Неожиданная для Косырева встреча получилась холодноватой. Иван Иванович стиснул в объятьях, а поцеловались мимо щеки. Узнавали и не узнавали друг друга, глаза только остались прежними. На правой брови Евстигнеева Косырев отыскал рубец от багра: мальчишками их согнали с плотов ошалевшие собственники. Лицо было в резких морщинах, из-под шапки топорщились волосы.
— А я собирался в Москву, — сказал Евстигнеев. — На этот раз обязательно зашел бы. Но видишь, что получилось.
У выхода он сбил шапку на затылок.
— Где же Сережка?
Машина вывернула из-за угла. Молодой смуглолицый шофер с любопытством посмотрел на Косырева и, когда тот размял сигарету, щелкнул зажигалкой.
После разговора об обстоятельствах смерти Батова взаимно поинтересовались личным. Иван Иванович женился, двое детей; Косырев коротко рассказал о гибели семьи. Примолкли. Впереди, по горизонту, за высоковольтными серебристыми мачтами, ветер гнал стальные, холодные тучи, нес их ка себе вместе с единственной полосой солнечного света, ровно падавшей вниз. Там за движением туч было что-то устойчивое и могло показаться — устойчивее, чем человеческая жизнь и человеческие отношения.
Что никогда не повторяется — это облака. Они прекрасны. Женщину верную и переменчивую, как облако, можно любить вечно.
Они вздохнули. Венки, оркестр, делегации — все это должен был организовать Евстигнеев. Косырева в связи с печальным событием тоже ждало дело.
Город. Затуманилось, падала мелкая изморось.
— Постой, куда ты меня везешь? — спросил Косырев.
— Домой, куда же,— ответил Евстигнеев. — Места хватит.
— Нет, нет, я не могу.
Покосившись, Евстигнеев подчинился без лишних слов.
— Хорошо. Завезете меня и — в гостиницу. Только что отстроена. Мест свободных сколько угодно, пленум отложили.
У здания обкома Косырев вышел за Евстигнеевым.
— Ну, — сказал Евстигнеев, — сейчас десять утра. До четырех? Суббота, но обком весь на месте, такие дела.
И, заглянув в лицо, обмерил крупными, потеплевшими глазами,
— Десять лет, подсчитал я, бобылем. Нехорошо, Анатолий Калинникович.
Он положил горячую твердую руку на руку Косырева, и тот почувствовал запах валерьянки. Переживает смерть товарища. Под внимательным взглядом Косырев заторопился обратно. Это и позволило незаметно смахнуть платком досадное проявление душевной слабости.
Из мертвых не воскреснешь, и в воскресенье...
Да, больше тридцати лет. Снова Речинск, узнаваемый и неузнаваемый. Он проглядывал сквозь мокрые гостиничные окна своими крышами и голыми ветками деревьев, своими кранами и туманными далями. Он ждал свидания, как и Косырев.
Но в дверь сразу же постучали.
— Семенычев.
Вошедший был приземист, широкобров. Однако рукопожатие показалось резиновым: рука Косырева полежала в его ладонях, как в люльке, Косырев догадался, по какому поводу пришел этот человек. Он пропустил его вперед и сказал:
— Располагайтесь.
Но Семенычев жеманно глянул из-под широких бровей маленькими глазками и придержал Косырева за
руку.
— Позвольте без обиняков, Анатолий Калинникович. Вскрытие в два. Волнуюсь, польщен: ведь при вас... Сейчас извините за назойливость. Конечно, вы предполагали — благополучно прибудете, отдохнете. Но единственный для нас случай. Может быть, сочтете возможным?
Он склонил массивную седоватую голову набок: точечные зрачки сосредоточились на Косыреве.
— Совершенно не понимаю, о чем вы.
— Все, решительно все ждут вас, златоуста медицинского. И студенты, и преподавательский состав. О чем сочтете нужным.
Косырев поморщился прямолинейному комплименту. Ясно, попался, лекция в мединституте. Прогулку приходилось отложить.
— Хорошо, — сказал он, заматывая шарф. — Успеете собрать?
— Ждут, — оживился Семенычев. — И машина подъедет.
Косырев всмотрелся: по виду карикатурен. Но дело было не в его почтительной настойчивости. Семенычев переваливался впереди, оглядываясь, и готовый в случае чего поддержать. На улице приготовленно хлопнул себя по бокам.
— Как же так!
У подъезда стояла не «Волга», — где уж! — и не «Москвич», а обыкновенный в брезенте «козлик». Кривоногий шофер с подкрученными усиками по-солдатски ступил шаг вперед, выдвинул коричневую в мозолях руку и, надув шею, представился:
— Чапчахов. Разогнали другие машины. Последнюю в Ермилово, за родственниками.
Говорил он с трудом, натужно, — лицо в мелких жилках покраснело, — но и с большим достоинством. Имелись в виду близкие покойного, его смертью жил сейчас весь город. Семенычев, выжидательно пригнувшись, взирал на светило, готовый ко всему. Косыреву сделалось почему-то весело.
— Да садитесь же! — приказал он с оттенком профессорского демократизма.
Маленькое представление завершилось. Нырнув в машину и разместив громоздкие ноги в теплых полуботах, Семенычев пронаблюдал, как усаживается Косырев, и отечески укорил:
— Ушки-то опустите, продует.
Институт оказался рядом, в трех кварталах, можно было и пешком дойти. А пригнали машину. Раздевая Косырева, Семенычев улыбался: провинция, конечно но ритуал знаем. Неожиданно Косырев проговорил два часа, рисовал на доске, перепачкался мелом и долго отвечал на записки, пока не последовал всплеск аплодисментов.
Втроем, и исполняющий обязанности ректора Виталий Ильич тоже, они пошли в морг. Из глубины кругло-сводчатого коридора светили плафоны дневного света и слышался стук деревянного молотка.
По периферии секционного зала выстроились студенты. Складки белого покрывала остро горбились под большим телом на оцинкованном столе; предстоящее неумолимо превратит его в предмет манипуляций. Их ждали ассистенты и скрестивший опущенные руки лечащий врач.
— Егоров. Мы с вами переписывались.
— Помню, помню, как же. Вот какие дела... Приступим?
Егоров рассказал о последнем диагнозе. Тромб легко сделал свое дело. Летальный исход ранним утром, несмотря на принятые меры.
— Чего-нибудь чрезвычайного не случилось? — спросил Косырев. — В самые последние дни?
Молодой врач глянул остро. Уважительно склонил голову.
— Вы правы, Анатолий Калинникович. Мне кажется...
Зверское убийство. Преступник оставил наглую записку — не отыщете. Действительно, пока ничего, кроме фотографии, которую и показали по телевидению.
— Так рассердился на угрозыск! До слез. А надо заметить — суровый человек. Это было накануне.
— Патологоанатомическая картина, — вмешался Семенычев, — непередаваемая. Лицо потерпевшей...
Косырев остановил его властным движением.
— В его положении было достаточно, — закончил Егоров.
— Да, так.
Наружный осмотр. Ассистент начал писать протокол.
Наступила очередь Семенычева. Лицо стало каменным, широкие ноздри раздулись. Здесь было все иное, чем в операционной, где спасают жизнь. Скальпели, мозговой нож в эмалированном подносе блестели тускло, грубо. Семенычев надел фартук. Покосился на черные резиновые перчатки, но решил работать без них. Они остались, скрюченные, будто хватка самой смерти. Руки его умело делали свое дело. Резиновый скрип ножниц, с грудобрюшной полостью конечно. Круговой распил черепа, мозг вынут. Поиски. Срез. Приникнув к окуляру микроскопа, он заработал винтом.
— Ну вот, — сказал он. — Вот. Тромб и красное размягчение.
Косырев вгляделся, классическая картина. За ним смотрели другие.
— Подготовить множественные срезы? — тихо дохнув через плечо, спросил Семенычев, вновь обретший смиренность.
— Не нужно, по-видимому, — невольно ответил Косырев. — Яснее ясного.
— А не поторопились чересчур?
Косырев резко обернулся. Что он, ребенок? Не знает, что ли: Косырев как врач, причастный к лечению, не мог давать указаний.
— Решайте сами, — сказал он.
— Как вы хотите, — блеснул глазками Семенычев.
Комиссия вернулась в институт. Поговорили об увиденном и подписали перепечатанный тем временем протокол. Провожавший Косырева по коридорам Семенычев рассказывал о технике вскрытия, о серых ядрах, упомянул Хартля и Джонстона. Косырев прислушался. Выходило, что Семенычев предлагает новые методы препарирования мозга.
— Описано у Комарома.
— У кого? У Комарова?
— Ко-ма-ром. Венгерский патологоанатом.
— Вот как, — мотнув головой, Семенычев огорченно сжал руки. — Такая эпоха. Открытия совершаются одновременно.
— Но вообще, — Косырев счел правильным подбодрить коллегу, — вообще, вы работаете артистически. С вами нет томительного ожидания. Не в осуждение вашей полезной профессии скажу, однако, что живого человека я вам не доверил бы.
— Почему?
— Слишком увлеченно вскрываете...
И подумал: к сожалению, тип прозектора, смакующего смерть, существует во врачебном мире. Семенычев не понял, принять ли сказанное как комплимент. Дальнейших разъяснений не последовало, они вышли на крыльцо, и тогда он с некоторым сомнением спросил:
— Говорят, вас сам Евстигнеев встречал?
Косырев пропустил вопрос без внимания. Черта едва, все ему, видите ли, нужно знать.
В машине Чапчахов подкрутил усики, надул шею.
— А я думаю, скончался он от перенапряжения. Нельзя перенапрягаться. Я, например, никогда не перенапрягаюсь.
И это было точно, машина Чапчахова двигалась чуть быстрее прохожих. Их обогнал фургон с красными крестами; у обкомовских ворот он повернул в глубь двора — мимо колонны ждавших проститься, мимо прислоненных венков.
Косырева сразу провели к Евстигнееву. Тот говорил по телефону, держа наготове другую трубку. По-свойски кивнул, кивком этим пригласив сесть. Окончив разговоры, откинул голову, закрыл глаза. Обветренное лицо сделалось похожим на лицо слепого Гераклита — ни единой мелкой морщинки, все глубокие, вырубленные складки. Наконец открыл глаза и непонятно спросил:
— Так как же?
Не ожидая ответа, он отхлебнул чая, сморщился и негодующе отодвинул стакан, в котором колыхнулась рубиновая жидкость. Глаза набухли внутренними, спрятанными слезами.
— Ах, какой это был человек. Толя! Он всех знал, любил область. Ты-то очерствел, смерти наблюдая, а это наш родной человек. Позавчера разговаривал с живым...
Евстигнеев помолчал. Но вдруг встал, всей грудью выдохнул воздух и сделал на лице иное, торжественное выражение. Прикалывая траурную повязку к косыревскому рукаву, напомнил:
— Похороны завтра.
Значит, завтра надо ехать на кладбище, иное сочли бы черствостью. Евстигнеев пристроил наконец повязку и, сменив тон на приказывающий, сказал то, о чем думал Косырев:
— Завтра день особый, будут и поминки. А послезавтра, учти, вечер мой. Не придешь, жена обидится.
— А как же иначе, — удивился Косырев. — Конечно, приду. У меня к тебе дело есть, между прочим.
Евстигнеев, стрельнув темными, с красноватыми белками глазами, чуть улыбнулся.
— Между прочим, и мне с тобой вот как поговорить надо.
Он провел ребром ладони по горлу. Другая рука, лежавшая на плече Косырева, была такая горячая, — горячее, чем утром, — что теплота ее чувствовалась сквозь пиджак.
Они пошли по коридорам, запах хвои делался все слышнее и слышнее. Быстро скрипели ботинки Евстигнеева, Косырев едва поспевал. Не такая уж разница в годах, Евстигнеев годом моложе. Но ни лыж, ни реки, ни леса, только город. Позор, позор, и нужно было ломать безо всяких задержек, поберечь природное здоровье.
Заиграл оркестр.
Едва начинало темнеть. Но надо было отдохнуть после ночной отсидки на свердловском аэродроме. Косырев вернулся в гостиницу.
У столика листала журнал молодая женщина. Дежурная отлучилась, и, ожидая, Косырев из-за газеты рассматривал ее. Челка приоткрывала чрезмерно высокий лоб. Прозрачные глаза, кокетливые завитки волос на висках, как у Кармен, только светлые. Матовая кожа подогрета внутренним жаром. Не кожа, а оболочка души. Одно неуверенное движение руки к набухшим венам лба — и он профессионально отметил: страдает головными болями. Пронзило сходство с близким человеком. Или показалось? Когда, ворча на кого-то, пришла дежурная, они взяли ключи, и на отдалении, но как привязанные, пошли вдоль дверей. Вместе завернули за угол. Она и не взглянула на Косырева, благо ковер приглушал шаги.
В родном городе, накануне других встреч, Косырев чувствовал себя взвинченным. Спать не хотелось. Но так продрог, и в номере оставалась сырость недавней стройки, что пришлось забраться под одеяло. На потолке качались тени голых веток, сплетаясь в осмысленные фигуры.
Несмотря на обыденность случая, привычно обдумывал увиденное. Он предупреждал Батова: необходимо бросить дела, пройти серьезное обследование. Куда там! А можно ли было спасти в московских условиях? Как сказать...
Профессия нейрохирурга — особенная профессия. Врачевание — это сплав науки и искусства, размышлений и действия, а тем более нейрохирургия. Вся нынешняя наука — в движении к практике, а хирурги издавна и с полным правом могут считать себя и учеными, и чернорабочими своего дела. Отсюда склонность видеть сквозь понятие живой образ. Для других слово — мозг — звучит отвлеченно, для хирурга...
Мозг.
Он сравним не только с Обществом — со всей Вселенной! Биллионы ассоциаций, триллионы степеней свободы — вот оно, обеспечение поистине свободной, всепознающей мысли. Гигантски объемная и текучая, его карта постоянно мерцала и вспыхивала в сознании Косырева, с пунктами и пунктиками, двигателями и приводами, системами и уровнями, вся под воздействием импульсов глубинных структур. Для нейрохирурга это знание — хлеб насущный. У мозга высшая надежность, приспособляемость, но знай, где коснуться, не бесчинствуй зря.
Когда-то Бурденко рассказывал ему о диспуте Луначарского и митрополита Введенского. В Политехническом музее шла публичная дуэль атеиста и верующего, на самом высоком уровне. Аудитория, разная и накаленная, аплодировала любому удачно найденному доводу. Воздев в ораторском запале руки, Луначарский вопрошал: люди поднялись над облаками, но кто увидел бога? Введенский, прищурив острые глаза и эффектно откинув рукава рясы, парировал: хирурги оперируют мозг, но никто из них не видел мысли. А она существует! Здесь он был прав, требовались более тонкие доводы. Если мысль не здесь, не продукт мозга, а чуждое пристанище из иного мира залетевшей души, тогда Косыреву, нейрофизиологу и хирургу, нечего делать. И об общей теории болезни нечего мечтать. Он прямо-таки ощетинивался против религиозных бредней. Свой опыт и труд, свою мысль человек оставляет другим. А мертвый мозг мертв, как камень, он погрузился в сон минералов. Все кончено, и кромсать его не жалко. Остается увидеть причины конца и сохранить благообразие трупа...
Косырев вытянул руки, сделал несколько взмахов — занемели от неподвижности. Снова замер. В памяти расстанавливались человеческие фигуры. Вот они глянули Друг на друга, двинулись, пошли. Теперь, накануне поворота, вне рабочей суеты и совещаний, следовало поразмыслить, не преувеличивая и не преуменьшая трудностей. Разве предстоит быстрое решение вечной проблемы психосомы? Ничуть не бывало. Лишь новая ее постановка, и Косырев чувствовал: она накануне. Однако и в том случае, если поворот произойдет, но не даст быстрых и наглядных результатов, Косыреву могли сказать: безумствуй, голубчик, сам. Заложил основы процветания — хорошо; сплоховал — подави самолюбие, устранись, уступи место молодому. Как сочетать стремление к важной, но далекой цели с каждодневной отдачей?
Ветви сплетались в окне, как цепкие пальцы. Сложно. Все сложно.
Он давно уяснил: в новом деле половина, если не больше, сил уходит на работу тарана. Но всегда ужасался бездне времени, которое пропадает для дела. Теперь или — или, хотя картина будущего сражения была неполной и неточной. Упрямо пробивая дорогу глубоким новшествам, Косырев должен был найти и оптимальные формы управления. Иначе требование кибернетизации и прочего превращалось в пустой трюизм. геомеостазис, изоморфизм, оптимизация — он повторял эти слова как заклинание. Оптимизация, геомеостазис, изоморфизм. И еще одно, черного цвета: рассогласование.
Вот именно, рассогласование. Припомнить все ошибки, одну за другой. Проанализировать. Верно заметил как-то Шмелев, что делать, это ясно, а вот как — не совсем. Не что, а как, в этом трудность. Где тот рычаг? Надо различать организацию — это анатомия, статика — и управление — физиология, динамика. И согласовать... С Иваном Евстигнеевым поговорить бы профессионально об этой штуке — организации — и согласовать... Поговорить бы об управлении, о лени и энергии, предпостановлении...
Косырев нырнул, как в омут, в сон. Откуда-то выпрыгнул Семенычев: игранув бровями, сказал тихонько, — поторопились, упустили на вскрытии, — но он прогнал шептуна. Едва успел сунуть жегший пальцы окурок в пепельницу.
Ночью разбудил звонок. Протер заспанные глаза и поднял трубку. Взволнованный мужской голос.
— Простите, вы ведь врач? Это администратор. Извините за беспокойство.
— Ни-иче-ег-о, — зевнул привыкший к бесцеремонным побудкам Косырев. — А что такое?
— Понимаете, ваша соседка. Ей позвонил муж, по междугородней — не отвечает. Пробовали мы — тоже. Муж говорит, очень больна. Страшно беспокоится. Просил посмотреть.
Косырев вмиг натянул брюки, сунул ноги в шлепанцы. Вертя ключ в руках, молодой лощеный администратор ждал в коридоре. Они постучали — без ответа. Тогда тот сунул ключ в скважину.
На пороге в халатике стояла она, давешняя знакомка. Искаженное болью лицо, помутневшие глаза, дрожащие руки. Но сразу подтянулась, нахмурилась жестко:
— Что такое?
Из дверей выглядывали люди. Недоразумение выяснилось: с вечера она приняла снотворное. И снова Косырев отметил сходство с близким человеком. Особенно это навсегда врезанное в память выражение глаз. Отчаявшихся.
В номере он приказал себе уснуть. Без раздумий, сразу.
Косырев не дождался конца траурной церемонии. Когда наступила минута прощания и он увидел сбросившую платок вдову и ее бледные руки и услышал не шепот даже, а косное движение онемевших губ: «Прощай, Саня, милый. Спасибо тебе за все, за все», — он не смог оставаться дальше. Он вообще не мог видеть такого со дня гибели семьи. За спины, за спины стоявших людей, тихонько выбрался из толпы и двинулся по первой попавшей дорожке.
Вымучивая душу, оркестр играл Шопена. Скорее бы кончилось.
В просвете деревьев, перед идущим возник заброшенный храм с голой решеткой купола. Храм стоял на холме, на портике был выведен красный крест. Именно красный. Памятка девяностых годов прошлого века, голодных и холерных, массовых похорон, днем и ночью, в запахе уксуса и хлорной извести, в треске чадивших дегтем пропитанных факелов. Живые очевидцы рассказывали. И ребятишки с опаской смотрели, как из каменисто-песчаных обвалов выглядывали черепа и берцовые кости, чистые в сухой почве, отливавшие перламутром. Но, привыкнув, играли здесь, прячась и в гулком Красном Кресте с каркающим вороньем, да и за могилками... Прошли десятки лет, дожди и ветра сделали свое дело. Могилок не было видно, одни травяные кочки. Но кочки были все-таки вытянутые. Легкие вылеты поверхности, всхолмления, свидетели того, что там лежали останки носителей сознания, духа. На кладбищах — итоги врачебного искусства, подумал Косырев. Печальные итоги.
Залп, другой, третий... Гимн.
Ненависть к смерти должна одушевлять врача. Ненависть. Негодование. Оно и влечет его к действию, к спасению людей, а не привычка, как неверно сказал Евстигнеев.
На похоронах, в сторонке, среди женщин, ожидавших или просто собравшихся на звуки оркестра, на скорбное прощание, Косырев приметил его шофера Сергея. Ветерок шевелил волосы, шарф под кожаной курткой туго охватывал шею. На смуглом с яркими губами лице выделялись негодующие глаза — в них тоже было отрицание смерти. Пряча от тяжкого зрелища, он прижал к себе мальчика, плечи которого дергались в плаче. Оглядывая толпу, Сергей нашел Косырева, улыбнулся было, и вдруг лицо его стало таким неприязненным, что Косырев глянул рядом. Семенычев! Глазки его тревожно забегали, тоже нащупали Сергея и сразу помутнели как у замороженной рыбы. В чем был смысл этой странной пантомимы?..
Но, отыскав взглядом возвышавшийся над деревьями крест часовни, Косырев тотчас забыл об этом. Рядом пристроился домик кладбищенской администрации. В солнечном морозном воздухе из трубы поднимался живой дымок. Он уже подходил к деревянному крыльцу, как, обогнав его, по лесенке взбежал человек. Обернувшись к Косыреву, спросил:
— Не ко мне ли?
Комната была всего одна. За барьером стол и картотека: три длинных ящика, один короткий. А вдоль задней стены — штабеля пухлых, залистанных конторских книг. Сняв стеганку, человек оказался в темно-зеленой гимнастерке. Причесав непокорные седые вихры, уселся за барьером и, обратив к Косыреву морщинистое лицо, спросил:
— В чем дело, слушаю вас?
Косырев хотел узнать, где могила некоего Ореханова.
— Найдем! — заверил сидевший и надел очки. — Когда захоронен?
— Примерно в пятьдесят первом, пятьдесят втором.
— Имя, отчество?
— Кажется, Иван Трофимович.
— Не беда, что не помните точно, фамилия редкая. Ореханов, Ореханов... Вроде знаю, а ускользает, и кладбищенский ли сюжет? Выясним мигом. Покойник-то — выдающаяся личность или обыкновенный, вроде нас?
Начальник кладбища, а это был именно он, улыбнулся не без юмора, и Косыреву померещилось, что не было ни похорон секретаря обкома, ни оркестра, ничего остального. Однако за окном пошли люди, раздалась человеческая речь, зафырчали автобусы.
— Обыкновенный.
— Да, обыкновенных больше, — согласился начальник, пуская по картотеке быстрейшие пальцы. — Здесь нет. Посмотрим в книгах.
Он принялся листать сначала один, потом другой гроссбух. На стене мирно тикали ходики. Перегнувшись, Косырев следил за буквой «О». Начальник просмотрел и пятидесятый год, и пятьдесят четвертый.
— Не числится, — развел он наконец руками.
— Но ведь другого кладбища в городе нет?
— Это безусловно. Другое срыто. Да, может, вы вовсе год перепутали?
Косырев покачал головой.
— Нет-нет, это верно.
— Посмотрим все-таки среди выдающихся.
Пальцы его снова полетели по карточкам уже короткого ящичка. И вдруг он остановился, ахнул. Косырев с надеждой заглянул под его руку. Начальник с укором повернулся к нему.
— Да вы же сами и напутали. Обыкновенный? Он — необыкновенный. Мемориальная могила, на особом учете. Шестой участок, номер сто восемь. Пожалуйста, Иван Трофимович Ореханов, точно.
И, со вздохом поставив ящичек на место, начальник снова причесал вихры и просветленно сказал:
— Понимаете ли... Внучка его недавно приезжала. Вот и вертелось в голове имя-то.
Как нежданно! Косырев прямо задохнулся. Он расстегнул под галстуком пуговичку и, сдерживаясь, охрипло спросил:
— Когда?
— Последний раз была с неделю назад. Да-а, впечатляющая женщина. Взрослая и вроде девчушка маленькая. Пережила, видно, много — курит. Я по себе прозвал ее — Диана. Не слышали? Богиня охоты и покровительница зверей... Да вы кто такой — ей или ему?
— Знакомый просто, — Косырев немного пришел в себя. — Не знаете, куда уехала?
— Почему ж, она говорила. В Ленинград.
Как припечатал. Значит, верно предполагал Косырев.
— Спасибо за справку, — Косырев подтянул галстук. — Как пройти к могиле?
Они шагали вдоль молодых пихт, и Косырев не уступал его размашистому шагу. Скорее увидеть следы ее присутствия. Легкий скрип красного песка слышался будто не под ногами, а впереди, будто ее легкая поступь. Между елочками вышли на открытое пространство. Прямо в ногах тяжелела черная плита с синими блестками и такое же надгробье. Надпись: «И. Т. Ореханов, металлист и скульптор. 1878—1952». Не ошибся Косырев и не мог ошибиться. «Ни цветов, ни крестов, не полощутся флаги...» Красный песок, прямоугольник гальки, между камушков былинки прошлогодней травы, засохшие уже букетики маргариток. В надгробье чугунный горельеф: лебеди над волнами моря. В изгибе шей и крыльев увиделись изгибы рук. Знакомых. Верно, проносились невольно и в сознании любящего дела.
— Его работа, — угадав теченье мыслей, сказал начальник.
Со снятыми шапками они минутку помолчали. Присели на скамейку. Солнце опускалось в черную тайгу. Прищурив от дыма сигареты синие глаза, начальник критически разглядывал Косырева.
— Вы не обидитесь?
Косырев повернулся удивленно.
— Великое счастье быть с ней. Но староваты вы. Просто не нашла под стать, а ведь только свистни...
Сколько ему самому-то лет, с его морщинками? Косырев сунул недокуренную сигарету обратно в пачку и молча поднялся. Начальник, пожав плечами, тоже. Пошли к выходу. Трибунку разобрали, песчаный холм был обгорожен венками — аккуратно, пирамидкой — слабая отплата мертвому за невольный уход живых. Александр Батов, — «незабвенный», «дорогой человек», — как гласили двигаемые ветерком ленты, — подобно всем нам, многое, должно быть, не доделал из задуманного и предполагаемого. Пока живешь, спеши творить добро...
— Уходили бы вы отсюда, — сказал Косырев. — Вроде живой человек.
Начальник мелко поморгал ресницами. Глубже надел шапку.
— Гм. Но кто-то должен заниматься этим? И вот перед вами я, офицер в отставке. Живые, мил человек, хоронят мертвых. Кто же еще?
Это было верно. Значит, срыли старое кладбище, срыли родные могилы.
Начальник ушел. И тогда навстречу сразу выскочил Семенычев.
— Боже, Анатолий Калинникович! Сам Иван Иванович беспокоился. Поминки! А я чуял, вы здесь, и верно, слава аллаху.
Косырев молча глянул и пошел мимо. Но будто крюком зацепил, Семенычев двинулся вслед.
— Ну ладно, ну ладно, — подборматывал он, — успеем еще. Машина тут, мы вмиг. Не родственничек ли здесь похоронен? Ведь вы земляк наш, знаю. А не сказали, укрыли, нехорошо. Простите, конечно, но Олег Викторович, заместитель ваш, тот проще, доступнее. Гостил у меня, медики собрались. Может, и вы завтра не откажете?
Ничего неудачнее, чем упомянуть Нетупского, Семенычев придумать не мог. Под каблуками Косырева скрипнул гравий.
— Прошу вас, оставьте меня!
Семенычев замер и почему-то сорвал с головы шапку. Густые брови взлетели до серебристого бобрика волос, глазки сжались зло, остались точечные зрачки — но это от мгновенного рефлекса, — и тут же он опустил их, горестно и жалко улыбаясь. Косырев пролетел шагов с десяток, остановился и, со стыда глядя вбок, сказал:
— Прошу извинить, коллега, — нервы. Благодарю за приглашение.
— Нервы, конечно, нервы,— обрадовался Семенычев. — А мы выпьем и отойдем. Молчу, молчу...
«Козлик» Чапчахова ждал у ворот. Поехали. Ни к кому особенно не обращаясь, Чапчахов заговорил:
— Не люблю похорон, не люблю. Затягивают они, зрелища эти, под землю. Очень я уважал Александра Михайловича, но постоял, поглядел... Думаю, не одобрил бы он такой суеты. Мертвых надо сразу сжигать, беречь живых.
Сзади молчали, Чапчахов обернулся, ища сочувствия, но лица обоих были неподвижны. Тогда он убежденно сложил шею гармоникой и умолк.
По пустой дороге добрались быстро. У подъезда гостиницы Косырев сказал до свиданья.
— Как! — вскричал Семенычев. — А поминки?
— Не могу, — отрезал Косырев и толкнул дверцу.
Лицо Семенычева вновь озлилось донельзя. Машина круто развернулась. Тут-то Косырев и сообразил, что обиделся Семенычев страшно. Потрошить — это да, а на поминки — так нет. По рангу не положено.
Знакомый администратор проверил книгу приезжающих. Ореханова числилась. Прибыла две недели назад, а убыла — ровно четыре дня..
В номере, не успел раздеться, его настиг звонок.
— Куда ж ты пропал, Анатолий? Нельзя, брат, сам с ног валюсь, а нельзя. Сережку помнишь, шофера моего?
Когда он спустился, Сергей уже ждал. Высокий парень, крупные цыганские глаза, белозубая улыбка. Он погнал машину так, что все буквально исчезало позади.
— Завтра осмотрим город, — сказал он официальным тоном. — Что захотите.
Но, глянув на Косырева, сказал гораздо теплее:
— Знаете, я тоже целый день мучаюсь. Как младенец. Зачем живут люди? Абсурд, бессмыслица, самого вопроса ставить нельзя.
— Наверное, — мрачновато заметил Косырев, — чтобы творить добро.
— Это уж точно, — согласился Сергей, и вдруг — машина остановилась у мерцавшея ресторанной вывески, — странно волнуясь, спросил: — Почему на кладбище вы были рядом с С-семенычевым?
Он произнес, фамилию, затрудняясь, как заика.
— Вскрытие проводили вместе,— ответил, опешив, Косырев.—Да что вы, загадки сговорились загадывать! Злодей он, что ли, какой?
Сергей густо покраснел, но в чем-то успокоился. Косырев совершенно бесплодно посмотрел на него и нахлобучил шапку. У него было вроде скверное настроение. После того, как сказали, что стар, после сравнения с Нетупским. Лёна была в Ленинграде, он в Речинске — нелепость. И надо было идти на поминки.
Но как розовая полоска зари — вечерней или утренней? — в нем затеплилась надежда. Так жаль, что не застал ее. Но Лёна отыскалась.