IV

А сейчас мы снова вернёмся к Гапону, чтобы ещё раз увидеть, насколько случайной была его причастность к революции 1905–1907 годов и как несостоятельна, попросту смешна его претензия на роль вождя…

О том, что Гапон 9 января, убежав с места расстрела шествия у моста через Таракановку, затем находился на квартире Максима Горького, а вечером, изменив облик, без бороды и в светском костюме с чужого плеча, присутствовал на митинге интеллигенции в зале Вольно-экономического общества и даже выступал там «от имени Гапона», — обо всём этом охранка узнала 11 января из донесений филёра, наблюдавшего дом, в котором жил Горький, и своего осведомителя, присутствовавшего на митинге. О выступлении там Гапона охранка узнала только то, что оно было «кратким, ничего особого не содержавшим, но очень нервным».

Возникает вопрос: почему охранка не арестовала Гапона на основании имевшегося у неё ордера? Ведь с 9 по 11 января он ещё находился в Петербурге… Можно только предположить, что от ареста охранку удерживали те опасения градоначальника Фулона, о которых пишет Лопухин в своём докладе царю.

Но вот одно свидетельство об этих днях — Петра Рутенберга:

«Через несколько минут после третьего залпа я поднял уткнутую в землю голову. Впереди меня, по обеим сторонам Нарвских ворот стояли две серые застывшие шеренги солдат, по левую сторону от них — офицер. По сю сторону моста валялись в окровавленном снегу хоругви, кресты, царские портреты и трупы тех, кто их нёс. Трупы были направо и налево от меня. Около них большие пятна крови на белом снегу. Рядом со мной, свернувшись, лежал Гапон. Я его толкнул. Из-под большой священнической шубы высунулась голова с остановившимися глазами.

— Жив, отец?

Мы поползли через дорогу к ближайшим воротам.

Двор, в который мы вошли, был полон корчащимися и мечущимися телами раненых и стонами. Бывшие здесь здоровые также стонали, также метались с помутившимися глазами, стараясь что-то сообразить.

— Нет больше бога! нету больше царя! — прохрипел Гапон, сбрасывая с себя шубу и рясу…

Когда мы оставили за собой кровь, трупы и стоны раненых и пробирались в город, наталкиваясь на перекрёстках и переездах на солдат и жандармов, Гапона охватила нервная лихорадка. Он весь трясся. Боялся быть арестованным… Я повёл его к моим знакомым: сначала к одним, потом, чтобы замести след, к другим… Меня его поведение коробило».

Здесь мы прервём рассказ Рутенберга и снова обратимся к Горькому. В его повести «Жизнь Клима Самгина» есть страницы о Гапоне в первые часы после трагических событий «Кровавого воскресенья». Вот они, с некоторыми сокращениями.

«…В прихожую нырком, наклоняя голову, вскочил небольшой человечек, в пальто, слишком широком и длинном для его фигуры, в шапке, слишком большой для головы; извилистым движением всего тела и размахнув руками назад, он сбросил пальто на пол, стряхнул шапку туда же и сорванным голосом спросил:

— Мартын[4] — здесь? Пётр? Я спрашиваю…

Все, кто был в большой комнате, высунулись из неё, человек с рыжими усами грубовато и не скрывая неприятного удивления спросил:

— Вас Рутенберг направил?..

— Да, да, да, — где он?

— Не знаю.

Сопровождавший Гапона небольшой, неразличимый человечек поднял с пола пальто, положил его на стул, сел на пальто и успокоительно сказал:

— Сейчас придёт.

А Гапон проскочил в большую комнату и забегал, заметался по ней. Ноги его подгибались, точно вывихнутые, тёмное лицо судорожно передёргивалось, но глаза были неподвижны, остекленели. Коротко и неумело обрезанные волосы на голове висели неровными прядями, борода подстрижена тоже неровно. На плечах болтался измятый старенький пиджак, и рукава его были так длинны, что покрывали кисти рук. Бегая по комнате, он хрипло выкрикивал:

— Дайте пить. Вина, воды… всё равно! Нет, — не всё погибло, нет! Сейчас я напишу им. Фулон! — плачевно крикнул поп и, взмахнув рукой, погрозил кулаком в потолок; рукав пиджака съехал на плечо ему и складками закрыл половину лица. — Фулон предал меня! — хрипло кричал он, пытаясь отбросить со щеки рукав тем движением головы, как привык отбрасывать длинные свои волосы…

Самгин заметил, что раза два, на бегу, Гапон взглянул в зеркало и каждый раз попа передёргивало, он оглаживал бока свои быстрыми движениями рук и вскрикивал сильнее, точно обжигал руки, выпрямлялся, взмахивал руками.

„Актёр? Играет?“ — мельком подумал Самгин.

Нет, Гапон был больше похож на обезумевшего, и это становилось всё яснее…

— Меня надобно сейчас же спрятать, меня ищут, — сказал Гапон, остановясь и осматривая людей неподвижными глазами: — Куда вы меня спрячете?

Сердито, звонким голосом Морозов посоветовал ему сначала привести себя в порядок, постричься, помыться. Через минуту Гапон сидел на стуле среди комнаты, а человек с лицом старика начал стричь его. Но, видимо, ножницы оказались тупыми или человек этот — неловким парикмахером, — Гапон жалобно вскрикнул:

— Осторожнее, что вы!

— Потерпите, — нелюбезно посоветовал Морозов и брезгливо сморщил лицо.

Попа остригли и отправили мыться, а зрители молча и как бы сконфуженно разошлись по углам.

— Как потрясён, — сказал человек с французской бородкой и, должно быть, поняв, что говорить не следовало, повернулся к окну, упёрся лбом в стекло, разглядывая тьму, густо закрывшую окна…

Вбежал Гапон. Теперь, прилично остриженный и умытый, он стал похож на цыгана. Посмотрев на всех в комнате и на себя в зеркало, он произнёс решительно, угрожающе:

— Это — не конец! Рабочие — со мною!

Твёрдым шагом вошёл крепкий человек с внимательными глазами и несколько ленивыми или осторожными движениями.

— Мартын! — закричал Гапон, бросаясь к нему. — Садись, пиши! Надо скорей, скорей!

Через несколько минут Мартын, сидя на диване у стола, писал не торопясь, а Гапон, шагая по комнате, разбрасывая руки, выкрикивал:

— Братья, спаянные кровью! Так и пиши: спаянные кровью, да! У нас нет больше царя! — Он остановился, спрашивая: — У нас или у вас? Пиши: у вас.

— Больше — лишнее слово, — пробормотал писавший, не поднимая головы.

— Он убит теми пулями, которые убили тысячи ваших товарищей, жён, детей… да!

Поп говорил отрывисто, делая большие паузы, повторяя слова и, видимо, с трудом находя их. Шумно всасывал воздух, растирал синеватые щёки, взмахивал головой, как длинноволосый, и после каждого взмаха щупал остриженную голову, задумывался и молчал, глядя в пол. Медлительный Мартын писал всё быстрее, убеждая Клима, что он не считается с диктантом Гапона.

— Пиши! — притопнув ногой, сказал Гапон. — И теперь царя, потопившего правду в крови народа, я, Георгий Гапон, священник, властью, данной мне от бога, предаю анафеме, отлучаю от церкви…

— Не дури, — сказал Пётр или Мартын, продолжая писать, не взглянув на диктующего попа.

— А — что? Ты — пиши! — снова топнул ногой поп и схватился руками за голову, пригладил волосы: — Я — имею право! — продолжал он, уже не так громко. — Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнёте…

Он махнул рукой, лицо его побагровело и, на минуту, стало злым, зрачки пошевелились, точно вспухнув на белках.

— Нет, нет, — никаких сказок, — снова проговорил рыжеусый человек.

— Кровью своей вы купили право борьбы за свободу, — диктовал Гапон.

Рыжеусый и чернобородый подошли к нему, и первый бесцеремонно, грубовато заговорил:

— Ходят слухи, что вас убили, арестовали и прочее. Это — не годится!

— Как всякая неправда, — вставил чернобородый, покашливая.

— Вот. В Экономическом обществе собралась… разная публика. Нужно вам съездить туда, показаться.

— А — зачем? — спросил Гапон. — Там — интеллигенты! Я знаю, что такое Вольно-экономическое общество, — интеллигенты! — продолжал он, повышая голос. — Я — с рабочими!

— Там есть и рабочие, — сказал чернобородый.

Самгин хорошо видел, что попу не понравилось это предложение, даже смутило его. Сморщив лицо, Гапон проворчал что-то, наклонился к Рутенбергу, тот, не взглянув на него, сказал:

— Надо ехать.

— Да?

— Да, да…

Поправляя рукава пиджака, встряхивая головою, Гапон взглянул в зеркало и спросил кого-то:

— Не узнают? Не поверят? Не знают ведь они меня.

— Поверят, — сказал рыжеусый. — Идёмте!»

Свой рассказ продолжает П. Рутенберг:

«Раньше я знал Гапона только говорившим в рясе перед молившейся на него толпой, видел его звавшим у Нарвских ворот к свободе или смерти. Этого Гапона не стало, как только мы ушли от Нарвских ворот. Остриженный, переодетый в чужое, передо мной оказался предоставлявший себя в полное моё распоряжение человек, беспокойный и растерянный, покуда находился в опасности, тщеславный и легкомысленный, когда ему казалось, что опасность миновала. Он не мог удержаться, чтобы не назвать себя в моё отсутствие совершенно посторонним ему людям; не мог удержаться, чтобы не рассказывать свои планы, несмотря на предупреждение не делать этого. А вечером произнёс в Вольно-экономическом обществе перед разношёрстным собранием интеллигентов „от имени отца Георгия Гапона“ речь, никому не нужную, ничего не значившую, и это в то время, когда на Невском продолжался ещё расстрел. Меня это и удивляло и обязывало. Обязывало использовать своё влияние на этого человека, имя которого стало такой революционной силой.

Вечером 9 января он сидел в кабинете Максима Горького и спрашивал:

— Что теперь делать, Алексей Максимович?

Горький подошёл, глубоко поглядел на Гапона… Навернулись слёзы. И стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он как-то особенно ласково и в то же время по-товарищески сурово ответил:

— Что ж, надо идти до конца. Всё равно. Даже если придётся умирать.

Но что именно делать, Горький сказать не мог. А рабочие спрашивали распоряжений. Гапон хотел было поехать к ним, но я был против этого. Он отправил в Нарвский отдел записку, что „занят их делом“. (На другой день Гапон подписал написанную Рутенбергом прокламацию, где его собственными словами были: „Так отомстим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью, министрам, всем грабителям несчастной русской земли. Смерть им всем!“)

…Гапоновская прокламация дошла до рабочих поздно, когда нужда успела уже оказать своё влияние, когда многие стали уже на работу, а накопившаяся злоба притупилась и пошла внутрь… Я решил ехать вместе с Гапоном за границу. На всякий случай я дал ему адреса и пароли для перехода через границу и для явки за границей. Снабдил деньгами».

По ряду подробностей в этом рассказе Рутенберга совершенно ясно видно, что он находится возле Гапона не по каким-то личным мотивам, а давно уже выполнял поручение эсеровской партии, руководители которой, узнав от него же об успешно действовавшем Гапоне, собравшем вокруг себя не одну тысячу рабочих, задумали, так сказать, примазаться к гапоновскому делу и поручили готовить эту операцию Рутенбергу, кандидатура которого была тем удобнее, что и сам он работал на Путиловском заводе. Кроме того, обладая кое-каким политическим опытом, он сумеет управлять рыхлым Гапоном. Это подтверждает и их совместное бегство за границу, которое просто не могло быть осуществлено без помощи эсеровской партии. Отсюда все: и явочные адреса за границей, и паспорта, и деньги.

Потом, позже, уже в 1911 году Рутенберг в одной своей публикации за границей сделает интересное признание: «9 января утром, когда в зимней мгле происходило формирование грандиозной манифестации, чтобы идти с петицией к царю, у меня вдруг мелькнула, конечно же, тщеславная мысль, что прикрепление меня к Гапону, которое до этого я считал никчёмным, вдруг сделало меня участником величайшего исторического события, которое прославит нашу партию. Но эта мысль возникла у меня только утром 9 января, а уже вечером того же дня я решал только один вопрос — нужно ли мне увозить Гапона за границу, ибо я не представлял себе, имеет ли он ещё какую-нибудь ценность для партии. Но всё-таки решил везти — его имя ещё гипнотизировало меня…»

«Я решил, — свидетельствует далее Рутенберг, — ехать вместе с Гапоном за границу. Переслал ему паспорта, указания, где и как со мной встретиться в России, но его уже в деревне не было. Не дожидаясь от меня известий, он уехал оттуда сам и перешёл границу близ Таурогена раньше меня на день.

Пережитые Гапоном в России и при переходе через границу тревоги, переезд через всю Европу, без языка и с боязнью быть узнанным и арестованным, закончились тем, что в Женеве он не нашёл лица, к которому я его направил. Не нашёл, значит, и меня. Два дня, как рассказывал он мне потом, он ходил по городу беспомощный и измученный. Отправился, наконец, к Плеханову. Ему, конечно, обрадовались, приласкали его. А он, очутившись в тепле и уюте, захотел, должно быть, сказать окружающим что-нибудь приятное. Он рассказывал о 9 января, о том, что сознательно заранее всё подготовлял и что… он — социал-демократ, социал-демократом всегда был и что социал-демократ его спас. Не экзаменовать же его было присутствовавшим, Говорил ведь, Гапон! А кто в то дни не считался с его словами? Его спросили, можно ли об этом написать Каутскому[5] и в „Форвертс“?[6] Гапон ответил, что можно не только написать, но даже телеграфировать. Так и сделали. (Это была первая заграничная на всю Европу ложь Гапона о себе, а заодно и о Рутенберге, который никогда не был социал-демократом. — В. А.) Через день он встретился со мной. Начались переговоры с представителями разных партий. И неожиданно для себя я узнал, что Гапон успел уже не только сам попасть, но и других поставить в неловкое положение. Оказавшись первой фигурой русской революции, Гапон в то же время не разбирался в смысле и значении партий, с которыми ему пришлось иметь дело, в их программах, спорах… Встречавшиеся представители разных партий подходили к нему, как к революционному вождю, так с ним разговаривали, такие к нему требования, конечно, предъявляли. А он в ответ мог связно и с одушевлением рассказать о 9 января, о намеченной программе. Когда ставились непредвиденные вопросы, он соглашался со мной, а когда меня не было, соглашался с другими, т. е. часто с мнениями диаметрально противоположными. И из одного неловкого положения попадал в другое, из которых мне же приходилось его выпутывать…»

Оказавшись за границей, Гапон всласть хлебнул громкой славы, всеобщего преклонения. На улице его узнают прохожие, останавливаются, восторженно смотрят на него. В газетах на первых страницах — его портреты и интервью. Бесчисленные статьи о нём, его называют вождём революции двадцатого века. Каждый день он выступает на каком-нибудь приёме в свою честь, его встречают и провожают бурной овацией. Красивые женщины смотрят на него с обожанием, а это особо слабое место его воспалённого тщеславия. В общем, не удивительно, что с Гапоном, никогда не страдавшим от скромности, случилось то, что не могло не случиться, — он потерял всякое реальное представление о самом себе и вообразил себя великой исторической личностью, которой всё это положено по праву. Вдобавок у него появились большие деньги, они текли буквально со всего мира на банковский счёт «фонда Гапона». Какой-то английский журналист помог ему в спешном порядке состряпать записки о своей судьбе. Английское издательство тут же эту книжку издало и выплатило Гапону большой гонорар. А деньги Георгий Аполлонович любил безотносительно ко всему остальному. Ещё в Петербурге он признавался Рутенбергу, что его душа обретает особый покой, когда его кошелёк пухнет от крупных купюр, тогда он может думать широко и спокойно о самом сложном.

Во французской газете в рецензии на его «Записки» говорилось: «Удивительная судьба этого человека, за короткий срок прошедшего путь от сельского священника до революционного вождя огромной России, и Россия, где может происходить такое, остаётся для нас, европейцев тайной, и Гапон — это живая реальность этой тайны, а читая его записки, вы невольно отдаётесь во власть восторга перед их автором».

Гапон буквально на глазах у Рутенберга преображался, это коснулось даже его внешности. Он купил экстравагантный костюм не то жокея, не то автомобилиста: клетчатый пиджак, кепка с кнопкой и большим козырьком, брюки-гольф с полосатыми гетрами, оранжевые ботинки на толстенной каучуковой подошве и трость с серебряным набалдашником. Выбрал этот костюм сам по журналу «Мужские моды». Рутенберг попробовал уговорить его сменить этот костюм на более скромный, но куда там…

— Нет, — заявил Гапон, — я не могу выглядеть, как другие, от всех я сразу должен отличаться уже своим видом. И мне наплевать, как смотрит на меня твоя Женева, этот скучнейший город жирных мещан, где нет даже приличных кабаков, одни сиротские кофейни. И вообще, я хочу жить, думать и говорить по своим законам.

Он направо и налево раздавал интервью репортёрам, не интересуясь, какие газеты они представляют. В этих интервью говорил бог знает что. Солидной французской газете заявил, что всевышний нарёк его вождём русской революции и палачом русской монархии и он волю божью выполнит, не щадя собственной жизни. В интервью популярной швейцарской газете Гапон, ничтоже сумняшеся, сказал: «Русский народ избрал меня своим спасителем, и я или погибну, или спасу его от трёхсотлетней тирании Романовых».

Дело дошло до того, что во французском юмористическом журнале была напечатана карикатура на Гапона с подписью: «Что-то он становится похож на Хлестакова — героя знаменитой русской комедии „Ревизор“». Под карикатурой рядом были напечатаны заявления Гапона в различных его интервью и цитаты из монолога Хлестакова в сцене вранья. Гапон был взбешён карикатурой и требовал, чтобы Рутенберг подал на журнал в суд.

В создании бума вокруг Гапона приняли участие и многие находившиеся в эмиграции деятели различных политических партий России. Сами давно оторванные от родины и потерявшие реальное представление о происходящем там, они увидели в Гапоне чуть ли не саму Россию, старались привлечь его на свою сторону, искали с ним встреч. У лидера эсеров Чернова возникла мысль вовлечь Гапона в свою партию.

Чернов понимал, что Гапон переигрывает и нередко действительно выглядит смешным, однако заполучить в партию столь знаменитую личность было соблазнительно, особенно если учесть, что к этому времени престиж эсеров заметно сник.

Чернов поручил Рутенбергу уговорить Гапона написать для европейской печати серьёзную политическую статью, которая сгладила бы впечатление от его легкомысленных интервью.

— Он не может написать никакой статьи, ни серьёзной, ни лёгкой, — заявил Рутенберг, которого бывший поп раздражал всё сильнее. — Он же попросту глупый человек.

Чернов покачал головой:

— Но здесь, на Западе, знают его иным и, между прочим, не без вашей помощи. Напишите статью за него сами и напишите так, чтобы здешний читатель понял, что Гапон всё же личность, личность, хотя для Запада и таинственная, как всё русское.

— Откровенно сказать, мне противно иметь с ним дело.

Чернов разгневался:

— Партия давно поручила вам работу с ним, и не ваша ли вина, что мы увидели его здесь таким фигляром.

Потом, позже Рутенберг будет вспоминать: «В гостинице мы сели с Гапоном за стол писать статью. Я предложил начать её так: издавна известно, что газетные репортёры большие мастера всё преувеличивать. Коснулось-де это и его скромной фигуры православного священника, волей судьбы вознесённого на гребень великих событий. А истина только в том, что он верный слуга русского народа и ничего больше.

Гапон взбеленился:

— Не согласен! Не хочу! — кричал он надтреснутым тенором. — Слуга — это лакей! А перед лакеями не становятся на колени в благоговении и тем более за лакеем не идут под пули, и разве вы сами не видели всё это своими глазами?

В общем, статьи в похвалу скромности не получилось, тем более что как раз в это время Гапону сообщили, что какие-то его богатые покровители покупают для него целый пароход оружия и он — Гапон — вскоре возглавит там, в России, вооружённое восстание против царизма. Между прочим, он не раз заявлял за границей, что если бы 9 января у рабочих было оружие, царизма в России уже не было бы…»

Словом, такой вот он был, этот Гапон. А всеевропейский бум вокруг него продолжался.

«Мы переехали в Париж, — вспоминал далее Рутенберг. — Одному из товарищей пришла мысль пойти с Гапоном к Жоресу,[7] Вальяну,[8] Клемансо.[9] Гапон охотно согласился. Я был против этого, опасался, что хождение по знаменитостям скверно на него повлияет. Но скоро я должен был уехать из Парижа на несколько дней. Гапон остался один, и вывод его „в свет“ состоялся. За время моего отсутствия он успел побывать у Жореса и Вальяна и условиться о свидании с Клемансо.

— Знаешь, кто такой Вальян? — спросил Гапон, рассказывая мне об этих свиданиях.

— Конечно знаю.

— „У вас большой ум и великое сердце“, — сказал он мне на прощанье. Так и сказал: большой ум и великое сердце. И трясёт руку… Оба, и Жорес и Вальян, были страшно рады повидаться и поговорить со мной. Они сказали, что это для них большая честь, — Гапон засмеялся мелким нервным смехом».

Здесь уместно процитировать несколько строк из воспоминаний известного русского общественного и литературного деятеля, близкого Горькому, В. А. Поссе.

Но прежде необходимо пояснить, что наиболее сдержанно к Гапону отнеслись находившиеся, как и Поссе, в то время в Европе социал-демократы, однако далеко не все. В. А. Поссе свидетельствует: «Плеханов, защищая Гапона от нападок социал-демократов, писал в № 93 „Искры“, что Гапона нужно не обижать, а благодарить за его сочувствие рабочему классу. Его следует похвалить за то, что он „попрал верой в царя веру в царя, стихийностью — стихийность“, что следует пожелать ему „удачи на совершенно новом для него пути сознательного революционера“».


А как отнёсся к Гапону Ленин, живший в то время в Женеве? Ведь ему пришлось встречаться с Гапоном, о чём свидетельствуют близкие Владимиру Ильичу люди — Н. К. Крупская и В. Д. Бонч-Бруевич.

…От Плеханова Гапон узнал, что в Швейцарии находится Ленин, и стал настойчиво добиваться встречи с ним. Георгий Валентинович сказал, что для этого надо обратиться к Бонч-Бруевичу, который ведает приёмной Владимира Ильича. Гапон явился к нему и потребовал свидания с Лениным.

Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич вспоминал:

«…Вернувшись весной 1905 г. в Женеву из нелегальной поездки по России, я узнал, что этот переодевшийся в штатское попик, несомненный агент охранного отделения, деятель департамента полиции и министерства внутренних дел, прилагавший все силы к тому, чтобы совлечь рабочих с революционного пути, теперь, перейдя через трупы расстрелянных демонстрантов, которых он вёл на поклон к царю, возомнил себя революционером и антиправительственным общественным деятелем. Как ни странно, многие эмигранты потянулись к Гапону, очевидно, приняв за чистую монету подписанную им прокламацию, где он обращался к рабочим, участникам демонстрации, как к „спаянным кровью братьям“. Между тем упорно ходил слух, что Гапон подписался под чужой, не им написанной прокламацией, что будто бы текст её был выработан сейчас же вслед за событиями одним из очень популярных писателей-беллетристов того времени, идеализировавшим этого якобы „красного“ священника; таким образом, получалось, что Гапон совершенно случайно, не желая того, сел не в свои сани.

В Женеве он сначала искал популярности среди студенчества, что ему отчасти удавалось. Но социал-демократическая, особенно большевистская, эмиграция быстро разобралась в нём. Повертевшись некоторое время около нас, он должен был вскоре отчалить от нашего берега.

Вернувшись в Женеву, я принялся за возложенные на меня Центральным Комитетом партии обязанности, среди которых были занятия в так называемой центральной экспедиции, а в сущности — в приёмной большевистского ЦК. Сюда приходило к нам множество народа, приехавшего легально и нелегально из России. Эти приёмы по определённым дням занимали у меня несколько часов. Часам к четырём всегда приходил Владимир Ильич, и я, отобрав наиболее нужных посетителей, направлял их в особую комнату, где он вёл с ними беседу или назначал им конспиративные свидания. Весной 1905 г. в один из таких дней я несколько запоздал на приём и, когда пришёл, увидел в приёмной довольно много поджидавших меня знакомых и незнакомых людей.

Не успел я войти, как один из них, среднего роста, чёрный, с волнистыми волосами и чуть вьющейся бородкой клинышком, в пиджаке, неуклюже сидевшем, встал, сделал несколько шагов и нервно, зло, раздражительно произнёс, обращаясь ко мне:

— Я Гапон, вот жду вас здесь…

Сразу поняв этого человечка, впервые мною увиденного, уже зазнавшегося и здесь, за границей, я ответил:

— Присядьте. Очередь дойдёт и до вас. — И указал ему на стул, с которого он так взвился.

Очевидно, не ожидая такого приёма, он смущённо поплёлся к своему стулу и уселся, всё время нервно покручивая и подёргивая бородку и бросая на меня недоброжелательные взгляды.

Подойдя прежде всего к незнакомым — это было наше всегдашнее и обязательное правило — и узнав, кто они и зачем прибыли, я быстро разобрался с ними, перешёл к знакомым товарищам и, наконец, к Гапону:

— Я желаю видеть Владимира Ильича, — буркнул он.

— Зачем именно?

— А разве это необходимо? — очевидно, мстил он мне за сухой приём вместо распростёртых объятий, которыми встречали его всюду.

— Совершенно обязательно.

— Я хочу говорить о конференции.

— Но вы же знаете мнение нашей партии?

— Я хочу ещё раз попытать… Мне очень необходимо, — перешёл он на просительный тон.

— Посидите, подождите, — сказал я ему, — там увидим…

Гапон скис и уселся, съёжившись.

Вся деятельность Гапона, о которой я подробно разузнал в Петербурге, мне была крайне антипатична. Мне казалось, что в Женеве он, случайный гость, играет заранее продуманную роль, подлаживается к революционерам разных направлений. За ним, конечно, никого не было, и всякое его значение в России уничтожилось на другой же день после 9 января.

Я сообщил Владимиру Ильичу, что его хочет видеть Гапон.

Владимир Ильич неохотно согласился повидаться с ним.

— Но с ним последним, — сказал он мне, — когда все уйдут.

Я поодиночке провожал товарищей, ждавших Владимира Ильича, в другую комнату.

Когда приёмная опустела, я сообщил об этом Владимиру Ильичу. Он поднялся, и мы пошли вместе.

Скорыми шагами вошёл Владимир Ильич в приёмную.

— Чего вы хотите? — спросил он на лету Гапона. Тот быстро встал и, переваливаясь уточкой, сделал несколько неловких шагов к Владимиру Ильичу. По-видимому, Гапон никак не мог привыкнуть ходить в штатском платье.

— Да вот необходимо сговориться о наших делах!

— Каких таких „наших делах“? — проговорил, усмехаясь, Владимир Ильич.

— Как каких? У нас с вами их пропасть!

— Ну, уж и пропасть! Я что-то их не знаю, — подчёркнуто сухо ответил Владимир Ильич и заложил большие пальцы обеих рук за жилетку.

— Что это вы, батенька, так официально со мной заговорили? — вдруг раздражаясь и нахально улыбаясь, заговорил повышенным тоном Гапон; видимо, он намеревался фамильярно похлопать Владимира Ильича по плечу.

Владимир Ильич почувствовал это движение Гапона и быстро попятился, пронизывающе смотря ему в лицо.

Поднятая рука Гапона, очевидно, никак не ожидавшего такого пассажа, повисла и замахала в воздухе.

Я невольно улыбнулся.

Гапон побагровел.

— Официально? — переспросил Владимир Ильич. — А как же иначе? У нас с вами никаких других отношений не было и нет, да навряд ли и будут. Вы чего, собственно, хотите от меня? — перешёл он вдруг на вполне деловой тон.

— Да вот нам нужно столковаться о многом…

— Ну, ничего „многого“ я не предвижу. За всем, что вам будет нужно, будьте добры обращаться в приёмные дни вот к нему, — Владимир Ильич указал на меня, — он вполне уполномочен вести все предварительные разговоры. Я обо всём буду знать, а если нужно будет — повидаемся. Сейчас я очень занят… Прощайте.

Он вышел.

Гапон, чувствовавший себя весьма неловко, то бледнел, то краснел, заметался по комнате, схватил шапку и, почти закричав: „Прощайте! Прощайте!“, опрометью бросился вон из нашей столь неприветливой приёмной и более к нам ни разу не являлся.

— Это хорошо, — сказал мне Владимир Ильич, — что вы его приняли сухо и не проявили никаких дружеских чувств. Некоторые склонны им увлекаться. События 9 января создали ему ореол, но он совершенно чужой для нас человек. С ним тяжело, неприятно…

Вскоре мы узнали, что Гапон попал в объятия эсера Виктора Чернова, который, очевидно, решил его приласкать, пристроить и использовать в целях своей партии, всегда набиравшей людей с бору да с сосенки, полагая, что и с Гапона можно будет урвать хоть какой-нибудь клок шерсти.

Всем памятна Женевская конференция, состряпанная эсерами под эгидой Гапона; с неё мы, большевики, ушли с протестом в самом начале, при её открытии. Это было категорическим желанием Владимира Ильича, который таким политическим, публичным актом как бы подчёркивал, что нам, партии пролетариата, не по пути с авантюристами любого вида и калибра, что даже в борьбе с самодержавием, когда было нужно „вместе бить, а врозь идти“, — с подобной публикой нам нечего делать. Этим официальным уходом с конференции, созванной по настоянию Гапона, мы, большевики, как бы подытоживали своё отношение к нему и к его политическим друзьям и союзникам».

Надежда Константиновна Крупская вспоминала:

«Через некоторое время после приезда Гапона в Женеву к нам пришла под вечер какая-то эсеровская дама и передала Владимиру Ильичу, что его хочет видеть Гапон. Условились о месте свидания на нейтральной почве, в кафе. Наступил вечер, Ильич не зажигал у себя в комнате огня и шагал из угла в угол.

Гапон был живым куском нараставшей в России революции, человеком, тесно связанным с рабочими массами, беззаветно верившими ему, и Ильич волновался этой встречей.

Один товарищ недавно возмутился: как это Владимир Ильич имел дело с Гапоном!

Конечно, можно было просто пройти мимо Гапона, решив наперёд, что от попа не будет никогда ничего доброго… Но в том-то и была сила Ильича, что для него революция была живой, что он умел всматриваться в её лицо, охватывать её во всём её многообразии, что он знал, понимал, чего хотят массы. А знание массы даётся лишь соприкосновением с ней. Ильича интересовало, чем мог Гапон влиять на массу. (Как мог пройти Ильич мимо Гапона, близко стоящего к массе, влиявшего так на неё? — В. А.)

Владимир Ильич, придя со свидания с Гапоном, рассказывал о своих впечатлениях. Тогда Гапон был ещё обвеян дыханием революции. Говоря о питерских рабочих, он весь загорался, он кипел негодованием, возмущением против царя и его приспешников. В этом возмущении было немало наивности, но тем непосредственнее оно было. Это возмущение было созвучно с возмущением рабочих масс. „Только учиться ему надо, — говорил Владимир Ильич. — Я ему сказал: „Вы, батенька, лести не слушайте, учитесь, а то вон где очутитесь“, — показал ему под стол“».

Вот и А. В. Луначарский много лет спустя вспоминал, как Ленин высмеивал его чрезмерное увлечение Гапоном.

На Третьем съезде партии Владимир Ильич рассказал: «За границу приехал… Гапон. Повидался с с.-р., потом с „Искрой“, затем и со мной. Он говорил мне, что стоит на точке зрения с.-д., но по некоторым соображениям он не считает возможным заявить это открыто. Я ему сказал, что дипломатия вещь очень хорошая, — но не между революционерами…»


Возникает вопрос: следила ли русская охранка за Гапоном в Европе, ведь у неё там был специальный штат сотрудников, которые, по выражению действовавшего в Париже главного охранника Рачковского, «тенью ходили за всеми более или менее опасными политическими эмигрантами».

В служебной тетради Лопухина имеется такая запись, относящаяся к середине 1905 года: «…Опасные планы Гапона на случай его возвращения в Россию. Тщательное выяснение и разработка его связей за границей с лидерами с.-д. и с.-р. Новые объекты террора последних в России. Опора: Иван Николаевич, Раскин, Виноградов, Рачк.». Эти имена теперь расшифровать нетрудно: Иван Николаевич, Раскин и Виноградов — это всё псевдонимы, данные охранкой своему великому провокатору Азефу. «Рачк.» — это в то время глава российского политического сыска в Европе Рачковский.

Для того чтобы понять всё происходившее с Гапоном в связи с его возвращением в Россию, надо только установить: были ли в Европе встречи Гапона с Азефом?

Такие встречи были! Одна из них состоялась в парижском кафе, когда за столиком сидели Гапон, Азеф, Рутенберг и очень близкий к Азефу эсеровский террорист Карпович. Кроме них в кафе никого не было. Только пианист — пожилой господин с седой артистической гривой — тихо наигрывал какую-то грустную мелодию.

— Ну, что у вас за срочное дело? — недовольно спросил Азеф.

— Дело не столь срочное, как очень важное, — с достоинством ответил Гапон, боясь, однако, глянуть в глаза знаменитому террористу.

К этому времени Азеф ещё не был разоблачён как платный агент-провокатор охранки и был сейчас и для Гапона, и для Рутенберга легендарной и грозной фигурой, вторым человеком в эсеровской партии, если не первым.

— Ну, давайте ваше срочное и важное дело, — сердито произнёс Азеф.

— Георгий Аполлонович окончательно решил вернуться на родину, — тихо произнёс Рутенберг. — Одновременно к берегам России из Англии отправляется пароход с оружием.

— А это зачем? — вяло поинтересовался Азеф: на его крупном, несколько оплывшем лице вздрагивала усмешка, из-под низко нависшего лба в Гапона впились чёрные маслянистые глаза.

— Вооружённое восстание без оружия немыслимо, — резко ответил Гапон. Его с самого начала встречи начал раздражать этот жирный и больше молчавший собеседник, которого он, однако, боялся.

— Я слышал, что оружием надо уметь пользоваться, — небрежно проронил Азеф.

— Вместе с рабочими восстанут солдаты, — нервно парировал Гапон.

— А как же это вы доберётесь до солдат, для которых высшая сила — их офицеры, а те были и остаются верными слугами своего класса? — повысил голос Азеф.

— Солдаты присоединятся к нам сами, они не забыли своего позора, когда девятого января стреляли в народ. Не забудьте и о «Потёмкине».

— Допустим, — чуть заметно кивнул Азеф и резко спросил: — Кто во главе восстания?

— Я, — мгновенно ответил Гапон.

На одутловатом лице Азефа снова шевельнулась усмешка:

— У вас для этого нет необходимого опыта. Одно дело повести слепую толпу со столь же слепой и безнадёжной целью образумить царя, и совсем иное дело — вооружённое восстание или, другими словами, война против царя и самодержавия, располагающих колоссальной силой, в том числе и армией.

— Достаточно того, что меня знает и мне верит вся Россия, — с апломбом произнёс Гапон, с вызовом глядя на Азефа. А тот обратился к Рутенбергу:

— Вы верите во всё это? Но прежде чем ответить, учтите, что я спрашиваю вас не как друга Гапона, а как человека, близко стоящего к руководящему центру нашей партии.

— Всё же обстановка в России для восстания благоприятная, — не сразу и не очень убеждённо ответил Рутенберг.

— Вы что? Едете вместе с Гапоном в Россию? — жёстко спросил Азеф.

— Я обязан ехать.

— Кем обязан?

— Разве вы не знаете — по воле нашей партии я уже давно рядом с Гапоном и, мне кажется, не могу отойти в сторону, когда назревают столь большие дела.

Спустя несколько лет, уже разоблачённый и удравший из Европы Азеф вспомнит об этом разговоре в Париже и приведёт его как одно из доказательств «бездумных, авантюрных дел лидеров партии, которые теперь во всех своих бедах винят одного его…».

В это время Гапон жил на окраине Женевы в пустующей квартире эсера-учёного. Целые дни он находится один, за запертой дверью, — Рутенберг запретил ему выходить даже во двор дома. Кормила его служанка хозяина квартиры.

Рутенберг каждый день навещал Гапона. Однажды он застал его за странным занятием: из детского пистолета, стреляющего резиновыми прилипающими пулями, тот палил по укреплённой на стене мишени.

— Я еду в Россию не для мирной жизни, и я должен уметь метко стрелять, — пояснил Гапон. — Сейчас я выверяю твёрдость руки и прицел. Смотри!

Он несколько раз выстрелил, и все пули прилипли к мишени.

— Ты видишь, как здорово получается? Ещё вчера из трёх пуль я попадал в мишень только одной, а сегодня — все в яблочко! Все! Я не завидую тому, кто станет там для меня целью.

— Там надо будет стрелять не из детского пистолета, — заметил Рутенберг.

— Мартын! Купи мне браунинг! — воскликнул Гапон. — Дай слово, что купишь!

— Ладно уж, куплю, — пообещал Рутенберг и спросил: — Когда решил ехать?

— В самое ближайшее время. На днях ко мне должен зайти Владимир Александрович Поссе, он едет вместе со мной. Вместе и назначим дату отъезда.

— Мне этот Поссе что-то не нравится, — поморщился Рутенберг.

— Ты просто ревнуешь его потому, что он едет. А мне он очень нравится, — запальчиво выкрикнул Гапон. — И прежде всего тем, что он не социал-демократ и не эсер, а значит, не будет давить на меня партийными догмами и целиком примет мои расчёты.

— Смотри, не просчитайся, он мужик очень хитрый.

— А мы тоже не лапотные, — самодовольно усмехнулся Гапон…

Однако посмотрим, как развивались события дальше. Пока Георгий Аполлонович только отправился в Англию на переговоры со своими богатыми покровителями.


Гапон уезжал из Парижа в Лондон. Он устремился туда, исполненный больших надежд, в кругу друзей говорил: я еду не в Лондон, а через Лондон — в Россию.

Он уже расплатился с гостиницей. Упаковал чемодан. Вечером отъезд. А пока он давал интервью корреспонденту французского агентства Гавас — седовласому вальяжному господину, смотревшему на него с почтительным любопытством и стремительно записывавшим в блокнот каждое его слово.

Гапон говорил, прохаживаясь по номеру:

— Ответить на ваши вопросы нелегко. Подготовка революции не допускает гласности, которая может вооружить её врагов.

— О да, о да, — кивал и записывал корреспондент. — Но разве опасно сообщить, какое у вас настроение?

— Это можно… Настроение отличное! — Закинув голову, Гапон сверкающими глазами посмотрел на репортёра.

— Тому есть основания. Надеюсь, вы понимаете, что революция, как всякое дело, требует средств. Эта проблема в отношении русской революции прекрасно решена.

— Портье сказал мне, что вам заказан билет в Лондон.

— Я не уполномочивал портье давать информацию для газет, — строго произнёс Гапон и, круто повернувшись от стены, проговорил, пересекая номер: — Но вот что нужно напечатать обязательно, — он остановился перед корреспондентом и продолжал тоном диктанта: — Революция в России назрела, как назревает кризис всякого тяжелобольного. И тогда спасительно только хирургическое вмешательство.

— Вы берёте на себя функции хирурга? — подхватил корреспондент.

— Здесь тот случай, когда хирурга выбирает сам больной.

— О, понимаю… Вам в Англии предстоят деловые встречи?

— У людей дела вся жизнь состоит из встреч. И на этом всё, у меня для вас больше нет времени, — категорически заключил Гапон. Он решил остановиться, боясь опять ляпнуть что-нибудь такое, после чего талмудисты из партии будут кривить рожи… (Почти дословно такое интервью Гапона будет распространено агентством Гавас.)

Корреспондент ушёл, но в дверь тотчас постучали.

Гапон открыл — и невольно отшатнулся: перед ним стоял Евстрат Павлович Медников, друг и соратник Зубатова, знаменитый мастер политического сыска.

Отстранив Гапона, Медников вошёл в комнату:

— Здравствуйте, дорогой Георгий Аполлонович, — заговорил он мягким баритоном, внимательно вглядываясь в попа. — Вот уж истинно — только гора с горой не может встретиться.

— Садитесь, Евстрат Павлович, — растерянно предложил Гапон, показывая на диванчик у стены.

— И то верно, — улыбался Медников. — Присядем рядком, потолкуем о том о сём.

Они сели на тесный диванчик, оказавшись в такой близости, когда лицо в лицо, глаза в глаза…

Когда-то их познакомил Зубатов в своём кабинете, сказав, смеясь Гапону:

— Учтите, это не просто ещё один чиновник моего департамента, это король сыска и, кроме того, господин Медников славен тем, что никогда зря не произносит ни единого слова.

Гапону сейчас вспомнилось это с обжигающей ясностью. В тот день был его очередной визит к Зубатову, и разговор с ним был очень опасный. Он добивался покровительства Зубатова своему объединению рабочих, а тот, ничего не обещая, предупреждал, что его проповеди перед рабочими, когда он убеждает их, что царя можно заставить заботиться об их нуждах, очень близки вожделениям социал-демократических подстрекателей, ибо те тоже хотят заставить царя, хотя бы и силой, стать лучше и отказаться от существующего в государстве порядка.

— А не захочет он, так и свергнуть его, — вставил тогда Медников с недоброй улыбкой.

А сейчас он пристально посмотрел в глаза Гапону и сказал печально:

— Вы, Георгий Аполлонович, небось, наслышаны, что наш с вами Зубатов, хотя и полностью реабилитирован, вернуться на службу отказался. Остался во Владимире… А я теперь занимаюсь своим делом здесь, в Европе, и хотел бы воспользоваться вашей помощью по старой дружбе, да и по службе.

— По какой ещё службе? — съёжился Гапон.

— Как это по какой? — мягко удивился Медников. — По службе охраны российского, то есть опять-таки нашего с вами, государя императора.

— Он в меня стрелял, — тихо произнёс Гапон, пытаясь унять дрожь в коленях.

Лицо Медникова досадливо сморщилось:

— Оставьте, Георгий Аполлонович, эти счёты! Вас-то самого государь может обвинить попросту в подлом коварстве: болтать рабочим о любви к царю, а потом спровоцировать против него такое дело — это что, по-вашему, честно?

Гапон молчал, сердце у него колотилось.

— Не волнуйтесь, Георгий Аполлонович, давайте поговорим откровенно, без всяких хитростей и при полном вашем понимании, что я не сам пожелал увидеться с вами. — Медников помолчал, делая жевательное движение губами. — Вот вы и в здешней печати уже неоднократно сообщали, что возвращаетесь в Россию, чтобы продолжить борьбу против жестокой русской монархии. Неужели вы не понимаете, что за одно это ваше заявление мы можем спокойно взять вас на границе под локотки и упрятать в «Кресты»?[10] И что тогда? Тогда всё будет очень просто. Суд. Вам предъявляется обвинение от имени всех убитых девятого января, которых вы обманули обещанием мирного шествия. А заодно и обман охранного отделения, с которым вы были тесно связаны. И загремите вы в какой-нибудь Акатуй, где в холоде и позоре закончите своё бренное существование. С нами, Георгий Аполлонович, можно пошутить только один раз. А потом уже шутим мы… — Медников тихо посмеялся. — У вас может возникнуть глупая мысль укрыться в Европе и спиться в здешних кабаках — и это после того великого шума, какой вы подняли здесь своим приездом, — Медников дружески положил руку на вздрогнувшее колено Гапона. — А есть для вас путь иной, прямой и честный: вернуться к своим рабочим, продолжить вашу работу во славу и охранение государя императора, но учтя, что в России сейчас с опасной болтовнёй покончено и болтуны пребывают в тюрьмах или в местах сугубо отдалённых, а все умные люди, включая нашего царя, ищут пути дальнейшего умиротворения общества. По огромному служебному секрету могу сообщить вам, что царь готовит манифест свободы с амнистией всем своим недавним противникам. Так что продолжению вашей честной работы среди рабочих никто мешать не будет… А мы обеспечим вам полную неприкосновенность.

Гапон отвернул лицо в сторону и молчал. Медников вновь тихо посмеялся:

— Вы, возможно, по лёгкости мышления думаете сейчас, что я вас пужаю от собственного страха. Отбросьте эту мысль как глупейшую. Мы о вас знаем достаточно, чтобы не церемониться с вами. Может, интересуетесь, что нам известно? Отвечу коротко: всё! Вот, к примеру, мы знаем, что сегодня вы едете в Лондон. Там вам предстоит встреча с неким господином Соковым, который должен передать вам большие деньги от одного богатейшего иноземного покровителя всех врагов российской державы, и на деньги эти будет закуплено и отправлено в Россию оружие для вооружённого восстания против самодержавия. Не надо только говорить, что эти сведения неточные. Не надо, Георгий Аполлонович. А за одну эту вашу сделку с оружием вас по прибытии в Россию можно без особого труда и повесить.

Гапон смотрел на Медникова вытаращенными глазами, дрожь от коленок стала передаваться по всему телу. Его мозг, обожжённый страхом, точно оцепенел.

Тонкий психолог Медников всё это видел и решил нанести ещё один удар.

— Господин Ратаев, который сейчас представляет нашу службу в Европе, человек, замечу, тонкого и беспощадного ума, просил меня передать вам, что он держит в запасе один очень эффектный вариант. С помощью английской полиции взять вас в Лондоне вместе с деньгами, которые вы там получите, и потом показать всему миру, как бравые русские революционеры собираются на иноземные деньги делать русскую революцию. А, Георгий Аполлонович? Неплохая идейка? — он помолчал и продолжил: — Но давайте-ка мы сделаем всё иначе. Поезжайте в Лондон. Получайте там свои иноземные деньги. Покупайте оружие, а сами возвращайтесь в Петербург. Никаких донесений от вас мы не хотим. Вы убедились, что и без вашей помощи мы о вас знаем абсолютно всё. И этот факт должен защитить вашу совесть в отношении вашей с нами связи. Со своей стороны, мы вас не тронем ни здесь, ни в России, но вот там, в России, если вдруг нам понадобится ваша помощь — не откажите в порядке благодарности за то, что мы сейчас спасаем вас от позора. А за сим, Георгий Аполлонович, разрешите откланяться. Вам ещё нужно отдохнуть перед дорогой. И успокойтесь, пусть всё идёт так, будто мы с вами сейчас и не виделись. Это самое лучшее решение всех ваших проблем… Ведь в самом же деле: абсолютно ничего с вами не произошло. Просто встретились два знакомых человека и какие-то полчаса откровенно поговорили. И разошлись, чтобы, может, никогда более не увидеться. Что же касается тайны этой встречи, то никто не умеет так могильно хранить тайны, как наша служба. Я вас в этом заверяю клятвенно…

— Революция, — продолжал Медников, — это ведь такое великое дело, которое никакими разговорами не остановишь, если уж она, как утверждали вы в одной своей статейке, назрела. И кто знает, может так статься, что вы вернётесь в Питер к своим рабочим, а они как раз в этот момент и поднимутся против самодержавия, а тогда уже ни вы, ни мы ничего сделать не сможем, как только покориться её страшной силе. И тут как бы не случилось, что вы, Георгий Аполлонович, однажды вызовете меня в революционную охранку и посадите в тюрьму. Однако всё, что происходит сейчас, никак не должно отразиться на делах и событиях, в которых вы принимаете участие. Успеха вам, Георгий Аполлонович!

Медников вновь похлопал Гапона по коленке, резко встал и, летуче поклонившись, ушёл…

Гапон долго сидел недвижно на плюшевом потёртом диванчике, где ещё оставалась вмятина после Медникова. Его мозг понемногу выходил из оцепенения, и с уже обычной для себя лёгкостью Гапон стал думать о том, что, действительно же, этот их разговор никак не может повлиять на все его дела. И тем более на великое дело революции… И тут Медников прав, революция зависит не от разговоров, а от действия, а он как раз едет в Лондон потому, что действует.


Лидер эсеровской партии Чернов встретился с Рутенбергом в Париже.

— Очень прошу вас, — сказал он, — съездить в Лондон и повидаться с вашим дружком Гапоном. Снова он пылит на страницах газет. И хотя он из нашей партии выбыл, совсем упускать его из виду нельзя.

Рутенберг поморщился:

— Очень мне не хочется его видеть. Надоело слушать его гимны самому себе.

— Пётр Моисеевич, это просьба не только моя, это поручение ЦК. Наконец, дело, которое нужно там выяснить, может оказаться очень серьёзным. На днях французские газеты опубликовали интервью с Гапоном, в котором он сделал заявление, будто вопрос о средствах для русской революции решён великолепно. Чёрт его знает — а вдруг? Мы-то сидим без денег. В общем, поручение ЦК надо выполнить, не откладывая.

Рутенберг улыбнулся:

— Если он про деньги не наврал, отнять?

— Во всяком случае, мы должны знать, куда и как он намеревается их употребить. У Ивана Николаевича есть глухая информация, будто он хочет закупить оружие. В общем, поезжайте…

В Лондоне, в дешёвенькой гостинице, адрес которой был ему дан, Рутенберг Гапона не обнаружил. Хозяин сказал, что мистер Гапон переехал в более достойное для него место, и назвал адрес.

Это была гостиница средней руки, но Гапон занимал в ней, может быть, самый дорогой номер, в котором стояло даже пианино.

Он встретил гостя по-дружески, собрался даже его обнять, но Рутенберг уклонился.

— Мы с тобой сейчас позавтракаем, — засуетился Гапон. — И всласть поговорим, а то мне тут не с кем словом перекинуться.

— Но у тебя же вон есть пианино, и ты по ночам можешь играть «ойру» или твой любимый «Рёве та стогне Дніпр широкий».

Гапон рассмеялся:

— А между прочим, я знал, что ты приедешь ко мне.

— Откуда ты мог это знать? — удивился Рутенберг.

— Откуда? — Гапон показал на свою грудь: — Сердце-вещун. И видишь, какой точный вещун… Ладно, пойду закажу нам завтрак.

Дальнейший их разговор проходил под кофе с сандвичами и коньяком.

— Ну, а если правду? — спросил Гапон. — Неужели ты в Лондон приехал не ко мне?

— Представь себе — не к тебе.

— Ну да, ну да, — закивал Гапон. — Зачем тебе ко мне, раз я из вашей партии вышел.

— Но из революции, надеюсь, ты не вышел? — усмехнулся Рутенберг.

— С этим не шутят, Мартын, — угрюмо обронил Гапон, и заговорил вдруг энергично, напористо: — Слушай меня. Выходи и ты из партии, и мы будем вместе работать на революцию. — Он выхватил из кармана голубой листок и положил перед Рутенбергом. — Вот смотри, чек на пятьдесят тысяч франков! Ничего себе?

— Солидно, — согласился Рутенберг, внимательно рассмотрев чек.

— И это только первый взнос. Говорю тебе, Мартын, — давай действовать вместе. А твоя и всякие иные партии — это один дым. И все эти ваши и эсдековские талмудисты от революции ни черта жизни не знают и думают, что революцию они совершают на своих заседаниях. Не будет так, Мартын! И твои эсеры, и социал-демократы пойдут за мной. Сами не пойдут? Заставлю! — Гапон встал, скрестив руки на бархатном жилете, и, выпятив грудь, продолжал: — А знаешь, как лихо я провёл операцию с этим чеком? Я заранее выписал сюда из России рабочего Петрова. Помнишь его? Верный мой помощник по обществу. И научил его, как надо говорить о делах в Питере, когда явится этот денежный тип, пожелавший вложить деньги в меня и нашу революцию. И Петров нарисовал дивную картину — весь рабочий Петербург ждёт меня и рвётся в бой. Так что этот тип, не раздумывая, вынул чековую книжку и выписал сумму. И сказал: «С богом, мистер Гапон». За такие деньги я ему и «мистера» простил, — он рассмеялся. — Словом, брось, Мартын, раздумывать — едем вместе! А это… — Гапон постучал пальцем по чеку, — это же оружие для рабочих! Понимаешь?

Рутенберг молчал.

— Могу тебе сообщить ещё одну интересную петербургскую новость. — Гапон приподнялся на носках. — Тамошние рабочие проводят подписку на памятник мне! Понимаешь? Памятник при жизни! Такого ещё никто не имел! Это Петров рассказал…

— Это из того, что он рисовал благодетелю по твоей подсказке? — подавляя раздражение, спросил Рутенберг. — А сам-то ты в такое веруешь?

— Ты же знаешь, что я не просто верующий, я священник, — неожиданно и непонятно рассмеялся Гапон, прошёлся танцующей походкой и остановился перед Рутенбергом оживлённый, сияющий.

Тот исподлобья пристально смотрел ему в глаза:

— А я вот не верю в памятник Гапону! Более вероятно, что ты вернёшься в Россию и попадёшь в «Кресты». Лично я сидеть в тюрьме не хочу.

— А я этого не боюсь, — решительно произнёс Гапон. — Во-первых, я знаю рабочих, они не дадут меня в обиду. Во-вторых, — он снова постучал пальцем по чеку, — это же целый пароход оружия для питерских рабочих! Сам ты мне девятого января, после всего, разве не говорил, что, будь у рабочих оружие, всё бы кончилось победной революцией? Говорил? Ну, то-то же. Так вот оно, оружие! — Он свернул чек и спрятал в карман.

Рутенберг усмехнулся:

— Ты свезёшь оружие туда в своём чемодане?

В глазах Гапона блеснула злость:

— Если ты поедешь со мной, у нас будет два чемодана! Но зачем вы все так старательно делаете из меня дурачка? Я же сказал тебе — повезёт пароход, он уже под погрузкой. Что ты скажешь на это?

— Я лучше промолчу, — угрюмо обронил Рутенберг.

Они долго молчали. Потом Гапон встрепенулся, стиснул руку Рутенберга:

— Мартын, ты знал меня в разных обстоятельствах, ты был рядом со мной, когда расстреливали наше мирное шествие к царю. Памятью о том дне заклинаю тебя поверить, что я сейчас делаю большое дело. Пусть ваши партийные умники не верят, но ты поверь! Я всерьёз зову тебя действовать вместе со мной.

— Мне надо подумать. Если будет возможность, я загляну к тебе завтра или послезавтра.

— Ну что ж, думай, думай, — с иронией и грустью сказал Гапон.

В тот же день Рутенберг вернулся в Париж. Его доклад о поездке к Гапону слушали Чернов, Азеф и Савинков.

— Чек на пятьдесят тысяч франков я держал в руках. Подлинный, — говорил Рутенберг.

Одутловатое лицо Азефа скривилось в усмешке:

— А если подлинно и всё остальное? Он же большой фокусник. Но так и так нужна тщательнейшая проверка. Особенно в отношении парохода с оружием. Я не верю, что пароход пропустят до Петербурга, но нужно быть готовыми ко всему. Я предлагаю немедленно послать в Петербург Рутенберга, чтобы специально проконтролировать прибытие парохода. Мы должны обеспечить его надёжнейшими документами, иначе его схватят уже на границе.

Предложение Азефа было принято, и спустя неделю Рутенберг выехал в Петербург. Он благополучно миновал границу, но в столице на третий день был арестован и посажен в тюрьму. Наверняка всё-таки сработал Азеф!

Весьма подозрительно выглядит и вся история с пароходом «Джон Крафтон», вёзшим оружие. Не дойдя до России, он сядет на мель у берегов Финляндии, и всё оружие с него пропадёт. Но об этом немного позже.

Гапон выехал сразу после отправки парохода из Англии, но задержался в Париже, где, по рассказам очевидцев, вёл довольно разгульную жизнь и не делал большого секрета из того, что возвращается в Россию…

Меж тем Рутенберг вскоре был выпущен из тюрьмы без предъявления какого бы то ни было обвинения. Перед ним даже извинились. Это странно, ибо охранка прекрасно знала его, он был в списке разыскиваемых в связи с 9 января. Но, возможно, было решено, что он будет более полезен охранке, находясь на свободе под её контролем как приманка для эсеров и того же Гапона. И этот расчёт, как мы скоро увидим, полностью оправдается.

Загрузка...