Глава одиннадцатая Операция

1

Шесть утра, рассвело.

Косырев потоптался в ботах: нет, ноги не оскользнутся ни на миллиметр. Переодетый в хирургическое свободное белье и накинув халат, он прошел в предоперационную.

Перед ним в торжественной тишине сидело человек тридцать, даже побольше. Впереди оператор-дублер, Юрий Павлович; он закинул ногу на ногу, лицо выражало предельное внимание, пример для подчиненных... Чуть позади — два ассистента, Людмила, операционные сестры. Новенькая медсестра, студентка Колосова. В первый раз на такой сложной операции, под туго затянутой косынкой выделялись расширенные бледно-голубые глаза. Послушалась, сняла краску, — смойте эту грязь, если хотите в операционную, — и вот, оказывается, белесые симпатичные реснички. Ничего, не подведет Колосова, сколько раз, видимо, пережила, что обязана делать. В разной мере волновались все. Суровый анестезиолог Вернов, затянувший рукава выше жилистых запястий, со своим ассистентом. Инженеры, обслуживающие аппаратуру и полиграф, который показывает во время операции ритм, колебания важнейших жизненных функций. С ними и Альберт Кириллович Саранцев в белом халате, во врачебной шапочке, скрывавшей ясный лоб. Косырев кивнул ему; Юрий Павлович ревниво обернулся, но сохранил невозмутимость. Сейчас нельзя, никаких посторонних эмоций. Где же, однако, реаниматор, Косырев недовольно поднял брови. На такой операции он может понадобиться в любой момент и должен знать, что сейчас скажут. Пока воздержался от замечания. В стороне сидели терапевты, лабораторные работники, рентгенолог Коган. Они готовили больную к операции, им предстоит лечить ее после. У ординаторов на коленях раскрытые блокноты — усваивать надо, запоминать, распространять опыт. Наблюдать за ходом операции они будут сверху, на галерее, через застекленный люк над операционным столом.

Операция была значительной трудности, но не впервые, и все как будто было известно, диагноз отработан на ЭВМ. Все, да не все. Косыреву оставалось проверить одно предположение, уточнить задачу. На столике перед ним лежал коричневый муляж, макет опухоли, сделанный по рентгеновским снимкам — ангиограммам. В кровеносные сосуды вводили контрастное вещество, и тогда опухоль была видна как на ладони. Она и оказалась сейчас на ладони Косырева, напоминая каштан в оболочке с острыми отростками. Только направленными в одну сторону — по извилинам и полостям мозга. Поворачивая пальцами, он показал ее всем. Сзади висела контурная карта. Опустил наконец муляж и взял последнюю ангиограмму. Включил демонстратор.

— Так, — пригляделся он, — немного увеличилась. Совсем незначительно. Обратите внимание, просвечивает. Значит, не обезызвествлена, гибка. Как и полагал, будем извлекать сразу — иссечение, если вдуматься, опаснее. Смотрите.

Он обернулся к контурной карте, и на всех трех проекциях мозга провел мелками линии: зеленым — границы трепанации, красным — вскрытия мозговых структур.

— Видите? Достаточно примитивного топологического воображения, чтобы представить — отростки пойдут по касательной. Выскользнет как улитка из раковины.

— Так ли? — усомнилась старшая химичка Анна Исаевна и качнулась длинным тонким телом. — Мне кажется, отростки именно топологически непроходимы, у двух — утолщения на конце...

Маленькая изящная головка тоже покачалась. С подтекстом сказала: оправдан ли риск? Задавать такие вопросы не ее дело, ее дело — количественный и качественный тканевый анализ. Но раздражаться нельзя, как нельзя было допускать и тени сомнения участников.

— Конечно, — объяснил Косырев терпеливо, — любая операция есть грубое, — он акцентировал, — грубейшее вмешательство в невероятно тонкие структуры. Но отростки — самая молодая, самая... м-м-м...мягкая часть опухоли. Выйдет. Неожиданности не исключены, рядом сонная артерия. Но маловероятно.

Анна Исаевна осмелилась пожать плечами.

— Именно так, — закончил Косырев. — Еще какие недоумения?

Ординаторы задали свои вопросы, и все примолкли. Косырев посмотрел на часы, крайне странно.

— Прошу в операционную. И где все-таки реаниматор?

Поднялся долговязый врач.

— Быков, — пробасил он.

Юрий Павлович тоже встал.

— Познакомьтесь, Анатолий Калинникович, наш новый работник. Помните, был разговор?

Вот кто вместо Лёны. Косырев ощупал Быкова взглядом. Вид добродушный, на плосковатом лице готовность. Волосы длинными патлами из-под шапочки. Это здесь, голубчик, не пройдет. Лет двадцать пять, не больше.

— Очень приятно.

Он повернулся к анестезиологу.

— От внутричерепного давления?

— Да, введено.

— Наркоз — кураре?

— Нет, Анатолий Калинникович. Больная слишком боится. Общий наркоз.

Косырев вспомнил синейшие глаза Чертковой. Надя, кажется. Совсем девочка, восемнадцать лет. Одна только морщинка на переносице. Конечно, боится, так боится, как с возрастом уже не дано.

— Хорошо. А теперь — в операционную.

Процессия тронулась заведенным порядком: Косырев впереди, за ним Юрий Павлович, потом все остальные. Лечащие и ординаторы повернули на третий этаж. Стук женских каблучков по кафелю лестницы стуком кастаньет. Его тянуло спросить мимоходом Юрия Павловича, как в райкоме, но он всегда остерегал других. Не только спрашивать, думать о постороннем не рекомендовалось.

Красная предостерегающая надпись: «Операционная № 2. Стерильная зона. Без разрешения вход запрещен».

На умывальнике лежали свежие куски антисептического мыла. Щетки затрещали по ногтям. На это не надо жалеть усилий. Стряхнув с рук капли воды, он привычно вытянул их вперед, и сестра накинула и завязала темно-зеленый рабочий халат, потом передник. Другая, студентка Колосова, прикусила губу и, торопясь, срываясь, стала натягивать перчатки — спокойнее, спокойнее — бледно-желтые, в форме схватывающей кисти, сам их цвет успокаивал. Показались Косыреву просторными, а это плохо, резина хоть и тончайшая, осязание непременно ухудшится. Он пошевелил пальцами, — нет, померещилось, размер его известен, — и раздумал менять. Все же тень неудобства осталась, Колосова протерла перчатки марлевым шариком, спирт. Пятясь и отталкивая локтем, чтоб ненароком не задеть, створку стеклянной двери, он вошел в просторную операционную. За ним другие.

Обежал взглядом все и всех. Столики с инструментами были придвинуты к новому операционному креслу, заменившему стол: сегодня, однако, классическая, лежачая поза. Ассистенты и сестры приготовились. Анестезиолог Вернов, старый, надеждый работник, положил руку на кран, как на первый рычаг спасения. Реаниматор Быков растопырил перчатки. Объективы телевизионной камеры, — для передачи по институту, — были наведены. И наконец инженеры включили демонстраторы и полиграф, который своими проводами, трубками, присосками ждал соединения с человеческим телом. Рядом с инженерами — Саранцев — темные края век очерчивали внимающие глаза. На экранах подрагивали прямые линии.

Косырев потоптался у кресла, выбрал основную позу.

Санитары ввезли больную; голова ее была обернута салфеткой. Пока снимали с каталки, укладывали, накидывали ремни и прочее, Косырев отвернулся. Много раз спрашивал себя: как это — лежать на операционном столе? И каждый раз отвечал: большое испытание.

Подошел. Над креслом склонился Юрий Павлович; своими треугольными, как весы, точными глазами проверил положение и чуть передвинул рычаг. Инженеры подтягивали разноцветные провода датчиков. Под покрывалом виднелись контуры тоненького тела; лицом вниз, обнаженная до плеч, лежала девушка. Не лежала. В блеклом свете она будто витала на крыльях белой простыни между небом и землей, и он, бог, должен был решить ее судьбу. Освещена была только бритая круглая голова, опущенная в держатель; лоб и виски мягко, но прочно захватывали каучуковые зажимы. Мягкие, золотистые, он вспомнил, были срезанные теперь волосы. Потом отдадут, сделает парик или шиньон. Но в клинике придется побыть долгонько, успеют снова отрасти. Над ней хлопотали ассистенты, один заканчивал цветным спиртом контуры трепанации. Косырев подождал.

— Не бойтесь, это я, Косырев, — сказал он, наклонившись, очень тихо. — Операция, в сущности, очень простая.

— Почему — в сущности? — прошептала она.

На плечах и затылке выступили капельки пота. Поднялись и опустились лопатки, она вздохнула. Чрезмерный страх — это из рук вон плохо, он генерирует ошибки организма.

— Вы слышите меня? — он должен был угадать все, что в ней творилось: — В последнее время что-нибудь огорчало вас? До клиники? Только абсолютную правду.

— Я не поступила в институт.

— Невелика беда, забудьте.

— Больше ничего. Нет, ничего.

— Хорошо. Нас здесь много, мы поможем вам. А вы постарайтесь — нам. Настройтесь на победу.

Капельки пота не высыхали.

— Вы любите музыку?

Она удивилась, даже в этом невольном положении приподнялись лопатки. Но вопрос был задан не зря. Биофизики проникли наконец в одну глубокую тайну. Рай и ад — в нашем мозгу; участки, ведающие радостью, значительно обширнее, чем области тьмы, смертной истомы. И музыка — величайший источник бодрости, наслаждения. Ее ритмы, охватывая и подсознание, и сознание, сначала включают гормоны действия, потом усиливают обменные процессы и, наконец, — через кору надпочечников, — создают долгосрочное жизнерадостное настроение. Великие музыканты бессознательно сливали творческие взлеты с этими фундаментальными ритмами химизма. И с числом 137 — загадочным числом — основой музыкальных форм.

— Очень люблю, — благодарно прошептала она.

После наркоза очнется и сразу вспомнит. Все было заранее подготовлено. Косырев сделал знак. Едва слышно, но как проникающе, как юно, мотыльками взлетели ритмы дивертисмента Моцарта. Не Шенберг и не скрежеты и шумы, а Моцарт — высшая организация. Косырев глянул вверх: там склонялись врачи и виднелась маленькая головка Анны Исаевны. Далеко зашел ее альянс с Нетупским, очень жаль. Мешать будет присутствие, буквально нависла над головой. Забыть немедленно о ее существования. Забыть и других — вытеснить чувство театральности.

И забыл. Все заняли свей места.

— Наркоз, — приказал Косырев и кивнул Людмиле надеть марлевую повязку.

Зашипел кран наркотизатора, донесся знакомый приятный запах. Прошло время, оперируемая была неподвижна. И вдруг, когда нельзя было ждать, шевельнулась. Косырев глянул на анестезиолога. Но случайно, просто очень молода, не поддается, не все двигательные центры захватил наркоз. Она заснула, Моцарт ушел в память, в глубину. Хватит.

Музыка замолкла. Рефлекторы ярко осветили стол.

Часы на стене показывали 6.59. Рядом другие — 0.00.

Общая и полная сосредоточенность. Косырев и Юрий Павлович тоже замерли, соединив руки в перчатках, в позе Будды перед молитвой. Боги — это фантастическое воплощение стихии, нельзя быть полностью уверенным в благополучном исходе. У Колосовой нервно сморщилась переносица, мелко заморгали белесые реснички, но Косырев холодно повел глазами, и она овладела собой. Сейчас вся неподвижная операционная группа в темно-зеленых халатах и белых марлевых повязках была похожа на совет марсиан или жителей другой звездной системы у жертвенника.

Хейр — рука и эргон — действие — о древние греки! вот что такое хирургия.

Хейр эргон.

Глубокое спокойствие. Он расставил ноги, примерился, уперся в пол. Как магический пасс сделал рукой легкое движение по намеченному ассистентом контуру. Подвинули налаженный трепанатор, он опустил трепан, включил. Форма отверстия классическая — не круглая, а неправильный четвероугольник, лучше прирастет. Величина с запасом. Легко постукивал полиграф. Мельком глянул на экраны — нормальные данные. Длительная процедура, скорее бы новое оборудование, барокамера. Но этого он никогда никому не поручал, считая, что неполадки старта могут вылиться в общий неуспех.

Конечно.

Он протянул руку назад, почувствовал в ней острую ложечку и осторожно расширил трепанационные отверстия. Крови оказалось совсем мало, Людмила убрала двумя тампонами. Костные перемычки одна за другой хрустнули под щипцами. Что там наша Колосова? Но она за делом вроде совсем успокоилась, помаргивала только над повязкой, держа наготове тампоны.

— Внутричерепное? — повернулся Косырев.

— То, что надо, — ответил инженер.

— Включите кондиционер, душновато.

Реаниматор Быков, перегнув длинную фигуру, сбоку следил за экранами и лентой полиграфа. Над его плечом — Саранцев. Думают. Работой, где думать приходится мало, сейчас никого не заинтересуешь.

Косырев откинул кусок черепа на кожном лоскуте, Юрий Павлович закрепил. Теперь Юрий Павлович следил за действиями Косырева впивающе, хирург-фанатик. Косырев вскрыл оболочки иглой и ложкой. Струйка прозрачной жидкости, кровь. Тампоны, тампоны. Он сам нежным движением толкнул один поглубже. Кровь испачкала перчатку, потом ослабла.

И тут он увидел на указательном пальце темное пятнышко. Боже! Не может быть, неужто прокол? Колосова промокнула тампоном мгновенный пот на лбу. Глаза Людмилы опустились за его взглядом, слышно было, как она сглотнула слюну. И бросилась к автоклаву. Косырев отошел от стола. Немедленно сменить. Поврежденные перчатки это крайне опасно; несмотря ни на какое мытье, микрофлора таится в порах кожи и вместе с потом может внести инфекцию в мозг.

Вторые перчатки, в мгновение натянутые Людмилой, пришлись точно по рукам: недаром, недаром он чувствовал неудобство, или Колосова не сумела надеть как следует. Взгляд вверх, Анны Исаевны, слава богу, не видно. Сестра сменила и марлевую повязку.

Он вернулся, сделал глубокий вдох. Теперь, собственно, и начинается операция. Теперь полное самозабвение.

Высушенное тампонами отверстие достаточно просматривалось. Мозг не пролябирует, не выпирает, хорошо. Он снова принял ложку, нейропинцет и начал осторожно раздвигать волокна и сосуды. Взгляды были устремлены к точке действия, все затаили дыхание. Вот и опухоль. Вот оно — дьявольское инородное тело.

— Ток к пинцету, — скомандовал Косырев.

Особыми изящными, округлыми и вместе расчетливо обрывочными движениями, которые, говорят, даже называли косыревскими, он одновременно действовал и ложкой и нейропинцетом, поддевая и пережигая, электрокоагулируя места сращения, спайки. Микроны, миллимикроны, искуснейший ювелир уступил бы ему в точности, и, может быть, для того веками копился опыт Левши, чтобы сейчас Косырев воспользовался им, как достойный продолжатель. Смотрите, учитесь вокруг. Все же гибли мириады нервных клеток, драгоценнейших в человеческом организме. Новый инструментарий ой как нужен. Еще спайка, еще.

И снова мгновенный пот.

Юрий Павлович и Людмила увидели, остальные поняли: что-то чрезвычайное. Снова взгляды устремились к одной точке, только Быков и инженеры с плечами ушли в полиграф...

У края опухоли вросла сонная артерия, расположенная чуть асимметрично. Решение принять немедленно, иначе гибель. Косырев надрезал инородную ткань— отвести сосуд в сторону. Надо же, не обошлось-таки без иссечения, как в воду глядела Анна Исаевна, напророчила. Но целостность все равно, все равно сохраним. Круговые движения ложки, никак нельзя повредить, никак, исключено. Ему казалось, что клетки мозга светились, вспыхивали, призывали к точности. И это поистине так. Вот так они и говорят между собой, кодируя смысл в особом электромагнитном излучении, в своеобразной азбуке Морзе. Охраняя нас без нашего осознания... Юрий Павлович подхватил наконец артерию и прижал ее слабой клипсой. Тампоны, тампоны, крайне осторожно, Косырев почти не чувствовал своих движений. Так, еще, так.

Приостановив дыхание, он сдвинул опухоль пинцетом немного в ином направлении, чем предполагалось. Она пошла. Еще небольшой подрез, коагуляция. Показалась кровь. Ничего, второстепенный сосуд. Серебряная клипса, еще одна.

Итак, внимание. Он потянул опухоль к себе.

Ткани мозга благодарно сомкнулись.

Вынул опухоль, оглядел. Высоко поднял, чтобы видели все. Темная капля крови упала на передник, опустил рогатую висюльку в баночку. Дрянь, дрянь, она прорастала в живой мозг. Анализ покажет, какая она, но и сейчас видно — не раковая. Повезло Наде Чертковой.

— Будет жить здоровой, — сказал он.

Операционные часы: 2.53.

Он отошел от стола, закончат ассистенты и Юрий Павлович. Яркие рефлекторы высвечивали его лицо и знаменитую морщину, которая незаслуженно делала Юрия Павловича тугодумом. И вдруг Косырев заметил, что это вовсе и не морщина, а шрам. Надо же. Он терпеливо, опустив руки, ждал. Вот и лоскут лег на место. Можно уйти; кивнул тем, кто мог его видеть.

За дверьми заплаканная Колосова показала надутую перчатку: пятнышко не пропускало воздуха. Значит, прокола не было, дефект окраски. Повезло. Он содрал перчатки, с облегчением опустил влажные руки под прохладную струю.

Выйдя наружу, присел в одиночестве, закурил. Относительно быстро, всего три часа; физически он мог выдержать хоть десяти-, хоть двадцатичасовую операцию, и такие предстояли на барокамере. Придется бросить курить.

Бывало, Лёна шептала в трудные моменты: «Все хорошо, все хорошо», — и он угадывал движение губ под повязкой. Нужно честно признаться: из этой тоски не вырвешься ни через месяц, ни через год. Когда-то, быть может. И операции — одно из верных средств душевного взлета. Ведь он принадлежал к тому слою, к той школе хирургов и нейрохирургов, которые считали радость или горе их неотъемлемым финалом. Он был всегда убежден, что труд хирурга никак не может быть бесчеловечным: знание, умение и добро спаяны здесь воедино. Любить оперировать?! Надо любить спасать жизни.

Принял душ, переоделся.

После краткого разбора сделал наставление лечащей группе. Попросил с особой тщательностью проследить, как и с какой скоростью восстановятся нормальные функции, поэтапно засечь время. Подчеркнул, что отныне особенно важно фиксировать связь состояния больных с их переживаниями — на возможно более высоком уровне точности, — и просил немедленно докладывать соображения о систематике и описании переживаний. Произвело впечатление. Все были радостно взвинчены исходом, а теперь еще и новость. Остальное узнают во вторник.

Анна Исаевна сидела, подперевшись кулачком. Думала, глядя в пол, носки туфель были расставлены, как у балерины. Жалкая она какая-то, Нюрка-Нюрочка. И все-таки изящна и по-своему хороша. Уходя, услышал, как начался бурный разговор.

В коридоре нагнал Саранцев. Темные раскосые глаза расширились, oн теребил бородку.

— Я потрясен, Анатолий Калинникович. Ваше искусство...

— Сегодня выигрыш, а завтра проигрыш.

— Да-да, я тоже об этом. Что, если подключать новый рентген? Защиту операционных бригад обдумаем. И демонстрировать проникновение с помощью ЭВМ, во всех трех измерениях? Схематически, с цифровыми данными. Взгляд на экран — точнейшая коррекция!

— Гм. Оч-чень интересно.

— И в случаях опасных вторжений возможна сигнализация.

— Оч-чень, оч-чень.

— Но... Анатолий Калинникович. Я...

Косырев скрыл усмешку,

— Нужен новый компьютер? Знаю. Но кто же нам даст его?

— Жаль, — нахмурился Саранцев.

— Д-да... — помедлил Косырев и вскинул глаза. — Впрочем. Если наши идеи получат поддержку, шансы усилятся. Он ведь, компьютер-то новый, всем нам вот так, — он провел рукою по горлу, — вот так он нам нужен. Пойдемте.



2

У круглой аудитории толпились ординаторы — с книжками, с конспектами в руках. Сдавали минимум по философии, теперь уже не Бодрову. Кто-то кого-то наставлял, что технократы Запада, страшась социальной стихии в век разрыва и катастроф, пасуют перед политиками. Приоткрыл соседнюю дверь; в приемной, накручивая завиток на палец и уютно поджав ноги, Алина дочитывала детектив. День неприсутственный, но, уверенная, что он на операции, отрабатывает за вчерашнее бегство. Кабинет Нетупского был, конечно, закрыт. Они с Саранцевым быстро шли по коридору, и встречные, врачи и остальные, здоровались сегодня по-особенному, как бывает в день большой операции, — кто улыбкой, кто взмахом руки, кто провожая поощрительным взглядом. Косырев почувствовал себя среди людей, в своем коллективе, единым с ним. И что-то еще пробивалось, тыркалось неуклонной силой давления, первым жестким листочком через окаменевший слой.

Распахнул, пропуская Саранцева, дверь, и тот вежливо задержался. Но прошел. Огромный зал барокамеры был шумен и полон людей — и строителей, и технарей в синих халатах. Занятые своим делом, далеко не все расступались перед Косыревым и Саранцевым. Все переоборудовано, стены покрыты светлой плиткой и жестко заэкранированы. Еще стояли леса, их снимут и — тщательная, самая тщательнейшая дезинфекция, стерилизация.

Барокамера притягивала взгляд и своим знаемым совершенством, и таинственностью, неопробованностью. Сверху невесомо парил мостик для наблюдателей. Колпак почти идеально прозрачен, прозрачней родниковой воды, и вроде бы жаль, что его схватит панцирь металла. Переплетения телевизионного оборудования напоминали планетарий. Сюда, может, примонтируем и рентген, под контролем Саранцева. Ишь как загляделся.

Шмелев, в халате и резиновых перчатках, один копошился внутри. Скорченная поза: плечо выше другого, голова в свалившихся волосах набок, лоб сморщен. Заметил их, поднялся, взмахнул приветственно перчаткой. Но показал один палец, и Косырев развел перед Саранцевым руками — значит, нельзя.

Вошел в предкамеру. Закрыл тяжелую дверь, которая потянулась воздушным шариком за детской рукой, но легла в пазы плотно, мертво. Легкий звон металла обласкал ухо. Включил газовые и ионные стерилизаторы, подождал пяток минут. Озонированный чистый воздух гнал из легких всякую дрянь и, казалось, пахнул цветами. Открыл вторую дверь, послышалось почти неприметное гудение. Шмелев бросил отвертку.

— Ну, какие тут дела? — спросил Косырев.

— Все, в общем, готово. Стерилизация идет по третьему кругу. Беру пробы, никого не пускаю. В этом смысле все в порядке. Но...— Шмелев качнул головой, прицокнул языком, — не нравится мне этот фон. Слышите? Где-то что-то, никак не поймаю.

Жужжание не вызывало восторга и у Косырева, он поморщился.

— А герметизация?

— Смотрите сами...

Шмелев отвечал на вопросы, но взгляд его требовал объяснений — о Лёне. Косырев смолчал, включил прибор. Стрелка застыла на нуле.

— Давление, давление.

Шмелев не слышал, думал. Откинул рукою волосы, будто в чем-то убедился. Неторопливо запустил насос, и стрелка другого прибора принялась отсчитывать миллибары.

— Давай обратно.

Она поползла обратно. Постепенное вживание оперирующих и больного было обеспечено.

Косырев повернулся к операционному креслу, включил освещение. Ему хотелось подойти сразу, но он медлил, продлевал нечаянное удовольствие знакомства. Нет, вся жизнь не ушла. На столике рядом увидел явно самоделковый прибор, вроде пистолета с фанерной рукояткой. Три отверстия: понятно, закреплять в держаке.

— Это что такое? — спросил он, догадываясь и не веря.

— Это сюрприз. Генератор ультразвуковой сварки костей. И одновременно трепан.

— Ишь ты.

Небольшие глаза Шмелева шевельнулись в сети молодых морщинок.

— Не моя заслуга. Расспросил сведущих ребят из одного института. Таких сейчас в природе несколько штук. Смотрите, вот резервуар жидкой пластмассы. Играет роль припоя. Если черепные кости разрушены, она цементирует щебенку.

— Скажешь. Припой, цемент, щебенка... Не наша это терминология. Живая ткань — не мостовая.

— Тем не менее. И вам хорошо известно — ультразвук прекрасный антисептик.

— Однако фанера-то.

— Видите, схвачена прочнейшим лаком.

— Не рискованно, не подведет?

— Что вы! Ни в каком смысле. Очень малой мощности, мягко работает. Легок и маневрен. Операция сварки — всего полторы-две минуты. Практически безотказен.

Он расхваливал чужое детище, как свое, это хорошо.

— Спасибо, он, спасибо, Шмелев.

Разговаривая о делах, они будто и забыли о Ленинграде. Косырев подошел к столу. Эт-то д-даа. Лазерный скальпель изогнулся жирафой над изголовьем, готовый проколоть отверстие диаметром не в микрон, как мечталось вначале ему — и Лёне, — в несколько ангстрем. Оперируй отдельные клетки, вырезай хоть одну молекулу порочного белка. Вместе с лазером — портативный электронный микроскоп.

— А как перемещать?

— Вот, смотрите. Движется вдоль основной рельсы и по рейкам, вверх и вниз. Смотрите, фиксаторы. Довольно сложная система передач, зато точная. Обеспечивает минимальные сдвиги.

— Приводит в отчаянье! Не готовы мы использовать такую точность. Если бы так же точно знать больной мозг.

— Это уж ваше дело.

— Мое, мое. И наше.

Первая разведка, глянул на тонкую горбинку носа. Тот, протирая спиртом руки, смолчал.

— Ты мне не нравишься сейчас, — Косырев поджал губы.

— Воля ваша.

Ладно. Косырев отвернулся, глубоко забрал воздух. Закрыл глаза, протянул вперед руки и мысленно почувствовал плотно легшую в перчатки, в ладонь рукоять лазера. Поработаем, да. Мы исправляем не только огрехи природы, не только биологический произвол болезни. Мы — хирурги и нейрохирурги — снимаем и последствия социальных пороков. Мозг и сердце. По ним бьют алкоголь и никотин, ломая природные барьеры, естественную защиту. Курить и пить, значит, проделывать с организмом то, что происходит с реками и океанами, куда спускают нефть. Глупо, не надобно предаваться человеческим слабостям; ты за них в ответе, хирург, будь же сам образцом. Выписки, встречи — все для беседы, для разговора. Неужто и разговаривать без этого не о чем? Нет, хватит. Длительные операции в барокамере просто обязывали. И из его поколения, между прочим, тоже вышли космонавты, люди идеальной жизненной дисциплины. Ему было зачем беречься — хотя бы ради других.

Операция начнется так. Торжественный обряд облачения. Привстав на цыпочки, сестра затянет повязку. Мышцы отделены от черепа, ультразвуковой трепан. Вот он, мозг — влажный, в извилинах и кровеносных сосудах. Живое лицо Ольги Сергеевны. Мгновенный страх, выйдет ли. И холод мужества. Лёна приникла к окуляру, щелкнула тумблером лазера...

Этого не будет. Он открыл глаза. И увидел через колпак Сергея, махавшего рукой.

— Глянь-ка на этого парня. Возьмешь к себе и научишь. Сообразительный.

По лицу Шмелева прошла улыбка.

— Что такое? — Косырев совсем забеспокоился.

— Вы думаете, я останусь?

— А как же!

— Нет. Доведу барокамеру, и все.

— Так, — Косырев опустился на сиденье. — Ну, выкладывай.

Шмелев обреченно вздохнул и тоже опустился на ящик. Косырев возвышался над ним несостоятельным, теряющим власть судьей. Шмелев уперся локтями в колени — и намеренно, намеренно — сбросил гриву себе на лицо.

— Все то же, — сказал он, — к Арутюнову. Там организуют новую лабораторию.

— Н-нуу, — Косырев развел руками. — Никуда я тебя не пущу.

— Любовь — пташка не ручная. Хочу делать что́ хочу.

— Но ты мне нужен. Ведь не предатель же ты.

Шмелев поднял голову, прищурился и, видно, подумал: а Лёна, которая ушла, разве предательница? Косыреву страсть как захотелось курить.

— Ну чего, чего тебе не хватает?

— Скажу, — подхватил Шмелев, — я все обдумал. Мне не хватает средней цели. Да, средней. Общая ясна, но сам вряд ли дойду. Вы тем более.

Как верно и как безжалостно. «Пройдут года, и сталь клинка покроют слоем ржавой пыли. Где тот, которого года, летя вперед, не победили?..» Так и поется в старинной шотландской песне.

— Ближайшие цели достижимы, но легковесны, — продолжал Шмелев. — Хочу размерить на свою активную жизнь, оставить след. На двадцать — тридцать лет творчества.

— Точно на такой срок? Маловато. А меня и вовсе прочь. Напрягись-ка, представь: что за средняя цель вне великой? Что, если б человечество исчезло, лет через двести? Не доживем, но и теперь все потеряет смысл.

— К чему это?

Все оказывается пустым вне союза возрастов, вне передачи труда, подумал Косырев.

— Заладил — хочу, хочу, — сказал он. — Мельчишь. А я-то задумал...

Косырев мысленно затянулся сигаретой и прищурился. Видно было: хоть и помимо воли, Шмелев заинтересовался. Поднял голову, блестящие точки в карих глазах. Очень чуток и очень нужен — руки вместе с головой, — просто необходим Косыреву.

— Ну, давайте, — сказал Шмелев, — подопытная свинка готова. Давайте, чего тянуть.

Но Косырев не торопился, молчал. Молчали оба. Сейчас ты у меня подпрыгнешь,

— Ты где — на Марсе? — спросил Косырев. — Надо читать объявления. Прямо у входа.

Шмелев потер щеку. Косырев рассказал и о стычке с Нетупским, и о том, что Юрий Павлович будет рекомендован секретарем, и об остальном. Откровенно и полностью, с этим человеком иначе не выйдет. Шмелев тер щеку. Если заинтересован, умеет слушать.

— Во вторник ученый совет, проба. Будешь иметь касательство к этой идее. Ясно?

Шмелев застыл. Ей-ей он испугался: не прозевать бы, не прошло бы мимо, вдруг — эпохальное. Подавай уникальное личное участие, такая у него слабинка. Поймал его Косырев.

— Схватка титанов не для моих слабых нервов, — сыронизировал Шмелев, — но такое зрелище пропускать нельзя. Что это вы, дорогой шеф, успели натворить?

— И второе, — Косырев закреплял успех. — Кто ты такой в этой борьбе? Я снова о вступлении в партию. Из рабочей семьи, и сам работяга. Пора.

— Меня никто особенно и не звал. Теперь я согласен, но...

— Его не звали, — перебил Косырев. — Его нужно особо приглашать. Н-ну, фразеология. Нет, мы тебя по косточкам разберем и, обещаю, — приму участие.

— ...но я могу вступить в партию и в другом месте.

Ладно, ладно, шантажируй по инерции. Но Косырев знал — все в порядке. Он спохватился, обидчивый Саранцев ждал слишком долго.

— Парня этого надо устроить в общежитие. Сергей Семенихин, запомни.

— Ладно, сделаю.

Шмелев натягивал перчатки. Косырев снова прошел все процедуры.

Но напрасно он думал, что Саранцев скучает. Толпа техников, рабочих и сдавших минимум ординаторов окружила кого-то, Косырева никто не заметил. Размахивая руками, прижимая их к груди и строя на подвижном румяном лице разные разности, в середине круга стояла Алина. Раз! — выбросила вперед не свои, а чьи-то скрюченные пальцы, пригнулась зловеще, безжалостно растрепала волосы. Агата Кристи, только что прочитанный детектив. Наверху складной лесенки, как на насесте, Колосова опустила подбородок на колени и охватила руками голые, бутылочками, девичьи ноги. Глаза красноватые, грустна, как и бывает после срывов — закон. Реаниматор Быков наморщил плосковатое лицо. И даже Коган был тут. Он выставил вперед ухо и иронически, но не без интереса, тоже слушал. В этом окружении Сергей, положивший руку на лесенку, весь как-то сжался, полинял. А Саранцев надменно улыбался — и что за привычка! — щекотал свою ноздрю. Халата так и не снял, чтобы все видели: сегодня участвовал в операции. Как молод он еще, как молодо большинство вокруг... Рассказывая, Алина больше, чем на других, поглядывала на него, на модника. Да и Сергей нет-нет и кидал на него горячий взгляд. Все-таки Алина по-настоящему артистична — глаза, руки, модуляции голоса... Ну, и все, преступник изобличен.

— Да-а, ин-те-ересно, — протянул Саранцев, и гладкий лоб его чуть двинулся в сторону.

Все повернулись к нему, видно, успел чем-то проявить себя.

— А почему? — спросил он и сам ответил: — В нашем сложнейшем мире информация всегда неполна, не хватает данных. Для суждения о чем бы то ни было. Вот детектив и учит проникать интуитивно, решать из малых сведений. Гимнастика ума.

В саранцевской манере говорить чувствовалось нечто снисходительное, даже фатовское. Он-то давно и все знал, но раз необходимо другим — пожалуйста. Однако внимание и уважение к нему были несомненными, говорил не глупые вещи. Поправляя прическу, Алина смотрела на Саранцева завлекательно.

Косырев не понимал склонности к детективам подобного сорта. Но — Шмелев задел его — все ли он понимает в молодежи?

— Ученым — хлеб насущный, — закончил, щекотнув ноздрю, Саранцев. Технарям и медикам — тоже.

— Хм, откашлялся Косырев. — В чем-то, пожалуй, и верно.

Алина мигом спряталась, но прическа ее маячила поверх голов. Теперь в центре оказался он, все расступились.

— Только люди — это не просто технари или ученые. Понимаете, — Косырев будто взвесил что-то в ладони. — Над методой почтенной дамы стоит задуматься. Ведь если за обыденной, за доброй внешностью может укрываться преступник, то не внушает ли это тотального недоверия. Ко всем и ко всему?

Саранцев улыбнулся, а Косырев понял: торжественно, но интересный поворот. Алина исчезла. Жалко, Косырев говорил и для нее.

— Тогда получается не гимнастика, а развращение ума. И чувств. Незаметно воспитывается подозрительность.

Сергей переводил глаза с Саранцева на Косырева. И Косырев, окруженный общим вниманием, увиделся ему совсем не таким, как в Речинске. Директор. Глаза отчужденно пригасли.

— Вы правы, — сказал Саранцев. — Только это — из другой оперы.

— Почему? Не разрывайте интеллект и чувственность. Для нашего времени, да и для нашего дела это грубая оплошность.

— Верно, — подтвердил, грассируя, Коган.

А вот этого не нужно, Косырев глянул остерегающе. Чтобы они, самые старшие, блокировались против молодых. Как раз и влезешь в назидательную интонацию, от которой так трудно избавиться. Саранцев просто, безо всякой трибуны и без напряжения, контактирует с молодыми, хотя и он, и Шмелев уже на четвертом десятке. Но поближе к молодости.

— Инструментарий у нас колоссальный, — Косырев окольным путем стал гнуть к своему, — а как его использовать? Опытным путем подбираемся к физиологическим основам психики. Но в целом они не разгаданы. А если дальше разрывать интеллект и чувственность, мы никогда не поймем причин массовых психических состояний. Которые — в социальной среде. Детектив же...

Говори, говори, казалось, думает Саранцев, заранее знаю, что скажешь. И снисходительно, как Декарт, — я мыслю, следовательно, существую, — улыбается. Дослушав, он сзаду-наперед пошевелил бородку и серьезно спросил:

— Значит, проникнуть в переживание можно только спускаясь от сущности, от целостности человека?

Косырев удовлетворенно кивнул. Сергей совсем не понимал, о чем речь, но исход спора не понравился ему. Оглянулся вверх, на Колосову и, нелепо взмахнув руками, как в воду бросаясь, — негативизм требовал твоего — заговорил, срываясь и торопливо:

— Но почему, почему... Почему нельзя читать, что хочется. Хоть Агату Кристи. Разве не властны выбирать, управлять собой? Мы приговорены к свободе. Свободный выбор от внутренних желаний. Нет свободы решений — значит несвобода, и... мошки мы, мошки.

Недоумение на лицах: что за парень прервал директора? Как все-таки травмирует их это непоступление, вспомнил о разговоре с Чертковой на операции Косырев. Но все равно, братец, теперь держись. Это не Речинск, не разговор вдвоем, на берегу. Выставился умником перед такой аудиторией, сам виноват. Сверху в затылок Сергею смотрела Колосова.

— Знакомьтесь, товарищи, наш новый техник, — Косырев подтолкнул его вперед. — Но у него... изъян, что ли. Экзистенциалистов начитался.

Сергей дернулся назад. Мяч, брошенный директором, подхватили сразу.

— Ах, вон как! — юркий Витя, заменивший в лаборатории Шмелева Вальку и Пашку, потер руки. — Очень интересно. Человеку, значит, все позволено? Делай что хочешь?

— Тогда подумаем, — перебил другой технарь, — и перестроим всю нашу работу. В духе полнейшей неограниченной свободы.

— Ну, что ты, — поправил тонкий как хлыст ординатор Гуляев, — перестраиваться. Зря вообще стараемся. От мошек повернуться негде, а мы ремонтируем их телеса — негодные белковые сгустки. Закрывать надо учреждение.

Безжалостные столичные штучки пустили провинциала впереброс. Только настрадавшаяся Колосова, собрат по несчастью, будто хотела протянуть руку, погладить сверху. Хорошо, что Сергей не видел ее жалости. Сбежать готов, подумал Косырев, но не позволим. И наконец Саранцев, разглядывая свои ногти, доконал его.

— Однако почему ж свобода. Ведь у экзистенции все цели переходят в противоцели. И, значит, свобода — в несвободу.

— В прошлом разгадка человеческой мошки —ничто. И будущее тоже — широкие ворота в ничто, — поддакнул кто-то.

— Счастливого пути,— с волжским акцентом пробасил Быков.

Все грохнули, веселились вовсю. И рабочие тоже. Осведомлены, однако, начитаны. Могут и заклевать.

— Действительно, задумайся, — перехватил Косырев. — Ну, какая свобода у нейрохирурга? Если по-твоему — значит, ни с чем не считайся. Экспериментируй, режь, кромсай — игра познания, полная свобода. Можно и обще́е. Жизни другой не будет, так тесни людей, живи за их счет. А ведь есть же ответственность? Или как?

Успокоились, слушая.

— Верно, экзистенция утверждает, что человек осужден на свободу, и не так-то просто разоблачить, есть трудность. Делай что хочешь. Написал-то это на стенах блаженной Телемской обители великий Рабле. Все позволено. А это великий Достоевский, хоть и устами зловещего, но и жалкого, запутанного злом героя. Но мы не вольны выйти за пределы своей природы, своих потребностей. Выйди — и свободным окажется труп. Как же быть, где свобода?

Он умел модулировать не хуже Алины. Тишина, знак величайшего внимания, подошли и другие. Коричневые, в густых ресницах глаза Сергея подрагивали. На Саранцева Косырев не смотрел.

— Трудность, однако, преодолима. Нельзя предаваться произволу страстей и наслаждений, так выйдешь за пределы разумного. Безмерное удовольствие болезненно, наркомания. Тогда согласуй свои цели с моральными требованиями. И с действительностью. Свобода хирурга лечить, от болезней — к норме.

— Но мера свободы входит в понятие человека, — вмешался Саранцев. — Не приводят ли железные законы к обожествлению необходимости?

Вот куда ушли от детектива. Ничего, ничего. Он ответит Саранцеву, вопрос которого — проявление научной честности — был своевремен.

— Почему? Ничуть не бывало. Железных законов нет, опять чья-то выдумка. Закон не выкован из железа иль из титана, и он не бог над нами. Он — необходимое в случайном. Но раз выбрал, уже некоторая несвобода, уже не зависит от воли.

Вот и пригодились они — раздумья. Коган, не упуская, особенно выдвинул ухо.

— Единственно реальная свобода — с помощью одних потребностей, одних желаний ограничить другие. Удовлетворив элементарные, устремиться к творчеству. А это и значит, как говорил Маркс — свобода лежит по ту сторону материального производства.

Кое-кто присел, прислонился к лесенке. Нравится.

— В этом-то все и дело. В нашем будущем хотения будут другие. И тогда — как можно не позволить человеку человеческого? Вот и ответ — Рабле, Достоевскому. Тогда и сможем, как предсказывали латиняне, с гордостью воскликнуть: Homina est causa qui.

— Люди — причина самих себя, — перевел кто-то шепотом.

— А пока... Поосторожнее с внутренним-то достоянием, и вряд ли стоит пускать туда экзистенцию или Агату Кристи. В свои мысли и чувства, всерьез. Мой характер — это моя судьба, которая должна вести, а не тащить насильно. И не пятиться. Все мы — и медики тоже — еще прикованы к слепой необходимости, слишком многого не знаем. Но кое-что уже знаем. Делаем.

Прошла и высокая нота. Приняли. Попутно был доведен до исполнения долга и разговор на берегу Веди. Вот — все. Косырев махнул рукой: хватит, товарищи, за работу.

— Никого не хотел обидеть, — закончил он.

Все расходились задумавшись, кто-то ободряюще хлопнул Сергея по плечу. Саранцев распрощался, кажется, по-настоящему сердечно. Но как отнесется, узнав у Нетупского, что Косырев отверг его кандидатуру в партбюро? Везде сложность.

Глаза Сергея блестели воодушевленно. Столица. Сам, сам ищи свою, по Ухтомскому, доминанту. Главную цель жизни. И надо ж — было угадано.

— А знаете, — весело и озорно спросил Сергей, — кто Ухтомский-то? Потомок суздальского князя Всеволода Большое Гнездо.

— О, интересно. Идем-ка сюда...

Вокруг снова стучали молотки, жужжали сверла. Они подошли к прозрачному гигантскому колпаку.

— Видишь вон того? — показал Косырев,—Он все тебе скажет, дождись.

Шмелев почувствовал, поднял голову и, улыбнувшись, с холодинкой посмотрел прямо в глаза. В институте останется, но как верный товарищ, никогда не простит ему Лёны. Что ж. Пусть полное совпадение интересов поколений противоестественно, но мы нуждаемся друг в друге. Мудрость, воспитание, эстафета.

Пружина внутри распрямлялась. Он был благодарен сейчас всем им.

А теперь — к Золотке.


3

Его уверенность в глубоком различии полушарий и такая неуступчивость в разговоре с Юрием Павловичем была итогом не только внезапного озарения. Было множество несомненных и точных фактов. Поражено левое полушарие, и вот деформация речи, счета, движений правой руки. Поражено правое, как у Максима Золотова, и вот угнетение образной памяти, художественных способностей. Отсюда соблазн самых категоричных выводов. Будто в нас две личности, два разных человечка. Один умеет говорить, он точно мыслит, расчетливо действует. Другой безмолвен, свободный художник, артист. И оба связаны мощным пучком нервных волокон, мозолистым телом мозга.

Логически стройно, просто. Но оставалось чувство неудобства, чувство чрезмерности этой простоты. Вроде и примитивности. Ведь были другие факты, на первый взгляд досадные, сбивавшие с толку. Не укрывался ли здесь иной толк, ближе к истине? В классически ясном случае с Золотовым тоже наметился странный поворот.

Вначале все было объяснимо. Поток слов, благодушие, беспричинная радость — именно так. И когда Лёна рассказала, что Золотко видел, как срезанные цветы шевелятся и быстро растут в вазе, это тоже получило объяснение. Он видел движение плоских фигур на картинах: людей и животных, птиц и кустов — в объеме, в трепете, в пластике форм. Или он мчался над безбрежностью вод и полей, гор и лесов, над городами и селами — в свободном полете, в растянутом времени. Колокольные звоны, симфония мощных звучаний, счастье! Он мог изменять, сочетать, совершенствовать все, он был всевластен... Вывод казался ясным: вмешательство здоровой логики, работа полушария, которое осталось целым-целехонько. Оно и диктовало целенаправленность видений, оно и давало возможность, хотя изредка — самоуглубиться, работать. Возникла надежда помочь. Попробовать, скажем, отключить электрошоком больную половину, посмотреть результаты, а потом вообще рассечь мозолистое тело, освободить здорового мыслителя.

Мысленный эксперимент, а скорее — фантазия. На что тут можно решиться, когда не знаешь многих следствий, не знаешь, что это за мир, лишенный красок, форм, пространства, где может очутиться Золотев? Косырев продолжал наблюдать.

И вот, совсем недавно, проявилось чрезвычайное. Приустав от болтовни и раззевавшись, Золотко вдруг помрачнел. Такого не бывало, неестественно: Косырев насторожился. Очень испуганный, тот произнес одно только слово — фотография — и совсем замолк. Фотография? Косырев был смущен, сильно смущен. Интуиция подсказывала — нечто важное.

Сегодня он надеялся поймать момент. Восторги озарений в сторону, взгляд без предвзятости.

Отделение нейропсихиатрии занимало верхний, пятый этаж. Охрана, пустой коридор, двери с глазками. Сюда привозили, бывало, и криминальных больных, способных на что угодно.

Массивная дверь бокса. Кровать, шкафчик, стулья — все было прикреплено, привинчено наглухо. Как в тюрьме, решетки на окнах. Но Максим Золотов, помещенный сюда временно, из-за недостатка мест, вроде не чувствовал этого: сегодня был праздник, удача, редчайший случай. Взлохматив волосы, с палитрой и кистью в руках он вдохновенно смотрел на мольберт. Довольный. Сквозь сетку беспорядочных мазков на правой стороне холста просматривались человеческие лица. На левой ничего, лишь редкие штрихи и точки. Увидев вошедшего, он улыбнулся как приветливый хозяин. Но не узнал. Он редко кого узнавал, не помнил о себе, о прошлом, не отличал мужского голоса от женского. И прочее, много дефектов. Добрый больной человек.

— Продолжайте, продолжайте, Максимушка.

— Да? Вам нравится?

И снова повернулся к холсту. Сосредоточиваясь, на миг прикусил ногти и энергично, вразмах заработал кистью — веселый, свободный в своих движениях. Вот она вам — свобода произвола. Время от времени выставляя из-под махрового халата ногу, он бросал победные взгляды, будто снова спрашивал: нравится?

Косырев сел у стола, развернул блокнот. Следовало запастись терпением: раз взялся, работа его надолго. Устанет Золотко — вернее, проявится.

— Что там? — Косырев улучил промедление, показал на мольберт.

— О! — притопнул ногой Золотко. — Это люди. Много людей. Красивые. Знаете, они руками... Они кончик кисти хватают, себя вычерчивают. Вместе работаем.

Сделав запись, Косырев не отводил глаз. Прошло два часа. Но вот Золотко потер лоб. Зевнул, положил палитру и кисти, потряс уставшей рукой. Снова зевнул и, с левой стороны не замечая Косырева, пошел к окну. Через решетку стал смотреть вниз. Там слышались голоса, тарахтел мотор крана. Косырев тихонько поднялся, приблизился. Группа рабочих на перекуре; две медсестры бегут мимо них, приглядываясь, поправляя прически; смирно сидит собачонка. Грохнули обломки сброшенных кирпичей, поднялась пыль, собака шарахнулась в сторону. Голые ветви деревьев качались под ветром. Скоро весна... И вдруг Золотов пошатнулся. Оперся о подоконник, тылом руки прикрыл глаза.

— Фотография? — дохнул Косырев.

— Да, — едва слышно ответил Золотко. — Все прекратилось, все мертво. Нет движения.

— Как это?

— О-ох, движется, конечно. Но жизнь прекратилась.

Косырев глянул вниз: страшновато.

— Часто бывают? Фотографии-то?

— Всегда бывают. Вчера в театре всё, все остановились, замолкли. Гамлет, Офелия — все. О-ох.

Золотко не был в театре — выдумка, конфабуляция. Лицо каменело посмертной маской, мгновеньями набегала сильная дрожь. Хватит вопросов. Косырев обнял его за плечи, подвел к кровати. Накапал валерьяны. Тяжело дыша, тот лег, отвернулся к стене. Косырев сел за стол и надолго задумался.

Что значило все это? То движение неподвижного, то, напротив, мертвый покой движущегося?

Да. Разные вроде вещи, а одна причина. И раньше чувствовал, теперь вот убедился. Наглядно. В обоих случаях вмешательство здорового начала, здоровой половины мозга — логическое вмешательство. Это она, логика, оборачивалась то целенаправленностью, жизненностью, то схематичностью, омертвлением. Но здоровое ли то начало? Вспомни другие случаи, у других больных, вдумайся. Правая поражена, левая ли, и вот никого — ни мыслителя, ни художника. Ни работника. Болен весь мозг, и весь человек.

Тогда смелее дальше. Центры ощущений — зрения, слуха, обоняния, центры простой ориентации и простейших эмоций — боли, довольства — несомненно раздельны. Но мышление, но переживания, нормальные понятия, нормальные образы, которые отличают человека от животных, — только в единстве. Все человеческое — в единстве полушарий.

Верно. Образ только тогда образ, когда он осмыслен. Скажем, музыка. Лейбниц говорил: душа бессознательно вычисляет. Именно. Интонации должны быть ритмическими, мелодии — сливаться в гармонии, и все это логически организовано, иначе музыки нет. А в науке? От эмоций и предметного наполнения теории свободны разве только на бумаге. Стоило усомниться, да возможна ль абстрактная мысль — в голове — вне живой образности? Вполне, вполне стоило.

Значит, прислушивайся к сомнениям. Вот она догадка-то и проявилась наконец, все встало на место. Абсолютного разделения полушарий нет, есть предпочтительное разделение. Важнейший штрих — предпочтительное. И главное: полностью оно проявляется только в здоровом мозге. Хоть и грубая аналогия, но как два полюса магнита: разделить нельзя, тогда нет магнетизма. Признаем: и сомнения Юрия Павловича были плодотворными.

Где же скрывается мысль? Где переживания, стремления? Сразу во всем мозге? Или и за его пределами? Мыслит не мозг, человек с помощью мозга. Отношения это одно, это он точно нащупал. Но мозговое беспечение... О-хмм. Как связать все разделы, все уровни и пункты его полушарий в целостность?

Положил карандаш, усмехнулся: скромная, чересчур скромная претензия. Цепь скромных вопросов, решить которые не хватит десятилетий. Столетий, быть может.

Практически? Сразу же, на ходу, нужно учесть вот что. Патологии мало, она искажает картину. Побольше внимания электрошоковой терапии, здесь мозг угнетается временно и скоро приходит в норму. Сюда центр тяжести, сюда. Опросы психически нормальных больных, как Ольга Сергеевна. Объяснить им важнейший смысл самонаблюдений.

Сделал заметки. Вздохнул, глянул на часы — уже пять. Золотко спал, он прикрыл его одеялом: пока никаких надежд. Да, домой. Устал насмерть.

Лифт бесшумно спустился вниз.

Где она — мысль?


4

Дома. Суббота, отдыхай. Но в тиканье часов, в трепете и взмахах крыльев времени скрывалось предостережение.

Письма лежали на столе, а он не смел прикоснуться. Да и страшно было, что там проявится. Надо спрятать подальше, надолго. Поднял и снизу упало еще одно письмо. Из Речинска, так и не прочитал.


Здравствуйте!

Не удивляйтесь безличному обращению. Просто не знаю, как называть вас. Анатолий Калинникович? Слишком официально, не хочу. Дядя Толя? Но вы мне не дядя, и вообще это смешно, я не ребенок. Как же? Пока не знаю...

Ваше появление вызвало такой переполох, вы и не представляете. Конечно, папа обижается, что не увиделись, но не это главное. От нас уходит дед. Что произошло? И имени вашего слышать не хочет. Бабушка переживает, а я уверена — ей с нами, с папой и со мной, будет лучше.

Вспоминаю о нашем разговоре. А бабушка колет, уж не влюбилась ли, а отец ревнует. Но это неправда. Влюбилась, какое нелепое слово! Мы просто во многом близки, в нашей судьбе есть общее. Ведь и я тоже, с самого детства, осталась без мамы. Мы жили на Крайнем Севере и совсем недавно вернулись в Речинск, когда я поступила в институт. И, знаете, почувствовала, у вас есть любимая женщина, только что-то не ладится. Преодолейте!

Лучшим моим другом всегда был отец. Он много рассказывал о своем детстве, и я заслушивалась. Я знаю вас! Давно! Разве можно забыть, как его затащило под плоты? Совсем растерялся, ударился головой и утонул бы, если бы вы не нырнули. Мне снилось потом не раз, я задыхалась вместе. Меня и на свете не было бы! Помните об этом? И ладно уж, все должно быть по-честному, расскажу о забытом — не очень красивом. Помните, интриговала? Папа рассказывал: у вашего отца был альбом к «Мертвым душам», старинная книга. Кто-то порвал два листа, подумали на папу, он рассматривал картинки. Калина Иванович прямо сказал, на кого думает. При вас. А вы смолчали. А ведь это нечаянно сделали вы! Папа не выдал вас, а вы почему смолчали? Неужто так испугались?!

Наверное, в каждом человеке бездна хорошего и плохого: важно что побеждает. Все ли плохое вы изжили в себе? Вам это в особенности необходимо, столько глаз обращено к вам!

Кое-что узнала. Грязная история, но Сергей понимает теперь многое. И я его жалею, только не очень заметно. Снова засел за книги, как зверь, готовится, и я подкалываю вашей мыслью — помните? — что наказание, самоосуждение за бесцельно и неправильно прожитые годы настигает и безо всякого бога. Вообще-то не ваше, это еще у Николая Островского и, говорят, даже раньше, но вы придали новый поворот. Я догадывалась, а вы прояснили: за каждым, пусть небольшим, поступком всегда должна стоять большая цель.

Но вы далеко не во всем правы, и в нашем разговоре тоже. Пока откладываю.

Приедем в Москву, как закончу летнюю сессию. Встретимся ли, не унесет ли вас куда-нибудь? Прямо скажу: папа считает — неудобно, а я знаю, ему хочется посмотреть на дочкино увлечение и, может быть, остановиться у вас. Если бы вы снова приехали в Речинск, мы — пожалуйста, все наше — ваше. А как у москвичей? Однако человек вы одинокий, пылищи небось накопилось, я приберу, помою, наведу блеск. Любопытно, как вы живете. Не очень пугайтесь, не больше чем на недельку. А потом я — на целину. Там вольно, просторно... Молодежь соберется с разных концов, интересно!

Все-таки напишите, удобно ли вам принимать нас. Не хотелось показаться навязчивой, а, видимо, случилось.

Надо же! Дядя Толенька привез того котенка. Он оказался прыткий, ест много и резвится. Только на всех, кроме меня, шипит. Любит играть в мячик. Назвали — Зая.

Небольшое покаяние. Я очень перед вами занеслась и бахвалилась, а страшно бывает за молодую жизнь. Кажется, прочно все, но поверни ее кто-нибудь силой сильнее меня, и она может пойти ложным путем. Ох! Бабушка говорит: тебя не всегда поймешь — умная ты или дурочка? Это из-за моей прямоты. Пускай! Иначе не могу.

Простите за все неуместное и невежливое. Привет от бабушки и от папы.


Елена Марцева.


P. S. К вам едут Евстигнеев и Сергей!!! Помогите ему, вы обещали! Постарайтесь, чтоб это письмо не попалось на глаза.


Положил обратно, стопка писем покосилась. И вдруг, — он быстро закрыл, — увидел одну только фразу в лежавшем снизу и возвращенном письме Лёны, один обрывок. Отпечаталось, ожгло: «Моральная трусость — это проклятие». О-ох. Да, бывает иная смелость, чем выход из укрытия под обстрел. Там — победа или физическая смерть. Здесь — исполнение или тягчайшее поражение.

Зашагал по комнате. Нельзя же, нельзя допустить, чтобы превратилось в дым, в туман, в ничто. Кто оставил ее у лужи, под дождем, любящую? И самолюбивую. Себялюбец. Что говорила Ольга Сергеевна, что пишет Еленка? Нет, они гибче, смелее мужчин.

Чувство молодости вспыхнуло в нем самом и повлекло с новой силой. Не надо рефлексий логического уродства, каждый должен быть человеком. Надо действовать.

Завтра воскресенье? И значит, свадьба? Так вот. Бракосочетания не будет.


Загрузка...