2 декабря 1850 года скончался Михаил Захарович Третьяков. Павел Михайлович сделался старшим мужчиной в семье. До восемнадцатилетия ему осталось 13 дней…
Благодаря составленному М. З. Третьяковым завещанию, основная тяжесть коммерческой деятельности легла не на плечи Павла Михайловича. Тем не менее старшему сыну пришлось всерьез впрячься в отцовское дело, насколько это соответствовало последней воле Михаила Захаровича.
Кроме того, именно Павел Михайлович принял от отца другую ношу: заботу о матери, младшем брате и в особенности о трех незамужних сестрах.
Однажды приняв на себя долг заботы о ближних, П. М. Третьяков всю жизнь исполнял его с достоинством. Сначала родное семейство, а позднее и собственная семья была для Третьякова той сферой, в которую он неизменно вкладывал колоссальные душевные силы — кто знает, были ли они меньше, нежели затраты сил на создание галереи? Даже отдавая дань собственным увлечениям, он никогда не забывал об интересах семьи. А в ее интересах было, чтобы он оставался купцом и приумножал отцовские капиталы… что ж, преодолевая тягу к искусству, Третьяков оставался купцом и в этой сфере деловито, стараясь избегать лишних рисков, зарабатывал семье на достойное будущее. Павел Михайлович был практически идеальным семьянином: чутким, заботливым, в высшей мере ответственным. Наверное, наибольшим — хотя и не всегда осознаваемым — желанием его было уберечь семью от всех возможных неприятностей, и желание это он претворял в жизнь с присущей ему твердостью.
Начал Павел Михайлович с того, что занялся образованием младших членов семьи.
Первым делом П. М. Третьяков выразил желание нанять гувернанток для сестер. А. П. Боткина пишет: «…к сестрам, по желанию старшего брата, взяли гувернантку-немку, которую вскоре заменила русская, девица очень хорошо образованная, — Прасковья Алексеевна Щекина»[288]. По церковным документам видно: в 1850–1851 годах Третьяковы проживали там же, где и в предыдущие два года: в съемной квартире, «на дворе» московского купца Василия Андреевича Шамшурина[289]. «Московская купецкая дочь девица Праскева Алексеева Щекина» живет в том же дворе уже в сентябре 1850 года, когда главой семьи был Михаил Захарович[290]. Значит ли это, что еще при жизни Третьякова-старшего она была гувернанткой его детей? Маловероятно.
Те же документы фиксируют возраст Щекиной: в 1850 году ей было около 16 лет. В вопросах возраста церковная статистика не отличается особой точностью, но, скорее всего, Прасковье Алексеевне действительно было лет 15–17, то есть она была ровесницей Елизаветы Михайловны Третьяковой или несколько старше ее. Вероятнее всего, к этому моменту Щекина не успела довершить своего образования. Поэтому переданная A. П. Боткиной семейная легенда выглядит вполне правдоподобно. Можно с изрядной долей уверенности предположить, что после смерти отца Павел Михайлович попытался нанять гувернантку, что называется, «на стороне». Однако он быстро осознал: этот вариант ему не подходит — либо немка была недостаточно профессиональна, либо Павел Михайлович не хотел, чтобы его сестер воспитывал человек иного вероисповедания и иных обычаев. А возможно, гувернантка не сошлась характером со своими подопечными. Так или иначе, немка вскоре была уволена. На вакантное место П. М. Третьяков пригласил старую знакомую, в репутации и профессионализме которой был вполне уверен. Оказанное ей доверие Щекина вполне оправдала: она на долгие годы стала членом семьи Третьяковых, прожив в их доме вплоть до 1859 года[291].
По-видимому, Третьяков не жалел средств на обучение нежно любимых сестер. Их образование было более полным и совершенным, нежели образование Павла и Сергея, занятых купеческим ремеслом, — и намного опережало свое время. B. П. Зилоти пишет о своих тетках со стороны отца: они «…получили прекрасное домашнее образование, знали великолепно языки, все литературы; имели самых известных в то время учителей. Знаю это по тете Наде, которая ничем не отличалась от следующего, нашего поколения»[292]. Пример, который приводит Вера Павловна, особенно показателен. Надежда Михайловна — самая младшая из дочерей Михаила Захаровича — родилась за год до его кончины. Следовательно, процессом ее образования руководил брат, отчасти — мать, но никак не отец.
Сами братья, как уже было сказано, учились по вечерам, после торговых занятий, и получаемые ими знания были в основном практического свойства. Так, Павел Михайлович отлично разбирался в бухгалтерии и часто перепроверял отчеты, составленные бухгалтером фирмы. Третьяков живо интересовался новыми знаниями по географии, много читал сочинения путешественников. Иностранными же языками он владел не слишком хорошо. В. П. Зилоти пишет, что одно время к Третьяковым на обеды приезжал немецкий дирижер М. Эрдмансдёрфер с супругой. «…Нашему отцу, года через два, надоели слишком частые обеды с разговорами на иностранных языках, которые он понимал, но на которых не говорил (мамочка говорила прекрасно по-немецки и по-французски). Эти смешанные разговоры были отцу утомительны и неинтересны; он, помню, улыбаясь, как-то выразил это, напевая полуговорком из оперетки „Прекрасная Елена“: „Много цветов, слишком много цветов“. Отношения оставались дружественные»[293].
Как уже говорилось, после кончины Михаила Захаровича Третьяковы по-прежнему жили на съемной квартире в доме купцов Шамшуриных, в приходе церкви Иоанна Воина на Калужской улице. Но… это было лишь временное жилище. Павел и Сергей Михайловичи уже вступили в возраст жениховства, близилась свадьба Елизаветы Михайловны. Кроме того, торговое дело Третьяковых, постепенно расширяясь, нуждалось в новых помещениях — конторе, складах. Семейству требовался собственный просторный дом. Деньги, которые компаньонам доставались в виде прибыли, вероятно, вновь запускались ими в торговый оборот. Зато те капиталы, которые они получали с эксплуатации бань и со сдачи внаем отцовского дома, можно было потратить на покупку недвижимости.
А. П. Боткина пишет: «…в 1851 году, ввиду приближавшегося срока свадьбы сестры, братья решили приобрести в собственность поместительный дом. Представился случай, и они купили у администрации по делам купцов Шестовых дом в Толмачах, который и послужил основой Третьяковской галерее. По преданию, северо-западный угол этого дома обгорел во время пожара Москвы в 1812 году. Третьяковы въехали в обстановку Шестовых»[294]. Владение было приобретено в конце лета 1851 года[295]. Купчая на дом не сохранилась, или же исследователи пока не сумели ее отыскать в архивных фондах[296]. Тем не менее можно предположить, что это владение было куплено в рассрочку: в церковных документах на протяжении 1852–1854 годов оно обозначено как «дом почетных граждан Шестовых», и лишь с 1855 года его владелицей указывается «московская купчиха вдова Александра Данилова Третьякова»[297].
Новое владение Третьяковых — каменный двухэтажный дом — было расположено неподалеку от старого, в самом сердце Замоскворечья, между Малым Толмачевским и Лаврушинским переулками. «…Дом стоял в глубине двора. По обеим сторонам двора вдоль Лаврушинского переулка были подсобные флигели… В одном помещались кухня, прачечная, кладовые. В другом — каретный сарай, конюшни»[298]. «…Параллельно южной границе, шел каменный забор, отделявший наш двор, „господский“, от „заднего двора“, где под длинным навесом стояли полки и сани для перевоза товаров… От левого угла дома, вровень с фасадом, начинался сад, отделенный от двора оградой, шел до самого Толмачевского переулка, во всю ширину нашей земли. Сад был обсажен по левой, церковной, стороне и по переулку — большими, раскидистыми серебристыми тополями, дававшими летом черную тень. Зрели в нем китайские яблоки, цвели кусты сирени, шиповника, жасмина… Кое-где стояли под тополями скамейки»[299].
По крайней мере до середины 1860-х забота о семействе стояла для Третьякова скорее на втором, нежели на первом месте во внутреннем списке его приоритетов, — прочные лидерские позиции в этом списке принадлежали искусству. Тем не менее для Третьякова было чрезвычайно важно обеспечить благополучие домашнего очага. Непрестанно радея о благе семьи, он мог даже жертвовать собственными интересами. Кроме прямых свидетельств, о которых будет сказано ниже, на это косвенно указывает один факт из биографии Третьякова, мимо которого никак нельзя пройти. Павел Михайлович довольно поздно женился. Это произошло в 1865 году, когда будущему меценату исполнилось 32 года.
В сущности, для купеческой среды XVIII — середины XIX века позднее вступление мужчины в брак было нормой. В случае смерти главы семейства его функции исполнял следующий по старшинству мужчина в роду: брат покойного, сын его или зять. Прежде всего он был обязан пустить в оборот наследственный капитал, наладить стабильное, прибыльное дело. Кроме того, его важнейшей обязанностью становилось приискать хорошую партию для младших членов семьи, в первую очередь, для незамужних сестер. И лишь после выполнения обеих задач купец мог думать о создании собственной семьи. Обычно это происходило к 26–35 годам. Повидавший жизнь купец зачастую находил себе молоденькую девушку (17–20 лет), так что разница в возрасте между женихом и невестой купеческого сословия нередко составляла более 10 лет[300]. В середине — второй половине XIX столетия эта норма начинает постепенно размываться. Тем не менее М. З. Третьяков сумел при воспитании вложить в сына необходимость соответствовать ей. Сам Михаил Захарович вступил в брак поздно и был гораздо старше своей жены, так же как и его отец, Захар Елисеевич. Павел Михайлович семейной традиции не нарушил. Прежде чем заняться собственной личной жизнью, Третьяков успел выдать замуж двух из трех сестер (третья была еще слишком юна), а также пристроить младшего брата, который в вопросе женитьбы «опередил» старшего почти на десятилетие.
Первой вступила в семейную жизнь Елизавета Михайловна Третьякова. По желанию отца она обвенчалась с В. Д. Коншиным: «…13 января 1852 года была свадьба Лизаветы Михайловны с купеческим сыном Владимиром Дмитриевичем Коншиным, и молодые поселились внизу, заняв две комнаты окнами в сад. Рядом с ними, в угловой и следующей за ней по южной стороне дома комнатах, устроились братья»[301]. Вот как В. П. Зилоти описывает своего дядю: «Владимир Дмитриевич был большим хлебосолом. Был романтиком и „родился поэтом“, как говорил он сам про себя… В жизни много любил и много любили его. При недостатке образования у него была редкая деликатность, тактичность и умение жить с людьми, что ему помогало в торговых сношениях с московскими и приезжими купцами, льнопрядильщиками и льняными фабрикантами; умел дела делать и любил угощать»[302]. Владимир Дмитриевич «…с женитьбой на Елизавете Михайловне… стал товарищем в деле ее братьев, которое разрослось под фирмой „Братья П. и С. Третьяковы и В. Коншин“»[303].
Следующим нашел себе спутницу жизни Сергей Михайлович. Невеста происходила из богатой купеческой семьи Мазуриных. В. П. Зилоти пишет: «…красивый, веселый Сергей Михайлович собирался жениться на маленькой, тоненькой, „хорошенькой, как куколка“, 16-летней Елизавете Сергеевне Мазуриной. Самому жениху было едва 20 лет (С. М. Третьякову исполнилось 22 года, Е. С. Мазуриной — 19 лет. — А. Ф.). Отделывали Толмачевский дом сообразно новым вкусам»[304]. Это же подтверждает А. П. Боткина: «…в 1856 году женился 22-летний Сергей Михайлович на Елизавете Сергеевне Мазуриной. К свадьбе Сергея Михайловича дом в Толмачах отделали заново. Вместо шестовской мебели александровской эпохи с тугими сиденьями и красного дерева спинками и локотниками сделали мягкую. Много было произведено лепных работ. Над лестницей шестовские медальоны в черных рамках были заменены шестью — по три с каждой стороны — медальонами-барельефами по Торвальдсену»[305].
Свадьба праздновалась роскошно, денег на нее не жалели — словно и не состоял купеческий сын С. М. Третьяков под строгой опекой. «…Когда Сергей Михайлович давал балы во время своего жениховства, играл оркестр на хорах, толпились красавицы и их кавалеры; танцевали „до упаду“, „до зари“. Невеста переодевалась в вечер по три раза: то в вишневое, бархатное, с бриллиантами на корсаже, и бархаткой на шее, то в палевое — „тюль-иллюзион“, то в белое атласное, с золотыми колосьями на фижмах. Жених шел за своей невестой в комнату, где весь вечер ждали куафер и горничная, и под руку вводил ее в зал; все ахали над юной красотой обоих нареченных, над роскошью невестиных платьев, шли поздравления, оркестр гремел туш. Так женился младший сын, любимец своего старшего брата, а старший брат — „схимник“ — не показывался»[306]. Венчание С. М. Третьякова и Е. С. Мазуриной состоялось 24 октября 1856 года.
Наконец, осенью 1862 года семейный очаг покинула Софья Михайловна Третьякова. «…Сонечка была величественная, выше среднего роста, худая, с темными пушистыми волосами, темными умными глазами и большой черной родинкой на щеке. Она при большом образовании, уме и доброте умела пленять и властвовать»[307]. Она вышла замуж за архитектора Александра Степановича Каминского, происходившего из небогатой дворянской семьи. «…В самом начале 60-х годов Павел Михайлович как-то привел с собой и представил сестре Сонечке красивого молодого человека гигантского роста, с темными глазами и черными волосами и бородкой, одетого в черную бархатную жакетку, со светлыми брюками, в красном галстуке, веселого балагура. Это был талантливейший архитектор-художник, только что вернувшийся из Рима, где он провел несколько лет пансионером Академии художеств, — Александр Степанович Каминский. Сонечка пленила его своим умом, своей величественностью, а он победил ее „сразу и безвозвратно“, по ее словам, своей бесконечной добротой, своей бесшабашной веселостью и талантливостью»[308].
Летом 1862 года Софья Михайловна призналась брату в своих чувствах к Каминскому: «…милый Паша, я хочу передать тебе то, что давно желала сказать и не могла… Ты, конечно, не мог не заметить, душа моя, привязанность между мною и Александром Степановичем, не заметить ее нельзя было потому, что чувства скрыть трудно!.. Я решилась сказать тебе первая о нашей любви… Быть может, милый Паша, ты найдешь безрассудным с моей стороны выходить замуж за человека, не имеющего ничего! Но я остаюсь при моем убеждении, что лучше жить с маленькими средствами и большою привязанностью, чем наоборот»[309]. То, что Софья Михайловна обратилась с признанием к старшему брату, очень показательно. Дело не только в том, что он любил и уважал умную и независимую сестру. Павел Михайлович был старшим мужчиной в семье. От его согласия или несогласия зависело, будут ли молодые вместе. Ведь брак обеспеченной купеческой дочери и не имевшего больших средств дворянина мог показаться ему сомнительным. Но П. М. Третьяков любил сестру и ценил талантливого Каминского. Последнего ждала незаурядная творческая судьба: он стал одним из творцов «русского стиля» в архитектуре закатной поры Российской империи. Состоялся откровенный разговор коммерсанта с архитектором, после которого Павел Михайлович благословил сестру на брак. Свадьба С. М. Третьяковой и А. С. Каминского состоялась 11 ноября 1862 года.
На протяжении всех тех лет, когда Третьяков был главой семейства, он не только решал матримониальные вопросы своих родственников и заботился о материальном положении членов семейства. Ему пришлось также усвоить в крайне сжатые сроки науку семейной дипломатии. Благодаря таким чертам его характера, как наблюдательность, неконфликтность и стремление к гармонии, приложенным к сфере человеческих отношений, ему это удалось.
Позднее, 7 августа 1865 года, В. Д. Коншин писал готовящемуся к женитьбе Павлу Михайловичу: «…радуюсь тому разумному вашему распоряжению, что вы предупреждаете все могущие встречаться семейные неудовольствия. Вы умница. Все желающие вам невозмутимого в вашей супружеской жизни счастия должны одобрить ваше разумное распоряжение»[310]. Мягкая, но настойчивая деликатность в разрешении самых сложных вопросов «семейного общежития» была присуща П. М. Третьякову на протяжении всей его жизни. И дело не только в чертах характера, в нежелании конфликтовать с окружающими. Павел Михайлович вел себя так, как подобает христианину, умягчая нрав ближних словом и примером. В 1877 году художник А. Г. Горавский говорил Третьякову: «…Вам природа уделила дар правильного такта житейского, с пеленок. Помню и никогда не забуду Вашу примерную семейную патриархальность, с этакою христианскою основою»[311].
Сколько можно видеть по источникам, Павел Михайлович был очень ласков по отношению ко всем членам своего семейства, с каждым из них поддерживал добрые отношения. Это тем более важно, если учесть, что прочие члены семьи не всегда ладили друг с другом. Так, холодны были отношения Сергея и средней из сестер, Софьи Михайловны. Софья Третьякова сама обмолвилась в одном из писем Павлу Михайловичу: «…откровенно говоря, я не особенно дорожу мнением Сережи… Отношения наши были всегда далеки и неродственны»[312]. С другой стороны, ту же Софью мать выделяла из всех детей, уделяя ей гораздо больше внимания, нежели остальным детям и их спутникам жизни. В. П. Зилоти вспоминает: «…у Александры Даниловны любимицей была Сонечка»[313]. И далее: «…бабушка Александра Даниловна… не любила своих невесток… Не любила и нас, за внуков точно и не считала; и всю свою любовь отдала целиком своим „настоящим“ внукам, детям своей любимой дочки — Софии Михайловны Каминской»[314].
Павел Михайлович, пожалуй, был единственным членом семьи, кому удавалось ладить со всеми — не в последнюю очередь благодаря тому, что он заботился об общем благе семейства. Неизменно добрые, уважительные отношения связывали его с «маменькой», как он называл Александру Даниловну. Покорность родительской воле — добродетель христианина. Павел Михайлович свято исполнял предсмертное распоряжение отца: «…сыновей же моих еще прошу любить и почитать мать свою, как Закон Божий повелевает, быть у ней в послушании… довольствовать… приличным содержанием»[315]. Но не только с маменькой Павел Михайлович был тепл. Умная, волевая и язвительная «…Софья Михайловна была Павлу Михайловичу большим другом»[316]. В середине 1850-х годов, когда к Сергею приходили гости, Павел Михайлович частенько запирался в своем кабинете — или же принимал своих гостей, с которыми неизменно знакомил Софью Михайловну и Александру Даниловну. «…У него лично бывали друзья из художников, которых он приводил иногда представлять сестре Сонечке, жившей с „маменькой“ (как называл Павел Михайлович всегда свою мать) и с сестрой Надей внизу, в двух комнатах, смежных с его комнатами»[317].
Общение Павла Михайловича с другими сестрами по источникам проследить труднее. Елизавета быстро вышла замуж, и забота о ней превратилась в прерогативу ее супруга. Надежда была маленькой девочкой. Тем не менее, видно, что и этих сестер Третьяков не обходил вниманием. На протяжении весны и лета 1862 года Павел Михайлович брал двенадцатилетнюю Надежду с собой на прогулки по окрестностям Москвы. Вместе со служащими их фирмы В. В. Протопоповым и П. И. Щуровым они осматривали Царицыно, Архангельское, Черёмушки[318]. Имена сестер время от времени встречаются в переписке двух братьев, а также в письмах Павла Михайловича Александре Даниловне. В мае 1860 года Сергей Михайлович сообщает Павлу Михайловичу, что он был «…в Кунцове у Лизаньки, она поправилась и загорела»[319]. Летом 1862 года, когда сестры вместе с матерью ездили за границу, он пишет им: «…вы думаете, что не сдержу я слово писать вам теперь часто. Нет, милые мамаша, Сонечка и Лизанька, постараюсь сдержать»[320].
Очевидно, добрые отношения с сестрами сохранились у Павла Михайловича до старости. О материальном положении сестер он заботился даже тогда, когда они уже вышли замуж. В письме дочери Александре он говорит об увеличении их капитала в течение жизни за счет получаемых процентов: «…сестры Соня и Надя, когда вышли замуж, имели первая 46 тыс., вторая 52 тысячи, мужья их тогда не имели ни одной копейки; когда Соня разошлась с мужем, она имела уже 146 тысяч, Надя теперь имеет 140 тысяч — потому что проценты от их капитала не проживались»[321]. Кроме того, Павел Михайлович регулярно с ними общался. Его старшая дочь вспоминает о Софье Михайловне, «…все, всех и всегда критиковавшей»[322], вникавшей в вопросы воспитания детей в семье брата… и, очевидно, детьми не любимой. С совершенно иными чувствами Вера Павловна отзывается о Надежде Михайловне, младшей из сестер П. М. Третьякова: «…Одно из самых ярких воспоминаний нашего детства было венчание тети Нади. 28 апреля 1871 года, когда деревья начали уже зеленеть, тополя благоухали в нашем саду со своими распустившимися почками, тюльпаны и гиацинты огромными клумбами цвели в саду, нас днем разодели обеих с Сашей в одинаковые беленькие платьица, надели на нас пелеринки, белые с ярко-синими рюшками, соломенные шляпки с бархаткой и повели в нашу Толмачевскую церковь смотреть свадьбу тети Нади. Ей было тогда лет около двадцати. После венчания мы все вернулись домой, вслед за женихом и невестой… Помню, говорили, что молодые уехали жить в бревенчатый домик на фабрике („набивной“) Циндаля, где жених тети Нади, Яков Федорович Гартунг… служил химиком. Яков Федорович, представительной наружности, добрый, страшно милый, хотя не лишенный некоторой банальности вкусов, стал на всю жизнь нашим общим любимцем „дядей Яшей“; с ним мы, молодежь, сохранили навсегда чисто приятельские отношения: не было ничего, что бы мы не могли его попросить. А про тетю Надю и говорить нечего, какой она нам всегда была дорогой человек. Это был впоследствии один из самых приятных родственных домов, где мы зачастую бывали»[323]. Елизавета Михайловна еще в юные годы «была… слабого здоровья»[324] и скончалась в 1870 году, в возрасте 35 лет.
Павел Михайлович, как мог, сплачивал членов семьи. Ничуть не менее, чем с Софьей, он дружил с братом Сергеем. По-видимому, на протяжении первых лет после смерти отца Сергей был ближайшим и едва ли не единственным другом Павла Михайловича. Постоянное общение воспринималось обоими братьями как потребность. К примеру, в мае 1864 года, когда Сергей Михайлович по делам был за границей, Павел Михайлович обращается к нему: «…давно не писал тебе, милый Сережа, кажется дней уже 6, но еще более прошло, когда твое последнее [письмо] получено было»[325]. Об уровне доверия П. М. Третьякова к младшему брату свидетельствует еще один факт: Сергей Михайлович был крестным отцом всех его шестерых детей. В. П. Зилоти утверждает, что дружеские отношения между братьями сохранились до кончины Сергея Михайловича: «…Павел Михайлович на всю жизнь сохранил к брату нежность и заботливость»[326].
Действительно — редчайшее дело, — отношения между братьями были полны тепла и взаимной заботы друг о друге. Им прекрасно удавалось ведение совместного предприятия (правда, здесь им немало помогал В. Д. Коншин). Каждый из них готов был помочь другому в разрешении сложных вопросов. Так, в 1892 году, после смерти Сергея Михайловича, Павел Михайлович напишет жене из-за границы: «…никогда я еще не путешествовал при подобных обстоятельствах. Прежде главное, что было: я, уезжая, отрешался от всего Московского, ни о чем не думая, я знал, что бы ни случилось в моем отсутствии в делах, то брат сделает так, как бы я сам сделал, ведь я путешествовал в такое время года, когда он всегда бывал в России»[327]. Не потому ли столь крепка была дружба двух братьев, что они прекрасно дополняли друг друга? В деловой сфере они обладали схожими навыками. Во всем прочем они представляли собой как бы одну личность, разделенную на две, чуть ли не противоположные друг другу и тем взаимно полезные. Там, где Павел все делал неторопливо, основательно, тщательно продумывая каждый следующий шаг, Сергей мог действовать с легкостью и энергией, свойственной струе шампанского, вырывающейся из бутыли. Там, где Сергею не хватало глубины суждений или чувства ответственности, Павел всегда имел веское, четко аргументированное мнение — и силу воли, позволявшую претворять это мнение в жизнь. Если Сергей являлся продолжателем дела, то Павел был тем, кто это дело начинает — и кто его завершает. Так было во многом, в том числе и при составлении галереи.
Будучи прекрасными компаньонами, они выбрали для себя совершенно разные ценности и по-разному проводили свободное время. Старшему брату, в отличие от Сергея Михайловича, никогда не требовалось светское общество с его развлечениями — балами, азартными играми, пустейшими разговорами. Всерьез увлекающийся, вдумчивый Павел Михайлович через некоторое время должен был отыскать иных друзей — более близких его натуре. Таких, которые сумели бы разделить его основные увлечения, которым не стоило бы труда постоянно поддерживать пламя его внутреннего огня — то ровное, то вдруг устремляющееся к небесам в творческом порыве… Это вскоре и произойдет.
Симпатии Павла Михайловича можно легко проследить, посмотрев на людей, которыми он себя окружал. И В. Д. Коншин, и Е. С. Мазурина, первая жена Сергея Михайловича, войдя в семейство Третьяковых, стали полноправными родственниками. В переписке В. Д. Коншин и П. М. Третьяков именуют друг друга не иначе как «любезными братьями», да и к Елизавете Сергеевне они относились, как к родной сестре. Еще одним «…непременным и любимым членом семьи Третьяковых была Марья Ивановна Третьякова»[328] — двоюродная сестра Павла Михайловича, дочь Ивана Захаровича Третьякова. Вот как объясняет ее появление в доме В. П. Зилоти: «…Как переехали Третьяковы в „Толмачи“, стали они ездить на дачу в Сокольники, так как Сонечка была слабого здоровья. Чтобы было ей веселее, приглашали на лето с собой Машеньку Третьякову, тоже здоровья слабого. Прошло лето, другое — и так полюбили Машеньку, что больше ее домой не отпустили. И осталась она навсегда жить в „Толмачах“, в своей комнатке… Когда бабушка Александра Даниловна переехала… к Илье Обыденному, в „Толмачах“ осталась хозяйничать Машенька; хозяйство со всеми приказчиками, домашней прислугой, кучерами, возчиками, дворниками держала она в руках и несла на своих плечах мирно, кротко, никогда не раздражалась и была любима всеми. Она до конца дней своих осталась ангелом-хранителем „Толмачей“ наших»[329].
Через четыре года после женитьбы Сергея Михайловича, в 1860 году, молодого купца постигло горе — оставив ему единственного наследника, скончалась молодая, горячо любимая супруга. Павел Михайлович сообщает об этом Г. Г. Горавскому, брату художника А. Г. Горавского: «…у нас в семействе траур: умерла сестрица Елизавета Сергеевна, то есть жена брата Сережи; случилось это 29 августа, больна она была две недели»[330]. «…Вторично Сергей Михайлович женился 10 ноября 1868 года… на Елене Андреевне Матвеевой — девушке образованной, оригинальной красоты. Она имела изумительные покатые плечи, бледное, чуть-чуть одутловатое лицо, тяжелый жгут волос на затылке и крошечные руки, которыми очень гордилась… Детей у Елены Андреевны не было»[331]. Со второй женой Сергея Михайловича доверительных отношений в семействе Третьяковых не возникло. Не оттого ли, что Павлу Михайловичу она была несимпатична? В. П. Зилоти пишет, что, несмотря на любовь к брату Сергею, Павел Михайлович «…не всегда соглашался с его образом действия в его общественной деятельности в качестве городского головы города Москвы; не любил снобистических и генеральских замашек его жены Елены Андреевны и приписывал ей дурное влияние на мужа; печалился этим и страшно его жалел»[332].
Итак, Павлу Михайловичу удалось «пристроить» двух сестер и брата. Несмотря на замкнутость П. М. Третьякова, на его кажущееся обособление в собственном кабинете, удаление от семейных перипетий, дела рода он вел умно и расчетливо. Расчет этот был высшего порядка: Третьяков неизменно старался поддерживать хорошие отношения между членами своего семейства, как мог, смягчал возникавшие между ними конфликты.
Заметных успехов Павел Михайлович сумел достичь и на поприще коммерции[333]. 1 января 1860 года состоялось открытие торгового дома под маркой «Товарищество П. и С. братьев Третьяковых и В. Коншина». У Товарищества уже на момент его основания были солидные деловые связи и репутация: оно являлось продолжением дела, которое вел сперва Михаил Захарович, а потом и Александра Даниловна. Павел Михайлович исполнил долг перед семьей. Теперь он мог подумать об устроении собственного семейного счастья, в чем вскоре и преуспел. Но прежде чем об этом пойдет речь, необходимо вернуться к моменту переезда семьи в Толмачевский дом и посмотреть на образ жизни будущего мецената, который он вел в 1850-х — первой половине 1860-х годов, на его круг ближних друзей, на его увлечения.
В новый дом в Лаврушинском переулке Третьяковы перебрались не ранее 29 августа 1851 года и не позднее 28 августа 1852-го[334]. В XIX столетии человек, переселившийся из одного района Москвы в другой, иной раз даже с одной улицы на другую, автоматически покидал состав своей приходской общины и становился членом другого прихода. Переехав в приобретенный у Шестовых дом, Третьяковы оказались в составе прихода Никольского храма в Толмачах, к которому этот дом был приписан. Но нередко среди прихожан создавались столь тесные связи, что и после переезда на новое место жительства человек продолжал посещать старую церковь, поддерживать прежние хозяйственные и дружеские отношения. Вот и семейство Третьяковых посещало «родной» Николо-Голутвинский приход до скончания дней, поддерживая контакты с местным клиром. Священник Голутвинского прихода П. С. Шумов со ссылкой на предшественника А. А. Виноградова пишет: «…когда я поступил к Николо-Голутвинской церкви в дьякона в 1857 г., то в это время уже… два брата П. и С. Михайловичи вместе с матерью жили в теперешнем доме у Николы в Толмачах. Но я все это семейство видал, так как они долгое время езжали каждый год исповедоваться в нашу церковь к упомянутому священнику»[335].
Жизнь доброго православного практически немыслима вне жизни прихода. Рассуждая о людях, которые могли повлиять на становление личности того или иного русского исторического деятеля, необходимо, среди прочего, присмотреться, с кем он ходил в церковь, проповеди какого священника слушал. В наши дни церковный приход трудно назвать устойчивой единицей: часто к одному храму, к одному священнику съезжаются люди со всего города или хотя бы района. А если окраины большого города бедны церквями, частенько его жители посещают то один храм, то другой, ни в каком приходе не задерживаясь подолгу. В дореволюционной России было иначе.
Еще в XVIII веке государство сделало все возможное, «прикрепляя» людей к тому или иному церковному приходу. Целая серия указов Петра I, а затем Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны была направлена на то, чтобы обязать людей ходить на исповедь и причастие к той церкви, возле которой они жили и к которой были «приписаны» их дворы. Священник должен был ежегодно составлять особый документ — исповедную ведомость, — где указывал, кто из «приписанных» к церкви прихожан был у исповеди и причастия, кто не был, и если не был, то по каким причинам. Проводя эту политику, правительство преследовало сразу несколько целей. С одной стороны, возлагая на священников чиновничьи функции по «регистрации» населения, оно выявляло «скрытых раскольников» и вообще людей, нелояльных государству и Церкви. С другой — пополняло государственную казну: старообрядцев заставляли платить повышенные подати, а неисповедавшихся — штраф «против доходу втрое». И наконец, власти имели в виду еще одну важную цель — вернуть староверов в лоно Православной Церкви. Разумеется, воплощение любой реформы идет не так гладко, как хотелось бы реформатору. Составление нового документа встречало сопротивление как со стороны прихожан, так и со стороны священников. Тем не менее начиная с 30-х годов XVIII столетия приход начал становиться устойчивой социально-административной единицей, из года в год объединявшей одни и те же семьи. Устойчивость же чисто человеческая, «добрососедская», была характерна для русского прихода исстари. Прихожане не просто знали друг друга в лицо — они были в курсе основных событий, происходивших в соседних дворах: где кто умер, где заболел, где женился, а где покрестили младенца.
К моменту рождения П. М. Третьякова (1832) исповедные ведомости составлялись уже около столетия. Сам же Николо-Толмачевский приход был старинным, намного древнее этой государственной инициативы. Старина и устойчивость приходской общины обеспечили самые тесные, складывавшиеся на протяжении многих поколений дружеские, деловые и брачные отношения между прихожанами. А ведь это связи гораздо более прочные, чем просто между соседями, как в наши дни. Члены прихода слушали проповеди одного священника, причащались из одной чаши, встречались на крестных ходах и праздниках… в конце концов, были друг для друга братьями во Христе.
Поэтому для того, чтобы лучше понять, какие внешние обстоятельства влияли на становление личности мецената, необходимо посмотреть и на других членов его прихода.
Поддерживая прочную связь со старым, Николо-Голутвинским, приходом, Третьяковы, так или иначе, были обязаны «включиться» в жизнь общины, к которой были отныне приписаны: хотя бы раз в год исповедоваться и причащаться у священника своей церкви, делать свой вклад в решение приходских вопросов. И участие Третьяковых в делах, связанных с храмом Николая Чудотворца в Толмачах, было весьма активным. Свою церковь они регулярно посещали, жертвовали на ее нужды. Довольно быстро семейство завело знакомства среди новых соседей. Именно здесь Павел Михайлович отыскал себе товарищей, с которыми вел увлеченные беседы на темы искусства и культуры. Кое в чем эти разговоры, надо полагать, предопределили будущие искания П. М. Третьякова в художественном мире.
С давних времен в Николо-Толмачевском приходе обитало семейство видных московских купцов и домовладельцев, почетных граждан Медынцевых. В 1852 году их семейству принадлежало 3 из 26 дворов, приписанных к Никольскому храму[336]. Точная дата знакомства Третьякова с Медынцевыми неизвестна. Они могли пересекаться в церкви во время служб или же просто встречаться по-соседски. Моментом начала их приятельских отношений считается январь 1853 года[337]. П. М. Третьяков общался с Павлом Алексеевичем и особенно с Алексеем Алексеевичем Медынцевыми. Еще раньше, в августе 1852 года[338], во время деловой поездки на Нижегородскую ярмарку, Павел Михайлович познакомился с саратовским купцом Тимофеем Ефимовичем Жегиным; теплая дружба с этим человеком не прекращалась на протяжении многих лет. Братья Третьяковы, Владимир Коншин, братья Медынцевы, Жегин, а также московский коммерсант Дмитрий Егорович Шиллинг объединяются в небольшой кружок, призванный удовлетворять их общие культурные запросы.
А. П. Боткина пишет: «…вокруг братьев Третьяковых начинают группироваться молодые люди из новой купеческой среды. Появляется наезжающий из Саратова тамошний купец Тимофей Ефимович Жегин. Познакомились и сблизились с соседями по Толмачевскому переулку — братьями Алексеем и Михаилом Алексеевичами Медынцевыми»[339]. А. П. Боткина, по-видимому, ошибается, называя имя Михаила Медынцева, а вслед за нею ошибку повторяют исследователи. На протяжении нескольких лет исповедные ведомости фиксируют живущих в Николо-Толмачевском приходе Алексея, Петра и Павла Алексеевичей Медынцевых[340], но Михаила среди них не было. Это подтверждается и другими источниками. В переписке членов кружка с П. М. Третьяковым фигурируют имена двух из братьев — Алексея и Павла[341], а художник А. Г. Горавский упоминает также Петра Алексеевича[342].
Александра Павловна помещает в центр кружка своего отца и дядю, и это вполне естественно: Павел Михайлович — заглавный герой ее книги, а Сергей Михайлович — один из ближайших к нему людей. Но все же, по-видимому, заводилой следует считать Алексея Алексеевича Медынцева. Человек страстный, веселого нрава, выдумщик и любитель красного словца, он объединял всю компанию и, как сказали бы сейчас, определял вектор ее развития. Обычно принято считать, что именно с ним П. М. Третьякова связывала особенно крепкая дружба. Но, думается, в данном случае следует вести речь не столько о дружбе, сколько об активной организаторской деятельности А. А. Медынцева. Как глава кружка, Алексей Алексеевич «связывал» его членов даже на расстоянии — брал с них слово регулярно ему писать, сам отправлял им письма, просил о выполнении тех или иных поручений. Благодаря этому в фондах Третьяковки отложился добрый десяток писем А. А. Медынцева П. М. Третьякову. От других членов кружка, за исключением Т. Е. Жегина, такого числа посланий не осталось. Тем не менее… количество писем между двумя людьми никак не является веским аргументом в пользу их близких отношений. Высокопарность, даже некоторая выспренность писем Медынцева не позволяют думать, что он был особенно близок Третьякову душевно. К примеру, в одном из писем в 1853 году Медынцев пространно пишет: «…Прощаясь с тобой, безценный друг мой Паша, мы условились не забывать друг друга и положили пароль хоть изредка, но перекликнуться словом ласковым. Но вот уже скоро три недели разлуки нашей, и мы молчим как незнакомцы. Неужели какие-нибудь четыреста верст вырвали из нас дружеское сердце? Нет! Ни горы, ни леса, — и никакое пространство не изгладят из памяти моей — тех дружеских чувств, которыми мы как бы взаимно сроднились друг с другом, — и которые так глубоко вкоренились в сердце моем, что едва ли какой злой нож может вырвать их… За долгое молчание Бог виноватаго простит. Но вот вопрос? с чего начать. Ей! Ей! Не знаю, в особенности в настоящее время, когда сердце говорит, тогда язык немеет»[343]. В другом письме Медынцев заверял Третьякова: «…но эта нестерпимая пытка разлуки Бог весь когда окончится, — но терпение и время, — все преодолеет. Подождем?»[344] Павел Михайлович ценил в людях простоту и искренность, поэтому отношения с Медынцевым у него были скорее приятельские, в то время как настоящим его другом был Т. Е. Жегин. Тем не менее именно Медынцеву с его бесшабашной веселостью и неутолимой жаждой общения удавалось на протяжении длительного времени сплачивать кружок в единое творческое целое.
Любопытно, что часть членов кружка — братья Медынцевы, Т. Е. Жегин, В. Д. Коншин — были людьми женатыми, в то время как оба брата Третьякова ходили в холостяках. Несмотря на такой «смешанный» состав кружка, он сумел просуществовать несколько лет. По-видимому, причиной этого был общий для всех его членов-купцов набор ценностей, столь резко отличных от ценностей описанных А. Н. Островским представителей «темного царства».
Сохранилось несколько стихов А. А. Медынцева, отправленных им в письмах Павлу Михайловичу. В одном из них, от 15 декабря 1853 года, Медынцев поздравляет приятеля с днем именин. Любопытна шутливая характеристика, данная им Павлу Михайловичу:
…Честной отец Архимандрит,
Любя душевно быт домашний,
Он сгонит мглу туманных дней
На рынке Сухаревой башни
Иль в небольшом кругу друзей…[345]
Члены кружка ценили Павла Михайловича, это совершенно очевидно. Так, когда он пребывал в Петербурге, брат и друзья писали ему: «…желаем тебе при совершенном здоровье весело провести время. Но, ради Милосердаго Господа, умоляем тебя о скорейшем возвращении. Ей! Ей! говорим не лицемеря, что у нас без тебя такая скука, что мы совершенно лишились аппетита»[346].
Собирался Николо-Толмачевский кружок по вечерам и, возможно, по праздничным дням. Сохранилась недатированная записка П. М. Третьякова: «…вчерашний вечер я не занимался делом, и потому им теперь занят. К Вам я тогда приду, когда матушка перестанет на меня сердиться». К нему сделана приписка за подписью Медынцевых и Шиллинга: «…ответ по поручению матушки, и когда перестанет он глумиться. Истину свидетельствуем»[347]. За подобной шуточной формой общения скрывалось весьма серьезное содержание. Молодые купцы дебатировали вопросы литературы, читали стихи, обсуждали театральные постановки, слушали музыку. Так, А. А. Медынцев, 1 марта 1855 года приглашая Павла Михайловича на литературно-музыкальные вечерние посиделки, в стихотворной форме определяет их «программу»:
…И игры фортепьянный,
И канты все желанныя
Играться будут Вам:
Иные чисто постныя,
Другия 3-х голосныя
С скоромным пополам.
И ждет Вас с нетерпением
Звук струнный вместе с пением
И стих Ростопчиной…[348]
Молодые коммерсанты интересовались не только культурными вопросами, но и в меньшей мере политикой. Так, 30 апреля 1854 года в ходе Крымской войны русские артиллеристы под командованием поручика Ф. И. Абакумова потопили под Одессой английский пароход «Тигр». А. А. Медынцев переписывает своей рукой и отправляет друзьям газетную заметку патриотического характера за подписью «Одесский обыватель»: «…задумали орла спугнуть британским тигром, и — тигр издох в когтях могучаго орла»[349]. Подобная форма передачи новостей была в те времена не редкостью. К примеру, Н. А. Найденов сообщает: «…запоздалое получение всех известий было тогда обычным; ходом военных действий крайне интересовались все; между тем до начала 1855 года телеграф существовал лишь между Москвой и С.-Петербургом; известия с театра войны пересылались с курьерами (от которых иногда оставались кое-какие общие сведения о происшедшем); затем они распубликовывались в „Русском инвалиде“ и, лишь по получении его в Москве, перепечатывались в „Московских ведомостях“ — единственной, не считая „Полицейских ведомостей“, газете, выходившей в то время в Москве, притом только 3 раза в неделю (по вторникам, четвергам и субботам), так что из „Инвалида“, полученного в Москве в эти дни, напечатанные известия попадали в „Московские ведомости“ не на другой день, а в день выхода следующего номера. Петербургские газеты вообще получались тогда весьма немногими, а потому приходилось ходить по трактирам, в коих они имелись (в одном, конечно, экземпляре), и высиживать там долгое время в ожидании освобождения читаемого кем-нибудь номера „Инвалида“ или „Северной пчелы“, в которую также на другой день по выходе „Инвалида“ попадали напечатанные в нем известия». Политические вопросы занимали членов кружка в силу патриотической позиции каждого из друзей[350], но не они являлись основой общения. Гораздо прочнее приятелей сплачивали дела культурные и повседневные заботы.
Об уровне доверительных отношений между членами Николо-Толмачевского кружка свидетельствует целый ряд сохранившихся документов. Так, уже говорилось о любви Павла Михайловича к плаванию; по-видимому, она была столь велика, что его желанию окунуться не препятствовали даже наступавшие в конце лета холода. Супруга А. А. Медынцева, Надежда Васильевна, 9 августа 1855 года пишет мужу из Москвы в Нижний Новгород: «…посоветуй ради Бога Павлу Михай[ловичу] теперь не ходить купаться, теперь и без того очень холодно»[351]. Алексей Алексеевич, который и прежде того заботливо обращался к Третьякову «…с искренним желанием перестать тебе купаться и быть здоровым»[352], в первом же письме Павлу Михайловичу с ярмарки передает ему слова жены: «…она просила меня написать тебе о купанье, но я в подлиннике препровождаю к тебе вырезку из ее письма, и с мнением ее я совершенно согласен»[353]. В том же письме он передает супруге через Павла Михайловича деловые поручения: «…тебя же прошу, безценный друг мой Павел Михайлович, объявить жене моей, что к ней сегодня письма я не пишу — потому что совершенно не имею минуты свободнаго времяни. И скажи, чтобы она по желанию своему исполнила: служила бы молебен с водосвятием, — но только прежде всегда у нас бывала всенощная, то не лучше ли уже делать так было прежде. Но, впрочем, как она хочет»[354]. Алексей Алексеевич был в середине 1850-х годов церковным старостой.
По-видимому, 1854–1855 годы были периодом расцвета Николо-Толмачевского кружка — и теплых, заботливых отношений между его членами. Тогда же, в начале августа 1855 года, А. А. Медынцев пишет Третьякову: «…благодарю тебя, безценный, добрый и любезной друг мой Павел Михайлович за все твои ласки, радушие, усердие и доброе расположение, оказываемые тобою во время моего отсутствия моей семье. Благодарю тебя еще раз, — благодарю сердечно — искренно. Желаю, надеюсь и прошу Господа, чтобы взаимно дружеския отношения наши не прекращались — навек, но чтобы упрочивались и утверждались любовию более и более»[355].
Во время собраний приятели курили кнастер — крепкий трубочный табак, и пили чай с ягодами. А. А. Медынцев в августе 1855 года пишет П. М. Третьякову с Нижегородской ярмарки: «…я надеюсь, что на Толмачевской даче все идет по-прежнему, и ягоды к чаю, вероятно, приносятся так же. А быть может, не выдумали ли вы еще что-нибудь? — то не мешаю вкусу вашему, дай Бог на здоровье»[356].
Как уже говорилось, с момента образования Николо-Толмачевского кружка в центре внимания его членов были вопросы литературы и театра. Со временем — как знать, не под влиянием ли «тишайшего» Павла Михайловича? — участники кружка начинают коллекционировать живописные произведения. Первые из них приобретались на рынке возле Сухаревой башни, где по воскресным дням кипел бойкий торг. Вот как описывает этот рынок московский купец И. А. Слонов: «…у Сухаревой башни, на всем пространстве большой площади, каждое воскресенье бывает большой базар, привлекающий покупателей со всех концов Москвы. Для этого в ночь с субботы на воскресенье, как грибы после дождя, на площади быстро вырастают тысячи складных палаток и ларей, в которых имеются для бедного люда все предметы их немудрого домашнего обихода. Этот многолюдный базар, известный под названием „Сухаревки“, раньше славился старинными вещами, продававшимися с рук»[357].
А. П. Боткина, изучавшая документы отца, пишет: «…в эти годы Павел Михайлович ходит на Сухаревку и покупает эстампы и книги. В его карманной книжке за 1853 год мы читаем запись — „покупка картин“. Это явно не картины маслом. Это цены доказывают: 8 рублей, 3 рубля, 75 рублей за 8 штук. Но ходит он часто, в июле он был там пять раз»[358]. Радостью от приобретений Третьяков делится с Медынцевым. К сожалению, его собственных писем не сохранилось, однако об их содержании отчасти можно судить по ответным посланиям А. А. Медынцева. Так, Алексей Алексеевич, находившийся на Нижегородской Макарьевской ярмарке, 8 августа 1853-го отвечает на одно из писем Павла Михайловича: «…благодарю тебя за память, безценный друг мой Паша, благодарю и за дружеское извещение, которому я рад от души; не говоря уже о дешевизне приобретения, радует меня более то, что желаемое тобой сбылось… Как я завидую тебе, что ты навещаешь Бахареву-сушню, и желал бы скорее взглянуть на твои приобретения»[359].
Павел Михайлович не был единственным из приятелей, кто покупал картины. Приобретали их и другие члены Николо-Толмачевского кружка. А. П. Боткина свидетельствует: «…покупали также картины Медынцев, Жегин, Шиллинг, которые не составляли галерей, а только украшали свои комнаты. Медынцев — может быть, даже в целях перепродажи»[360]. Имена Жегина, Медынцева и Шиллинга как коллекционеров художественных произведений время от времени встречаются также в переписке Третьякова с живописцами. Они, как и П. М. Третьяков, стали частью художественного мира и как таковые, были знакомы со многими художниками. К примеру, художник А. А. Риццони в письмах Павлу Михайловичу передает поклон Т. Е. Жегину[361], а А. Г. Горавский — братьям Медынцевым[362]. Тот же Горавский, который в 1867 году приобрел для П. М. Третьякова одну из картин художника Л. И. Соломаткина, пишет: «…только я не говорил, что Вы покупаете, а что г-н Жегин, ибо неловко было, — а просто, как будто я покупал для своего знакомого»[363]. В 1862 году, отправляя на Лондонскую выставку несколько своих картин, Павел Михайлович пишет ответственному за организацию выставки Ф. И. Иордану: «…мои картины уложены в одном ящике и кроме их послан ящик с картиной г. Якоби „Разнощик“, принадлежащий г. Шиллингу»[364].
Вообще, трудно сказать, в какой мере собирательство П. М. Третьякова в 1850-е годы отличалось от собирательства его приятелей того же периода. Скорее всего, все они действовали примерно одинаково. Необходимо помнить, что вплоть до 19 января 1859 года Павел Михайлович находился под опекой со стороны назначенных его батюшкой лиц и был весьма ограничен в средствах. Поэтому его собрание было лишь коллекцией разрозненных произведений, «украшавших комнаты». Галереи как таковой в этот момент еще не существовало даже в замыслах Павла Михайловича. В 1850-е П. М. Третьяков был отнюдь не крупным галеристом, но лишь пробующим свои силы коллекционером, еще не решающимся на большие покупки.
Кроме того, на протяжении многих лет он выступал еще в одной ипостаси: посредника между художниками и покупателями художественных произведений. Судя по переписке Третьякова с живописцами, активность его действий в этой ипостаси была поначалу гораздо выше, нежели в составлении собственного собрания. Та же Боткина, повествуя о конце 1850-х годов, пишет: «…устанавливаются дружеские взаимные услуги. Павел Михайлович старается привлекать художников к сотрудничеству в собирании картин и за это помогает им продавать их вещи, делается посредником между ними и любителями»[365]. Так, А. П. Боткина цитирует письмо А. Г. Горавского Третьякову: «…Алексею Алексеевичу пандан я согласен отдать за сто рублей серебром; только не мешало бы ему заодно уж оставить и остальные за собою, как, напр., „Фриштык“ и другую маленькую. Впрочем, добрый Павел Михайлович, Вы как хотите, так и поступайте». Далее Боткина делает вывод: «Медынцев эти вещи, по-видимому, купил. Павел Михайлович в своей карманной книжке записывает расчет с Медынцевым»[366].
Члены Николо-Толмачевского кружка увлекаются театрами, музыкой, литературой. «…Конечно, все это молодо, незрело. Молодые люди поверяют друг другу свои впечатления, удачи и ошибки, пишут шуточные стихи, дают друг другу прозвища»[367], — с некоторой завистью пишет многомудрая Боткина. Видимо, у нее такого кружка, как у отца, никогда не было… Прозвища приятелям «присваивал» все тот же Алексей Медынцев. «Павел Михайлович, хотя и не старший по возрасту, но очень положительный, застенчивый и целомудренный, звался архимандритом»[368], а в некоторых случаях — «отцом пустынножителем Павлом Непростовым»[369]. В. Д. Коншина А. А. Медынцев величал Вольдемаром. Сергея Михайловича в одном из писем он именовал «…молчаливейшим чрез меру, Мольеровским скрягой на слова, но любезнейшим другом моим Сережей» и посылал ему поклон «…от Самаго Нижняго-Нова-Города, вплоть до его кабинета»[370]. Сам себя Алексей Медынцев называл «ходячим сборником стихов и рифм»[371]. Действительно, в отличие от П. М. Третьякова и Т. Е. Жегина, быстро забросивших неудачные поэтические опыты, А. А. Медынцев являлся «поэтом» кружка.
Николо-Толмачевский кружок был одним из важнейших факторов, влиявших на интересы и приоритеты Третьякова-галериста, постепенно «вылупляющегося» из Третьякова-собирателя.
К сожалению, о внутренней жизни кружка можно судить лишь по косвенным данным. К примеру, трудно точно сказать, сколько времени он существовал. Еще в июне 1858 года художник А. Г. Горавский письмо П. М. Третьякову завершает так: «…господину Медынцеву и всем добрым знакомым мое почтение»[372]. Но уже в том же году между членами кружка заметен начинающийся разлад. Он едва различим в середине марта, когда Т. Е. Жегин пишет письмо А. А. Медынцеву. Письмо это отличается от тех, которые Тимофей Ефимович адресует П. М. Третьякову. Оно более сухое, формальное. В первой части идет деловой разговор двух коммерсантов, во второй Жегин пытается ответить на присланные ему стихи Медынцева в той же, стихотворной форме. Начинает Жегин, что называется, за здравие:
…Из всех торгующих людей
Вы к нам внимательны, — и дело.
Зато в Москву пишу Вам смело,
Считая вас за искренних друзей…
Далее следует легкий укор Медынцеву как деловому партнеру:
…От Вас мне высланный люстрин
Трудненько лезет на аршин,
И штукой говорят что дорог…
В конце письма ясно виден сарказм:
Т. Е. Жегин будто намекает Медынцеву, что лучше бы он занимался тем, чем положено заниматься купцу, — торговлей. По-видимому, уже в это время между двумя приятелями пробежала черная кошка. Дальше их разрыв будет только увеличиваться. 18 мая 1860 года Сергей Михайлович сообщает Павлу Михайловичу: «…Расчеты у Жегина с Медынцев[ым] по акцион[ерному] делу дрянь, а потому Жегин не в духе — он вам всем кланяется и желает всего лучшего»[374]. 26 августа того же года Жегин в письме Павлу Михайловичу говорит о Медынцеве иронически: «…пожалуйста извините, что я так долго собирался написать Вам мою благодарность за память, которую Вы доказали присылкою чрез Благодетеля Медынцова» (подчеркнуто в оригинале. — А. Ф.) — и с сарказмом вопрошает Сергея Михайловича: «…Что Медынцов? Все такой же милый и справедливый человек? По векселю его 1500 я не отдал. Считаю себя не вправе делать такия беззакония»[375]. Павел Михайлович, как уже говорилось, разбирал людей, ценил честность и порядочность в делах. Поведение А. А. Медынцева по отношению к Т. Е. Жегину он счел бесчестным. Исследователь И. С. Ненарокомова пишет: П. М. Третьяков, «…узнав через некоторое время о нечистоплотности Медынцева в торговых делах, порвал с ним навсегда»[376]. В связи с этим П. М. Третьяков обращается к В. Д. Коншину с настоятельной просьбой: «…хотя я тебе и надоел, хотя ты и сердишься, а все-таки я советую тебе не водиться с А. А. М. Кроме худого, ничего не выйдет»[377]. Письмо это сохранилось в «копировальной книге» П. М. Третьякова, но, к сожалению, оно не датировано. Можно лишь уверенно утверждать, что письмо составлено в середине — второй половине лета[378].
Распад Николо-Толмачевского кружка произошел, видимо, на несколько лет раньше. Точную дату установить трудно, но скорее всего, это произошло между 1858 и 1860 годами. В первой половине 1858 года кружок еще функционировал. Для более позднего периода имеются лишь документы, говорящие об общении братьев Третьяковых с отдельными его участниками. С Т. Е. Жегиным Павел Михайлович будет встречаться и переписываться вплоть до кончины Тимофея Ефимовича. С Д. Е. Шиллингом П. М. Третьяков и В. Д. Коншин отправятся в первую деловую заграничную поездку 1860 года, а в 1861 году будут вести с ним торговые дела. Так, 1 июня 1861-го П. М. Третьяков пишет из-за границы брату и Коншину о покупке материй и добавляет: «…я не знаю, сколько у нас заказано их Шиллингу, а то непременно бы нужно было купить»[379]. Но… деловые и приятельские отношения с отдельными членами кружка могли продолжаться и после его распада. Прямых же свидетельств о существовании кружка как единого целого для периода второй половины 1858 года — начала 1860-х годов не имеется, или, во всяком случае, они пока не найдены. Зато глава кружка, Алексей Медынцев, в конце 1857-го — 1858 году жителем Толмачевского прихода уже не значится[380]…
Думается, у распада кружка было две основные причины. Одна из них — переезд А. А. Медынцева, заводилы и главного организатора встреч. Вторая причина представляется гораздо более существенной. За несколько лет существования кружка его участники… выросли. У них появились новые глубокие интересы, пополнился багаж жизненного опыта, сложился самостоятельный взгляд на жизнь. Они стали более независимыми как в моральном, так и в материальном отношении. К примеру, в период функционирования кружка братья Третьяковы состояли под опекой. Когда же в 1859 году они из-под этой опеки вышли, в них сильна была жажда самостоятельных, независимых действий. Кружок, который раньше помогал им расти, поддерживал в трудные моменты, превратился отныне в тесную оболочку, мешающую действовать более масштабно.
Итак, Николо-Толмачевский кружок распался. Однако… его существование не прошло даром. Один из его членов, П. М. Третьяков, сильнейшим образом «врос» в художественный мир. Пребывать в этом мире стало для молодого купца такой же насущной надобностью, как дышать воздухом или принимать пищу. Будучи членом кружка, Павел Михайлович завел первые знакомства с художниками, начал общаться с коллекционерами художественных произведений. И не так уж важно, свели ли его с живописцами кто-то из приятелей-толмачевцев или же, напротив, Третьяков познакомил своих друзей с кем-то из художников. Кружок стал той питательной почвой, которая позволила развиться естественным склонностям Третьякова: дала ему возможность обсудить различные веяния в искусстве, сформулировать собственные взгляды и в конечном итоге нащупать ту стезю, двигаясь по которой он смог бы совместить соблюдение семейного долга с пребыванием в художественном мире.
Николо-Толмачевский кружок, почти неизвестный ныне, является одним из примеров удачного сотворчества нескольких молодых людей, объединенных общим социальным происхождением и схожими культурными запросами. Кружок этот не только предлагал своим участникам разные способы досуга на протяжении нескольких лет. Он формировал ценителей искусства — людей патриотически мыслящих, искренних любителей прекрасного. Даже если бы из его недр вышел один только Павел Михайлович Третьяков — крупный коллекционер и, как называл его В. А. Гиляровский, «настоящий» меценат, — миссию кружка можно было бы считать выполненной. Но помимо П. М. Третьякова кружок воспитал его брата, Сергея Михайловича, — крупного коллекционера новейшей западной живописи. Также в его рамках сложились несколько видных, хотя и теряющихся на фоне могучих Третьяковых любителей искусства.
Естественно, Николо-Толмачевским кружком жизнь молодого П. М. Третьякова не ограничивалась. Помимо собственно предпринимательской активности и встреч с приятелями, он находил возможности заниматься еще многим другим. Да и в целом, на протяжении бóльшей части жизни, начиная с 1850-х годов, Третьякову удавалось совмещать работу одновременно в нескольких сферах. Но тот, кто хочет успевать все, должен сам распоряжаться своим временем, а не отдавать его на произвол окружающих. Стараясь в каждом роде деятельности добиться успеха, Павел Михайлович строго расписал по часам все будние и даже выходные дни.
Разумеется, расписание это не сразу сложилось в своем завершенном виде. Нельзя, как это нередко делается, без должных оговорок распространять график жизни П. М. Третьякова 1870–1890-х годов на более раннее время. График этот складывался постепенно, по мере становления семьи Павла Михайловича.
Будучи холостым человеком, Третьяков имел возможность уделять больше времени культурному досугу, встречам с друзьями — сначала из купеческой, потом и из художественной среды. Впрочем, довольно часто он заполнял свой досуг самостоятельно. В. П. Зилоти о молодых годах отца пишет: «…Павел Михайлович жил замкнуто, рано вставал, „с петухами“, читал „запоем“ книги, после чаю шел в контору, потом в лавку. Вечером, когда бывал свободен, с юных лет потихоньку „удирал“ в театр или оперу (концерты тогда были еще редки). Боготворил Бозио, сестер Маркези, Ольдриджа, Живокини, Самойлова, Щепкина и всю плеяду „звезд“ того времени… Когда бывали гости „наверху“ (в комнатах верхнего этажа, где жили Сергей Михайлович и его молодая жена. — А. Ф.) — он запирался у себя внизу: либо сказывался больным, либо в отъезде. Но у него лично бывали друзья из художников, которых он приводил иногда представлять сестре Сонечке, жившей с „маменькой“… внизу, в двух комнатах, смежных с его комнатами»[381]. Об этом же свидетельствует А. П. Боткина: «…быт Третьяковых был не слишком патриархальный. Помимо того что их постоянно посещали знакомые, они часто ездили в театры. Знакомые, посещавшие Третьяковых, приходили к обеду или вечером. Кроме близких друзей, о которых мы говорили, начали появляться художники»[382].
С начала 1850-х годов Третьяковы летнее время проводят на даче. С первой половины — середины 1850-х годов Павел Михайлович заводит привычку каждую осень ездить в Санкт-Петербург. Там он ходит в театр и слушает оперу, посещает публичную библиотеку, цирк, Академию художеств, Эрмитаж, частные собрания картин… В середине 1850-х Третьяков всерьез «заболел» искусством и начал составлять собрание. Тем не менее, жизнь его не была еще подчинена в полной мере тому бешеному ритму, который будет так характерен для него впоследствии.
До сих пор речь шла в основном о долге, который должен был блюсти Третьяков. Долг перед родом, долг перед сословием, долг перед деловыми партнерами… Жизнь Павла Михайловича еще не достигла кульминационного момента, еще не появилось в ней настоящего дела, только-только начался период независимости от семейства. Этот период «первых полетов» вот-вот подойдет к концу. Но прежде чем это произойдет, прежде чем Павел Михайлович воспарит по-настоящему, его жизнь осветится новым солнцем. Этим солнцем станет Вера Николаевна, урожденная Мамонтова.
Семья в жизни Третьякова будет играть большую, едва ли не важнейшую роль. Она станет тем потаенным теремом, в котором можно укрыться, отогреться душой и почувствовать себя защищенным от всех житейских неурядиц. Семья сделается самой большой драгоценностью Третьякова, которую он будет ревностно прятать от чужих завистливых глаз.
Как говорилось выше, женился Павел Михайлович Третьяков поздно, в возрасте 32 лет. Говорилось и о том, что ему, как главе большого семейства, надо было наладить доставшееся от отца дело, найти достойную партию для сестер. Но была и другая причина позднего брака Третьякова, тесно связанная с особенностями его характера. Павел Михайлович долго искал то, что подходило бы ему… в совершенстве. Насколько это самое совершенство возможно в земной жизни.
Искал ли Третьяков женского общества до знакомства с Мамонтовой, случались ли у него увлечения или романы, исследователям неизвестно. Это тайна за семью печатями, и вряд ли когда-либо удастся проникнуть в нее. Исследователь Л. М. Анисов, основываясь на случайном сочетании фактов в биографии Третьякова, делает вывод, что у Павла Михайловича был роман, возможно, даже с «…замужней женщиной из круга ближайших знакомых семьи Третьяковых»[383]. Но на каких основаниях Анисов базирует свое умозаключение? Вот что он пишет в своей книге: «…первой картиной, купленной П. М. Третьяковым для своей галереи, была работа Н. Г. Шильдера „Искушение“. Молодая девушка возле постели умирающей матери отказывается от браслета, предлагаемого сводней. Думается, первое приобретение оказалось неслучайным». И добавляет: «…что-то весьма личное, по-видимому, было в этой картине для Третьякова… Если бы встретилась в его жизни бесприданница, которую бы он полюбил, думается, он женился бы на ней»[384].
Эту фразу Анисов подкрепляет строками из первого завещания П. М. Третьякова, составленного в 1860 году перед поездкой за границу. Купец предполагает сумму 8186 рублей «…и что вновь приобретется в торговле на мой капитал… употребить на выдачу в замужество бедных невест, но за добропорядочных людей». Анисов посчитал это распоряжение П. М. Третьякова доказательством личного интереса Третьякова к некоей небогатой девушке. А поскольку в переписке Третьякова о ней не говорится ни единого слова, Анисову видится порочная связь купца с замужней дамой, которую не следует компрометировать. Вот только… выводы исследователя недостаточно обоснованны.
На пороге смерти, а также перед большими жизненными испытаниями человек как никогда глубоко задумывался о загробной участи своей души. В купеческих завещаниях нередко значатся большие суммы, отписываемые на благотворительность. И попытка Третьякова облагодетельствовать бесприданниц с формулировкой «на выдачу в замужество бедных невест» есть не что иное, как… шаблонная форма, встречающаяся в огромном количестве купеческих завещаний последней трети XIX — начала XX столетия. Так, Г. Н. Ульянова, исследуя предпринимательскую благотворительность тех времен, в конце книги приводит большой список жертвователей. На нужды «бедных невест» жертвовало более 13 % упомянутых в этом списке лиц, среди которых — не только мужчины, но и женщины[385]. С тем же успехом Третьяков мог завещать деньги не на бедных невест, а на стипендии в мещанских училищах либо на призрение вдов и сирот — думается, у него не было причин беспокоиться о бедных невестах больше, нежели о прочих неимущих людях. Кроме того, между моментом, когда Третьяков высказывает желание оставить за собой картину Н. Г. Шильдера (1856), и его поездкой за границу (1860) пролегает около четырех лет. Для того чтобы сопоставить столь отдаленные события, надо обладать немалой фантазией или… желанием сделать нарочито скандальный вывод. Если бы у Третьякова действительно был роман, это непременно отрицательно сказалось бы на его отношениях с друзьями и как следствие неминуемо отразилось бы в переписке. Павел Михайлович являлся в высшей степени занятым человеком, ему не всегда удавалось выкроить время на общение с друзьями. Связавшись с женщиной, он был бы принужден выкраивать на нее время. Но откуда он мог брать это время, кроме как из общения с друзьями? Он стал бы с ними реже встречаться, вызвав с их стороны целый град упреков в невнимании и пренебрежении дружеским долгом, а возможно, и нравоучительных наставлений со стороны более опытных, женатых людей… Ничего этого в переписке Третьякова с друзьями-толмачевцами нет. Кроме того… не следует забывать о характере Третьякова, о его скрытности. Павел Михайлович никогда не стал бы демонстрировать окружающим свои тайные симпатии в столь явной форме, как приобретение картины, тем более она была первой и долгое время не могла «затеряться» в собрании, так как никакого собрания еще не существовало. Слова Л. М. Анисова, относящиеся к личной жизни молодого П. М. Третьякова, не следует воспринимать всерьез, так как его предположение не получило достаточной документации и не встречает подтверждения в источниках.
Разумеется, Третьяков был живым человеком из плоти и крови. Пламя внутреннего огня, то затухавшее, то разгорающееся, требовало удовлетворения, жаждало ответного огня. Наверняка Павел Михайлович увлекался женщинами, мог в кого-то влюбляться. Но вместе с тем он был человеком нравственным и воспринимал отношения между мужчиной и женщиной серьезно, как и подобает христианину. То есть не потакая всякой ударившей в голову страсти. Свидетельств о его легковесном отношении к женщинам не сохранилось. Зато имеются достаточно веские основания говорить о его нравственной твердости в этом вопросе. А. Г. Горавский, сошедшийся с П. М. Третьяковым как раз в 1856 году, двадцать один год спустя напишет ему, вспоминая время их первого знакомства: «…ценю достойного моего Павла Михайловича за полезные два, три слова, которые навсегда послужили мне в пользу вообще (в нравственно-научную житейскую сторону)»[386]. Думается, прозвище Архимандрит Третьяков получил от Медынцева благодаря этой нравственной твердости в вопросе отношения с женщинами, а вовсе не из-за «иконописного» облика.
В силу жизненного опыта, который был приобретен, среди прочего, в общении с женатыми друзьями, Павел Михайлович признавал возможную слабость… за другими, справедливо считая при этом, что, даже потакая слабости, надо знать пределы. Об этом говорит письмо Павла Михайловича художнику А. А. Риццони — человеку влюбчивому, «не вылезавшему» из кратковременных романов. В марте 1865-го Третьяков пишет: «…письмо Ваше от 9 марта из Рима, любезнейший мой Александр Антонович, доставило мне величайшее удовольствие. Хотя Вы и скучаете, но вижу из него, что не праздно проводите время; только вот насчет девочек прихожу в сомнение: не слишком ли уж очень? Всякое излишество вредно»[387]. В феврале того же года Третьяков напоминает Риццони: «…как Вы ведете себя насчет известнаго предмета? Не мое бы дело делать Вам нравоучения, да это из-за желания добра Вам — не очень увлекайтесь! Берегите здоровье и, главное не женитесь на иностранке, как иные сделали»[388].
Павел Михайлович на протяжении многих лет искал такую женщину, на которую откликалась бы его душа, а не только тело. И Господь сделал ему такой подарок за долготерпение.
Обстоятельства, при которых Павел Михайлович познакомился с Верой Николаевной, можно проследить по воспоминаниям их дочерей. Но прежде чем продолжить рассказ о Третьякове, опираясь на их свидетельства, следует уяснить, кто из двух авторов — А. П. Боткина или В. П. Зилоти — более точен в изложении «семейных» вопросов.
Мемуары Боткиной — на первый взгляд более основательные, приведенные в определенную систему, — базируются главным образом на документальных свидетельствах. При этом Боткина в целом ряде случаев… «боится» доверять своей памяти: то ли опасаясь сказать лишнее, то ли не будучи вполне уверенной в точности воспоминаний. Работу над мемуарами она начала в возрасте 70 лет, когда многие детали могли уже частично стереться из памяти за давностью событий. Получается странная вещь: собственно воспоминания, принадлежащие Александре Павловне, — это довольно незначительная часть книги о Третьякове, тонкий слой связующего раствора между солидными «кирпичиками» документальных данных. Там, где документы неточны или ошибочны, вслед за ними ошибается и Боткина. Там, где их нет и где единственная возможность изложить информацию заключается в ее припоминании, Боткина чувствует себя несколько неуверенно, излагая информацию сжато и стараясь поскорее перейти к новому «кирпичику» документа. Впрочем, в книге есть отдельные места, где она забывает о своей боязни и щедро делится собственными воспоминаниями. Таким «живым» материалом наполнены главы о художниках и об их отношениях с Павлом Михайловичем, о личностных особенностях ее отца. Так, Александра Павловна хорошо помнит живописцев, посещавших дом Третьякова, и некоторые обстоятельства их общения с отцом. Работая с мемуарами Боткиной, нужно иметь в виду еще одну их особенность: есть целый ряд аспектов жизни П. М. Третьякова, которые в тексте книги не затрагиваются вовсе или затрагиваются весьма незначительно. Александра Павловна получила предложение написать воспоминания в 1937 году, и когда она работала над ними, ее окружала зрелая советская реальность. Разумеется, она ничего не упоминает о месте Церкви в жизни ее семьи, относительно мало — гораздо меньше и суше, нежели о меценатстве, — пишет о благотворительной деятельности, на которую у ее родителей уходило немало времени и сил. Впрочем… Александру Павловну в этом винить нельзя. В середине 1930-х пролетарский интернационализм сменился советским патриотизмом. Появились возможности — пусть и скромные — размышлять о русской истории, русской культуре. О дореволюционных деятелях. Из-под спуда появились на свет мемуары Боткиной, повествующие, среди прочего, и о тех реалиях, которые окружали ее с детства. Александра Павловна работала как «реабилитатор» своего отца, ее воспоминания крайне дозированны и аккуратны. Ей было чего опасаться: внук Сергея Михайловича Третьякова и ее близкий родственник, С. Н. Третьяков, был обвинен в шпионско-диверсионной деятельности. Его дело рассматривалось в рамках процесса над «Промпартией» (1930). А там всем обвиняемым был вынесен смертный приговор. Его заменили на длительные сроки тюремного заключения, однако… Боткиной предстояло очень аккуратно оправдать свою семью, в том числе — неизбежно — опуская некоторую информацию.
В отличие от А. П. Боткиной, В. П. Зилоти гораздо больше полагается на собственную память. Возможно, это произошло в силу того, что у нее под рукой не было такой массы документального материала, как у ее сестры, а может быть, из-за особенностей самой памяти или благодаря внимательному отношению ко всему, что касалось жизни семейства. Воспоминания Вера Павловна писала также в преклонном возрасте, начав работу с ними чуть раньше, чем сестра, летом 1936 года, когда ей было 69 лет; последние строки были написаны летом 1939-го; к сожалению, Вере Павловне не удалось завершить книгу: она скончалась в 1940 году. Сама работа над мемуарами проходила за границей, что давало Вере Павловне возможность затрагивать вопросы, связанные с верой и Церковью. Говоря о благотворительности родителей, Зилоти, в отличие от Боткиной, делает акцент на их личностном участии и отношении к этому роду деятельности. В то время как Боткиной интереснее деятельность того или иного человека, в тексте Зилоти проще увидеть портреты душ и характеров. Если Боткина четко задает основную канву жизни П. М. Третьякова, то В. П. Зилоти наполняет эту канву живыми деталями. Мемуары Веры Павловны наполнены массой подробностей, и в этих подробностях автор зачастую более точен, хотя в датах там встречается немало ошибок. На это Зилоти сама сетует в воспоминаниях: «…досадно, что хронологическая память так у меня хромает»[389]. Зато у Веры Павловны была, если можно так выразиться, прекрасная память на семейно-родственные отношения. Ее голова — это настоящая сокровищница, в которой хранятся услышанные в детстве от матери, от тети и других родственников сведения о прошлом. Каждое воспоминание бережно уложено, надежно закрыто от небрежного обращения, и время от времени хозяйка извлекает его на свет Божий, чтобы полюбоваться. В шкатулке ее памяти каждый родственник и знакомый имеет имя, отчество, точное родственное соотношение с Верой Павловной и людьми старшего поколения, количество детей в семье, имена и дальнейшую судьбу большинства из этих детей. У него обязательно есть небольшая история: детские шалости, взрослые увлечения, знакомство с мужем или женой. Трудно представить себе, чтобы при такой памяти и внимании к собственной семье Вера Павловна забыла или исказила обстоятельства знакомства своих родителей. Этот момент имел для нее очень важное, едва ли не сакральное значение.
Знания В. П. Зилоти об обстоятельствах знакомства родителей, так же как и другие «семейные» вопросы, исходят от первоисточника, каковым послужили рассказы «маменьки». «…Часто под вечер, перед обедом, она ложилась отдохнуть в синей гостиной, на самом длинном из трех диванов; клала под голову подушку, ее мягкой, бархатной изнанкой к лицу, и, заслонив рукой глаза от ламп, — дремала. Я садилась к ней близко, прижавшись, и тихо ждала, как она… откроет свои близорукие глаза, улыбнется и начнет рассказывать про свое детство, свое отрочество, свою юность и как она выходила замуж за папочку. Для меня это была сказка, уносившая далёко-далёко… Мамочка и тетя Аня были и остались моим „живым архивом“»[390].
Теперь самое время разобраться в событиях, предшествовавших женитьбе Павла Михайловича.
Точный момент знакомства Павла Михайловича Третьякова с Верой Николаевной Мамонтовой установить трудно. Очевидно лишь, что это произошло в начале 1863 года. Однако история этого события уходит корнями в 1860 год.
Как уже говорилось, в 1860 году состоялась первая деловая заграничная поездка Павла Михайловича, в которую он отправился с Д. Е. Шиллингом и В. Д. Коншиным. Приятели посетили множество европейских городов и планировали побывать в Италии. «…В Турине Дмитрий Егорович Шиллинг заболел, не серьезно, но ехать ему нельзя было, и мы вдвоем с Володей ездили в Милан и в Венецию. Возвратясь в Турин, мы разъехались: Володя и Шиллинг поехали кратчайшим путем домой, а я в Геную и далее на юг Италии. Володя торопился домой, Шиллинг в Берлин»[391]. Оставшиеся дома маменька и Софья Михайловна отговаривали его от поездки: «…прошу тебя, Паша, пожалуйста, не езди в Италию, вернись поскорее к нам, мы очень скучаем по тебе, да к тому же в Италии беспрестанные волнения, так что, мне кажется, путешествие туда не может быть совершенно безопасным теперь. Мамаша тебя также очень просит не ездить»[392]. Но Павел Михайлович, к этому моменту всерьез загоревшийся искусством, не мог отказаться от поездки в Италию — эту сокровищницу мирового художественного опыта. Не зная языка, «…должен был я один без товарищей ехать в незнакомый край, да русский авось выручил. Был я во Флоренции, в Риме и в Неаполе. Был в Помпее, на Везувии и в Сорренто. Путешествовал прекрасно, несмотря на то, что не встретил ни одного знакомого человека»[393]. Но именно в эту поездку, когда Павел Михайлович был в Риме, завязалось его знакомство с архитектором и живописцем Александром Степановичем Каминским — будущим супругом Софьи Михайловны. Современный исследователь А. Сайгина пишет: Третьякова «…заинтересовали путевые рисунки и акварели Каминского. Тогда же Павел Михайлович приобрел у Каминского несколько работ для своего собрания и попросил оказать ему содействие в покупке портрета итальянского археолога М. Ланчи работы Карла Брюллова. Каминский исполнил просьбу Павла Михайловича, сумев приобрести… портрет, который он сам и привез в Москву осенью 1860 года. С этого времени Каминского и Третьякова связали дружеские отношения. А. С. Каминский стал частым гостем в доме в Толмачах»[394].
Тогда же, в 1860 году, и тоже во время заграничного путешествия, с А. С. Каминским познакомились Михаил Николаевич Мамонтов и его супруга Елизавета Ивановна, урожденная Баранова. Об этом семействе следует рассказать подробнее.
В Москве жили два брата Мамонтовы, Николай Федорович и Иван Федорович. У Николая Федоровича Мамонтова и его жены Веры Степановны было, как вспоминает В. П. Зилоти, 17 детей — 13 мальчиков (в том числе Михаил Николаевич) и 4 девочки. Настоящими любимицами семьи были Зинаида и Вера Николаевны. Вера Николаевна родилась в дороге. «…Николай Федорович много разъезжал по делам по всей России, в тарантасе — летом, в возке — зимой. Брал он часто с собой и свою „Богородицу“ — Веру Степановну: он ее по-настоящему боготворил. Вера Николаевна родилась по дороге, под Ряжском в Рязанской губернии, 28 апреля 1844 года»[395].
В. П. Зилоти пишет: «…Зина и Вера росли — две красавицы погодки. Высокие, стройные, довольно полные, но элегантные. У обеих были каштановые небольшие волосы, серые миндалевидные глаза с длинными ресницами, нос у обеих — с горбинкой, в форме лба у обеих было что-то, если можно так выразиться, бетховенское. Они были дружны, как близнецы. И все же, несмотря на столько общего, — так не похожи друг на друга… Зина — сдержаннее, казалась холодной; а Вера — веселее, ласковее и общительнее. Вера Николаевна любила Зинаиду Николаевну и всю жизнь болела за нее душой во всех ее горестях и несчастьях». Девочки занимались с гувернантками и получили превосходное домашнее образование. Хорошо знали немецкий, французский и английский языки, «…с самых ранних лет обе они учились игре на фортепиано у чеха родом, Иосифа Вячеславича Риба, органиста католической церкви… с большим теоретическим образованием и знанием музыкальной литературы. Он научил их любить Баха, Моцарта, Шопена, Листа… Обе девицы были одинаково способны ко всему и особенно к музыке. Играли одинаково хорошо — и так не похоже друг на друга… Вера Николаевна играла Баха, но лучше всего исполняла Бетховена, Шопена и Листа „Этюды Паганини“»[396]. А. П. Боткина дополняет свидетельство В. П. Зилоти о двух сестрах: «…для родителей и для братьев эти девочки были постоянным предметом заботы и нежности. И хотя после них было еще четверо детей, эти две остались всеобщими любимицами… Атмосфера нежности, окружавшая их, сделала их, особенно Веру, кроткими и отзывчивыми. Между собой они были дружны и неразлучны. Их даже называли, говоря о них, не Зина и Вера, а Зина-Вера, соединяя их в одно. Характеры их, особенно впоследствии, оказались разными, как и их жизни. Зинаидой восхищались, Веру любили».
Семейство Мамонтовых было очень дружным. Особенно его сплотила смерть отца, Николая Федоровича, в 1860 году. Главой семьи стал Михаил Николаевич. Он постоянно общался с младшей сестрой, Верой Николаевной. А та, в свою очередь, после выхода сестры Зинаиды замуж за В. И. Якунчикова (1861), очень подружилась с супругой брата. Елизавета Ивановна была «…хорошо образованна и даже слушала лекции в Collège de France… Она горячо любила мужа и полюбила всю его семью, в которой он остался главою по смерти отца. Елизавета Ивановна была старше Веры на семь лет и, без сомнения, имела большое влияние на общее развитие ее»[397].
Итак, Михаил Николаевич и Елизавета Ивановна Мамонтовы, так же как и Павел Михайлович Третьяков, начинают тесно общаться с А. С. Каминским. По-видимому, в доме архитектора и происходит их знакомство. «…По вечерам, когда Павел Михайлович был свободен, случайно не шел ни в театр, ни в оперу, стал он бывать у Каминских, где собирались художники и друзья. Познакомился он там с Михаилом Николаевичем Мамонтовым и его женой Елизаветой Ивановной, урожденной Барановой. Они были Павлу Михайловичу симпатичны, и он охотно с ними встречался»[398].
Каминскому же принадлежит заслуга знакомства Третьякова с Верой Николаевной.
Вот как передает это событие В. П. Зилоти: «…вся Москва в 60-х годах увлекалась „до безумия“ итальянской оперой; русской оперы, хорошей, в Москве еще не было; все, кто мог себе позволить, были абонированы в Большом театре. Абонированы были и супруги Мамонтовы; у них была ложа, налево в бельэтаже. Каминский же и Павел Михайлович были абонированы вместе в креслах.
И вот как-то Павел Михайлович снизу увидал входившую в ложу Мамонтовых такую красавицу, такую симпатичную, что не удержался и тут же спросил Каминского, кто это.
— А это Вера Мамонтова, сестра Михаила Николаевича. Хочешь пойдем, я тебя ей представлю?
Павел Михайлович испугался, отказался и предпочел издали, снизу, любоваться Верой Николаевной в продолжение нескольких зим»[399].
Трудно сказать, когда это произошло, но приблизительно в один из театральных сезонов, приходящихся на промежуток между осенью 1860 года, когда Каминский вернулся из Рима в Москву, и началом 1863 года. С тех пор образ Веры Николаевны прочно вошел в мысли Павла Михайловича.
Момент знакомства Вера Павловна датирует весной 1865 года. Но, как уже говорилось, в датировке событий В. П. Зилоти нередко ошибается. Сам Павел Михайлович говорит 22 июля 1865 года в письме знакомому Н. Н. Лосеву: «…знакомство наше продолжалось довольно долго, и четыре месяца уже, как мы были жених и невеста не официально». Отсюда следует, что к середине марта 1865-го, прежде чем стать «неофициальными», то есть необручившимися, женихом и невестой, Третьяков и Мамонтова были знакомы уже по крайней мере несколько месяцев. За это время они успели в достаточной мере сблизиться. Это предположение подтверждается словами из переписки П. М. Третьякова и Т. Е. Жегина. 23 марта 1865 года Жегин в полушутливой форме интересовался у друга, не желает ли тот жениться на одной из саратовских девиц[400], на что Третьяков 15 апреля отвечал: «…хотя о серьезные вещах, самых серьезных в жизни, и не говорят шутя, но из Ваших милых шуток могло бы может быть и путное выйти, если б это было ранее, теперь же это невозможно. Я еще на свободе, но морально связан. Лично передам смысл сих темных слов»[401]. Здесь ясно видна одна из сторон характера Третьякова: не торопиться в главном, предварительно не изучив все стороны вопроса. В данном случае надо было понять, подходят ли П. М. Третьяков и В. Н. Мамонтова друг другу. Хотя к 15 апреля они уже ответили себе на этот вопрос, окончательное решение будет принято еще нескоро. Тем более надо думать, что история их знакомства к началу 1865 года уже была весьма длительной.
Вероятнее всего, знакомство Третьякова и Мамонтовой состоялось в 1863-м — начале 1864 года, но не ранее первых чисел февраля 1863-го.
О том, что 7 февраля Павел Михайлович и Вера Николаевна еще не были знакомы, свидетельствует письмо Софьи Михайловны брату. С. М. Третьякова пишет: «…я не понимаю, милый Паша, почему мнение г-на Р. (мною тебе переданное) могло заставить тебя перестать думать об известной особе! Все нелепые отзывы о тебе могут иметь вес до тех только пор, пока тебя не знают, и потому если бы ты только познакомился бы с известной особой, — то она, конечно, сумела бы оценить твои хорошие качества»[402]. Таким образом, знакомство состоялось после 7 февраля 1863-го.
Современный исследователь Н. Приймак пишет: «…произошло это знакомство не позже 6 апреля 1863 года, то есть до кончины Михаила Николаевича Мамонтова»[403]. В доказательство Н. Приймак приводит письмо Елизаветы Ивановны Мамонтовой, в котором она поздравляет Веру Николаевну с предстоящей свадьбой: «…Михаил мой, если только он может видеть, что здесь на земле делается, верно, радуется, потому что исполнится его всегдашняя мысль, помнишь, ты сама слышала»[404]. На основе цитаты, приведенной Н. Приймак, можно было бы, конечно, сделать предположение: раз Михаил Николаевич хотел видеть сестру замужем за П. М. Третьяковым, значит, Вера Николаевна и Павел Михайлович должны были быть уже знакомы. Но для такого предположения выбрано слишком шаткое основание. Единственное, о чем данное письмо позволяет говорить с изрядной долей уверенности, — это что к апрелю 1863 года Павел Михайлович знал и думал о Вере Николаевне. Возможно также, что А. С. Каминский поделился с супругами Мамонтовыми своим наблюдением: Павел Михайлович влюблен в Веру Николаевну.
Итак, В. П. Зилоти ошиблась в передаче времени знакомства. Но, думается, обстоятельствам переданного ею эпизода вполне можно доверять. Она пишет: «…видя восхищение Паши, Александр Степанович решился пойти на хитрость… Вера Николаевна, как и сестра ее Зинаида Николаевна, славились в Москве как прекрасные пианистки и образованные музыкантши. Они любили иногда исполнять и камерную музыку. Александр Степанович устроил у себя музыкальный вечер, прося Веру Николаевну сыграть, что ей захочется. В то время у нее были „в руках“ (как Вера Николаевна часто выражалась) септет Гуммеля и трио Бетховена… Приглашен был на вечер и Павел Михайлович. Он спрятался в уголок и жадно слушал музыку, которую очень любил. Когда Вера Николаевна окончила играть вторую пьесу, септет Гуммеля, Павел Михайлович попросил Александра Степановича познакомить его с „чудесной пианисткой“ и, после первого поклона, сконфуженно сказал ей: „Превосходно, сударыня, превосходно“».
С этого момента Павел Михайлович стал бывать у Веры Николаевны, встречались они и в доме Каминских. Но знакомство П. М. Третьякова и В. Н. Мамонтовой еще не предопределило их дальнейшую совместную судьбу. Из воспоминаний их дочерей ясно: одновременно с Третьяковым и, по-видимому, до его появления существовал еще один человек, занимавший мысли Веры Николаевны.
Появился в жизни В. Н. Мамонтовой этот человек задолго до 4 июля 1864 года, когда умерла ее мать, Вера Степановна Мамонтова. Возможно, к 1863 году они уже были знакомы — на это намекает текст А. П. Боткиной. Александра Павловна пишет: «…о каком-то предполагавшемся в начале 1863 года знакомстве Павла Михайловича мы знаем. У Веры Николаевны тоже был хороший знакомый, искавший ее взаимности. Из писем брата Николая Николаевича к Вере Николаевне мы узнаем, что она знала о любви своего старого знакомого и чувствовала теплую симпатию к нему, но не связала себя. Ее волнует новое знакомство, и она намекает брату о своем настроении. Брат старается издалека успокоить ее, говоря, что если она допускает мысль о другом, то это доказывает, что к первому у нее нет настоящего сильного чувства, которое исключало бы всякую возможность мысли о другом»[405].
Одно из таких писем Николая Николаевича к сестре приводит Л. М. Анисов. Письмо было отправлено Н. Н. Мамонтовым из Лондона: «…я понимаю твою могучую натуру, которая была до сих пор в тисках и не находила человека, в которого бы могла вылиться твоя любящая сильная сердечная натура! Ты не ясно пишешь мне степень чувства к Н. Е. и заставляешь меня только догадываться, что оно довольно велико и что ты находишься в неизвестности, что, может быть, другой (П. М.) более достоин сделать тебя счастливой. Ты кончаешь письмо тем, что ты была на обеде у Каминских, что он не потерял в твоих глазах, а скорее выиграл, что заставляет меня думать, что твое решение бродит. Броди-броди и выброди, испеки хлеб не комом, а такой, чтобы насытил сам собой и мог бы вполне называться даром Божиим!»[406]
К сожалению, ни Боткина, ни Анисов не приводят никаких датировок. Кроме того, из этих свидетельств неясно: кто такой Н. Е., как он появился в жизни Веры Николаевны и куда подевался впоследствии?
Ответ на эти вопросы содержится в мемуарах В. П. Зилоти.
В первой половине 1860-х здоровье матери Веры Николаевны «…Веры Степановны все ухудшалось; уже в 50-х годах она страдала болезнью печени. Когда умер муж Николай Федорович, ее сын Михаил Николаевич, студент, взял мать и двух сестер, Зину и Веру, и уехал с ними на перекладных до Варшавы, а потом по железной дороге в Карлсбад. Михаил Николаевич и девицы купались до осени, ловили креветок сеточками, а мать отдыхала. Так длилось в продолжение нескольких лет. Об этих поездках мамочка моя особенно любила мне рассказывать»[407]. Н. Ф. Мамонтов скончался в 1860 году. Значит, поездки, начавшись в этом году, продолжались до 1863 или до 1864 года: если к лету 1864-го здоровье матери совсем ухудшилось, поездку могли не предпринимать. То есть «курортное» лечение длилось около 4–5 лет. Но… даже заграничный отдых не способствовал улучшению здоровья матери. «…Несмотря на лечение за границей, положение Веры Степановны становилось серьезным. Ей посоветовали позвать очень талантливого молодого врача, готовившего свою докторскую диссертацию, — Григория Антоновича Захарьина (впоследствии знаменитейшего московского терапевта). Захарьин часто заходил лечить, а то и навещать Веру Степановну… С Захарьиным часто приходил его товарищ — медик Мамонов (тоже впоследствии очень известный врач). Мамонов и Вера Николаевна сразу полюбили друг друга, на огорчение Веры Степановны. Она боялась, что Вера выйдет замуж и будет так же несчастна, как Зина, а может быть, и как она сама… Мамонов собирался жениться на Вере Николаевне, как только защитит свою докторскую диссертацию. Вера Степановна так плакала, так горевала от мысли расстаться с Верой Николаевной, что последняя скрепя сердце наконец отказала Мамонову»[408]. Возможно, не последнюю роль в ее отказе сыграло знакомство с Павлом Михайловичем… Внимательное отношение Третьякова к ее особе и музыкальному таланту, высокий культурный уровень купца заставляли Веру Николаевну усомниться в глубине собственных чувств к Мамонову. Особенно по сердцу Мамонтовой была любовь Третьякова к тем музыкальным произведениям, которые она исполняла. Позднее она признается: «…в музыке мы всегда сходились в мнении. Как я, так и он особенно любили классическую музыку. Моего любимого Баха он бессознательно любил, что меня весьма удивляло, потому что этот род музыки надо прежде изучить и потом только полюбить»[409]. Павел Михайлович, как сказали бы тогда, заставлял трепетать девичье сердце Веры Николаевны. Не следует сбрасывать со счета и другое соображение. Мать-купчиха Вера Степановна могла счесть более достойной партией для своей дочери успешного предпринимателя, нежели начинающего врача.
Так или иначе, но Мамонов был отвергнут. Это произошло еще при жизни Веры Степановны Мамонтовой, то есть ранее 4 июля 1864 года. Уже говорилось, что довольно продолжительное время Вера Николаевна мучительно выбирала между Н. Е. Мамоновым и П. М. Третьяковым. Остается заключить: к моменту кончины матери общение Веры Николаевны с Третьяковым продолжалось по крайней мере несколько месяцев, то есть составилось самое позднее в начале 1864 года. Таким образом, знакомство П. М. Третьякова и В. Н. Мамонтовой можно датировать периодом с 8 февраля 1863-го до начала 1864 года.
Павел Михайлович полюбил Веру Николаевну, и ее ответное чувство наполнило счастьем всю его жизнь.
После смерти матери Вера Николаевна поселилась вместе с молодой вдовой Елизаветой Ивановной Мамонтовой. Павел Михайлович, будучи человеком скрытным, видимо, не мог удержать в себе чувства и принялся изливать душу близкому другу Т. Е. Жегину. Тимофей Ефимович в самом начале 1865-го поздравляет Третьякова с Новым годом и среди прочего пишет: «…старый 1864 год прошел. В нем я много был виноват перед Вами, любезнейший и добрейший Павел Михайлович, что не отвечал на письмы Ваши и пр. и пр. А старый год прошел; а кто старое помянет, тому глаз вон. Следовательно, о старом Аминь. Сегодня Новый год. Поздравляю Вас, милейший Павел Михайлович, и желаю Вам нового счастия, а счастием и красную девочку законным путем приобрести. Поздравляю всех Ваших, и им тоже желаю получить. Только, разумеется, не девочку, а то, что следует»[410]. Очевидно, под «девочкой» купец подразумевает Веру Николаевну, а под «приобретением законным путем» — женитьбу на ней.
Было с кем поделиться переживаниями и Вере Николаевне. Оставшись без отца и без матери, она нашла покровительство со стороны своего дяди и крестного Ивана Федоровича Мамонтова. «…Иван Федорович был крестным отцом Веры Николаевны и, по смерти ее отца, очень ранней, старался от всей души его заменить»[411]. «…Павел Михайлович знал его уже несколько лет. Ивану Федоровичу Павел Михайлович нравился, а Павел Михайлович „уважал“ старика»[412]. Другой ближайшей советчицей и другом Веры Николаевны оставалась Е. И. Мамонтова. «…Через год с небольшим после смерти матери Вера Николаевна вышла замуж. За этот год ей пришлось многое решить, над многим подумать. Она поверяет Елизавете Ивановне некоторые свои сомнения. Елизавета Ивановна, как всегда, с любовью делится с Верой своими мыслями и советами»[413]. В. П. Зилоти добавляет к свидетельству сестры: «…Вере Николаевне шел 21-й год, а Павлу Михайловичу — 33-й. Начал он бывать у Елизаветы Ивановны, которую всю жизнь „уважал“ за ее доброту и общественную деятельность, часто просил Веру Николаевну сыграть ему что-нибудь и в начале лета сделал ей предложение. Она просила дать ей немного подумать»[414]. 18 июля 1865 года Вера Николаевна дала утвердительный ответ.
Свидетельством этого события служит письмо Павла Михайловича знакомому купцу и, по свидетельству А. П. Боткиной, любителю искусств Н. Н. Лосеву. 23 июля 1865 года Третьяков писал: «…письмо Ваше, мой дорогой и добрейший Николай Николаевич, и Ваше радушное приглашение очень приятно. И как я, так и матушка с сестрой и Александр поспешили бы приехать, но теперь я могу только передать им Ваше любезное приглашение, а сам никак не могу им воспользоваться, потому что с 18 числа я жених, а невеста моя (Вера Николаевна Мамонтова) живет за 30 верст от города, то разумеется, стараясь бывать у нее как можно чаще, я не могу и думать поехать к Вам, хотя и очень бы хотелось всех вас видеть… Я знаю, что вы порадуетесь моему счастью»[415].
Лосев отвечал Павлу Михайловичу: «…добрейший Павел Михайлович, искренно от души рад и поздравляю Вас и уверен, что Бог Вас благословит за Ваше доброе сердце. Я слышал, что невеста Ваша хороша собой и очень молода, что делает честь Вашему вкусу, но должен сказать, что Вы вполне архимандрит; мне и в голову не приходило, что умеете влюбляться, да еще вдобавок в молоденькую и хорошенькую, и так втихомолку, что ежели бы не Вы сами мне написали, то я и не поверил бы»[416].
Свадьба «потомственного почетного гражданина временномосковского 1-й гильдии купца» Павла Михайловича Третьякова и «дочери умершаго потомственнаго почетнаго гражданина Николая Феодоровича Мамонтова», девицы Веры Николаевны Мамонтовой состоялась 22 августа 1865 года. Молодые венчались в подмосковной церкви Преподобного Сергия Радонежского в Кирееве — имении И. Ф. Мамонтова, дяди и крестного отца невесты. Венчал молодых «московский Николотолмачевский» священник о. Василий (Нечаев)[417]. Современный исследователь Н. Приймак пишет: к моменту женитьбы «…у каждого, несмотря на материальное благополучие и любовь родных, был за плечами непростой жизненный опыт. Оба, будучи истинно религиозными людьми, вступали в брак сознательно, отчетливо понимая свой долг перед Богом, друг перед другом, перед будущими детьми»[418]. Таинство брака сплотило двух людей на всю жизнь.
В. П. Зилоти пишет: «…рассказывали, что свадьба была веселая. После великолепного обеда молодые, переодевшись в дорожные костюмы, шли пешком до станции Химки, с оркестром впереди и сопровождаемые хозяином и гостями. Молодые поехали в Петербург и оттуда в Биарриц — купаться»[419]. Помимо Биаррица, чета Третьяковых побывала в Берлине и Париже. В Москву молодые супруги вернулись после почти двухмесячного[420] пребывания в Европе.
По возвращении из свадебного путешествия «…в Толмачевский дом Вера Николаевна вошла полной хозяйкой»[421]. К этому времени большинство членов семейства Третьяковых покинули родовое гнездо. Давным-давно, еще в 1856 году, отсюда выехали Коншины, перебравшись на Пречистенку. А в 1862 году Софья Михайловна после свадьбы перебралась в дом мужа. Из семейства Третьяковых в особняке остались лишь Сергей Михайлович[422] и смотрящая за хозяйством Марья Ивановна, двоюродная сестра Третьякова. Перед самой свадьбой «…Александра Даниловна с дочерью и внуком переехала в Ильинский переулок»[423]. Последнее решение — жить отдельно от маменьки — было принято незадолго до свадьбы. В. П. Зилоти пишет со слов «тети Ани» Третьяковой: «…когда Павел Михайлович стал женихом Веры Николаевны, он приехал как-то к ней и сказал: „Сударыня, я приехал к Вам с одним вопросом, на который прошу Вас ответить откровенно: желаете ли Вы жить с моей маменькой, или Вам было бы приятнее, чтоб мы жили с Вами одни?“ Вера Николаевна ему ответила: „Я сама бы не решилась просить Вас об этом, очень благодарю Вас и скажу, что мне было бы, конечно, приятнее жить с Вами одной“. — „И я очень Вам благодарен, сударыня“. Павел Михайлович за лето стал присматривать для матери особняк, выбрал небольшой уютный домик в Ильинском переулке близ церкви Ильи Обыденного; одноэтажный, с мезонином во дворе, с садиком, спускавшимся полого под гору к площади, на которой в то время строился Храм Христа Спасителя, в память 1812 года, „Храм-Спаситель“, как всегда называли его в Москве»[424].
К этому свидетельству следует сделать небольшое дополнение: домик в Ильинском переулке был приобретен П. М. Третьяковым у «любезного брата Володи» Коншина. В. Д. Коншин писал Третьякову 7 августа 1865 года: «…любезный брат Паша, на уступку моего вам дома я с большой охотой соглашаюсь, и очень рад, что мой любимый и счастливый дом достается родным и не чужим. Все прожитое мною в нем время я был вполне счастлив, теперь желаю, чтобы также были счастливы мои близкие, которые будут жить в оном»[425].
Боткина пишет, что «…Третьяковы жили это лето в Волынском, и Александра Даниловна, после свадьбы Павла Михайловича пробывшая там конец лета, прямо с дачи переехала на новое местожительство»[426]. По свидетельству Зилоти, «…Александра Даниловна… приняла желание Павла Михайловича „без единого возражения, но забыть она этого Вере Николаевне никогда не могла“»[427].
Вера Николаевна была не только красива, но и умна, хорошо воспитана и образованна. Судя по отзывам современников, ей были присущи такие черты, как спокойствие, чуткость, доброта. Вера Николаевна обладала «горячей, любящей душой» и «переживала все с повышенной чувствительностью», при этом по характеру была человеком ровным и сдержанным. А. П. Боткина замечает: «…я никогда за всю жизнь не слыхала, чтобы она повысила голос»[428]. Кроме того, Вера Николаевна, безусловно, была очень обаятельна. За исключением матери, все близкие Павла Михайловича с радостью приняли ее в семью. «…Вера Николаевна сразу завоевала любовь родных. Сергей Михайлович был очень близок с ней. Марья Ивановна до своей смерти осталась любимой, любящей и необходимой. Молодая невестка Надежда Михайловна полюбила Веру Николаевну восторженной любовью. Друзья встретили женитьбу Павла Михайловича радостно… Горавский восхищен Верой Николаевной, ему чрезвычайно хотелось бы писать с нее портрет»[429]. А художник А. А. Риццони писал Третьякову из Парижа 5 февраля 1866 года: «…добрейший, дорогой Павел Михайлович, давно, давно не получал от Вас писем. Много прошло времени, так много, что Вы даже успели жениться; первое известие об этом, кажется, привез нам Боткин в Рим. Оно доставило мне много радости. На днях получил письмо от Трутнева из Петербурга, он пишет, что был у Вас, что нашел Вас здоровым и счастливым»[430].
Итак, Павел Михайлович и Вера Николаевна поселились в бельэтаже дома в Толмачах. Начиналась их семейная жизнь…
Судя по сохранившимся документам, супруги Третьяковы зажили душа в душу. Павел Михайлович не прогадал в своем стремлении к совершенству: в лице Веры Николаевны ему удалось найти настоящее сокровище, живую драгоценность, которую он отныне стал тщательно оберегать и ото всех невзгод, и от чужих нескромных взглядов.
Большинство людей любят умом. То есть «достраивая» объект своих чувств, да и сами чувства, до полного их соответствия некоему внутреннему идеалу. Лишь немногим на долю выпадает счастье испытать настоящую любовь, которая исходит из сердца. Любить не идеал, но настоящего живого человека. Со всеми его достоинствами и недостатками, смешными чертами, странными привычками. Любить искренно, пламенно, порывисто и в то же время — бережно. Павел Михайлович и Вера Николаевна испытали именно такую любовь — сердечную, благодаря которой они практически стали единым целым. Павел Михайлович и Вера Николаевна были так близки и относились друг к другу с таким доверием, что… эмоции, чувства, желания, которые переживал один из них, ощущал и другой — так, как это происходит по закону сообщающихся сосудов. Или как сказано в Библии: «…оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут двое одна плоть» (Быт. 2:24).
Вера Николаевна стала для Павла Михайловича настоящей музой, тем немеркнущим светом, мягким и сильным одновременно, который наполнил радостью всю его дальнейшую жизнь. «…Если детство может действительно быть счастливым, то мое детство было таковым. То доверие, та гармония между любимыми людьми, любившими нас и о нас заботившимися, было, мне кажется, самым ценным и радостным», — пишет В. П. Зилоти[431].
С самого начала семейной жизни супругов соединяли два устремления. Во-первых, они бережно и любовно заботились друг о друге, поддерживали огонь в домашнем очаге. Во-вторых, оба они, люди высокой культуры, всегда оставались причастны к ее миру. Что касается хозяйственных дел, то их разрешение целиком взяла на себя Марья Ивановна, двоюродная сестра П. М. Третьякова. Сама Вера Николаевна хозяйством не занималась. Она в нем «…ничего и не понимала всю жизнь, да и не касалась его. С Машенькой они быстро сошлись; обе кроткие, терпеливые, веселые, они прожили всю жизнь без единого облачка, в самой нежной дружбе и гармонии. И у нас, детей, было, таким образом, две матери, которых мы хоть и по-разному, но одинаково и нежно любили. Впоследствии мамочка называла Машеньку — „тетя Манечка“, как звали ее мы», — вспоминает В. П. Зилоти[432].
В отношении же семейного досуга Павел Михайлович проявил мудрую предусмотрительность. Прежде всего купец позаботился о том, чтобы у его молодой жены было что-то еще, помимо дел семейных. Что-то, способное составить для нее отраду и утешение в возможных печалях. Где она чувствовала бы себя полной хозяйкой положения. Такой областью для Веры Николаевны была музыка. «Двадцатилетняя Вера Николаевна, по желанию Павла Михайловича, продолжала заниматься музыкой и, по его желанию, вместе с ним, с первого года замужества, посвятила себя общественной деятельности»[433]. А. П. Боткина передает впечатления детства: «…Вера Николаевна играла дома всякий день по утрам. Я хорошо помню ясное утро: я сижу на теплом от солнечных лучей паркете в гостиной и играю в кукольный театр. А рядом в зале, соединенном с гостиной аркой, играет мать. Какие вещи она играла, я узнала много позднее, но я знала эти вещи и не помнила себя без них. Она играла ноктюрны Фильда, этюды Гензельта и Шопена. Шопена без конца»[434]. Павел Михайлович ценил музыкальный талант Веры Николаевны и всю жизнь любил слушать музыку в ее исполнении.
Еще одним «пространством свободы» для Веры Николаевны стали вечера с музыкой и танцами. Обладая характером более общительным, нежели у супруга, она время от времени ездила в гости к родственникам, а то и устраивала вечера в Толмачевском доме. Павел Михайлович подобных мероприятий не любил, и, по обоюдной договоренности между супругами, они всегда проходили в отсутствие хозяина дома. «Молодежи надоедали официальные выезды, и мамочка решила устраивать для них танцевальные вечеринки, с входившими в моду „таперами“ или „тапершами“ вместо оркестра. Выходило проще и уютнее. Мамочка… начала приглашать одну молодежь, без родителей или воспитателей. Выбирались дни, когда папочка уезжал в Кострому или „Питер“, как он всегда выражался. Выносился второй рояль, ставился к стене… Барышни решили между собою сшить на все эти вечеринки по одному простенькому платьицу из мелкополосатого сапожниковского канауса. Какое это было для нас волнение, когда начинали собираться молодые девицы, а вперемежку с ними и молодые люди, но все во фраках», — пишет В. П. Зилоти. Далее она перечисляет участников подобных мероприятий и добавляет: «…приезжал изредка и дядя, Николай Николаевич Мамонтов, потанцевать с Верой Николаевной вальс, который она особенно любила танцевать»[435].
У каждого из супругов было свое «пространство свободы». В то время как у Веры Николаевны это были музыка и общение с многочисленной родней, у Павла Михайловича — галерея и встречи с художниками. Впрочем, из этого не следует, что каждый из них жил своей внутренней жизнью и досуг его нимало не пересекался с досугом «второй половинки». Круг совместных увлечений четы Третьяковых был невероятно широк. В него входили музыка, живопись, театральное искусство, совместные путешествия, литература. Вера Николаевна довольно быстро нашла общий язык с друзьями мужа. А. П. Боткина пишет: «…Вера Николаевна деятельно включилась в жизнь мужа. Конечно, не в коммерческую. Этими делами она никогда не занималась и не любила их. Но сколько у них было всего, что любить: картины, музыку, друг друга»[436].
Так, Вера Николаевна пишет в «детском альбоме», куда она записывала для дочерей семейные события и собственные размышления: «…музыка влияла на меня ужасно. Через серьезное изучение музыки, под руководством великолепного педагога И. В. Риба, я и во все старалась вдумываться глубже и находить самую глубокую и настоящую истину, руководясь советами его. Сколько счастливых часов провела я за фортепиано, играя для себя и для других… Папаша твой тоже любил и понимал музыку, все-таки был он больше привязан к живописи и с полной преданностью служил этому искусству, покупая самые лучшие произведения старой и новейшей школы. Я, не понимая почти ничего в этом искусстве, начала в скором времени привыкать к некоторым картинам, а потом и любить их. Слушая разговоры художников, которые так часто приходили к нам, я сама потом стала иначе смотреть на картины, как на сочинения и на исполнение»[437].
В книге «путевых заметок» Веры Николаевны, которую та вела в 1870–1876 годах, имеются целые страницы, на которых ее рукой отмечены достопримечательности тех или иных городов. К примеру, когда они с мужем были в Мантуе (1876), Вера Николаевна записала: «Церкви: Собор и Св[ятого] Андреа, построена архитектором Альберти… фрески Монтеньа. Обе церкви очень хороши, в особенности последняя сохранила прекрасный, мягкий, гармоничный тон фресок и картин (прекрасных). Очень нам понравилась она»[438]. Подобные краткие замечания не только демонстрируют знания и меру понимания Веры Николаевны, но самый ее живой интерес к столь любимому ее мужем изобразительному искусству.
Вера Николаевна, как и Павел Михайлович, была страстной театралкой. В. П. Зилоти вспоминает: «…мы чувствовали себя дома не только в московских театрах, но и петербургских, так как папочка, заядлый театрал, то и дело ездил в Питер послушать в сотый, может быть, раз „Руслана“ с Иваном Александровичем Мельниковым, „Вражью силу“ с Петровым. Кроме того, папочка любил вспоминать о всех прежних корифеях. Знакомились мы с Шекспиром: в то время несколько сезонов подряд приезжал Эрнесто Росси. Особенно увлекалась мамочка. Не было спектакля Росси, чтобы она не попросила тетю Манечку „заехать“ в кассу Большого театра ей за билетом»[439].
Путешествия играли в жизни П. М. Третьякова важную роль. В разъездах по крупным и малым городам он не только отдыхал, но и знакомился с местными обычаями и культурой, а главное — осматривал многочисленные памятники архитектуры, музеи, картинные галереи. Вере Николаевне не всегда удавалось сопровождать мужа в его поездках. Тем не менее великое множество европейских городов они посетили вдвоем. Так, в 1867 году Павел Михайлович пишет Вере Николаевне из-за границы: «…Швейцария чудная страна, мы с тобой, Бог даст, непременно поедем туда»[440]. А уже в 1868-м они вместе едут в Швейцарию, Францию, Австро-Венгрию и очень много времени уделяют Италии, где живет великое множество русских художников.
Но особый интерес представляют собой путешествия П. М. и В. Н. Третьяковых по России. Еще в 1870–1880-е годы поездки по России, не сопряженные с решением деловых вопросов, были явлением из ряда вон выходящим. Мало кто мог позволить себе разъезжать из города в город, осматривая «достопримечательности»: для этого нужны были не только большие деньги, но и четкая мотивация. Сохранились интереснейшие дневниковые записи В. Н. Третьяковой о путешествии 1870 года — первой поездке супругов Третьяковых по России. Они отправились в дорогу без детей. Первую часть путешествия их сопровождал Т. Е. Жегин. Наблюдательная, обладающая живым умом, Вера Николаевна описывает обстановку городов, вокзалов, гостиниц и постоялых дворов в мельчайших деталях. Вот как она повествует об Орле: «…город имеет весьма порядочные улицы, магазины отличные. Недурно, правильно выстроены присутственные места. Кадетский корпус, институт с садами придают городу правильность и веселый вид… Видно много каменных зданий и надо надеяться, что со временем Орел будет великолепный город, так как он есть соединительный пункт всех российских железных дорог»[441]. А после путешествия Вера Николаевна записала в альбом, который она вела для дочерей: с Павлом Михайловичем «…любили мы всегда путешествовать вдвоем… Папаша во время путешествия никогда не скучал, мог интересоваться всем, что только попадалось на глаза. Кроме живописи любил он природу, и гулять по городу и окрестностям, ему неизвестным, составляло одно из величайших наслаждений. Меня приучал он ходить очень много. Так к концу нашего путешествия до такой степени сделаешься легкой и усталости никакой не чувствуешь»[442]. Путешествия еще более сплачивали супругов Третьяковых, утоляли их жажду новых знаний и впечатлений. Характерен в этом смысле разговор на пароходе со случайной попутчицей, описанный Верой Николаевной: «…эта институтка очень раздражала меня своими суждениями; в конце ее философии был вопрос: какое удовольствие я имею, путешествуя в Крым, на Кавказ без всякой цели! „Я употребила бы на Вашем месте на наряды те деньги, которые Вы проездите“. Вот подобное высказанное мнение еще больше убедило меня в дурном влиянии институтского нравственного воспитания на девушку»[443].
А сколько книг было прочитано П. М. и В. Н. Третьяковыми совместно! По выходным Павел Михайлович нередко «засиживался» с Верой Николаевной над той или иной книгой, которую они читали вслух. Читали они и по утрам. Память В. П. Зилоти сохранила эпизод, очевидно, пришедшийся на выходной день: «…в непроглядное осеннее утро, когда еще горела над столом большая керосиновая лампа, под которой отец читал матери, между глотками кофе, „Московские ведомости“»[444]. Вера Николаевна вполне разделяла литературные интересы мужа. А. П. Боткина отмечает: «…несколько раз встречаются в записках Веры Николаевны упоминания о чтении „Братьев Карамазовых“. Читали они вслух с Павлом Михайловичем в 1879 году в Ялте, чтение вызвало много бесед и сблизило их между собой больше прежнего»[445].
На любовь Третьяковых к совместному чтению указывает и современный исследователь Н. Приймак: «…круг чтения Веры Николаевны был весьма широк, при этом она постоянно обсуждала и оценивала прочитанное вместе с мужем. В ее „Записных книжках“ часто мелькают названия серьезных периодических изданий тех лет: „Вестник Европы“, „Русский вестник“… Она хорошо знала произведения В. Шекспира, И.-В. Гете, Дж. Байрона, Ж. Санд. Бурно обсуждаемые в эти годы произведения властителей дум — В. Г. Белинского, Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова — не проходят мимо ее внимания… В „Записных книжках“ приводится целая страница „пейзажной“ тургеневской прозы, выписанная Верой Николаевной. Но особое место в ее внутреннем мире занимали Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский. Для Веры Николаевны каждая прочитанная книга — это возможность, как она говорила, „поработать в себе“»[446].
В. П. Зилоти пишет: «…насколько хорошо знал отец Достоевского — я не знаю. Он не любил говорить ни с кем, кроме мамочки, которую боготворил, ни о чем ему особенно дорогом»[447].
Брак Павла Михайловича и Веры Михайловны был счастливым. Сохранилось великое множество свидетельств, показывающих, сколь бережно относились супруги друг к другу, сколь велика была степень их обоюдной заботы. Бережное отношение к человеку проявляется прежде всего в мелочах… «…Ангел мой, милая бесценная моя Верочка! Пока был в дороге до Парижа, все об тебе беспокоился, приехав сегодня сюда, нашел три письма твоих милых. Тысячу раз благодарен, что не пропускаешь ни одного дня»[448], — пишет Павел Михайлович жене 21 сентября 1867 года, впервые после свадьбы расставшись с ней надолго. На следующий день, беспокоясь о здоровье Веры Николаевны, он делает к письму приписку: «…ради Бога, Вера, одевайся как можно теплее и непременно в калоши»[449]. Тот же мотив встречается в письмах П. М. Третьякова девять лет спустя, в 1876 году: «…пуще всего берегись прибавить еще простуды. Крепко обнимаю и целую тебя, мою милую, добрую, прекрасную, не всегда послушную и всегда неосторожную»[450]. Ответная забота о любимом муже звучит и в письмах Веры Николаевны: «…Крещу Вас, дорогой папочка; Христос с тобою. Береги себя, не простужайся. Моей дорогой ручешкой благословите Вашу милую женку Веру»[451]. «…Здравствуй, мой милый Паша, как живешь, бодрствуешь? Как нравится тебе выставка, картинное отделение? Наверно, ты очень доволен, что поехал за границу, головушка твоя отдыхает, только боюсь я за глазки твои — днем пристально рассматриваешь выставку, а вечером, наверное, в театре. Но все-таки я со всем мирюсь, если ты только получаешь полнейшее удовольствие от всего виденнаго»[452]. Еще в одном письме Вера Николаевна благодарит Павла Михайловича за подарок: «…ты меня так обрадовал своим подарком — то есть розовым великолепным платком, я его надевала на несколько часов, не только сама любовалась им, но даже все были поражены его великолепием. Какой же ты великолепный, добрый муж… Не знаю, папочка, за что это меня так балуют, наверно, причиной всему… ты — такой дорогой, прелестный человек»[453]. Для Павла Михайловича и Веры Николаевны было очень важно знать, что происходит в жизни супруга. Все, вплоть до мельчайших деталей. Особенно когда жизнь принуждала их к разлуке. Внимание к жизненным мелочам, неизменно присутствующее в их переписке, — величайший показатель их безграничной любви и уважения друг к другу. Священник П. С. Шумов, говоря о П. М. Третьякове, находит для его характеристики такие слова: «…любящий муж, любящий и нежный отец, и носитель в душе своей всего прекрасного»[454].
Сам за себя говорит отрывок из «Дорожных записок» путешествия Третьяковых по Волге, которые вела Вера Николаевна. Она пишет 18 августа 1870 года: «…я разговорилась с очень молоденькой барыней, только 2 месяца вышедшей замуж. Сколько хорошего вспомнилось мне, когда я была невеста и первое время замужества. Я обещала молодой барыне гораздо больше счастья впереди, чем она имеет в настоящее время после 2-х месяцев»[455]. Такие слова вряд ли прозвучат из уст женщины, которая была счастлива и которую счастье покинуло. Их может произнести лишь та, чье счастье длится до сих пор.
И все же… счастье супругов Третьяковых было бы неполным, если бы они остались бездетны. 23 августа 1877-го, в ответ на письмо Веры Николаевны, поздравлявшей его с годовщиной их свадьбы, Павел Михайлович писал: «…искренно, от всей души благодарю Бога и тебя, что мне довелось сделать тебя счастливой; впрочем, тут большую вину имеют дети: без них не было бы полнаго счастия! Дай Бог только, чтобы и в будущем они были бы причиной к тому же и, если можно, еще большему счастию, и сохрани нас Милосердый от противнаго»[456].
Первого ребенка Вера Николаевна родила Павлу Михайловичу 6 октября 1866 года. Это оказалась девочка. Павел Михайлович назвал дочь в честь любимой жены — Верой. «Отец радовался, что у него две Веры», — пишет А. П. Боткина. В. П. Зилоти добавляет: «…меня, как первую, крестили с особым торжеством: рассказывали, что вся купель была в маленьких живых розанчиках»[457]. Крестным отцом был Сергей Михайлович, а крестной матерью — Александра Даниловна Третьякова. В сентябре 1867 года, когда Павел Михайлович уехал за границу, Вера Николаевна пишет ему о дочери: «…уморительная Верка! Ее спрашиваешь: где Павел Михайлов[ич]? она показывает на себя. Вера Никол[аевна] тоже в ней сидит. Да ведь это так и есть, Пашечка, она наше родное существо, и так приятно на нее смотреть, как она это мило делает»[458].
Вслед за Верой Павловной в семье рождается еще пятеро детей: Александра (1867), Любовь (1870), Михаил (1871), Мария (1875), Иван (1878). Всего у Третьяковых было четыре девочки и два мальчика.
В. П. Зилоти вспоминает: «…Павел Михайлович обожал маленьких детей, любил целовать в нос, его борода меня щекотала, я ежилась и отворачивалась, Саша же спокойно выносила ласки, и он ее и любил гораздо больше меня. В 12 лет я стала очень любить отца, и он стал, благодаря моей ласке, нежен и ласков ко мне»[459]. Об этом же говорит А. П. Боткина: «…Павел Михайлович к маленьким был бесконечно ласков, радовался, когда девочки спали в комнате рядом со спальней родителей. Я ясно помню ощущение ласки в руках отца, когда он носил меня вдоль комнат — столовой, гостиной и залы. По мере подрастания детей он становился сдержаннее». Сдержанность отца Боткина объясняет так: «…может быть, он желал соблюсти свой престиж»[460]. Но, думается, причина в другом. Уже говорилось об эмоциональной ранимости юного Третьякова. Детская черта эта никуда не делась, просто во взрослом человеке проявлялась иначе: как уход от возможных эмоциональных потрясений, «закрытость» от них. Маленькие дети не способны всерьез обидеть, рядом с ними не обязательно прикрывать свою уязвимость тысячей защитных оболочек. Вырастая, они становятся способны поранить чуткого человека словом или делом, иной раз не желая того.
Павел Михайлович был ласков и внимателен не только к своим, но и к чужим детям. Так, Е. К. Дмитриева, племянница Веры Николаевны, вспоминает о Третьякове: «…с нами он всегда был добрый, ласковый, в галерее, при встрече, поздоровается, поцелуется, причем нас как-то удивляла его особо большая борода! Иногда он спросит, какая картина нравится нам; помню, были такие особенные для нашего детского впечатления „Княжна Тараканова“, „Неравный брак“, „Всюду жизнь“, „Не ждали“ — Репина и многие другие. Всех их, так „хорошо нарисованных“, как мы тогда в детстве выражались, было так жалко, что глаз не оторвешь, и отойти от них не хотелось: все смотрел бы да жалел!»[461] Дети, в свою очередь, относились к Третьякову с серьезным, почти взрослым уважением. «…Мы очень уважали Павла Михайловича, но и как-то чуть побаивались его в детстве и почему-то никто, никогда не называл его „дядей“, ни даже моя сестра Зина, его крестница, бойкая была девочка», — пишет та же Дмитриева[462].
Столь важное событие, как женитьба на Вере Николаевне, многое изменило в жизни 32-летнего П. М. Третьякова. В частности, появление семьи внесло существенные коррективы в его привычный распорядок дня. Именно с 1865 года складывается тот жесткий график жизни Третьякова, который был для него характерен на протяжении всей второй половины жизни. Однажды составленное, расписание это не менялось на протяжении многих лет. В новом графике гораздо меньше места уделялось друзьям и намного больше — семье, а также делам галереи.
А. П. Боткина пишет об отце: «Он был человек привычки. Так было во всем. День его был распределен всегда одинаково. Лето и зиму он вставал в 6 часов. Разница была в том, что он делал до занятий в конторе: летом он купался, прогуливался до того, как ехать в город; зимою копался в своем художественном кабинете. Без четверти восемь он поднимался в столовую. Когда мы выходили в четверть девятого, он сидел всегда не во главе стола, как за завтраком и обедом, а посредине, сбоку, поближе к кофейнику, пил кофе и читал газету. Покончив с кофе, он поднимался и уходил через галерею, чтобы хоть полчаса побыть среди картин ее. Иногда он задерживался там, но по большей части появлялся к приходу всех служащих — к 9 часам — в конторе и водворялся на высоком табурете за своей конторкой»[463].
Память Н. А. Мудрогеля сохранила несколько иные цифры. «Весь день Павла Михайловича был строжайше расписан по часам. Не только месяцы, но и годы он жил так, что один день был совершенно похож на другой. В семь часов точно он вставал, пил кофе. Ровно в восемь часов шел в галерею. Мы с Ермиловым так и знали: часы бьют восемь, поворачивается ручка из внутренних комнат дома, в галерею входит Третьяков. Час он посвящал галерее: осмотрит все картины, сделает распоряжения о перевеске, о размещении новых картин, поговорит, посоветуется, осмотрит рамы для новых картин. И ровно в девять часов уходил в контору и сидел там до двенадцати, не сходя со стула»[464].
С позиции сегодняшнего дня трудно с уверенностью сказать, чьи данные более соответствовали действительности. Думается, в вопросах, связанных с галереей, ближе к истине свидетельство музейного работника, привыкшего к точности. Сама Александра Павловна, по словам старшей сестры, просыпалась с трудом. Вот что пишет Вера Павловна: «…мы по воскресеньям ходили в церковь по обязанности; нас поднимали в шесть часов, к ранней обедне. Когда мы подросли и обленились, наша старая горничная Катя нас будила-будила. Я-то вскакивала легче, а сестра Саша любила поспать. Катя топталась-топталась по комнате, подварчивая: „С вечера не уложишь, утром не добудишься“»[465]. Но просыпался Третьяков, по-видимому, все же не в 7, а в 6 часов утра: сохранилось его собственное свидетельство, что этого графика он придерживался и на склоне лет[466]. Как бы то ни было, суть свидетельств Н. А. Мудрогеля и А. П. Боткиной в том, что в любое время года Третьяков вставал «с петухами» и трудился до поздней ночи. То же говорит А. Рихау, долгие годы трудившийся вместе с Третьяковым: «П. М. Третьяков вставал, вероятно, одним из первых в Москве и просиживал в конторе, в том Лаврушинском переулке, где находится его галерея, до часу ночи. Когда он успевал спать — оставалось загадкой для окружающих его!»[467] Дальнейшие свидетельства о графике Павла Михайловича в основном совпадают.
«Ровно в 12 часов Павел Михайлович поднимался в столовую к завтраку. Только иногда он запаздывал и тогда появлялся с другой стороны, из двери Галереи, с каким-нибудь интересным человеком, художником или приезжим гостем»[468]. «Стол накрывался на пятнадцать человек — четыре дочери, два сына, две гувернантки, кто-нибудь из гостей»[469]. И: «После завтрака Павел Михайлович отдыхал у себя в кабинете, лежа на широком, почти квадратном диванчике. Ему приходилось свертываться калачиком, но он предпочитал его большому дивану»[470]. Затем, приблизительно с часу или двух — и ровно до трех часов, П. М. Третьяков «…занимался в конторе, доделывал работу, не законченную утром». К трем часам ему подавали лошадь, и он ехал в Московский купеческий банк, «в котором долгие годы состоял членом Совета и членом Учетного комитета»[471]. Из банка Третьяков на полчаса «…заезжал в магазин на Ильинке, хотя необходимости в его присутствии не было. Павел Михайлович решал кое-какие ожидавшие его вопросы и, забрав почту и петербургские газеты, ехал домой. Почта выписывалась на магазин. Даже иногородние художники писали ему на Ильинку. Домой он старался вернуться до 6 часов, чтобы застать еще служащих в конторе, и, отпустив их, шел обедать»[472].
По свидетельству Боткиной, после обеда отец «…иногда засиживался, читая с Верой Николаевной вслух, или к обеду приходил кто-нибудь из друзей. Вечер он кончал в конторе. Так бывало, если он не уходил на заседание или в театр или в концерт»[473]. В. П. Зилоти это подтверждает: «…по вечерам, когда папочка не ехал на заседание или в театр, он оставался после обеда сидеть в столовой, читал и курил свою любимую единственную сигару за день. Мамочка почти всегда в те вечера шла в залу и играла без конца, всегда в темноте. Мы часто забирались под рояль, сидели, притаившись, часами»[474]. В то же время Н. А. Мудрогель сообщает, что Третьяков после обеда «…шел к себе в кабинет, и тут я ему должен был делать доклад о делах галереи: кто был, что говорили, какие картины повешены вновь, какие перевешены. Отдохнув, он шел в галерею — опять по всем залам, — осматривал, проверял. И после в своем кабинете до глубокой ночи сидел за книгами… Ложился он в первом часу»[475].
По-видимому, между этими свидетельствами нет противоречия. Вечернее времяпрепровождение Третьякова во многом зависело от состояния дел, от необходимости в данный момент уделять внимание тем или иным занятиям, а возможно, и от дня недели. Н. А. Мудрогель отмечает, что он описал будний день Третьякова. Вечернее время являлось для Павла Михайловича часами драгоценного досуга, но, даже отдыхая, Третьяков не переставал трудиться умственно и духовно. П. М. Третьяков принадлежал к числу тех людей, которые всю жизнь подчиняют поставленной цели. Н. А. Мудрогель пишет: «Не помню, кто однажды назвал Третьякова маньяком. Если так понимать, что маньяк — это человек, строго преследующий одну цель, так Третьяков, действительно, маньяк. Свою цель — собрать картинную галерею для народа — он преследовал строго, пока не достиг ее»[476].
Распорядок дня, расходы, повседневная жизнь семьи и даже торгово-промышленные заботы в немалой степени зависели от идей Третьякова, связанных с галереей. В то же время, как человек добросовестный, он не забывал уделять внимание прочим обязанностям.
Заканчивая описание ежедневного графика Павла Михайловича, Мудрогель резюмирует: «…вот так и строился его будний день без всяких изменений годы и годы. И все мы, служащие галереи, конторы, горничные, знали, в каком часу и где Павел Михайлович будет и что потребует. И невольно тоже вели жизнь самую регулярную. Кучер со смехом говорил, что даже лошадь знала, по каким улицам ехать, на каком углу поворачивать, — так однообразен был путь. Лошадь сама подходила к тем подъездам, где хозяину нужно слезть»[477].
Изменений в жесткий график Третьякова не вносила даже летняя жара. Каждое лето семья Третьяковых — как и многие другие купеческие и дворянские семьи — уезжала на дачу: сперва в имение Волынское, начиная с 1880 года в Куракино, а в 1869–1879 годах — «…в Кунцево. Дом пустел, окна занавешивались, комнаты верхнего этажа запирались. Но сам Павел Михайлович ежедневно приезжал в Москву точно к началу открытия конторы и весь день занимался торговыми и общественными делами: каждый день бывал в галерее, справляясь, все ли благополучно»[478]. Лишь выходные и праздничные дни проводились меценатом иначе. «Праздничные дни его — после обедни — целиком отдавались поездкам по мастерским художников и по антикварным магазинам. Вечером он рассказывал семье, у кого был из художников и какую тот начал писать картину… У многих за день побывает. Он знал всегда, кто над чем работает. О картинах Сурикова и Репина он уже говорил, когда они были в эскизах»[479]. Впрочем, иногда Павел Михайлович позволял себе «отдохнуть» от поездок по мастерским, заняться реставрацией и промывкой художественных полотен. «…Ясно остались в памяти праздники или воскресенья, когда Павел Михайлович „исчезал“, не показывался, покуда не стемнеет; Андрей Осипович носил ему вниз и чай, и что-нибудь „скорое“ закусить. Тогда Андрей Осипович за дверью „окликал“ Павла Михайловича, долго-долго иногда стоял с подносом, покуда Павел Михайлович мог найти подходящую минуту передышки в работе, открывал щелку в двери, просовывал свою длинную руку, брал еду, дверь снова как-то, словно герметически, запиралась, так как с нею все звуки умирали. А если было что-нибудь действительно необходимое сообщить ему — мамочка умела „шепнуть“ в замочную скважину; никакого ответа не следовало, кроме „гм“, и снова слышалась лишь тишина. Зато вечером, за обедом, он рассказывал о своих „похождениях“ в работе и „открытиях“ и веселился»[480].
Временем относительной «свободы» П. М. Третьякова был завтрак, когда он только готовился к трудовому дню и беседовал с членами семьи. Все его друзья и знакомые знали: в это время с Павлом Михайловичем можно пообщаться, не боясь оторвать его от дел. «…С тех пор как себя помню, мы редко завтракали одни, в семье, почти всегда кто-нибудь приходил повидать нас в этот час, без зову, зная, что родители всегда дома или, во всяком случае, один из них. Все друзья знали, что в это время менее всего помешаешь… Мамочка и папочка сидели всегда рядом во главе нашего широкого стола, спиною к Толмачевской церкви; мамочка по левую руку папочки. Дамы сидели обычно налево от мамочки, а мужчины — направо от папочки, для удобства разговора. Чем мы становились взрослее, тем более интересовались всем и запоминали говорившееся за столом»[481]. На завтраки к Третьяковым приходили архитектор А. С. Каминский, художники И. Н. Крамской, В. М. Максимов, В. Г. Перов, В. Е. Маковский, И. Е. Репин, В. И. Суриков, Н. Н. Ге…
Изо дня в день на протяжении значительной части жизни Павел Михайлович трудился, не давая себе права на передышку. А. Рихау пишет о Третьякове: «…отдыхал он только когда отправлялся путешествовать»[482]. Действительно, «…Павел Михайлович ежегодно — последние двадцать пять лет своей жизни — ездил за границу на два месяца», обычно — в августе — сентябре. Но ездил он «…почти исключительно с целью изучения музеев и посмотреть на культурную жизнь»[483]. Сам Третьяков рассматривал подобные путешествия как отдых. Уезжая из страны один либо в обществе любимой супруги, он отрешался от предпринимательских дел, предоставив их ведение компаньонам, он наслаждался новыми впечатлениями и знаниями. По возвращении из очередной поездки, осенью, зимой и в начале весны, по выходным, Павел Михайлович отправлялся в Петербург. Там он посещал выставки и мастерские художников и в этих «художественных хождениях» удалялся от повседневной суеты.
С легкой руки Павла Михайловича нормой в семье Третьяковых стало отрицательное отношение к пьянству. Так, Н. А. Мудрогель отмечает: Павел Михайлович «…никогда не пил вина, не водил компании с теми, кто не прочь был выпить»[484]. Николай Андреевич несколько раз обращается к этой мысли в своих воспоминаниях: «…водки и вина не пил совсем, только уже незадолго до смерти по предписанию докторов выпивал одну-две рюмки „захарьинского“ портвейна. (Был такой знаменитый доктор в Москве Захарьин, великий талант, но и великий пьяница — пациентам непременно прописывал пить портвейн)»[485]. «…Третьяков считал, что водка — огромный враг русского народа и русских талантливых людей. Он не допускал, чтобы у него в доме кто-нибудь упивался»[486]. Напоследок он приводит эпизод, связанный с другом семьи Третьякова — крупным художником Н. В. Невревым: «…он не прочь был выпить, а у Третьяковых за обычным обедом вина совсем не полагалось. Тогда он начинал расспрашивать Веру Николаевну, не именинник ли кто-нибудь из ее родственников или знакомых.
— Да, именинник есть, вот троюродный братец…
— Так это же надо вас поздравить! — радостно говорил Неврев.
А Вера Николаевна уже знала, почему гость именинников разыскивает, и приказывала подать вина. Увидев бутылку, Павел Михайлович тотчас забирал свои газеты и книги… и уходил к себе в комнату, в нижний этаж»[487].
По-видимому, Павел Михайлович знал немало примеров того, как злоупотребление алкоголем медленно убивает человека. Он слишком сознательно относился к своей деятельности, слишком чувствовал ответственность перед семьей, чтобы позволить себе напиться и потерять контроль над происходящим. Может быть, дело в том, что ему с ранних лет пришлось играть роль отца семейства, почти сплошь состоящего из женщин, и это выработало железный стержень его характера — превосходно развитое чувство долга. Для Третьякова насущной необходимостью было постоянно знать, что происходит вокруг, и, «выпадая» из этого знания, он чувствовал себя неуютно. И всё же немного выпить он мог — именно что немного, не напиваясь: в компании ближайших друзей, для удовольствия, или когда долго находился на холоде, чтобы согреться. Так, Вера Николаевна в путевых заметках отмечает мимоходом: «…в Курске нашли мы хорошее местное пиво»[488]. Т. Е. Жегин через Павла Михайловича передает хозяйке дома благодарность за пиво[489], по кружечке которого друзья вполне могли пропустить за беседой. Не было в характере Третьякова употреблять спиртные напитки сколько-нибудь часто и тем более напиваться «до чертиков». Он всегда контролировал количество выпитого спиртного, никогда не превышая меры. Вера Павловна Зилоти, описывая строительство новых помещений галереи, говорит как о чем-то исключительно редком: «…когда на стройке бывало морозно, то и Павел Михайлович выпивал рюмку померанцевой с доппель-кюммелем или просто рюмку водки»[490].
Принцип неприятия пьянства, как и другие принципы Павла Михайловича, лег в основу порядка Третьяковского дома.
Круг общения Третьякова — семейного человека довольно сильно отличался от круга общения Третьякова-холостяка. В него входили все те художники, с которыми он познакомился ранее, появлялись знакомства с другими деятелями культуры — литераторами, общественными деятелями. Те же, кто был Павлу Михайловичу особенно близок в 1850-е годы, члены Николо-Толмачевского кружка, постепенно ушли из ближнего круга общения Третьякова. Единственным не отдалившимся от него толмачевцем стал Тимофей Ефимович Жегин. Об этом человеке стоит сказать подробнее: в жизни Третьякова он играл заметную роль.
Дружба П. М. Третьякова и Т. Е. Жегина, первоначально основанная на деловых отношениях, со временем переросла в крепчайшую душевную привязанность. В. П. Зилоти пишет: «…Т. Е. Жегин был саратовским купцом, с которым Павел Михайлович вел дела. Когда и где они подружились, до сих пор не знаю. Женат Тимофей Ефимович был на Е. Ф. Шехтель, из саратовской немецкой колонии. Было у них пять красавиц дочек… Дядя Тима разъезжал то в Саратов, то снова к нам. Вносил столько уюта, веселости. Не помню за все свое детство, чтобы мой отец так тепло и нежно относился к кому-нибудь из своих друзей»[491]. Это подтверждает и Вера Николаевна. В ее дорожных записках 1870 года регулярно встречается имя Тимофея Ефимовича, который сопровождал чету Третьяковых в дороге до Саратова и о котором Вера Николаевна пишет с неизменной теплотой. «…Друг наш Тимофей Ефимович прибавлял еще больше интереса всякому желанию узнать поближе все окружавшее нас». «Время дня провела я отлично в беседе с милейшим кумом Тимофеем Ефимовичем Жегиным. Он был так заботлив и был счастлив, если мне и Паше что-нибудь нравилось; сейчас он „благодарил нас за доставленное ему душевное спокойствие“». И наконец: «…я считаю Тимофея Ефимовича ближайшим другом»[492].
Переписка П. М. Третьякова и Т. Е. Жегина — пожалуй, самое убедительное доказательство того, что Третьяков являлся чем-то большим, нежели тот строгий иконописный образ, который так дорог сердцу третьякововедов. Тимофей Ефимович, с которым Третьяков дружил до конца его дней, был человеком гораздо более энергичным и непосредственным в своих проявлениях, нежели Павел Михайлович. «…Просила дядю Тиму пройтись немного по бульвару и пошалить, но он из скромности отказался… Мы расстались с купцом, который закончил день своими живыми шутками»[493], — пишет Вера Николаевна, которая, видимо, была наслышана от Павла Михайловича о «шалостях» друга. Жегин был всегда честен, открыт и чужд лести. В отличие от всегда ровного и сдержанного Третьякова, Жегин мог быстро переходить от веселости к апатии: «…целый месяц был неровен: то резв как дитя, то скучен как сама хандра, то черт знает что такое как сатана»[494]. Жегин и Третьяков прекрасно дополняли друг друга: буйная сила горного ручья и спокойная целеустремленность широкой реки, плавно несущей воды по равнине. Они были различны в своих эмоциональных проявлениях, в темпераменте и в отношении к вероисповедным вопросам… Вместе с тем их тянуло друг к другу, как южный полюс магнита к северному. Тимофей Ефимович обладал тем житейским умом, который Павел Михайлович очень ценил, а также неиссякаемым запасом душевной теплоты, которой щедро делился с ближними…
Вот как запомнился Т. Е. Жегин Вере Павловне Зилоти: «…в непроглядное осеннее утро, когда еще горела над столом большая керосиновая лампа… услышали мы звонок „на парадной“ и снизу голос Андрея Осиповича: „Павел Михайлович, Тимофей Ефимович приехали“. Через несколько минут в столовую быстрыми шагами вошел человек среднего роста, плотный, курчавый, с проседью, с тонким носом, сияющими голубыми глазами, приветливой улыбкой, с бодрым и в то же время нежным голосом… Помню радость моих родителей, объятия, поцелуи»[495].
Несмотря на всё различие характеров, были между друзьями и черты сходства. Оба были в большой степени погружены в свой внутренний мир. Оба были наделены даром критического отношения к действительности. Оба были честны в вопросах коммерции. Как ни парадоксально, но эти черты сходства еще более способствовали крепости отношений Третьякова и Жегина, в основе которой лежали… различия. Они не только хорошо вели совместные торговые дела, но и прекрасно понимали друг друга. Каждый из друзей делал все возможное, чтобы ненароком не ранить другого: ни словом, ни делом, ни помышлением.
Вот почему переписку двух купцов надо воспринимать не только как ценный источник о коммерческих отношениях Павла Михайловича и Тимофея Ефимовича и даже не как источник сведений об их личностных интересах. Жегин был из тех живых зеркал, в которых личность, судьба, предпочтения Третьякова отражались наилучшим образом. Правильно будет держать в уме: если Жегин что-то пишет Третьякову, пусть на первый взгляд это писание шутливое, вздорное или выходит за всякие рамки представлений о меценате, значит, он рассчитывает на понимание со стороны адресата, в некоторых случаях — на то, что Павел Михайлович занимает схожую позицию по тому или иному вопросу. Полагать, что Третьяков разделял все взгляды Жегина, было бы ошибочно. Вместе с тем некоторые рассуждения саратовского купца ему были близки. Нередко они спорили, но это был спор двух людей, стоящих на общей почве: ведущих совместные деловые операции, любящих искусство, собирающих картины, занимающихся благотворительностью. Переписку Т. Е. Жегина и П. М. Третьякова следует воспринимать как продолжение разговоров, которые друзья вели при личной встрече. А значит, анализировать ее, не стесняясь выйти за рамки «классического» портрета Третьякова.
Письма Т. Е. Жегина искрятся остроумием, подчас и сарказмом, в них встречается немало просторечных выражений. К примеру, в одном из писем Тимофей Ефимович оправдывается перед Третьяковым за свое долгое молчание: «…я и как все смертныя: (забывчив) обременен семействами, завален делами и пр. Вы доставили мне не одному удовольствие, но большой половине Саратова»[496]. В письме, написанном пять лет спустя, саратовский купец вновь винится перед Третьяковым в том, что давно ему не писал. Как бы между прочим, Жегин сообщает, что он сгорает от стыда и даже «…покраснел, как пипец перед физическим процессом»[497]. Третьяков отвечал другу в той же иронической манере: «…обещал отвечать Вам, мой милейший Тимофей Ефимович, на Праздниках, да… так и не собрался. Хотел начать по-христиански: Христос Воскресе! да что подумал, не в коня корм — басурманин ведь Вы. Вот Катерину Францевну прошу покорнейше поздравить с прошедшим или лучше с проходящим праздником… и похристосываться с ней за меня. Без краснословия Вы жить не можете — очень смеялись тому, как Вы краснеете»[498]. Думается, Павел Михайлович получал немалое удовольствие от тех проявлений темперамента Жегина, которых он сам, как человек более тонкой душевной организации, себе позволить не мог.
Обмениваясь юмористическими фразами, друзья не забывают и о делах. Так, Т. Е. Жегин был задействован в части торговых операций Третьякова на Нижегородской ярмарке. В письмах фигурируют расчеты купцов друг с другом, деловые поручения, упоминаются одалживаемые ими друг у друга книги, обсуждаются вопросы благотворительности и возможность совместных поездок за границу. Так, Жегин с юмором пишет Третьякову об Арнольдовском училище глухонемых: «…Вы меня сделали членом Общества красноречивых и внесли 25 р[ублей]. Я рад быть полезным и прошу не взыскать, если мало соберу по присланной книжке. Я здесь в пяти обществах член и книжечками надоел многим. В книжку слухо-красноречивых есть уже запись на 10 руб[лей]»[499]. Тимофей Ефимович время от времени приезжал в дом Третьяковых, бывала с ним и супруга; друзья также общались в Нижнем Новгороде, когда Павел Михайлович приезжал к закрытию ярмарки. А в 1870 году Третьяковы навещали Жегиных в Саратове. Один из родственников Тимофея Ефимовича, Федор Алексеевич Жегин, некоторое время жил в доме Третьяковых[500].
Семьи Третьяковых и Жегиных тесно общались. Так, Вера Николаевна пишет Екатерине Францевне Жегиной, обращаясь также и к ее мужу: «…нам всем живется хорошо, все здоровы, веселы. Я же скажу про себя, что мне живется все лучше и лучше, и если бы Вы, дорогой мой кум, вздумали бы заглянуть к нам, то нашли бы меня еще более бодрой и веселой. Провожу я время отлично. Читаю, гуляю, играю на фортепиано и не забываю свой „полк девочек“, которыя очень огорчены, что Вы не навестите их… Девочки мои здоровые, гуляют в саду и наслаждаются печеньем пирогов из песку»[501]. А вот отрывок из письма Т. Е. Жегина супругам Третьяковым: «…застал дома больных: Ольгу, Машиньку и старуху мать. Но после расспросов и почему мои птенцы расклеились — первое, что я передал им, что Вы будете у нас в августе, они видимо повеселели и теперь можно сказать почти молодцами. Вы лекарство, живительный бальзам моей семьи»[502].
Настоящим ударом для Павла Михайловича была болезнь и последовавшая за ней смерть друга в 1873 году, когда тому было чуть более 50 лет. «…Помню, как родители наши поехали в Саратов… Главной причиной поездки была долгая болезнь дяди Тимы; собственно, родители поехали его навестить, а может быть, и проститься с ним навсегда. Вскоре после… отъезда наших Тимофей Ефимович скончался. Часто, часто вспоминали наши родители своего друга»[503].
И Павел Михайлович, и Вера Николаевна Третьяковы были добрыми православными. Регулярно посещали церковь, активно занимались благотворительностью[504], поверяли свою жизнь Христовой верой и воспитывали детей в соответствии с евангельскими истинами. Повседневную жизнь христианина, даже и такого известного, как П. М. Третьяков, трудно реконструировать, но все же кое-какие детали восстановить можно.
А. П. Боткина в своих мемуарах старательно обходит все вопросы, связанные с Церковью. Это и понятно: в конце 1930-х затрагивание этой темы могло подвергнуть риску не только ее собственную жизнь, но и жизни близких ей людей. Александра Павловна целиком сосредоточивается на той стороне деятельности отца, которая была связана с культурой. Н. А. Мудрогель писал воспоминания чуть позже, в 1941 году (в возрасте 73 лет), и ему, видимо, нечего было терять. Ни жены, ни детей у него не было, вся его жизнь была отдана служению галерее. Он, хотя и в нескольких словах, сообщает о том, какое место занимала Церковь в жизни П. М. Третьякова. Наиболее полную информацию по этому вопросу можно получить из мемуаров В. П. Зилоти. Еще одним источником ценной информации служат здесь некрологи П. М. Третьякову, особенно опубликованные в журнале «Душеполезное чтение». Редакция журнала располагалась при церкви Святителя Николая в Толмачах, а его основателем стал толмачевский священник о. Василий (Нечаев) — тот самый, который венчал П. М. и В. Н. Третьяковых. Дополнительные сведения дают исповедные ведомости сперва по Николо-Голутвинской, а затем по Иоанно-Воинственнической (на Калужской улице) и, наконец, по Николо-Толмачевской церквям.
Все эти источники красноречиво свидетельствуют: вера занимала одно из важнейших мест в жизни Павла Михайловича. Исповедь и причастие он посещал неопустительно[505]. В. П. Зилоти рассказывает об отце: «…папа ходил изредка ко всенощной, а к ранней обедне — каждое воскресенье и во все большие праздники»[506]. «…Постоянно и вполне сознавая свою полнейшую зависимость от Бога, П. М. не дозволял себе, пока здоровье не изменило ему, оставить какой-либо праздник без участия в церковной молитве. Он спешил в сии дни в храм со смиренною мольбою хвалы, благодарения и прошения к Всевышнему Промыслителю», — пишет анонимный автор. То, что П. М. Третьяков неукоснительно соблюдал церковные праздники, подтверждается и Н. А. Мудрогелем: «…в доме очень строго соблюдались праздники, и Павел Михайлович постоянно следил, чтобы его служащие ходили в церковь. По окончании обедни служащие становились у дверей и всячески старались попасться на глаза хозяину: „Я, дескать, был сегодня в церкви“. Случалось, что хозяин говорил потому кому-нибудь:
— А вы сегодня в церкви не были. Это нехорошо. Скажите-ка, почему не были?»[507]
В церкви Павел Михайлович отрешался от всего земного, предаваясь молитве. Он «…становился совсем впереди, недалеко от амвона, носом в угол, около мраморной квадратной колонны; скромно, тихо крестился, подходил тихонько ко кресту и шел домой пить кофе с мамочкой и тетей Манечкой, которая приносила всегда несколько просвирок»[508], — пишет В. П. Зилоти. Ей вторит анонимный автор посвященного Третьякову некролога: «…мне, пишущему сии строки, пришлось долгое время жить в одном с Павлом Михайловичем Николо-Толмачевском приходе… Каково же было его предстояние во храме? Он обычно становился (кроме последнего времени) пред местною иконою препод. Алексия человека Божия (около арки, ведущей из придельного в главный храм). Ни разговоров, ни озираний вокруг никогда не допускал он себе, вошедши в храм и углубившись в великое дело молитвы. Никаких послаблений и облегчения неподвижного предстояния не дозволял он себе, как бы долго ни продлилась служба. Наступало время произнесения проповеди, и тогда только П. М. переменял место своего предстояния, подходил ближе к проповеднику и смиренно внимал его словам. Случаев преждевременного выхода из храма от проповеди, как это нередко бывает в наших православных храмах, с его стороны никогда не было, конечно, потому, что по смиренному мнению о самом себе, он считал это и лишением духовной пищи и поступком противузаконным, неприличным и соблазнительным. Из его уст никогда не было слышно ропота и недовольства по поводу долготы службы церковной»[509].
Ревностное посещение церковных служб было не единственным свидетельством глубокой религиозности П. М. Третьякова. Постоянно читая светские книги и периодические издания, он не забывал и о духовной литературе. «Этот неопустительный посетитель храма Божия был в то же время и чтец духовных книг», — пишет П. С. Шумов[510]. Павел Михайлович никогда не старался возвыситься над другими людьми, пусть даже положение богатого, знаменитого человека ему это позволяло. А. Рихау, многие годы служивший плечом к плечу с Третьяковым, считает своим долгом заметить: «…к особенностям его принадлежала непременная отдача последнего долга всем лицам, которых он знал лично, и поэтому, будь это его кучер, какой-либо сосед или выдающееся лицо в Москве, П. М. Третьяков, как скоро узнавал о дне похорон, кидал всякое нужное дело, чтоб отправиться в храм Божий и помолиться за усопшего»[511].
Павел Михайлович «…постами не постился», однако нельзя спешить с выводом, что он пренебрегал этой своей христианской обязанностью. Не выдерживая поста во всей его строгости, Павел Михайлович, помня о Боге, все же ограничивал себя в телесных удовольствиях: «…из принципа воздержания выбирал себе на весь Великий пост одно какое-нибудь блюдо: либо рябчика с соленым огурцом, либо шницель с яйцом и огурцом и т. п. И это одно блюдо ему подавалось ежедневно к обеду. В другое время пил кофе со сливками, хлебом и маслом»[512]. В. П. Зилоти, говоря об избирательном отношении отца к постному меню, тут же поясняет: причина была в том, что Третьяков «…не был крепок здоровьем, а работал… за десятерых»[513]. П. С. Шумов в конце некролога делает вывод: «…судите после этого о его душевном настроении, — судите и об образе жизни его. В праздник молитва и духовное чтение, в будни труд с утра до вечера — что может быть правильнее такой жизни? Эта жизнь истинно христианская»[514].
Русский образованный класс того времени, в том числе и значительная часть купечества, даже в лице наиболее крепких в вере своих представителей, без особой строгости относился к церковным уставным ограничениям. В этом смысле Павел Михайлович Третьяков, ограничивавший себя хоть в чем-то, мог служить для своей социальной среды примером скорее благочестия, чем небрежения к формальной стороне веры.
Вера Николаевна была не менее религиозна, чем ее супруг, хотя это и выражалось несколько иначе. На нее большее влияние, чем на Павла Михайловича, оказали писания «интеллигентских» пророков. В. Н. Третьякова читала В. Г. Белинского, Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова и многих других «властителей дум» той эпохи. Насчет «Отверженных» В. Гюго подруга Елизавета Ивановна Мамонтова писала ей следующие строки: «…я очень рада, что ты принялась также читать „Mis rabies“. Такая книга дает урок из истории, философии и примеры такой жизни, которых не прочтешь ни в какой Четьи-Минеи. Великая заслуга книги уже в том, что многое, что прежде вызывало одно только презрение, теперь вызывает участие и сострадание. Все ждут огромной пользы от этого сочинения; люди богатые, счастливые сердятся за то, что их заставляют взглянуть на лохмотья и стоны несчастных. Виктор Гюго, право, больше сделает для социализма, нежели Прюдон, Миль, Луи Блан… Читая, Вера, моя добрая, вдумывайся, эта книга полезнее десяти других»[515].
Особое влияние на В. Н. Третьякову оказали идеи Ф. М. Достоевского. Она говорит в письме сестре Зинаиде: «…я счастлива, дорогая моя, имея в душе и сердце, как сокровище какое-нибудь, советы старца Зосимы из „Братьев Карамазовых“… Христос слишком далек от нас по времени, чтобы нагляднее себе представить и прочувствовать Его законы христианские, и вот Достоевский перевел их на простой язык и простые примеры. Потрясающим образом действует он своими мыслями!»[516]
Но, даже и пропущенная через призму светской литературы, вера В. Н. Третьяковой оставалась в основе своей Православием. В. П. Зилоти вспоминает: «…мамочка ходила в церковь редко; ходила не столько молиться, сколько из-за пения и из-за настроения; становилась в конце церкви, на возвышении, рядом с нами и с тетей Манечкой. Слушая любимые старинные напевы, сама, от души, невольно подпевала; часто слезы умиления блестели на ее серых, лучистых, миндалевидных глазах с длинными ресницами, и выражение лица ее бывало такое особенное. Любила преждеосвещенные обедни и вспоминала, как ее брат Валериан… певал „Да исправится“ в алтаре, в трио мальчиков». Религиозные проявления Веры Николаевны были в значительной мере внутренними, имели очень небольшой выход наружу. В. П. Зилоти вспоминает, что в углу спальни родителей «…висел киот с образами и венчальными свечами родителей; стоял там и образ с ризой, шитой жемчугом, и венцом, покрытым изумрудами, — благословение мамочке от бабушки, Веры Степановны, перед смертью»[517]. Перед этим образом, вдали от посторонних глаз, Вера Николаевна молилась.
На протяжении многих лет она занималась благотворительностью, жертвуя на нужды различных благотворительных заведений: Пятницкого городского женского училища, Ермаковского лазарета, Первого городского женского училища, различных школ, семинарий, гимназий[518]… В. П. Зилоти пишет: «…помогать образованию молодежи было как бы специальностью мамочки всю жизнь»[519]. А в личной книге расходов Веры Николаевны каждый год встречается плата за совершаемые в церкви требы[520]. В переписке Веры Николаевны с мужем она то и дело просит у него благословения для себя и детей, а он в свою очередь пишет жене: «…Христос с тобой, сокровище мое безценное! Поцелуй и перекрести Верушечку»[521].
Детей супруги воспитывали в полном соответствии с Законом Божиим. Батюшка Василий Петрович (Нечаев), по словам В. П. Зилоти, «…приходил нас учить катехизису, истории церкви и не прочь был побеседовать о старообрядцах, которых не любил»[522]. Также они проходили «…Закон Божий по двум книжкам с раскрашенными картинками из обоих Заветов»[523]. С ранних лет детей приводили в церковь Николая Чудотворца в Толмачах, которая стояла прямо возле дома. О церковной стороне жизни Вера Павловна вспоминает: «…приводили нас маленькими к началу службы и ставили рядом с тетей Манечкой, а когда стали побольше — сами приходили, одни, из дому через сад, и становились рядом с ней. Она учила нас, как стоять, как креститься и кланяться. То ласково ткнет в спину, чтоб и мы опустились на колени»[524].
Описания Веры Павловны полны ностальгии по детским годам и любви к навсегда ушедшей московской старине. «…Теплая ночь, в саду, по дорожке в церковь, горят шкалики с купоросом; вот ударил колокол на Иване Великом, вот подхватили колокола всех „сорока сороков“ нашей Белокаменной. Батюшка Василий Петрович с тройным золотым подсвечником в руках, в котором горят три красные, перевитые золотом восковые свечи, с букетом гиацинтов от мамочки, привязанным лентой к подсвечнику; и отец дьякон с кадилом — оба в золотых ризах — шли на „Гроб Господень“ через паперть; за ними крестный ход двигался вокруг церкви с грустным песнопением; мы, внутри, в умилении ожидали стук в запертую чугунную церковную дверь; дверь распахивалась, врывалось радостное „Христос воскресе из мертвых“, и толпа молящихся, с пылающими свечками, вносила в церковь столько огня, света, радости, а с платьями — и весеннего воздуха»[525].
В. П. Зилоти с огромной нежностью вспоминает теплое время детства — с его изящными церковками, рассеянными по всей Москве, с колокольными звонами и веселыми церковными праздниками, с уютными комнатками тетушек, где лампадки загадочно мигают перед темными ликами икон… Ее описания являются лучшим доказательством того, что П. М. Третьяков не соответствует образу того светского человека, каким его было принято представлять на протяжении целого столетия. Его жизнь и жизнь членов его семьи была освещена светом веры Христовой и согрета их любовным отношением друг к другу.
Идеальный брак — тот, в котором каждый из супругов получает радость, проигрывая другому. Вероятно, на свете не существует ни одной семейной пары, жизнь которой протекала бы без обид, размолвок, недоразумений и ссор. Но если люди любят друг друга, любят со всеми достоинствами и недостатками, любовь смягчает ссоры, прощеные обиды и позабытые недоразумения уносятся прочь. Ткань жизни такой семьи мягка и приятна на ощупь: в ней нет шероховатостей, потертостей и дыр, оставленных большими скандалами.
Семейный быт Третьяковых не был лишен неизбежных конфликтов, но конфликты эти были, скорее, исключением на фоне спокойной, гармоничной семейной жизни и не могли разрушить атмосферу любви и понимания между супругами.
А. П. Боткина пишет: «…источником некоторых недоразумений между Павлом Михайловичем и Верой Николаевной было воспитание детей… Когда дети начали проявлять свои вкусы, склонности и желания, они предпочитали действовать через мать. Она шла ходатайствовать за них, иногда рискуя получить отповедь»[526]. Воспитание детей — не меньший труд, чем приумножение капитала, и Павел Михайлович подходил к этому делу ответственно. Дети получили превосходное — гораздо более совершенное, чем у самого П. М. Третьякова, — домашнее образование, занимаясь с гувернерами. Учились русскому языку, арифметике, Закону Божию, истории Церкви, всемирной истории, литературе, ботанике, анатомии, немецкому, французскому и английскому языкам, музыке, танцам, рисованию…
Отец из принципа не хотел отдавать детей ни в какое учебное заведение, так как предпочитал сам руководить их просвещением. Этот и многие другие принципы Павла Михайловича лежали в основе его воспитательной и образовательной «программы». Так, Павел Михайлович желал внушить дочерям мысль, что хорошим мужем для них может стать лишь тот человек, который зарабатывает на жизнь собственным трудом. Он долго не давал согласия на брак Веры Павловны с небогатым дворянином А. И. Зилоти, музыкантом. Это дало Вере Павловне повод заявить: «Отец… доходил в нашем воспитании до абсурда, граничившего с деспотизмом, который увеличивался с тем, как мы вырастали»[527]. Но… у Павла Михайловича были все основания так поступать. Во-первых, будущий зять слыл игроком, во-вторых, вращение дочери в великосветских кругах, жизнь за границей и пустые траты денег на «приемы» Третьяков не одобрял, а избранник его дочери проявлял к этому склонность.
Справедливости ради надо сказать, что Вера Николаевна находила необходимыми те методы воспитания, которые применял Павел Михайлович, а также сами принципы, которые он исповедовал. «…Чем старше становятся девочки, тем все более имеет место взгляд Павла Михайловича в деле воспитания… Так боюсь дать детям повод тратить молодые, свежие, нетронутые силы души непроизводительно, а хотелось бы… показать, что замужество не есть шутка, как и жизнь также, и что личная, удовлетворенная жизнь не есть венец трудов воспитания родителей. Очень мне трудно с моим характером жить с высшим расчетом ради будущих благ, но со взрослыми детьми это необходимо… Жизнь матери на ладони у всех»[528]. Любящее материнское сердце Веры Николаевны разрывалось между необходимостью поступить «как надо» и желанием быть помягче с дочерьми.
Другой причиной семейных разногласий стало неоднократно высказываемое Павлом Михайловичем в 1870-х годах желание, чтобы Вера Николаевна стала попечительницей Московского Арнольдовского училища для глухонемых детей, попечительный комитет которого Павел Михайлович возглавлял на протяжении вот уже нескольких лет. Вера Николаевна к тому моменту состояла одной из попечительниц Пятницкого городского женского училища, а также участвовала в некоторых других заведениях подобного рода. Но она не могла преодолеть сильное отталкивающее чувство, которое восставало в ней при виде глухонемых, и ей «не хватало духа заставить себя» вникать в дела училища. В одной из поездок по России, в Ялте, между Павлом Михайловичем и Верой Николаевной произошел нелегкий разговор, в результате которого Вера Николаевна подчинилась воле мужа. После разговора, когда П. М. Третьяков уехал по делам в Европу, Вера Николаевна писала ему: «…мой драгоценный, много, много думаю я о тебе. Не сердись на меня за те тяжелые часы, пережитые тобой в Ялте в разговоре со мной, после них я делаюсь лучше, ты должен радоваться, что проповедь твоя имеет ярых поклонников и последователей»[529]. Позже, в 1879 году, В. Н. Третьякова еще раз сформулировала свое новое отношение на страницах «Записной книжки»: «…я благословляю в памяти это путешествие, которое дало… рассмотреть с разных сторон нашу обязанность и в отношении глухонемого заведения. Я всегда чувствовала тяжелое состояние, когда бывала в заведении в качестве попечительницы… не симпатична мне деятельность в заведении глухонемых, не по характеру мне, но раз в нем служил Павел Михайлович, мой дорогой, которому точно так же солоно доставалась забота нравственная и материальная, я поставила себе еще больше обязательной… мою помощь отцу этого заведения — моему дорогому товарищу-мужу»[530].
Очень мало существует семей, где плотская страсть сохраняется на протяжении многих лет, тем более десятилетий. Любая эротическая привязанность, любая нежность со временем если не угасает, то, во всяком случае, притупляется. И никакой трагедии в этом нет: так уж мир устроен. Вот только ослабление эроса в семье обязательно должно чем-то компенсироваться. Общей сильной верой. Заботой об общих детях. Общими интересами. А лучше всего, если и первым, и вторым, и третьим. Тогда между счастливыми — поистине счастливыми! — супругами воцаряется долгое, теплое, надежное дружество, не боящееся тягот жизни и судьбы. Не напрасно эти слова легко рифмуются: дружество и супружество. В сущности, два человека, тянущие по пашне бытовых сует тяжелый плуг, не становятся несчастными страдальцами только в том случае, когда у них есть это утешение. Так вот, у Третьяковых оно было, и пребывание одного из них подле другого, хотя бы и в самой простой форме — беседы, трапезы, досуга, — мыслилось обоим как небывалое, чудесным образом доставшееся им сокровище. Это так хорошо видно! «…Милой мой, дорогой дружёчек Паша! Сегодня день нашей свадьбы, 11 лет прожили мы с тобой хорошо и надеюсь, чем дальше, тем лучше прожив. Я чувствую, что дружба наша прочная, да и как она чувствуется другими», — писала мужу Вера Николаевна 22 августа 1876 года[531].
Вера Николаевна была зеркалом, в котором отражался внутренний мир Павла Михайловича. Таких зеркал было много. В той или иной мере его облик отражали все те люди, с которыми он постоянно общался. Разные это были зеркала: иной раз кривые, порой — тускловатые, они отражали лишь некоторые черты облика мецената. Вера Николаевна была тем самым единственным прямым зеркалом, в котором Павел Михайлович отражался целиком и… почти без искажений. Временами по поверхности зеркала пробегала рябь раздражения или расстроенных чувств, но вскоре она исчезала, вновь сменившись солнечной гладью. Вера Николаевна любила мужа. Любила по-настоящему, принимая все его достоинства и недостатки, все его увлечения — даже те, которые изначально не умела понять. Она их принимала, а принимая, начинала понимать.
Трения между супругами Третьяковыми возникали, как и в любой другой семье. Но — это важно подчеркнуть! — они никогда не служили поводом для серьезных ссор и, как бы сегодня сказали, «кухонных сцен», никогда не омрачали небо над домом Третьяковых надолго. Будучи добрыми христианами, Павел Михайлович и Вера Николаевна поверяли свои поступки христианскими устоями. Павел Михайлович был главой семьи, от него зависело все ее благополучие. Всякое его мнение или желание Вера Николаевна старалась понять и принять. Впрочем, и Павел Михайлович всегда понимал и прощал «свою Верушку». Просто… в некоторых случаях он поступал так, как считал нужным поступить ради блага семьи, и был тверд в своих решениях.
На фоне общего благополучия семейной жизни Третьяковых случались и беды. Две самые крупные беды связаны с их сыновьями. В течение первых пяти лет брака в семье одна за другой рождаются три дочери: Вера (1866), Александра (1867) и Любовь (1870). А. П. Боткина пишет: после рождения первых двух дочерей «Вера Николаевна и Павел Михайлович радовались, что у них девочки почти ровесницы. Отец радовался потому, что боялся, что не сумел бы воспитать мальчиков, а мать радовалась, вспоминая, как росла с сестрой Зинаидой и какая их соединяла дружба»[532]. Несмотря на некоторую неуверенность в том, что он справится с воспитанием мальчика, Павел Михайлович, видимо, желал появления на свет наследника. Сын для купца — не только надежда на продолжение рода, но и опора в делах. Причем в случае с Третьяковым речь шла и о торговых делах, и о художественных: надо было кому-то передать год от года расширяющуюся коллекцию картин, а также накопленные Павлом Михайловичем житейские знания и колоссальный художественный опыт.
Первый сын Третьяковых родился в 1871 году и был назван в честь отца Павла Михайловича, Михаила Захаровича. Вот только… радости родителям он не принес. Михаил Павлович был инвалидом с младенчества.
В. П. Зилоти пишет о брате: «…в июне 1871 года родился Миша. Ожидая его, мамочка шла в школу, упала так сильно, что у нее сделалось, как тогда выражались, „сотрясение“; она себя плохо чувствовала и говорила, что этот ребенок, наверное, родится ненормальным. Так оно и случилось. Это было таким горем для обоих родителей, особенно для Павла Михайловича. Помню, гораздо позже, приезжали какие-то врачи, немцы; пили чай после „визита“. Нас вывели всех трех, девочек, чтобы, вероятно, показать как трех нормальных детей. Я была уже настолько большая и знала достаточно хорошо немецкий язык, чтобы запомнить фразу, сказанную одним врачом другому о Мише: „Dieses Kind befmdet sich im Zustande des Idiotismus“ (Этот ребенок находится в состоянии идиотизма. — А. Ф.). Прожил Миша более 40 лет, пережив обоих родителей»[533]. С Мишей постоянно жила воспитательница, «…Ольга Николаевна Волкова, религиозная, с добрейшим сердцем. Она посвятила себя добровольно нашему больному брату Мише на несколько десятилетий, до самой смерти его. Любила его нежно и баловала. Она скончалась вскоре после его смерти. Папочка нередко говорил: „И возлюбил же Бог Мишу, послав ему Ольгу Николаевну!“»[534].
Автор анонимной статьи о Третьякове пишет: «…неизбежные в этой жизни скорби, выпадавшие на долю Павла Михайловича, принимались им от руки Всевышнего с полнейшей сыновнею покорностию и богопреданностию. Он не допускал в себе унынии, но молитвою и трудом умерял жгучесть печали»[535]. Однако… через несколько лет в жизни Павла Михайловича случилась еще одна беда, пережить которую оказалось не так-то просто.
В 1875 году у четы Третьяковых родилась девочка, Мария. А еще через три года на свет появился второй сын, крепкий, здоровый, наделенный добрыми задатками. Его назвали Иваном. Рождение сына отеплило сердца родителей, стало для них совершенно особенной радостью. В. П. Зилоти любовно описывает Ванечку: «…волосы были у него светло-русые, волнистые и падали подчас на лоб высоким, непослушным клоком. Нос был с горбинкой, как у нашего папы-крестного, Сергея Михайловича Третьякова, глаза были серые, лучистые, мамочкины; как и у нее, то были они задумчивыми, глядя в бесконечность, то светились как звезды. Брови были тоже, как у мамочки, то изгибались вопросительно, а то выражали недоумение»[536]. Оба младших ребенка стали любимцами семьи, но Ванечку все боготворили.
«Когда мамочку спрашивали, в честь кого она дала это имя, она отвечала: „В Ивана-царевича и в Иванушку-дурачка, героев русских сказок“», — сообщает В. П. Зилоти. Она пишет о маленьком братце с обожанием: «…Ванечка рос красавцем богатырем, но с невероятно впечатлительной, тонкой душой. И своей радостностью внес в нашу юную жизнь вторую радость; первой была Маша, которой было в то время года четыре, а нам с Сашей было 12 и 11 лет. Обожали мы Машу, заобожали сразу и Ваню… Маша и Ваня — звучало… сказочно. Да и они сами были оба такие прелестные, обаятельно-красивые и милые»[537].
Любимец семьи, Ванечка, казалось, был наделен от Бога редчайшим даром, которым был наделен и его отец, — воспринимать красоту окружающего мира во всех ее проявлениях: в отношениях с людьми, в музыке, в живописи. Ваня словно вобрал в себя лучшие качества и отца, и матери. «Рассказывала мамочка, что как-то под Рождество, в сочельник, когда пришла ложиться, услыхала тихие, сдержанные рыдания: „Что с тобой, Ванечка? Болит что-нибудь?“ — „Нет, но на дворе праздник, а я никому доброго не сделал“. А было ему тогда лет семь, не более»[538]. Когда Ванечка подрос, «…он нередко забирался в нашу комнату послушать музыку, которую очень любил. Он был чрезвычайно музыкален, слышал и схватывал все сразу. Там я стала давать ему уроки игры на фортепиано и параллельно объяснять ему гармонию и разрешение аккордов. Мы оба занимались с энтузиазмом, и были эти занятия большим счастьем для меня. Память была у него феноменальная»[539].
Для Павла Михайловича и Веры Николаевны этот ребенок был отрадой, утешением в печали о первом сыне. «Родители без памяти любили его, но не баловали и не „носились“ с ним; это была спокойная радость иметь наконец в семье своей здорового, нормального, одаренного сына, на которого оба родителя могли возлагать все свои надежды… Ванечку родители перевели из детской спать к себе в спальню. Его кроватка с тех пор стояла в ногах их постелей. Так мамочка, ласковая и нежная, лишний раз поздно вечером, ложась спать, или среди ночи могла перекрестить Ванечку, а утром перемолвиться лишним словом»[540].
Чистая душа ребенка прекрасно видна в следующем эпизоде, переданном Верой Павловной: «…в одно из воскресений сидела я у себя в комнате одна и начала играть музыку к „Манфреду“, подряд; это было перед сумерками. Когда я дошла до прощания Манфреда с солнцем, я услыхала рыдания из-под рояля. Нагнувшись, я увидала Ванечку. Он туда спрятался, чтобы послушать опять эту, знакомую ему, музыку, а мне не мешать. „Ванечка, что ты, милый?“ — „Да понимаешь ли ты, что значит в последний раз видеть луч солнца?“»[541].
А в январе 1887 года «…всех потрясла болезнь и смерть здорового восьмилетнего Вани. В воскресенье весь день он был возбужден, шумлив, непоседлив. Ночью он заболел. Это была молниеносная скарлатина. Ребенок сразу потерял сознание. Только на четвертый день утром он узнал отца. В субботу его хоронили»[542]. Это был страшный удар для его родителей, да и для всей семьи. Тем более что грянул он перед самой свадьбой старшей дочери.
«Ванечка скончался ночью. Рано утром пришла ко мне мамочка, тихая, спокойная, лишь слезы, как жемчужины, падали из ее глаз: „Верушечка, Бог взял у нас Ванечку. Одевайся поскорее, пойдем в столовую папочку утешать“»[543].
Павел Михайлович — всегда сдержанный, давным-давно смирившийся с тем, что «в жизни и смерти Бог волен» (эта фраза — из письма Верещагину 1875 года) — потеряв Ваню, не сумел удержать рвущегося наружу отцовского горя. «Горю бедного отца моего не было границ. Он плакал судорожно и горько, как ребенок, в абсолютном отчаянии. Самый невыносимо тяжелый момент был, когда вскоре пришел пить кофе мой брат Миша, шестнадцатилетний, неразумный, но не лишенный отзывчивости; он подошел к отцу и едва внятно сказал: „Как жаль, что Ванечка умер…“ А после кофе, когда Миша ушел к себе, отец, будучи глубоко религиозным, сказал тете Манечке: „Как неисповедима воля Божия, взять у нас здорового сына и оставить нам больного…“ И стал тосковать пуще прежнего. Мы, девочки, облепили наших несчастных родителей, думали лишь об одном, как утешить отца, вместе с мамочкой, такой героиней»[544].
Семья всегда была для Третьякова своего рода «якорем стабильности», тихой гаванью, где можно укрыться от печалей и отогреться. Сама жизнь его напоминала огромный часовой механизм, который исправно работает до тех пор, пока не выйдет из строя какая-либо из его частей: умрет кто-то из близких или дочери выйдут замуж. Счастье — очень хрупкая вещь: чуть нарушишь равновесие, и оно разобьется…
Смерть сына усугубилась женитьбой Веры Павловны. Она выходила замуж за музыканта Александра Зилоти и уезжала: от родителей, из дома, из страны. Был дом — полная чаша. И вдруг… моментом опустел, из него ушло сразу два человека. Пускай один из них уходил не в смерть, а в брак. Конечно, Вера Павловна регулярно общалась с родителями. И все же… замужняя дочь — это отрезанный ломоть, это человек, живущий своими заботами в другом доме. В. П. Зилоти пишет: «Мамочке… трудно было пережить уход из семьи двоих детей сразу». Готовясь к свадьбе дочери, Вера Николаевна «…в неутешном горе своем, молча, украдкой, целовала меня; ее ласка и молчание говорили мне больше, чем все слова мира. Ни жалоб, ни мольбы. Жизнь Ванечки, пронесшаяся как метеор, была для нее подарком Божиим, данным и взятым, или проглянувшим и скрывшимся лучом солнца»[545].
Трудно было и П. М. Третьякову. «Для Павла Михайловича это было крушением всех надежд: на продолжение рода, продолжение художественной и всякой другой деятельности»[546]. В письме художнику В. В. Верещагину от 28 февраля 1887-го Павел Михайлович, прежде чем приступить к изложению деловых вопросов, пишет: «…не отвечал Вам тотчас по двум обстоятельствам: свадьба дочери и смерть единственного сына, почти одновременно совершившиеся, перевернули всю нашу жизнь, от последнего несчастия и теперь опомниться не можем»[547]. Выходит, Мишу Третьяков за сына не считал… ведь тому нельзя было ни передать управление делами, ни доверить галерею. Больше всего Павла Михайловича мучило то, что из жизни ушел «…не Миша, больной и слабый, а Ваня, здоровый, никогда не хворавший». Это ясно из его отклика на ответное письмо Верещагину от 25 марта 1887 года, через два с половиной месяца после кончины сына[548].
А. П. Боткина констатирует: «…с этого времени характер отца сильно изменился. Он стал угрюм и молчалив. И только внуки заставляли былую ласку появляться в его глазах, ласку, которую мы так знали в нашем детстве»[549].
Впоследствии на Павла Михайловича обрушилось еще одно горе: 24 марта того же 1887 года скончался И. Н. Крамской, которого Павел Михайлович высоко ценил как художника и чьим дружеским советом всегда дорожил.
Память М. К. Морозовой сохранила обстановку обедов в доме Третьяковых, проходивших во второй половине 1880-х годов, очевидно как раз после смерти Вани. «…За обедом кушанье подавали две горничные девушки, в темных шерстяных платьях и больших белых фартуках. Стол был большой и широкий. На главном месте, на конце стола — сидели рядом тетя Вера и Павел Михайлович. Тетя Вера — величественная, красивая, со слегка прищуренными серыми глазами и просто, на пробор, причесанными вьющимися темно-русыми волосами, казалась всегда серьезной и какой-то грустной. Я ее помню всегда в горностаевой, довольно длинной пелерине. Говорила она мало и очень тихо, держала себя как-то отдаленно и сдержанно. Павел Михайлович… был необыкновенно тихий, молчаливый, почти ничего не говорил… Сейчас же после обеда он уходил, за ним закрывались двери его кабинета, и он больше не показывался»[550]. Одно только оставалось неизменным и в это тяжелое время: музыка. «…После обеда тетя Вера обычно играла с кем-нибудь в четыре руки или в восемь рук разные симфонии. Я помню, как мы сидели в зале по стенке и слушали»[551].
Павел Михайлович и Вера Николаевна как могли поддерживали друг друга. 21 апреля они отправляются в путешествие по Крыму, которое длится около месяца. Ранее П. М. Третьяков никогда не выезжал надолго за пределы Москвы в весеннее время. Ему необходимо было сменить обстановку и дать домочадцам возможность развеяться. В сентябре Третьяковы вновь на длительное время выезжают из Первопрестольной, на этот раз за границу, где пребывают до середины ноября.
Павел Михайлович так никогда и не смог до конца оправиться от кончины сына. И все же этот тяжкий удар не подорвал душевных сил Третьякова. В любой человеческой жизни есть место искушениям и испытаниям, посылаемым ему Богом. А добрый верующий порой испытывается куда сильнее прочих. Семейные горести хотя и оставили неизгладимый след в душе Третьякова, но они не уничтожили семейного счастья, не подорвали веры Павла Михайловича и не разрушили его душевную цельность. Уныние обошло Третьякова стороной, волю к жизни меценат не потерял. Он продолжает интересоваться приобретением картин. Он осматривает выставки и галереи. Он деятельно участвует в организации посмертной выставки картин И. Н. Крамского. И очень заметно вырастает в масштабах его благотворительная деятельность…
Коллекционерская деятельность Третьякова неотделима от его личности, от его семейного «мира». Их нельзя рассматривать в отрыве друг от друга. Следует как можно внимательнее присматриваться к изменениям в основной «линии» собирательства Павла Михайловича, когда они вызваны событиями в его личной жизни.
Каждое сколько-нибудь значимое событие, происходившее в жизни Павла Михайловича и затрагивавшее членов его семьи, отражалось на всех сторонах жизни предпринимателя: на делах коммерческих, на благотворительности, на взаимоотношениях с людьми, на составлении галереи, наконец. Его счастье и особенно его горе могли находить выражение в изменении состава коллекции, в перемене сюжетов собираемых им картин.
С течением жизни приоритеты Павла Михайловича несколько раз изменялись. Это очень хорошо видно как по его завещательным письмам, так и по отдельным фразам, обращенным к членам его семьи. Причинами подобных поворотов часто оказывались события в личной жизни Третьякова.
С переселением семейства Третьяковых в новый приход появляется кружок единомышленников, во многом повлиявший на становление Третьякова-коллекционера. В последующие годы художественный мир безусловно занимает лидирующие позиции в его внутреннем списке приоритетов. Это видно по первому завещанию Павла Михайловича, которое было составлено в 1860 году. Родственникам Павел Михайлович завещает те деньги, которые ему, как главе семейства, достались по наследству от отца. Остальной же капитал, нажитый самим Павлом Михайловичем, он желает употребить «…на устройство в Москве художественнаго музеума или общественной картинной галлереи»[552]. Если вопросы, связанные с наследованием денег членами семейства, он оставляет на их собственное усмотрение, если вопросы благотворительности он решает в нескольких строках, то все, что касается создания галереи, он прописывает очень тщательно: этому уделено несколько листов. Получается, что в 28 лет Павел Михайлович выше семейных интересов ставил свою мечту.
А еще через несколько лет П. М. Третьяков становится семьянином. С 1865 года начинается новый этап его восприятия. Семья и галерея становятся почти на равных. Именно что почти: у галереи все еще — приоритет. Но с течением времени диспропорция между интересами семьи и нуждами галереи мало-помалу смягчается, а затем и вовсе сходит на нет. Где-то в 1880-х годах семья для Третьякова выйдет на первый план. Однако надо помнить, что на протяжении четырех с лишним десятилетий Павел Михайлович постоянно, изо дня в день, должен был тратить огромное количество нервов, времени, денег, в конце концов, жизненной энергии на обустройство русского живописного собрания. Все это могло быть истрачено и на семью. Особенно если учесть, сколь много счастья семья приносила Павлу Михайловичу… Так вот, дела его самым удачным образом, может быть от Бога, были приведены в удивительную гармонию. Семья Павла Михайловича давала ему добрый, теплый, уютный дом — что называется, «крепкие тылы». Супруга разделяла его культурные устремления и проявляла большую деликатность во всем, что связано было с бешеной деятельностью П. М. Третьякова по созданию галереи. Дочери с интересом и почтением относились к этой страсти отца. Им дали правильное воспитание… А сам Павел Михайлович готов был поделиться с женой и детьми своей устремленностью к высокой культуре, своим светлым пламенем увлеченного галериста. Таким образом, семья и галерея оказались добрыми соседями в судьбе мецената. Никогда они не ссорились и всегда пребывали в состоянии взаимной почтительности.