечеству и что нельзя приносить в жертву судьбу миллионов своих подданных взбалмошным прихотям и несчастному слабоумию одного человека, даже в том случае, если этот человек его отец. Он указал ему, что жизнь, по меньшей мере свобода, его матери, его личная и всей царской семьи находится в опасности благодаря тому отвращению, которое Павел питал к своей супруге; с последней он совсем разошелся и свою ненависть, которая все возрастала, он даже не скрывал и естественно мог при таком настроении принять самые суровые и крутые меры; что дело идет ведь только о низвержении Павла с престола, дабы воспрепятствовать ему подвергнуть страну еще большим бедствиям, спасти императорское семейство от угрожающей ему опасности, создать самому Павлу спокойное и счастливое существование, вполне обеспечивающее ему полную безопасность от всевозможных случайностей, которым он подвержен в настоящее время; что, наконец, дело спасения России находится в его, великого князя, руках, и что, ввиду этого, он нравственно обязан поддержать тех, кто озабочены теперь спасением империи и династии. […]
Пален, говорю я, после возвращения Панина в Москву приступил уже к личному воздействию на великого князя путем всевозможных намеков, полуслов и словечек, понятных одному Александру, сказанных под видом откровенности военного человека — каковая манера говорить являлась отличительным свойством красноречия этого генерала (Пален слыл всегда за самого тонкого и хитрого человека, обладавшего удивительною способностью выворачиваться из положений самых затруднительных, особенно когда дело шло о быстром движении корабля его фортуны). […]
Нельзя не сожалеть, что благодаря всем этим роковым обстоятельствам Александр, который всегда стремился к добру и который обладал такими качествами для осуществления, не остался чуждым этой ужасной катастрофе, положившей предел жизненному поприщу его отца. […]
Таким образом, заговор с некоторого времени приготовлялся всеми: все общество, так сказать, было в заговоре, чувствами, поддержкой, опасениями, общением. Оно было утомлено непрестанным ужасом и тревогой. То было личное томление и страдание каждого, не знавшее мгновения отдыха и исцеления, в конце концов ставшее невыносимым и долженствовавшее привести к катастрофе. […]
Многие уверяли, что успеху заговора способствовало английское золото. Я лично этого не думаю. Если даже допустить, что тогдашнее британское правительство было лишено всяких нравственных принципов, то и тогда обвинение его в соучастии в заговоре едва ли основательно, так как событие 11 марта 1801 г. вызвано вполне естественными причинами. Со времени вступления на престол Павла в России существовало хотя и смутное, но единодушное предчувствие вероятной скорой, давно желанной перемены, о которой говорили вполголоса, которой непрестанно ожидали, не зная, когда она наступит.