I

Начальник московской охранки Сергей Васильевич Зубатов не пробрался, а вошёл в историю как организатор легальных, под контролем полиции, объединений рабочих с целью отвлечения их от политической борьбы. Пресловутая зубатовщина названа Лениным «полицейским социализмом».

Поскольку Зубатов сыграет решающую роль в судьбе Гапона и по сути станет его духовным, наставником, здесь к месту рассказать, кто он такой, сам Зубатов? Откуда взялся? Как стал одним из столпов царской охранки?

Это было во второй половине прошлого века, когда революционное движение в России переживало болезненный кризис. Партия «Народная воля», изжив себя, постепенно уходила с арены политической борьбы, заплатив за свои ошибки жизнью многих своих замечательных представителей. На террор народовольцев против царских сатрапов власть ответила беспощадным террором. Но на смену народовольцам уже поднималась родившаяся в глубинах рабочих масс партия социал-демократов. Однако царская охранка продолжала наносить удары по народовольцам, поставив своей целью, по выражению Зубатова, «вырубить этот лес до последнего пня».

До Зубатова начальником Московского охранного отделения был Бердяев — умный и хитрый жандарм, которого тот же Зубатов впоследствии назовёт своим главным учителем и факелом, осветившим целую эпоху служения охранки российскому престолу, явно имея в виду «эпоху» провокаторства как главного метода в её работе.

На окраине Москвы, в доме тогда ещё уцелевшего народника Денисова, тайно собиралась группа молодых людей, главным образом студентов, которые толковали о политике, спорили о том, как лучше вести борьбу с самодержавием. Однажды, зимой 1887 года, там появился юноша в студенческой куртке, которого хозяин дома представил только по имени — Сергей. Он принёс с собой рукопись известного в то время общественного деятеля Гольцева «О Земском соборе» и начал читать её вслух. Рукопись вызвала яростный спор, её критиковали за умеренность изложенной в ней политической программы и говорили о том, что надо продолжать придерживаться идей и принципов народовольцев. Спустя несколько дней участники этой группы были арестованы. Среди арестованных оказался и Леонид Меньщиков, который вскоре стал сотрудником московской охранки и проработал на этом поприще двадцать лет. В 1909 году он эмигрирует за границу, где выступит с разоблачением. Меньщиков будет утверждать, что только для того и пошёл в охранку, чтобы разузнать подробно о её деятельности, а затем разоблачить. В Москве в 1925 году в историко-революционной библиотеке журнала «Каторга и ссылка» вышла книжка Л. Меньщикова «Охрана и революция», в которой описана и история появления в охранке Зубатова. Тогда же, в 1887 году, оказавшись в тюрьме, Меньщиков довольно быстро установил, что их кружок в доме Денисова «завалил» тот самый студент Сергей, который и стал потом Сергеем Васильевичем Зубатовым, начальником Московского охранного отделения.

У предыдущего начальника, Бердяева, по свидетельству Меньщикова, был особый метод обработки арестованных, который он называл «чайным»: когда он за чашкой чая проводил душеспасительные беседы с арестованным, добиваясь его согласия стать агентом охранки. Через это бердяевское чаепитие прошёл и сам Меньщиков. Прошёл через него и Зубатов. Но сотрудником охранки он стал позже, а сначала активно поработал провокатором. Одной из его первых «побед» стала выдача революционной группы народовольца М. Гоца, которого полиция очень боялась, но долго не могла к нему подобраться. В общем, Меньщиков оспаривает утверждение, будто родоначальником провокации был Зубатов, и считает изобретателем этого метода Бердяева. Так или иначе, но Зубатов сделал свою стремительную карьеру охранника, искусно и широко применяя именно провокаторство, и это он руководил такими крупными провокаторами, как З. Жученко, А. Серебрякова, многие другие и, наконец, Е. Азеф.

Особую, какую-то прямо патологическую слабость Зубатов питал к провокаторам в юбке. Жученко он называл не иначе как «моё солнышко Зиночка», Серебрякову именовал «наша мамочка». Однажды он сообщил «нашей мамочке», что за её блистательную деятельность по охране монархии премьер-министр Столыпин назначил ей княжескую пожизненную пенсию — 1200 рублей в год, и произнёс: «Ты навеки вошла в историю державной России, и наша держава будет тебе во веки веков благодарна». Об этом рассказала сама Серебрякова, стоя перед советским судом, так как уже при Советской власти она была арестована и осуждена по заслугам. Ей пришлось ответить за всех, кого она отправила на виселицу.

Меж тем сам Зубатов получил за «мамочку» из высочайших рук орден Владимира, а его верный подручный Евстрат Медников, который её «вёл», — большую денежную награду. И для Жученко Зубатов выхлопотал пожизненную пенсию ещё посолиднее, чем Серебряковой, — 3600 рублей. Ей вообще повезло больше. Даже когда Жученко была разоблачена, она с помощью Зубатова смогла и это обратить в свою пользу, объявив себя беззаветной слугой самодержавия, и предложила эсеру Бурцеву[1] опубликовать её заявление в печати. По этому поводу Зубатов писал ей в 1909 году: «Очень рад, дорогой мой друг, что мы сошлись с вами во взглядах на жизнь в дальнейшем открыто (т. е. уже не тайно. — В. А.). Перед обществом вы прекрасно отчитались и объяснились, вполне реабилитировав значение секретной агентуры… Не устроиться ли вам официально при департаменте в качестве руководительницы и воспитательницы секретной агентуры? Выведите мне, пожалуйста, агентурных внучат… Это 1) даст исход случайно оборвавшейся вашей кипучей энергии и займёт вас с головой; 2) высоко полезно будет для дела». Но Жученко его советам не вняла, поселилась в Бельгии, где в покое и продолжала свою чёрную жизнь…

В своём кругу Зубатов любил рассказывать, что двадцатый век он встретил на посту в служебном кабинете Московского охранного отделения в Гнездниковском переулке. И это была правда.

В последний декабрьский вечер уходившего в историю столетия он допрашивал арестованную накануне учительницу Лисакову из подмосковного местечка Люберцы. Сама по себе она не представляла для него ни особой трудности, ни особого интереса. Ещё утром Лисакова подтвердила Зубатову всё, что уже знала о ней его служба, а теперь рассказывала и нечто новое. Да, у неё на квартире тайно собирался кружок революционно настроенных рабочих, они вслух читали Карла Маркса, обсуждали современную жизнь России, задыхавшейся в атмосфере произвола монархической власти, и высказывали надежду на революцию, которая всё изменит и раскрепостит великие силы страны. Но сами они ни в каком заговоре против государя не участвовали. Учительница поимённо, с указанием домашних адресов назвала всех членов кружка. Выяснилось, что за большинством из них охранка давно уже следила. Был среди кружковцев токарь с местного завода Грибанов. Охранка имела и о нём свои данные: 34 года, отец двоих детей. Грамотный, много читает. Но религиозный, исправно посещает церковь. Дирекция завода характеризовала его как высококвалифицированного, безотказного рабочего.

Зубатов просил Лисакову рассказать о нём подробней.

— Прекрасный, нравственно чистый человек, — начала та, — одна беда: страшный спорщик, из-за него в кружке всё время возникали серьёзные споры. Фактически он расколол кружок.

— В чём же была суть спора? — мягко поинтересовался Зубатов.

— Он не понимает роли революционной теории, отвергает всякую политическую борьбу и считает, что рабочие должны бороться за экономические права, а все остальные теории, в том числе и марксизм, — это опасная фантазия, сбивающая с толку рабочего человека. Переубедить его мы не сумели, хотя очень старались, видя его опасность для революционной пропаганды в том, что на заводе у него было немало последователей. Однажды двоих из них он привёл в кружок. С ними у нас произошла форменная баталия.

— Удалось их переубедить? — спросил Зубатов небрежно, хотя был весь внимание — речь шла о том, что тогда его как раз очень интересовало: он только начинал создавать свои полицейские объединения рабочих с программой легальной экономической борьбы.

— О нет, куда там, — отрывисто вздохнула Лисакова.

Сделав сбоку на листе протокола допроса запись: «Установить и разработать Грибанова и его друзей», Зубатов поздравил Лисакову с наступлением Нового года и объявил ей, что она свободна и может уехать домой.

А сам ещё долго сидел за столом, просматривал дела и размышлял о том, как лучше уберечь от марксистов легальные рабочие объединения. Может, поэтому он будет потом не раз говаривать, что идея этих объединений родилась вместе с двадцатым веком.

К началу века Россия пришла в состоянии быстро развивавшегося экономического кризиса, который прежде всего отозвался на промышленности. Повсеместно фабриканты и заводчики закрывали малоприбыльные предприятия, в стране стремительно росла безработица. На действующих предприятиях хозяева перекладывали всю тяжесть своих убытков на плечи рабочих, произвольно увеличивали продолжительность рабочего дня, снижали расцепки, осуществляли грабительскую систему штрафов, рассчитывали за самую малую провинность, и никакой управы на них не было.

Неудачно для России начавшаяся русско-японская война ещё больше обострила внутреннее положение в стране и вызвала резкое усиление антимонархических настроений. На малейшую попытку протеста власти отвечали террором.

Большевики бесстрашно и терпеливо разъясняли рабочим, что никто не избавит их от ненавистного гнёта, что освободиться от него они смогут только собственными силами. Повсеместно возникали рабочие стачки, забастовки, и в 1905 году в стране бастовало уже почти три миллиона рабочих. Разразилась первая в истории России революция…

Но Зубатов не мог до конца понять всю сложность обстановки и был убеждён, что делает всё во спасение монархии. Лучшие государственные умы, такие, как председатель Комитета министров Витте, ощущали надвигавшуюся грозу и искали защиты от неё. «Мы не должны, — писал Витте в 1904 году, — пренебрегать никакими возможностями потушить занимающийся пожар». Так что неудивительно, что и он окажется покровителем зубатовщины, а позже и гапоновщины.

В то время Зубатову довелось допрашивать одного студента из Петербурга, который тайно приехал в Москву, чтобы вести революционную агитацию среди солдат Московского гарнизона. Это было нечто новое и очень опасное — революционеры подбирались к армии, главному оплоту династии. Поэтому Зубатов решил провести допрос сам.

Студент был взят ещё на вокзале с полным карманом листовок. Был он совсем мальчишка, но, по признанию самого Зубатова, труднее допроса у него не было. То, что этот молодой нахал не отвечал на самые важные вопросы, — ладно. Но он смеялся. Смеялся — и всё! Зубатов сделал ему резкое замечание. Студент сказал:

— Вы пытаетесь нарастающую бурю революции остановить растопыренной ладонью, а это же, право, смешно. Даже если вы переловите всех нас, революция всё равно грядёт.

— Сама собой не грядёт, — начал Зубатов.

— Именно сама собой! — весело воскликнул студент. — И вообще, нельзя рассуждать о революции, будучи политически неграмотным. Почитайте Маркса — и вы поймёте, что я прав: революция грядёт! Она победит неизбежно, и её совершим не мы, её глашатаи, а рабочий класс, который вы в тёмном своём заблуждении считаете необразованным быдлом.

После допроса Зубатов распорядился принести ему Маркса и принялся читать. Об этом он сам расскажет будущему жандармскому генералу Спиридовичу, а тот напишет в своих воспоминаниях, опубликованных в Германии, куда он эмигрирует во время Октябрьской революции:

«Это была моя предпоследняя встреча с Зубатовым. Проездом с юга в Петербург я оказался в Москве и нанёс ему краткий визит. Он был полон энергии и своей извечной самоуверенности. С шутками и прибаутками он рассказал мне о самом трудном в его практике допросе студента, который обвинил его в том, что он не знает Маркса. И как после этого он затребовал принести ему Маркса, целый день его читал и чуть не стал марксистом. И громко при этом смеялся. А я думал о том, что хорошо смеётся тот, кто смеётся последним. Увы, марксистом он не стал, и это подтвердил трагический конец его служебной карьеры».

Конец Зубатова и зубатовщины ещё впереди, но тогда он ещё был начальником московской охранки. Более того, за успехи в борьбе с революционной крамолой его вскоре перевели в Петербург, начальником особого отдела департамента полиции, и как раз там возле него появился Гапон, в котором он увидел продолжателя своей идеи «умиротворения» рабочих.

Начиная провокацию против рабочего движения, Зубатов в 1902 году в записке министру внутренних дел Плеве писал: «Идей социал-демократов половина рабочих вообще понять не может в силу своей крестьянской неразвитости. В это время мы предлагаем им не связанный с опасностью попасть под удар полиции легальный путь к улучшению их экономического положения». И дальше в подтверждение своей мысли приводил пример успешного урегулирования конфликта на подмосковном Люберецком заводе. (Помните учительницу Лисакову, которую допрашивал Зубатов?) Именно там, в Люберцах, и был создан один из первых зубатовских легальных кружков рабочих…

Вот и Гапон спустя три года в письме столичному градоначальнику Фулону будет заверять его, что всякие социал-демократические элементы он близко не подпустит к «своим рабочим объединениям и это сделают сами рабочие, которые целиком приняли предложенный мною на основе братской взаимопомощи легальный путь улучшить своё положение».

Да, ни Зубатов, ни тем более Гапон не понимали грозной взрывоопасности обстановки в государстве и не могли трезво оценить свои возможности, но были убеждены, что самой историей, а то и всевышним они призваны стать провозвестниками благоденствующей державной России. Именно тогда в полицейских кругах стала крылатой фраза Зубатова: «Мы набьём тюрьмы эсдеками, и пусть они там устраивают свою революцию». А газета «Московский листок» под портретом Гапона печатала такую цитату из его выступления перед рабочими: «Я поведу вас в будущую Россию божьей благодати». Тем не менее то, что делали Зубатов и Гапон, в какой-то мере тормозило развитие революционного движения, иначе не было бы необходимости заниматься этими персонами, их деятельностью и судьбой.

Как только возникла зубатовщина, против неё развернула непримиримую борьбу революционная социал-демократия. В. И. Ленин писал: «Мы обязаны неуклонно разоблачать всякое участие Зубатовых… жандармов и попов в этом течении и разъяснять рабочим истинные намерения этих участников». И дальше было известное ленинское предсказание, что «в конце концов легализация рабочего движения принесёт пользу именно нам, а отнюдь не Зубатовым». Проследить исполнение ленинского пророчества — одна из задач этой книги…

Стачки и забастовки не прекращались по всей стране, в том числе на предприятиях Москвы и Петербурга.

Для руководства революционным движением рабочих, создания искровских организаций и борьбы с зубатовщиной находящийся в эмиграции Ленин посылает в Россию самых опытных работников партии. В Москву был направлен Николай Эрнестович Бауман, которому пришлось приложить немало усилий, чтобы вместе с московскими социал-демократами обнажить перед рабочими истинное назначение зубатовщины. Искровцы внимательно следили за деятельностью зубатовских организаций, использовали любую возможность вырвать рабочих из рук полиции. Они старались проникать на зубатовские собрания, лекции, беседы, хоть это и было очень рискованно, сближались с обманутыми рабочими, исподволь переубеждая их. В прокламациях Московского комитета РСДРП, на страницах «Искры» разоблачались руководители зубатовских обществ — платные агенты охранки.

Бауман позднее вспоминал: «Я наблюдал, я следил буквально с замиранием сердца, как падала, разрушалась, уничтожалась зубатовщина, срывалась эта мерзкая липкая паутина после каждого полученного на московских фабриках и заводах номера „Искры“».

Только в первые месяцы 1902 года МК издал шесть прокламаций против зубатовцев. Когда же Зубатов перенёс деятельность своих обществ в Петербург, «Искра» сразу забила тревогу, опубликовала статью Ленина «Московские зубатовцы в Петербурге». В январе — феврале 1903 года Петербургский комитет выпустил четыре антизубатовские прокламации.

Второй съезд партии рекомендовал всем российским социал-демократам и впредь «продолжать неустанную борьбу против зубатовщины во всех её видах, разоблачать перед рабочими своекорыстный и предательский характер тактики зубатовских демагогов и призывать рабочих к объединению в одном классовом движении борьбы за политическое и экономическое освобождение пролетариата».

И эта напряжённая работа партии принесла свои плоды. Рабочий люд отвернулся от Гапона, не верил его посулам. Зубатовщина терпела крах… «Случилось то, — писал Ленин, — на что давно уже указывали социал-демократы, говорившие зубатовцам, что революционный инстинкт рабочего класса и дух его солидарности возьмёт верх над всякими мелкими полицейскими уловками».

Один из особо доверенных сотрудников Зубатова, капитан Синицын, находясь в послереволюционной эмиграции во Франции, опубликовал воспоминания в милюковских «Последних новостях». «Под разрушительным напором революции, — писал он, — зубатовская идея мирного альянса пролетариев и фабрикантов под эгидой полиции умирала на глазах, и этого уже не могли остановить даже такие зубатовские удачи, как организация массового шествия московских рабочих с венками к памятнику Александра Второго, про которое даже в нашей среде родилась частушка:

„Венки несли мастеровые, их в зад толкали городовые…“ И хотя царь за это шествие осыпал Зубатова высочайшими милостями, вплоть до перевода его в Петербург, это только немного отсрочило окончательную катастрофу Зубатова и его рождественской сказки. В этом смысле последней его надеждой стал поп Гапон. И раз уже вспомнилась мне эта отвратительная фигура, скажу о ней несколько слов. Мы, работники охранного отделения, не терпели его дружно, хотя он был у нас своим человеком. Лично я считал и считаю его провокатором рабочих беспорядков в Питере, и в частности знаменитой забастовки на Путиловском заводе, где вся красная каша и заварилась…

А Зубатов верил в Гапона вплоть до дней собственной катастрофы».

Катастрофу Зубатова, о которой пишет Синицын, вызвали события, происшедшие в Одессе, Минске, Харькове и других городах, где вспыхнули всеобщие рабочие забастовки. В Одессе, куда Зубатов послал своих особо доверенных людей, чтобы провести умиротворительную работу, разразилась мощная забастовка, буквально парализовавшая город и порт. В печать проникли сообщения о том, что подстрекателями её были люди охранки совместно с социал-демократами. На улицах Одессы пролилась кровь. Царь был в ярости и потребовал у министра внутренних дел строжайшего расследования событий на юге. Стала известна его фраза, что Зубатов «обманул себя и всех нас». Дни служебной карьеры полковника были сочтены.

В общем, зубатовщина сработала против него самого, как это и предсказывал Ленин…

Но пока катастрофа с ним ещё не произошла, Зубатов продолжал поддерживать Гапона.

Как же всё-таки этот священник полтавской кладбищенской церкви сумел добраться до таких высот?

Есть его книжечка «История моей жизни».[2] Впервые она была издана в конце 1905 года в Англии. Бежав после 9 января за границу, Гапон написал эти записки там с помощью корреспондента английского журнала «Стренд мэгэзин». Сделано это было так быстро, что появление книжки сразу навело на подозрения, что она написана не им самим. Удивление вызвало и другое — подзаголовком книжки Гапон поставил: «Очерк рабочего движения в России в 1900-х годах».

Когда самый близкий ему в то время, бежавший вместе с ним из России эсер П. Рутенберг спросил, как он мог сделать такой подзаголовок, ничего о том движении не зная, Гапон сказал:

— Этого потребовали в Лондоне, они говорили, что иначе книга не выйдет, так как в Европе сейчас большой интерес к России, а не к моей личной судьбе.

Рутенберг спросил:

— Но то, что ты написал, хоть похоже на правду?

Гапон рассмеялся:

— Абсолютной правды ни в каких книжках не бывает, но зачем мне было, к примеру, врать про своё детство?

Посмотрим, что же он поведал тогда о своём детстве.

«Отец и мать мои, — писал он, — были простые крестьяне из села Беляки Полтавской губернии… Всё своё образование отец мой получил от пономаря, познания которого были весьма ограниченны, но это не мешало отцу моему иметь массу сведений обо всём, что касалось крестьянской жизни… Тридцать пять лет подряд его выбирали волостным писарем… Место это доходное, но отец мой никогда не брал взяток ни деньгами, ни натурой и, окончив службу, оказался беднее, чем был раньше… Что касается моей матери, то ей я обязан больше всего моими религиозными взглядами».

Итак, в детстве бедность. Но тот же его друг Рутенберг, тоже, между прочим, родившийся на Полтавщине, свидетельствует, что родители Гапона были людьми зажиточными, в деньгах сыну не отказывали и, даже когда уже в Петербурге он жил вполне прилично, присылали ему денежные переводы…

Ну ладно, а что же ещё было у него там, в детстве?

Истово верующая мать, что называется, со своим молоком передала ему религиозность. С малых лет для него высшей истиной было, что «всё от бога и без бога ни до порога». На службах в сельской церквушке он впадал в экстаз, проливал слёзы, упав на колени и неистово крестясь. Но увы, там же, в деревенском его детстве, начались и сомнения. В начальной сельской школе закон божий преподавал местный священник, которого до этого он привык видеть в золотом одеянии и в облаке ладана. А в школу священник частенько приходил «под мухой» и заплетающимся языком пересказывал святые книги, да так пересказывал, словно специально хотел свести на нет их святость и бросить в детские души семена неверия. Гапон стал читать эти книги сам и сам открывал в них бога и веру в него. На уроках он задавал священнику каверзные вопросы, и тот часто не мог ответить. А затем Гапон сам отвечал на свои вопросы, излагая то, что вычитал в книгах, и как бы давая уроки учителю. В результате тот стал бояться Гапона и способом защиты от него избрал безудержное восхваление его познаний в вероучении. И это Гапону нравилось. Тем не менее уже тогда у него возникла дерзкая мысль, что если уж он станет священнослужителем, то будет не таким, как учитель закона божьего. Тогда же он сделал очень важный для себя вывод, что священник — это обыкновенный служащий в церковной епархии и всё дело в том, как этой службой воспользоваться…


Больше года я работал в архивах, ворошил уже истлевшие бумаги, которые имели бы хоть какое-нибудь отношение к Гапону, я был убеждён в том, что о таких скверных людях писать надо только документально, не поддаваясь соблазну свободного обращения с материалами о них, ибо тогда объективная правда пропадает.

Я радовался каждому документу, в котором о Гапоне было что-то положительное. Вот, например, вырезка из газеты «Биржевые ведомости» за август 1906 года. Подпись под заметкой: «И. Стеблов, юрист».

«Итак, — пишет он, — уже точно известно, что Георгий Гапон убит, убит зверски и по самосуду… В 1904 году он обращался ко мне за консультацией, интересовался, за что его могут привлечь к ответственности, если его деятельность не носит противоправительственного характера? Разве могут его наказывать за какую-то случайно обронённую фразу? Я сказал ему, что если этой фразой будет „Долой самодержавие!“ — его упекут в тюрьму за призыв к восстанию против существующей монархической власти. На это он сказал, что социал-демократы без конца произносят эту фразу и ходят на свободе.

— Вы ошибаетесь, — сказал я ему, — очень многие социал-демократы за этот призыв томятся в тюрьмах, а иные идут на эшафот. Он ответил: „Но я свободно говорю со своими рабочими, и мне легко оговориться“. На это я посоветовал ему не оговариваться. „Легко советовать, — засмеялся он, — а встаньте один на один с тысячью рабочих, доведённых своей жизнью до отчаяния. Но я проповедник мирного исхода, и это все могут видеть, иначе охранка уже давно схватила бы меня, а она меня поддерживает“. Я попросил его уточнить, в чём выражается эта поддержка, но он на мой вопрос не ответил, непонятно посмеялся и вдруг раздражённо спросил: „А зачем вам это знать?“… Он произвёл на меня впечатление человека наивного и в отношении своей деятельности находящегося в розовой эйфории. Боюсь, что он ушёл из жизни, так и не поняв ни самого себя, ни того, за что его казнят. В этом смысле я считаю его трагической жертвой времени и обстоятельств, разобраться в которых он не мог. Но это совсем не означает, что я пытаюсь снять с него вину за кровопролитие 9 января…»

Эту газетную вырезку я положил в своё досье «Гапон» и всё время о ней помнил. Вы это заметите.

Перечитал я о Гапоне, наверное, почти всё, что было написано после 9 января 1905 года и после его смерти в 1906 году. Писали о нём самые разные люди, знавшие его на разных этапах его жизни и деятельности. Учившийся вместе с ним в духовной академии священник Владиславский охарактеризовал его так: «Типичный своей ограниченностью сельский священник, но обладавший уменьем использовать всё и всех, кто мог ему помочь сделать карьеру».

Есть и такая характеристика, принадлежащая гласному петербургской Думы Аничкову: «Истинный вождь людской массы, мистически ею владевший». Или вот: «Ловкий демагог, сумевший веру людей во Христа сделать верой в себя». Или такая краткая характеристика: «Заурядный поп с непомерной амбицией пророка Отечества».

Ну буквально ни единого доброго слова о нём мне долго не попадалось…


Уже после 9 января в департамент полиции министерства внутренних дел поступил не то донос, не то какая-то странная характеристика, подписанная священником Тихоном Вишневецким (по-видимому, тем самым, который преподавал Гапону закон божий?). И вот что мы в ней читаем:

«…Этот худенький мальчик с маленькими злыми глазками несомненно обладал дьявольской силой влияния на людей. Я прямо боялся уроков закона божьего в классе, где он сидел. И он наверно это заметил, и как только я входил в класс, он вонзал в меня свои проклятые глазки, и с этой минуты до звонка на перемену я уйти от них не мог. По моему предмету у него знания были хорошие, но странные своей однобокостью. Так, например, он мог как молитву назвать в порядке возвышения все церковные звания вплоть до патриарха, словно он собирался пройти по всей этой дороге. Однажды он мне так и сказал: „Придёт срок, и моё имя произнесут во всех церквах Российского государства“ — и добавил вполне серьёзно: „Я буду или святым, или каторжником“.

Вскоре Георгий Гапон от нас уехал и, как мы позже узнали, поступил в академию».

История о том, как Гапон поступил в духовную академию, представляет некоторый интерес, мы об этом вкратце расскажем и увидим, что ему в этом помогли совсем не какие-то его исключительные знания. К слову заметим, что не один священник Вишневецкий разглядел в Гапоне способность влиять на людей и подчинять их своей воле. Позже и председатель комитета всех петербургских церковных приютов Аничков будет утверждать, что он на себе чувствовал гипнотизм Гапона…

«Поступив в полтавское духовное училище, Гапон старался в учении изо всех сил, уже вступительные экзамены он выдержал с такими высокими оценками, что был зачислен сразу во второй класс. Учился он тоже хорошо, и его уже ожидала духовная семинария и дальнейший путь к духовному сану…»

Но в семинарии он совершает большую ошибку, чуть не стоившую ему карьеры. В его руки случайно попала брошюрка, в которой излагались еретические мысли Л. Толстого о церкви. И Гапон воспламенился: это же и его мысли! Он стал делиться ими с семинаристами, и это привело в такую ярость духовных отцов, что в выпускном аттестате они охарактеризовали поведение Гапона как «исключительно плохое».

Позже он заявит полтавскому архиерею Иллариону, что всё это клевета, так как ни о каких мыслях Толстого о церкви ему известно не было ни тогда, ни теперь, и поэтому распространять их он попросту не мог.

Он собирался после семинарии поступить в университет и хотел стать врачом, но с такой характеристикой в семинарском аттестате об этом нечего было и думать…

Чтобы иметь деньги, Гапон стал давать частные уроки детям из состоятельных семей. Его ученики успешно выдерживали экзамены, и предложений наняться в репетиторы у него было хоть отбавляй.

В одной почтенной полтавской семье, в которой репетиторствовал Гапон, бывал местный архиерей Илларион. Вот он, господин случай, в общем определивший судьбу Гапона, который в это время уже подумывал вернуться в свою деревню и устроиться в сельскую церковь священником, а то и дьячком. Но Иллариону понравился этот молодой начитанный человек, не робевший перед его высоким саном и с которым ему интересно было беседовать. Илларион, видать, не был светочем ума, сам Гапон впоследствии скажет о нём: «Грешно мне говорить плохое о человеке, столь много для меня сделавшем, но сан у него был явно выше его возможностей». А сделал Илларион для Гапона действительно много. Несмотря на неблагополучный аттестат, уже через год Гапон был рукоположён в священники и получил приход и полтавской кладбищенской церкви. Вот здесь он впервые вкусил сладость людского преклонения. Главным его делом и праздником души в церкви стали проповеди. Он старательно к ним готовился, писал, заучивал на память, репетировал перед зеркалом. И сделал правилом — говоря проповедь, видеть лица и глаза верующих, стараться угадывать, что это за люди, с чем на душе пришли они в церковь. Угадывать это было не так уж трудно, ибо церковь заполнял бедный люд полтавской окраины. Наконец, у него открылся ораторский талант, он умело пользовался широким диапазоном своего голоса, сводя его то к трубному гласу, а то к трагическому шёпоту, в котором тем не менее было слышно каждое слово.

О его проповедях вскоре пошла молва — «вот у нас батюшка в любом горе утешит». Сам Гапон секрет успеха своих проповедей считал весьма простым: «Я говорил с людьми, как бедный человек может говорить с бедным, понимая и разделяя их горести и надежды». Так или иначе, кладбищенская церковь, не имевшая постоянного прихода, на его проповеди набивалась битком, что не могло нравиться священникам соседних приходов, и они добились, что консистория наложила на Гапона штраф за незаконное создание прихода. Штраф он послушно уплатил и продолжал выступать с проповедями. Поняв, однако, что всех окрестных священников ему не одолеть, решил уехать из Полтавы и поступить в духовную академию. Архиерей Илларион одобрил его план и написал письмо обер-прокурору синода Победоносцеву с просьбой разрешить Гапону держать экзамен в академию без предъявления семинарского аттестата. И написал ещё, что в течение двух лет знает священническую деятельность абитуриента в скромной церкви и видит в нём одарённого и многообещающего слугу церкви.

— Письмо письмом, — учил Илларион Гапона, — но вам надо пробиваться к самому обер-прокурору. Вокруг него табун чиновников, и любой может положить моё послание в долгий ящик. И ещё один совет. Вы занимались с дочерью помещицы Ланщиковой. Идите к ней и просите рекомендательное письмо к её другу — могущественному помощнику обер-прокурора Саблеру. Но начните с ректора академии, чтобы он потом не чувствовал себя обойдённым.

Гапон отправился в Петербург. В громадном городе он совсем не растерялся, он верил в свой успех. В кармане у него было два письма от полтавской помещицы: одно управляющему её домом на Адмиралтейской набережной с распоряжением отвести комнату подателю сего письма и окружить его заботой, пока ему будет необходимо, а второе — Саблеру, которого духовенство боялось не меньше, чем самого Победоносцева.

Переночевав в барских покоях, уже следующим утром Гапон, как советовал ему Илларион, направился в академию.

Поступить туда было нелегко… В академию рвались сынки с фамилиями, знатными не только в церковном мире; в то время духовная карьера стала престижной, и на одно место претендовало по пять — семь человек.

Поначалу ректор Гапона не принял, хотя владыка писал своё ручательство ему лично. Впрочем, может статься, ручательство до него и не дошло, так как конверт, в котором оно лежало, в присутствии Гапона распечатал какой-то второстепенный чиновник канцелярии. Он небрежно пробежал глазами написанное владыкой, бросил бумажку на стол и стал просматривать остальные документы.

— У нас есть много духовных училищ, — сухо сказал чиновник.

— А я хочу учиться в академии, — отрезал Гапон.

Чиновник глянул на него удивлённо и насмешливо:

— Одного желания для этого маловато.

— У меня есть и всё остальное, — всё так же резко ответил Гапон и добавил: — Кроме взятки — денег у меня нет.

— Возвращайтесь к себе, мы известим вас о дальнейшем, — начал чиновник, но Гапон его перебил:

— Я никуда возвращаться не буду, я уже живу в Петербурге и время до начала занятий использую для познания особенностей церковной службы в российской столице.

Он быстро поднялся со стула и ушёл, а чиновник ещё долго смотрел на закрывшуюся дверь и в конце концов — от греха подальше — положил документы Гапона не в папку «Не рассматривать», а в ящик стола, куда он складывал документы претендентов, показавшихся ему опасными.

Так Гапон, по его собственному выражению, «застолбил» своё имя в канцелярии академии, памятуя, что дерзкого просителя чиновники боятся. И продолжал своё наступление на учебное заведение.

Следующим утром он явился на квартиру к Саблеру, предварительно продумав каждый свой шаг, каждое слово, которое здесь скажет…

Слуге, открывшему парадную дверь, Гапон повышенным, нервным голосом заявил, что он посыльный из Полтавы с очень важным для его сиятельства письмом, и, не дав слуге и секунды на размышление, протиснулся в дверь, вошёл в переднюю и вручил письмо.

— Его сиятельство спят, — пробормотал слуга.

— Разбудите, — небрежно ответил Гапон и сел на стул.

Слуга удалился внутрь дома, довольно быстро вернулся и с поклоном пригласил Гапона следовать за ним. Он провёл его в богато обставленную гостиную и показал на стул возле ломберного столика:

— Присядьте, пожалуйста, и подождите.

Вскоре в гостиную вошёл высокий седой мужчина в чёрном шлафроке. Гапон вскочил, как подброшенный пружиной:

— Доброе утро, ваше сиятельство! Счастлив, что божьей милостью вижу вас в добром здравии! — восторженно проговорил он.

Саблер смотрел на него с умильной улыбкой:

— Здравствуйте, здравствуйте. И не будем терять времени, пройдёмте в столовую, надеюсь, вы не откажетесь разделить со мной утреннюю трапезу. К сожалению, другого времени на беседу с вами я уделить не имею возможности: сегодня должен быть во дворце, на приёме по случаю визита болгарского царя.

Гапон решил к еде не притрагиваться, тем более что, как только они сели за стол, Саблер начал расспрашивать, как поживают помещица Ланщикова и её милое семейство, как их здоровье?

— Не могу забыть, — продолжал Саблер, мечтательно подняв взор, — посещение её дома во время моего пребывания в Полтаве. Какой был обед! Какие невиданные разносолы! Я умолял её отдать мне своего повара, но увы, ни за что!

Гапон обстоятельно сообщил все семейные новости помещицы.

— И сама Прасковья Тихоновна, благодарение богу, чувствует себя прекрасно. Как вы, может быть, знаете, в прошлом году у неё были большие волнения по поводу дочери, которой предстояли выпускные экзамены в гимназии, но как раз я взялся за её подготовку, и теперь всё позади — Катя получила великолепный диплом.

— Да, да, — закивал Саблер. — Она как раз пишет мне об этом и очень хвалит вас, вашу образованность и педагогические способности.

Гапон потупился:

— О, вы же знаете, как великодушна Прасковья Тихоновна, я же только хочу начать серьёзно учиться.

— Да, в письме есть и об этом, — заторопился Саблер, он был рад, что гость не затягивает разговор и переходит к делу. — Я вам помогу. Идите в синод к председателю учебного комитета отцу Смирнову, он запишет вас на экзамены, а потом вам следует посетить его превосходительство господина Победоносцева.

— У меня к нему есть письмо архиерея Иллариона, — вставил Гапон.

— Вот и прекрасно, — ласково улыбался Саблер. — И я в свою очередь предупрежу его о вас, думаю, это не помешает.

Гапон вскочил и сломился в поясном поклоне:

— Ваше превосходительство!

Саблер протестующе поднял руку:

— Не надо, милейший, не надо, не теряйте времени, идите в синод.

В синоде, однако, всё чуть не сорвалось. И только из-за того, что отец Смирнов оказался невероятно похожим на дьякона кладбищенской церкви, которого Гапон не терпел и добился его устранения. Он был такой же тучный и говорил таким же сиплым голосом.

Сразу почувствовав к нему острую антипатию, Гапон без всяких реверансов (за спиной Саблер!) сказал, что его нужно внести в список экзаменующихся в академию.

— Вот вам мои документы, — и положил их на стол.

Смирнов демонстративно отодвинул бумаги от себя.

— Сказанное вами мне надо расценивать как приказ? — сипло спросил он с усмешкой на жирном лице.

— Вам прикажут те, кто имеют на это право, — ответил Гапон и, слегка поклонившись, ушёл.

В тот же день он отправился в Царское Село, где во дворце было служебное помещение, а неподалёку находилась дача Победоносцева.

Впоследствии Гапон не раз будет рассказывать, как он пробился к самому обер-прокурору и заставил этого грозного старика выслушать его и прочитать письмо Иллариона.

Наступление на Победоносцева он начал издалека, ещё из Полтавы. Ещё там, узнав о юбилее, с которым его поздравляли разные сановники и сам царь, Гапон написал Победоносцеву, как завидует его судьбе учителя самого царя, а далее он, ничтоже сумняшеся, сообщал, что у него есть идея, как организовать в России просветительское дело помимо школьного образования. Победоносцев ему не ответил — Россия полна сумасшедшими проектами перестройки жизни, на каждый не отзовёшься…

Но когда обер-прокурору доложили, что автор этой идеи уже здесь, у него на даче, и сидит на веранде, деваться старику было некуда. Он только распорядился, чтобы при разговоре с просителем находились его личный секретарь и слуга и чтобы в случае чего они не зевали.

Меж тем Гапон сидел на веранде в лёгком раздумье о том, что царский учитель, видать, живёт неплохо. Дача его примыкала к дворцовому парку, где по стриженой траве гуляли важные павлины с хвостами, похожими на фейерверочный взрыв, а где-то дальше, в глубине, духовой оркестр играл вальс…

— Я слушаю вас.

Гапон вздрогнул и вскочил — перед ним стоял сам Победоносцев, а по бокам от него — ещё два важных субъекта.

— Здравствуйте, многие лета вам, ваше сиятельство, — тихо и взволнованно произнёс Гапон и низко-низко поклонился, увидев в эти секунды свои запылённые ботинки и мятые брюки. И в академии, и здесь он полагал нужным выглядеть как человек из народа — тем сильнее будет эффект, когда он заговорит.

Его пригласили сесть за большой круглый стол, занимавший половину веранды. По другую сторону сели Победоносцев и один из субъектов, другой субъект остался за спиной Гапона, бесцеремонно разглядывавшего графа. Обер-прокурор был точь-в-точь как на газетной фотографии — плоское лицо, крючковатый нос, пышные, торчащие в стороны усы над тонкими, плотно сжатыми губами и срезанным подбородком.

— Ну так что же у вас ко мне, я слушаю, — прошелестел Победоносцев, вглядываясь в лицо Гапона с мелкими чертами и чёрными глазками в глубоких впадинах.

— Будучи обеспокоен засильем невежества, я продумал идею широкого просветительства среди населения… — начал Гапон, глядя прямо в глаза графу, отчего тот испытал неловкость. — Необходимо во всех городах и наиболее крупных сельских поселениях создать просветительские общества с привлечением в них всех местных образованных людей, включая и священников. Для обществ этих должна быть разработана специальная программа с таким расчётом, чтобы она дала простым неграмотным людям основные понятия о государстве Российском и его любимом монархе.

— Подобная идея уже была, — мягко ответил Победоносцев. — Её предлагал, если мне не изменяет память, предводитель дворянства из Смоленска.

— Так точно, ваше сиятельство, — подтвердил секретарь. — Он ещё хотел, чтобы при обществах существовали народные хоры.

— И какой же ход мы дали тогда этой идее? — спросил у секретаря Победоносцев.

— Переслали по принадлежности министру просвещения.

— Ну и что же с ней стало дальше? — насмешливо спросил Гапон.

— Не могу знать, — ответил секретарь.

— А сколько раз я говорил вам, — вдруг осерчал граф на секретаря. — Надо интересоваться дальнейшим ходом дел по пересланным нами документам. — И обратился к Гапону: — Вы вашу идею изложили письменно?

— Пока у меня только сама идея. Но если вы, ваше сиятельство, в принципе признаете её полезной, я немедля сяду за разработку устава и программы предлагаемых мною обществ.

— А чем вы занимаетесь… вообще? — поинтересовался граф.

— Я приехал в Петербург поступать в духовную академию.

— Похвально, молодой человек, весьма похвально.

— Я счастлив, что вы поддерживаете это моё решение, это придаст мне силы на все годы ученья, и я вас не подведу.

— Вот и хорошо… вот и хорошо… — Победоносцев встал.

— Я не оправдаю ваших надежд только в одном случае, — Гапон тоже встал, — если в академии меня не допустят к экзаменам.

— А почему вас могут подвергнуть такой дискриминации?

— Да там же что ни абитуриент — так за его спиной могучая протекция. А у меня за спиной одни только знания да страстное желание служить Руси родимой.

Секретарь шепнул что-то Победоносцеву, и тот внимательно глянул на Гапона:

— Да, да, мне говорил о вас Саблер. Но вот утром мне звонил по телефону отец Смирнов и сказал, что вы у него вели себя непозволительно заносчиво и даже нахально, и этим вы сами закрыли себе дорогу в академию, — Победоносцев дал понять, что аудиенция закончена.

Гапон резко вскинул голову:

— Ваше сиятельство! — голос его напряжённо звенел. — Поступить в академию для меня — вопрос жизни и смерти! Вы оставляете мне только смерть!

Победоносцев посмотрел на него с любопытством и сменил гнев на милость:

— Мне нравятся и ваша устремлённость, и ваше отчаяние. Идите снова к отцу Смирнову и скажите, что я предлагаю ему в отношении вас представить мне благоприятный доклад.

На этот раз Гапон говорил с отцом Смирновым просительно, но и без униженности.

— Вы действительно видели его превосходительство? — недоверчиво спросил тот.

— Лично я не могу и мысли допустить солгать в отношении вождя нашей церкви, — ответил Гапон спокойно и угрожающе.

— Хорошо, я сделаю, как просил обер-прокурор. — просипел Смирнов. — Но берегитесь, если вы ввели меня в заблуждение.

Гапон был допущен к экзаменам, в оставшийся до них месяц хорошо к ним подготовился, выдержал их блестяще, получив высшую стипендию, назначавшуюся наиболее перспективным студентам.

В журнале заседаний Совета Санкт-Петербургской духовной академии значится, что в 1898 году Гапон был принят студентом академии под № 16 из 67 экзаменовавшихся и получил стипендию. Итак, весьма успешное поступление. Однако дальнейшие записи в журнале по ходу учёбы Гапона заставляют предположить, что в этом успехе главную роль сыграла высокая протекция. Почитаем эти записи.

Вскоре по поступлении в академию и подачи первого семестрового сочинения Гапон, по удостоверению врача Д. Пахомова, заболел и потому не подал остальных сочинений по введению в круг богословских наук, теории словесности и истории иностранной литературы и не держал экзаменов ни по одному из предметов первого курса. Поэтому оставлен на повторительный курс и получил отпуск, из которого явился только 31 октября 1899 года. В общем, не успев толком начать ученье, Гапон прерывает его. Более того, ему предоставляется возможность всё лето провести в Крыму. И тут тоже, наверно, ещё действует протекция.

Эта страничка его жизни интересна тем, что в Крыму он сумел влезть в душу епископу таврическому Николаю и тот познакомил его с интересными людьми. Гапон стал постоянным гостем известного художника Верещагина, часами просиживал у него в мастерской, и ему льстило, что художник толкует с ним о высокой материи. Он не раз потом хвастался этим своим знакомством и рассказывал, что однажды Верещагин посоветовал ему бросить духовное образование и служить народу без церковных декораций, в самой его гуще. И уверял, что совет художника подействовал на него очень сильно и сыграл свою роль в дальнейшей его деятельности. Что, однако, не помешало ему вернуться в Петербург и продолжить занятия в духовной академии.

Но посмотрим по журналу, как продолжалось его ученье.

По возвращении Гапон подал прошение об освобождении его от первого семестрового сочинения как уже писанного им в предыдущем году. Совет академии, снисходя к его болезненному состоянию и принимая во внимание, что прошлогоднее его сочинение оказалось написанным удовлетворительно, освободил его от этой обязанности.

В 1900 году Гапон переведён на 2-й курс под № 25 из 65 студентов. А в 1901-м — на 3-й курс под № 47 из 59 студентов. С этого курса он и уволен из академии. Никаких причин, объясняющих увольнение, не указано. И только в журнале за 1902/3 год можно прочитать запись доклада секретаря Совета академии, поясняющую, что «по определению Совета академии от 16 сентября 1903 года за № 3, утверждённому 21 сентября, студент 3-го курса священник Георгий Гапон был уволен как не сдавший переходных экзаменов по 6 предметам и не представивший в том объяснений». Непонятно, почему с таким запозданием даётся это разъяснение…

Здесь мы отвлечёмся от казённых записей в журнале и обратимся к другим свидетельствам о Гапоне этого времени.

Между прочим, ещё обучаясь в полтавской семинарии, он прибегал к таким вот способам получения завышенных оценок своих знаний. Как-то спросил преподавателя Щеглова: «Какие вы мне выставите годовые баллы по догматическому и нравственному богословию?» А когда тот ответил: «Какие следует», — Гапон сказал: «Если вы мне не поставите 4 и я не попаду в первый разряд, то погублю и себя и вас». В самый день экзамена он прислал ректору полтавской семинарии письмо, в котором жаловался на преподавателя Щеглова и извещал, что не может держать экзамена вследствие расстройства физических и душевных сил. Адрес на письме был такой: «В Полтавскую семинарию, ректору оной о. Иоанну Пичете», а подпись — «Уважающий вас ваш воспитанник и сын Георгий Гапон». И эта подпись впоследствии стала свидетельством его душевного расстройства, во всяком случае, ректор сообщил об этом преподавателю Щеглову, и тот в конце концов поставил «4» — как говорится, от греха подальше…

Студент академии, а потом священник в городе Рыбинске Попов уже после смерти Гапона в 1906 году в воспоминаниях о нём рассказал, что учился тот весьма средне, но был известен всей академии своими экстравагантными поступками и наглым поведением. И привёл такой пример:

«Как только начались занятия на втором курсе, слушателей расселили в общежитии по четыре-пять человек в комнате. На другой день Гапон явился к ведающему хозяйством академии с ультиматумом: „Я буду жить в комнате, которую незаконно занимает чиновник вашей канцелярии!“

— Что? Что? — не поверил своим ушам эконом.

— Глухому две обедни не служат. Освободите комнату к вечеру.

Эконом побежал к начальству, но вечером в ту комнату переехал Гапон.

Ещё в начале второго учебного года мы узнали, что Гапон уже работает священником приютской церкви в Ольгинском доме для сирот и бедных детей женского пола…»

Как же это так, если он вскорости за критическую неуспеваемость будет из академии исключён? Некоторое объяснение этому можно найти в том же журнале заседаний Совета духовной академии за 1902 год.

После своего исключения Гапон обратился к митрополиту петербургскому Антонию со следующей просьбой: «Вследствие несчастно для меня сложившихся обстоятельств жизни я заболел, и как весной при переходе на четвёртый курс не мог сдать экзаменов по всем предметам, так и осенью держать по оставшимся. Моя просьба об оставлении меня на второй год на 3-м курсе, хотя свидетельства врачей о моём болезненном состоянии были представлены в канцелярию академии, Советом академии не была удовлетворена „за неимением законных оснований“. Между тем жалко бросать академию, так как собственно остался четвёртый курс с кандидатским сочинением (семестровые сочинения 3 курса все поданы). Поэтому осмеливаюсь обратиться к Вашему преосвященству с усиленной просьбой о разрешении мне как держать экзамены весной сего учебного года по некоторым предметам третьего курса, так и окончить академию на правах действительного студента. Додерживать же экзамены и проходить четвёртый курс академии в этом учебном году для меня нет разумных оснований: уже не успею более или менее обстоятельно справиться со своей кандидатской темой по священному писанию».

На этом прошении митрополит Антоний наложил благожелательную резолюцию, и в конце концов Гапон вышел из академии кандидатом богословия. К тому времени он уже работал священником в Ольгинской приютской церкви.

После 9 января синод, естественно, принялся всячески открещиваться от Гапона, и кончилось дело тем, что 10 марта 1905 года синод утвердил представление митрополита Антония, и Гапон был лишён священного сана и исключён из духовного звания. Как вы заметили, представление в синод этого решения сделал тот самый митрополит Антоний, который раньше вопреки всем объективным данным и простейшей логике помог Гапону удержаться в академии и получить духовное звание. Об этом в свой час ему напомнили его недоброжелатели, написавшие специальное письмо Победоносцеву. Но никаких последствий это письмо не вызвало. Славившийся своей беспощадностью обер-прокурор синода написал на нём: «В архив» — и делу конец.

Тут мы приблизились к очень интересному обстоятельству…

В 1903 году лично Зубатов содействовал переводу Гапона из приютской церкви в церковь при тюрьме, и сделал он это через того же митрополита Антония. Позже мы узнаём ещё один факт, подтверждающий, что охранка уже тогда начала оказывать Гапону всяческое покровительство в его священнической карьере, и делал это Зубатов через митрополита Антония. Не упускал из виду Гапона и помощник обер-прокурора синода Саблер… Вот же почему ему сходило с рук многое такое, что другому бы не простилось!

Но вернёмся к моменту, когда Гапон, ещё не окончив академии, работает священником при Ольгинском приюте. Он пользуется там огромным успехом у прихожанок, ширится молва о его необыкновенных проповедях, слушать которые ходят верующие со всей округи. Доход церкви резко увеличился. Дирекция приюта души не чаяла в Гапоне. Каждое воскресенье знатные дамы — патронессы приюта слали ему вино, фрукты, приезжали слушать его проповеди, просили у него благословения.

Боготворили его и приютские девушки. У них были заведены альбомы для памятных записей, и высшим счастьем для них было получить автограф Гапона. Но ему захотелось признания более высокого ранга. Все приютские дома курировала императрица. Гапон решил написать ей письмо с критикой постановки дела в этих приютах. Об этом узнал председатель комитета патронирования всех приютов и церквей гласный городской думы Аничков, и хотя у него с Гапоном были хорошие отношения, он решил от греха подальше избавиться от него и накатал на него заявление в синод.

Он резко критиковал единообразие его проповедей и его попытки выставлять себя перед паствой чуть ли не святым. Сверх всего он обвинял его в моральной греховности и в доказательство приводил стишок Гапона, вписанный его рукой в альбом воспитанницы приюта Евдокии Сулиловой:

Плохо спится, милая, тебе,

Грудь твоя всё больше и пышнее,

Задумываешься о своей судьбе,

Мечту девичью страшную лелеешь.

И он придёт, сего не отвратить,

Сожмёт до боли твои груди,

И бог ему всё то простит,

Тебе же сладко будет…

«Разве можно ждать чего хорошего от подобного духовника?!» — восклицал Аничков.

Гапон был из этой церкви устранён и уже полагал, что его священническая карьера кончилась.

Но, оказалось, Саблер не забыл о нём. А может, ему напомнила полтавская помещица? Так или иначе, но Саблер запросил академию об успехах Гапона в ученье. Там, конечно, помнили, что Саблер и сам Победоносцев в своё время принимали участие в определении Гапона в академию, и, словно забыв обо всём другом, дали ему отличную характеристику. В начале зимы Саблер вызвал Гапона и сообщил, что приглашает его участвовать в службах в церкви Скорбящей Божьей Матери, где он был почётным старостой. Церковь находится в Галерной гавани, и её прихожане — бедный люд. Штатный священник там сухой начётчик, его проповеди не доходят до сердца прихожан, и храм часто пустует, а от преосвященного Антония ему известно, что проповеди Гапона в приютской церкви пользовались большим успехом.

— Вряд ли это понравится штатному священнику, — засомневался Гапон. — В Полтаве священники соседних приходов писали на меня жалобы.

Саблер улыбнулся:

— С этим мы как-нибудь справимся. И я предупрежу священника, что мы посылаем вас туда временно.

Внутренне ликуя, Гапон еле сдержал улыбку — вот оно, заветное дело, где он сможет себя показать!

В ближайшее воскресенье он отправился в саблеровскую церковь и протиснулся в самую гущу прихожан. Священник, красивый старик с густой чёрной бородой, начал проповедь на тему «Греховность в мыслях и деяниях». Сперва он вкрадчивым голосом перечислил разные искушения и соблазны, а затем загремел на всю церковь про кары небесные, про ад огнедышащий. Стоявший рядом с Гапоном высокий дядька с обвислыми усами, склонясь к его уху, сказал:

— Что он адом стращает? Зашёл бы ко мне в плавильный цех. Я бы показал ему ад на земле.

Гапон ничего не ответил, только осенил себя крёстным знамением. После службы они вместе вышли на улицу. Летуче падал редкий снежок, было безветренно и оттепельно.

— Про плавильный цех вы хорошо сказали, — начал Гапон.

— Правду сказал, — угрюмо ответил рабочий. — Ну что он в самом деле басит про искушения, когда мне каждый день надо голову ломать, как семью прокормить? Вот и получается, что в церковь идёшь душу утешать, а тебе знай грозят карами небесными. Получается, что из бога делают городового и добиваются, чтобы впереди всего был страх перед богом.

Они поравнялись с чайной Нежданова, у входа в которую горела тусклая лампочка.

— Зайдём, погреемся, — пригласил усатый.

В тесной чайной было полно народа, от говора стоял сплошной гул. В центре возвышался громадный самовар, обвешанный связками баранок. Между двумя большими столами метался половой, разносивший кружки с чаем. Они стали искать места за столом.

— Савельич, иди сюда, — позвали усатого. Они сели, заказали чай, баранки и сразу очутились в центре застольного разговора.

— Что припоздал, Савельич? — спросил кто-то.

— В церкви был, — ответил тот.

— Ну и что там? — послышался насмешливый голос.

— Всё то же — «не надо грешить».

— Иначе в рай не попасть, — продолжал тот же насмешливый голос, и многие рассмеялись.

— Но ты же, Савельич, у нас святой и без церкви. Даже курить бросил. Тебе райская жизнь ещё на земле положена.

— На райскую жизнь у него денег нет, — подал голос Гапон, и его слова тоже вызвали смех.

Так, вроде бы легко и беспечно, вошли они в застольную беседу, но очень скоро разговор принял совсем другое направление. Отсмеявшись, сидевший против Гапона худощавый мужчина со смуглым лицом посерьёзнел и, обращаясь к нему, сказал:

— Это известное дело, что рай начинается с денег и бедному на рай рассчитывать нечего.

— Ну а что же тогда нам? — спросил кто-то со злостью.

— Что? — подхватил другой. — Одиннадцать часов работай, получи свои копейки, живи как можешь и помалкивай, вот и все наши дела. А если невзначай забурчишь — вон, за ворота, на голодный отдых! У нас двоих рассчитали за то, что прилюдно мастера матюгнули. А у одного из них трое детей и жена в больнице — как он будет жить? На что?

— Надо пускать шапку по кругу, — предложил Гапон. — Двое по полтиннику, а ему рубль в дом.

— А что? Он дело говорит, — поддержали его. — Я слышал, на Металлическом так нескольких товарищей спасли.

И сразу загудел весь стол. Кто-то гневно сказал:

— В том и вся механика — нас бьют поодиночке, а нас-то вон сколько. Нас бьют, а мы по своим норам разбегаемся — и скрипим зубами. Никогда так плохо не было, как теперь.

— У нас на верфи студент побывал, — заговорил немолодой рыжеватый рабочий, — газетку принёс и читал нам, что для хозяев забастовка хуже смерти.

— А на кожевенном как-то не вышли красильщики, — добавил другой, — так хозяин закрыл на две недели всю фабрику.

— Ну и что? Для хозяина каждый стоячий день — одни убытки, а от стоячего месяца у него глаза на лоб полезут.

Возле самовара возник хозяин чайной:

— Что, братцы, расшумелись? Не ровен час — заглянет городовой, вам и мне беды не обобраться.

Гапон подумал, что нарываться на городового ему совсем ни к чему — он своё скажет в проповедях. И, выбрав момент, тихо попрощался с усатым и ушёл.

В первой же проповеди в саблеровской церкви Гапон говорил о великой силе рабочего товарищества. Сохранился (в охранке) её конспект:

«1. Почему народ говорит, что на миру и смерть красна?

2. В Сибири говорят: на медведя в одиночку ходить — только сирот плодить.

3. Вы стоите сейчас перед ликом Христа каждый сам по себе. А вы возьмитесь за руки, и на душе у вас станет светлее и теплее.

4. Всегда помните: всё от бога. Абсолютно всё. Бог дарит нам радости, но бог посылает нам и испытания».

Проповедь имела успех. Прихожане благодарили Гапона за слова утешения и надежды. Просили у него благословения. В сладостном волнении Гапон вспоминал, как в полтавской кладбищенской церкви люди целовали ему руку и толпой провожали до дома. «Так будет и здесь! Будет!» — твердил он себе.

На его утешительных проповедях церковь всегда была набита битком. Говорил он всё то же: «Тяжело тебе — уповай на бога, но помни, не одному тебе тяжело, рядом с тобой братья и сёстры, которым не легче. Открой им свою душу, и они ответят тебе душевностью, будь готов помочь им, и они помогут тебе. Христу как тяжело было, но он любил всех, и люди отдали ему свою любовь и веру. Добро и зло живут в каждом из нас, Христос завещал нам — откажись от зла, открой людям свою доброту, и в ответ люди согреют тебя своей добротой, и жизнь твоя станет легче».

Любопытно, что о содержании проповедей Гапона мы узнаём ещё из одного документа охранки. В архиве Зубатова хранилось донесение агента, действовавшего в районе Галерной гавани. Он доносил о большом успехе проповедей Гапона, кратко излагал их главный смысл и добавлял от себя, что прихожане уходят из церкви успокоенными и даже радостными. На этом донесении — резолюция Зубатова: «Михайлову. Послушайте проповедь этого священника сами. Познакомьтесь с ним, осторожно дайте ему понять, что мы поддерживаем его и готовы, если нужно, оказать ему помощь».

Судя по всему, отсюда берёт начало связь Гапона с охранкой, которая становилась затем всё более активной вплоть до того времени, когда Зубатов возьмёт Гапона под полное своё покровительство как последователя своей идеи создания рабочих кружков под эгидой полиции.

Здесь возникает очень важный для характеристики Гапона вопрос: верил ли он сам в возможность умиротворения рабочих и улучшение их судьбы без борьбы с теми, кто возвёл эту их тяжкую судьбу в закон жизни? В начальный период своей деятельности, скорей всего, верил! Эту веру поддерживала в нём та же охранка. Однажды Зубатов скажет, что считает его верным слугою и даже советчиком царя. Наконец, и сам царь с благодарностью благословит его общество рабочих, его устав и программу. Однако позже вера Гапона в своё высокое предназначение начнёт тускнеть и наконец будет сильно поколеблена, когда он почувствует, что между ним и рабочими возникает стена взаимного непонимания, и одновременно увидит, как те же рабочие живо откликаются на призывы социал-демократов к открытой борьбе за свои права.

Загрузка...