В ноябре 1905 года, вскоре после обнародования царского манифеста и амнистии, Рутенберг встретился с Гапоном в Петербурге. В это же время там находился и Владимир Ильич Ленин. Он жил на конспиративных квартирах, выступал перед студентами, встречался с боевыми товарищами по партии, вместе с ними посетил могилы жертв «Кровавого воскресенья» и, глядя на них, сказал задумчиво: «Эта кровь обязывает». Ленин пристально вглядывался в суровое лицо рабочего Петербурга, не обманываясь поспешными надеждами по поводу манифеста.
Сразу после объявления манифеста английская газета «Таймс» вынесла на первую страницу заголовок: «Самодержавие перестало существовать». Ленин же по поводу манифеста писал, что «уступка царя есть действительно величайшая победа революции, но эта победа далеко ещё не решает судьбы всего дела свободы… Самодержавие вовсе ещё не перестало существовать. Оно только отступило… собирает ещё свои силы, и революционному народу остаётся решить много серьёзнейших боевых задач, чтобы довести революцию до действительной и полной победы».
Итак, 17 октября был обнародован манифест Николая II, даровавший народу пять свобод (совести, печати, слова, собраний и союзов). Ликование, однако, длилось недолго, ибо манифест оказался филькиной грамотой. Дарованные свободы были тут же отняты.
Вечером того самого дня, когда царь подписал манифест, войска оцепили здание петербургского Технологического института, где происходил митинг, и обстреляли его. Когда стрельба прекратилась, к зданию приблизилась мирная демонстрация с красными флагами. Войска разогнали её. Сюда подоспел гвардейский эскадрон под командованием корнета Фролова. Фролов обнажил шашку и бросился на демонстрантов, его шашкой были поранены многие студенты и рабочие. Вот вам и свобода собраний!
В сатирическом журнале «Волшебный фонарь» (№ 1 за 1906 год) появилось стихотворение без подписи «Пять и одна»:
Пять свобод нам обещали,
И хоть мы их не видали,
Но подумай, о народ.
Целых пять ведь их — свобод.
А народ затылок чешет,
Молвя: пять меня не тешат,
Лучше б дали мне, народу,
Просто-напросто свободу.
Журнал «Стрелы» (ноябрь 1905 года) напечатал стихотворение «Мы свободны»:
Мы свободны! Жизнь прекрасна.
Братства, равенства поборник
Путь свершает безопасно,—
Если дремлет старший дворник.
Мы свободны! Силу, крылья
Нам дала свобода слова…
Не боимся мы насилья —
Если нет городового.
Мы свободны. Прочь, невзгода,
Дождались зари желанной…
На Руси царит свобода —
Под усиленной охраной.
Мы свободны! Мощь народа,
Разум, сердце — всё в движеньи
На Руси царит свобода —
На военном положеньи.
Мы свободны. Мы, как дети,
С тёплой верой вдаль взглянули.
А вокруг — казаки, плети,
Льётся кровь и вьются пули.
Между прочим, появились сатирические стихи и о Гапоне. В журнале «Бурелом» № 2 (март 1906 года) читаем стихотворение «Гапон», подписанное буквой «Ы» (М. Пустынин):
Я встретил в рясе раз его,
Вперёд толпы он смело лез,
Но сам не сделал ничего,
Как жалкий трус, от всех исчез.
Теперь явился он опять
И просит общего суда,
Ужели вновь войдёт он вспять,
Чтоб не вернуться никогда?
А в журнале «Булат» (№ 1 за 1906 год) напечатано стихотворение Ил. Василевского (Не буква) «Суд над Гапоном»:
Я роль громадную сыграл?
Сыграл!
Под пули грудь я подставлял?
Подставлял!
Меня героем мир назвал?
Назвал!
На бой с насилием я звал?
Звал!
Своею жизнью рисковал?
Рисковал!
Ты Витте тайно посещал?
Посещал.
И у него ты денег взял?
Взял.
В охранке по «делам» бывал?
Бывал.
И с митингов в сыскное забегал?
Забегал.
Ты у рабочих деньги крал?
Крал.
Ты, значит, братьев предавал?
От них скрывая правду, врал?
Врал.
Себя навек ты запятнал?
Запятнал.
Следующие номера журналов, где появились эти стихи, в большинстве случаев уже не выходили. Журналы были прикрыты цензурой…
Меж тем Гапон после триумфального пребывания в Европе вернулся в Россию — продолжать и завершать революцию. Он обещал это всей Европе, и там нашлось немало слепцов, поверивших ему, хотя нельзя было придумать большего абсурда, как посчитать Гапона способным на это. Ещё его путь в Россию сопровождался чудовищной ложью. Чего стоила одна тёмная история с пароходом, вёзшим оружие для революции, которого никто, кроме полиции, не увидел! А его политическая клоунада перед питерскими рабочими, своими недавними единомышленниками, которые, ещё веря ему, выехали навстречу, чтобы выслушать его речь без единого слова правды, и, убедившись в этом, предпочли не связываться с ним и вернулись в Петербург…
Эта встреча Гапона с Рутенбергом произошла вроде бы случайно. Из газет Рутенберг узнал об открытии Петербургского Совета рабочих депутатов и что он введён в Совет от эсеровской партии. Решил пойти на заседание Совета, которое происходило в здании Вольно-экономического общества. И там встретил Гапона. Они уединились в комнатке за кулисами и обсуждали, что можно делать в создавшейся после обнародования манифеста обстановке, которая была им не очень-то ясна. Оптимисты бормотали о наступлении эпохи либерализации русского общества, но государственная власть не намерена была допустить покушение на самодержавие и его священные принципы. И охранка не дремала. Из тех, по кому уже прошёлся железный кулак нового диктатора столицы генерала Трепова (назначен петербургским генерал-губернатором 11 января 1905 года), одни продолжали сидеть в тюрьме, других выпустили, но держали под контролем полиции. На улицах города, при явном покровительстве полиции, бесчинствовали шайки черносотенцев, которые жестоко расправлялись с «врагами монархии», выбирая жертвы по своему усмотрению. Но вот же открыто шло заседание Совета, и в комнатку, где они уединились и беседовали, доносились голоса ораторов и аплодисменты… (Увы, очень скоро этот Совет будет разогнан!)
— Я вернулся в Россию, чтобы действовать, — говорил Гапон. — Посещаю отделения своего общества. Рабочие там бывают, но разговаривать с ними пока боюсь. Я бы просил тебя, Мартын, выяснить, касается ли амнистия лично меня, и походатайствовать об этом.
Рутенберг смотрел на него удивлённо:
— С твоим-то прошлым клянчить амнистию? Не солидно, не хорошо. Тебе можно и надо заручиться защитой самой революции. Иди сейчас в зал, публично назовись и попроси защиты от полиции. Я уверен: ты эту защиту получишь, и тогда никто пальцем тебя не тронет.
— А если тронут?
Рутенберг так и взвился:
— Ты помнишь свои слова накануне Девятого? Когда я предостерёг, что могут убить и тебя, ты ответил: «Зато если я останусь в живых, меня вознесут до небес». Ну что, вознесли? — Он не мог подавить злости.
Гапон съёжился и стал вздрагивать всем телом, его влажные глаза налились тоской. Неужто он собирался заплакать? И тогда Рутенберг сказал уже спокойно и назидательно:
— Никогда, Георгий Аполлонович, нельзя спекулировать на жизни и смерти, это опасно и даже преступно. Как же можно думать о собственном вознесении, забыв о могилах тех, кто шёл вместе с вами?
Гапон молчал, низко опустив голову. Шевельнул плечами:
— Ну я же теперь вернулся к ним и буду с ними до конца.
— До какого конца? — быстро спросил Рутенберг.
— До любого! А прежде всего я восстановлю своё общество… Лучше посоветуй мне, как поумнее и поосторожнее вести работу в отделениях общества?
— Главное — реально оценивай свои возможности. Прислушайся к настроению рабочих. А осторожность прояви в одном: для доказательства своей благонадёжности не затевай политической драки с социалистическими партиями, они сильнее тебя во всех отношениях. Но и не давай ни одной из этих партий занимать в твоих отделениях главенствующего положения. Всюду тверди, что твои отделения — это внепартийные рабочие организации вроде профессиональных и кооперативных союзов, задача которых — вести серьёзную и спокойную экономическую борьбу.
— Вот этот твой совет я принимаю, — Гапон благодарно пожал Рутенбергу руку. — И разреши мне, когда надо, обращаться к тебе за помощью?
— Если сумею, конечно, помогу.
Гапон ещё раз пожал ему руку и даже обнял его. Где они могут встречаться, Гапон не спросил, а Рутенберг не сказал.
Видя, что Гапон в расстроенных чувствах, Рутенберг решил его подбодрить — сообщил ему, что в канцелярии прокурора Судебной палаты сказали, что на Гапона амнистия распространяется полностью. Но тот выслушал это известие равнодушно. Вскоре и Рутенберг и мы узнаем, почему Гапон был за себя так спокоен…
Как мы помним, Рутенберг по заданию эсеровского ЦК выехал из Парижа в Петербург, чтобы проконтролировать прибытие в Россию парохода с оружием. Но выполнить это поручение партии ему не пришлось — когда он был ещё в Финляндии, в местных газетах появилось сенсационное сообщение о том, что пароход сел на мель и оружие захвачено финской и русской полицией. Тогда Рутенберг решил ехать в Петербург, а там, как только он на Финляндском вокзале сошёл с поезда, его схватили агенты охранки. В течение двухнедельных допросов охранка не смогла предъявить ему никакого обвинения. Попытка доказать, что он был одним из организаторов 9 января, окончилась неудачей. Кроме того, правительство в это время уже готовило манифест об амнистии по делам 9 января.
Рутенберга выпустили, и он собирался вернуться на Путиловский завод, в мастерскую, которой раньше заведовал. Но сделать этого не смог, полиция предложила ему покинуть Петербург.
Он уехал в Москву, а там как раз грянуло Декабрьское вооружённое восстание. Рутенберг перешёл на нелегальное положение. Партия подыскала ему удобную и надёжную квартиру.
В Москве шла беспощадная охота на всех подозреваемых в причастности к революционному движению, и жить там нелегально было нелегко, поэтому Рутенберг очень дорожил своей квартирой в тихом переулке близ Трубной площади.
И вдруг 6 февраля вечером, вернувшись домой, он узнаёт от жены, что его ждёт Гапон. Рутенберг буквально окаменел на месте. Спросил шёпотом:
— Кто его сюда привёл?
— Я встретила его утром на улице, дала наш адрес и сказала, что в это время ты будешь дома.
Он еле удержался, чтобы не обругать жену последними словами. Да за что ругать? Она же ничего не знала о его отношениях с Гапоном после 9 января и вдобавок всё ещё преклонялась перед ним. Рутенберг только подумал с досадой, что уже завтра ему придётся бросать эту квартиру и искать другую.
Он прошёл в комнату, где находился гость. Гапон, до того вроде дремавший сидя за столом, вскочил, заговорил радостно:
— Здравствуй, дорогой Мартын! Здравствуй! Я ужо отчаялся тебя увидеть, и для меня это было равносильно потерять последнюю надежду и веру в свой завтрашний день. Но вот сам бог помог мне встретить твою жену. Мартын, дорогой! — он распахнул руки.
Уклонившись даже от рукопожатия, Рутенберг обошёл его, сел к столу и спросил жёстко:
— Знаешь, хуже чего незваный гость?
— Знаю, Мартын. Хуже татарина. Но я заклинаю тебя всем нашим прошлым: помоги мне! — Он принялся мелкими шажками ходить по комнате.
— Да сядь ты, ради бога, и скажи толком, что случилось?
Гапон сел и, сжав голову обеими руками, слепо смотрел на дешёвенькую клеёнку в цветочках, покрывавшую стол.
— Ну говори же, говори, что тебе от меня надо?
Гапон тяжело поднял голову:
— Мартын, ты пророк. Помнишь наш разговор в Лондоне? Дело у меня тогда заваривалось славное, и я был в глупом восторге, говорил тебе, что мне всё время слышится музыка, а ты сказал — не торопись плясать, эта музыка может быстро умолкнуть. Музыка, Мартын, оборвалась тут же! — почти выкрикнул Гапон. — Все меня обманули! Продали! Ты только подумай! Вспомни Женеву, Париж, Лондон! Как все подсаживали меня на пьедестал!
— Кстати, о памятнике, — перебил его Рутенберг и спросил с усмешкой: — Где стоит твой памятник, на который рабочие собирали деньги по подписке?
Гапон обеими руками оттолкнулся от стола, закинул голову вверх:
— Всё это было враньём Петрова, — ответил он сдавленным голосом. — Представляешь? Врал, обманывал меня Петров — мой самый близкий соратник по рабочему делу! — лицо его скривилось, стиснутые губы тряслись.
Рутенбергу показалось, что Гапон сейчас заплачет, по вдруг он понял, что действительно же тот должен переживать сейчас тяжкую драму одиночества, когда все отвернулись от него. Однако Рутенберга беспокоило и какое-то несоответствие между истерическим состоянием Гапона и его внешним весьма благополучным видом: на нём был дорогой костюм-«тройка», усы и борода тщательно подстрижены, щёки выбриты до синевы.
— А как у тебя дела с восстановлением отделений общества? — спросил он, подумав, что, может быть, здесь дела пошли неплохо.
Гапон энергично прошёлся по комнате, вроде бы взял себя в руки и снова сел за стол напротив Рутенберга.
— В прошлый раз ты обещал мне помощь. Так слушай… — он долго смотрел куда-то поверх его головы, потом снова уткнулся взглядом в стол. — Давеча я говорил тебе, что приступаю к работе в своих отделениях, и ты ещё советовал, как мне себя вести. Я точно так и поступил — всем, всюду и самим рабочим твердил, что никакой политикой мы заниматься не будем, а будем спокойно и мирно своими силами улучшать своё положение. Я уже наметил создать своё кооперативное дело на паях. И представляешь, сам Витте решил мне помочь, выделил казённые деньги на восстановление моих отделений.
— Как же ты об этом узнал? — спросил Рутенберг, пока не веря услышанному.
— Представь себе, является ко мне от самого графа Витте его чиновник для особых поручений Манасевич-Мануйлов.[11]
— Он чиновник и от департамента полиции, — вставил Рутенберг.
— Погоди, Мартын, — поднял руку Гапон. — Является он, значит, и говорит, что граф Витте считает мою сегодняшнюю работу с рабочими государственно полезной и решил выделить средства на восстановление общества. Но мало этого, он говорит ещё, что мою работу хочет поддержать начальник политической части департамента полиции Рачковский и по этому поводу он хотел бы со мной увидеться. Вот тут я оказался в полной растерянности. Был бы ты, я бы спросил твоего совета: идти ли мне на эту встречу? Как ты сказал бы, так я и поступил бы. А теперь сразу предупрежу тебя — с Рачковским я виделся. Мы встречались в ресторане у Кюба.
Рутенберг напряжённо ждал, что ещё скажет Гапон. Тот помолчал, точно припоминая тот разговор, и продолжал:
— Рачковский сказал, что ему известно благоволение ко мне графа Витте и что он давно хочет предоставить средства на восстановление моих отделений. Сказал также, что ему известно, как я сейчас разговариваю со своими рабочими, и похвалил за умную позицию. Но тут же добавил, что обольщаться этим у меня нет никаких оснований, так как моё дело всё равно висит на волоске. Я спросил, почему? Он объяснил, что о полном восстановлении моего общества министр внутренних дел Дурново пока и слышать не хочет, говорит, что это кончится второй Москвой. Я ему на это заявляю, что думать так обо мне — глупо. Неужели Дурново не понимает, что я получил такой тяжкий урок, после которого фактически стал уже другим человеком! Тогда Рачковский спросил: вы сейчас против существующей власти? Я ему сразу ответил, что не представляю себе в России никакой иной власти. Он: а как же с вашими заявлениями после Девятого января насчёт царя-зверя и тому подобное? Я ответил, что, когда мне задают этот вопрос рабочие, я им объясняю, что писал это, когда ещё гремели выстрелы и на улицах не просохла кровь, и тогда мною руководил не ум, а нервы, а главное — непонимание происшедшего. Теперь же, когда власти на наших глазах добиваются, чтобы в стране был порядок и благополучие, не является ли нашей святой обязанностью помочь этой власти? И все сознательные рабочие с этим согласны… Рачковский долго думал, потом сказал: Дурново хочет иметь гарантии, что вы не поднимете новую смуту. Я ему заявил, что гарантией пока может быть только моё слово истинно верующего сына России. Тогда Рачковский заметил, что слово — это только колебание воздуха, и спросил, не могу ли я написать записку на имя Дурново, такую убедительную, чтобы он мог решиться представить её царю, который до сих пор вздрагивает при упоминании моего имени. Никто же другой открыть мне дорогу не может. Я подумал и такую записку написал и отдал Рачковскому для Дурново. Целых десять страниц — и очень умно написал.
— Копия у тебя есть? — спросил Рутенберг. Он помнил писания Гапона в Европе и усомнился, что тот мог написать что-то действительно умное.
— Есть копия, я её сейчас не захватил, она в гостинице. Я тебе её принесу… Но нам надо поговорить ещё и с глазу на глаз. Поедем сегодня в «Яр» на часок-другой, я, кстати, этого кабака до сих пор не знаю. У меня деньги есть, и мы там хорошенько посидим в своё удовольствие.
Рутенберг усмехнулся:
— Я вижу, Рачковский уже приучил тебя вести деловые разговоры в кабаках.
— Зря ты так, — нахмурился и покраснел Гапон. — А где же нам поговорить? Ходить к тебе сюда я опасаюсь, ты же нелегальщик, а вдруг хвост?
— Ко мне не надо, — согласился Рутенберг. — А насчёт «Яра» я должен подумать.
— Долго думать, Мартын, нельзя — железо куют, пока оно горячее! А я тебе расскажу такое…
Они условились встретиться через три дня на Тверском бульваре, около Никитских ворот. Сели там на скамейку и некоторое время молча смотрели на здания, покорёженные в дни Декабрьского восстания. В доме, фасадом выходящем на бульвар, зияла дыра размером в два окна.
— Смотри, тут и артиллерия действовала, — кивнул на дом Рутенберг.
— А выходит, что била она и по мне, — подхватил Гапон. — Сколько раз в разговоре Рачковский тыкал мне эти московские события! Будто я к ним причастен. — Он достал из кармана бумагу: — Вот копия моей записки Дурново. Читай.
Рутенберг читал не спеша, удивляясь толковости записки, насыщенной действительно умными размышлениями о современном положении в России и о том, как укрепить авторитет государственной власти. Здесь первым пунктом стояла задача полного умиротворения рабочих, этой главной силы всяких революционных выступлений. Гапон рекомендовал, взяв за основу октябрьский царский манифест и в подтверждение объявленной в нём амнистии, разрешить ему открыть все одиннадцать отделений общества, где он развернёт работу исходя из того, что для него святость особы государя — непреложна, а верная служба ему — единственное счастье.
Рутенберг вернул записку:
— Ну что ж, написано действительно с умом. А что же стало с этой запиской дальше?
— Вот тут-то, Мартын, и начинается самое интересное… Но я, брат, замёрз и сидеть тут больше не хочу. Давай вечерком в «Яр». Там расскажу тебе всё. Ты ахнешь! Я, чтобы не засветить твою квартиру, в девять часов подъеду на пролётке вот сюда. Договорились?
— Ладно, в девять, — кивнул Рутенберг, встал и быстро пошёл по бульвару к Страстной площади.
В тот же день он разыскал находившегося в Москве Савинкова и рассказал ему о своих встречах с Гапоном.
Савинков задумался:
— А не ловушка это специально для нас?
— Разве что для Гапона, — предположил Рутенберг.
— А зачем он им? Он же у них, судя по всему, так или иначе на привязи. И потом, они же уверены, что Гапон с его мелкой душонкой на террор не способен.
— Но есть серьёзные основания полагать, — сказал Рутенберг, — что они действительно хотят использовать Гапона с его возможностями умиротворения рабочих.
— Я не допускаю, что они всё ещё верят в возможность этого полицейского рая. Особенно после Девятого января. Разве что пойдут на это только из растерянности. Но я советовал бы тебе продолжить контакты с Гапоном, чтобы узнать от него как можно больше. Может, через него найдём подход к Рачковскому. Эта цель для нас сладкая…
Вот почему Рутенберг решил поехать с Гапоном в «Яр».
Точно в девять часов вечера он пришёл в условленное место, и тут же подкатил извозчичий возок с Гапоном. Рутенберг сел рядом с ним.
— Через Пресню в «Яр», — приказал Гапон извозчику.
Они ехали по Пресне, разорённой недавними боями. Улицы не были освещены, в редком окне горел свет. Возок громыхал полозьями по ледяным колдобинам. Извозчик повернулся к ним:
— Вот как революция катком тут прокатилась, — и показал кнутом вокруг.
— А может, не революция, а бравые семёновцы? — спросил Рутенберг.
— Барин мой, кто ж тут теперь разберётся, кто чего наломал…
Когда впереди уже стал виден Петровский парк, Гапон наклонился к Рутенбергу:
— Забыл сказать тебе: я, чтобы не привлекать лишнего внимания, пригласил ещё одну свою знакомую и соученика по академии с женой. Мы сейчас пройдём в кабинет и там их подождём…
Рутенберг подумал, что даже интересно посмотреть, кто здесь его друзья.
Гапон вёл себя как-то странно. С гардеробщиками, пока они раздевались, он держался, как сердитый барин, но стоило ему наткнуться на взгляд Рутенберга, как он съёживался и изображал из себя человека чем-то угнетённого, даже подавленного, с растерянной и виноватой улыбкой.
В кабинете он предложил сесть в углу на диван. Как-то судорожно раскурив папиросу, взял Рутенберга за руку:
— Ну вот, дорогой Мартын, слушай мой рассказ дальше… Следующая встреча с Рачковским проходила уже в присутствии жандармского полковника Герасимова. Тот тоже начал с объяснения мне в любви, даже обнял меня, и вдруг я почувствовал, что, обнимая меня, он ощупал мои карманы. Понимаешь? Проверял, нет ли со мной оружия. Вот, оказывается, до чего они меня боятся! И тогда я им как будто невзначай сказал, что со мной никакого оружия нет. Они рассмеялись, переглянулись. В это время уже был накрыт стол, и мы сели. Выпили, и Рачковский этак весело спросил:
— А почему, Георгий Аполлонович, нам не предположить, что вы пришли сюда вооружённым? Ваше положение вообще затруднено главным образом тем, что многие вас боятся. Вот министр Дурново тоже боится. И Витте боится. Он вообще опасается, не хотите ли вы нас хитро употребить? А когда дочитал до того места, где вы говорите о священности для вас особы государя, резко отодвинул от себя бумагу и сказал: «Как в это поверить после Девятого января?» А Дурново, прочитав записку, сказал так: «Всё, в чём он нас здесь уверяет, он обязан доказать делом». Тогда Рачковский будто бы сказал Дурново, что для этого, мол, надо дать Гапону работу в его обществе рабочих. А Дурново будто бы на это даже кулаком стукнул по столу и воскликнул: «Нет, раньше мы должны иметь доказательства того, что в этой записке правда». Когда он мне всё это рассказал, — продолжал Гапон, — я спросил: «Но как же мне им это доказать?» И вдруг Рачковский говорит, что правительство России находится в очень затруднительном положении, в его распоряжении мало таких талантливых людей, как я. Такое же положение и в нашей службе, вот я, говорит, уже в почтенном возрасте, а заменить меня некем. Возьмите, говорит, моё место, если вы действительно хотите защитить государя от всяких бед. Я на это, конечно, рассмеялся. Герасимов тоже рассмеялся: «Господин Рачковский любит пользоваться гиперболами, но если вернуться к земной реальности, то, если бы вы стали работать с нами по защите государя, у нас на душе было бы спокойней». Рачковский подхватил: «И тогда, Георгий Аполлонович, вы сможете вполне официально открыть все отделения вашего общества». Тогда я стал думать, что самое главное для меня — это работа в обществе и что в связи с этим на всякие их манёвры надо уметь смотреть широко… А Рачковский говорит: «А помочь нам вы могли бы и сейчас, вы бы рассказали нам хоть что-нибудь». Я заявил, что ничего не знаю. Рачковский возразил, что поверить в полную неосведомлённость такой личности, как я, могут только отпетые дураки. «Расскажите нам хотя бы о себе — вот вы довольно долго были за границей, что там делали? С кем встречались?»
Гапон запнулся и спросил:
— Мартын, ты понимаешь всю эту ситуацию?
— Чего ж не понять? — пожал плечами Рутенберг. — Они вяжут тебя в свою агентуру.
— Но ты же знаешь, что я на это не пойду под пыткой! — почти выкрикнул Гапон. — Нет, так разговаривать я не могу. Ты же мне попросту не доверяешь. И давно не доверяешь. Вот я тебя зову Мартыном, Мартыном Ивановичем, а ты, оказывается, Пётр Моисеевич.
— Откуда ты узнал? — быстро спросил Рутенберг.
— Рачковский сказал.
— Он что, обо мне расспрашивал?
— Не только. О Чернове спрашивал, о «бабушке».
— Что же ты им сказал?
— О Брешко-Брешковской,[12] о «бабушке», значит, я сказал, что кроме случая, когда по приезде в Швейцарию она расцеловала меня, я больше её в глаза не видел. Ну, а Чернов предложил мне выйти из его партии, что я с готовностью и сделал, на том всем моим отношениям с ним — конец.
— А что ты сказал обо мне?
— Что ты мой друг. Что ты спас меня от пуль Девятого января, за что я тебе до гробовой доски благодарен. А между прочим, Рачковский мне на это говорит: «Никакой он вам не друг, он вам даже своего настоящего имени не сказал. Кроме всего, Рутенберг серьёзный революционер и он настолько подчинён железной дисциплине их эсеровской партии, что дружбу с вами он мог завести только с разрешения своего ЦК, а вы-то даже вне их партии. Вы, говорит, не знаете даже, что он причислен к боевой организации и что здесь, в Питере, он создавал боевые рабочие дружины. Его давно можно определить за решётку, но он умён и хитёр, как чёрт. Два раза его брали, а улик никаких, пришлось отпускать…»
В этом, самом интересном для Рутенберга месте разговора в кабинет заглянул слуга и сказал, что приглашённые гости прибыли.
— Вот и хорошо, — оживился Гапон. — Пошли в общий зал, там музыка, там нормальные, живые люди, пойдём хоть развеемся немного.
Оказалось, в общем зале их ждал накрытый стол, за которым уже сидела симпатичная женщина средних лет, которая назвалась Александрой Михайловной. Гапон добавил, глупо хихикая, что она его давняя, но безнадёжная любовь. За столом была ещё супружеская пара.
Высокий огромный зал ресторана был заполнен гулом голосов. Почти все столы были заняты, и за каждым шёл свой разговор, звякала посуда, слышался смех. Затянутые в смокинги рослые официанты, держа на кончиках пальцев нагруженные подносы, скользили по зеркальному паркету, как по льду. Время от времени играл балалаечный оркестр, к полночи были обещаны цыгане.
Официант принёс шампанское и вино. Гапон засуетился, распорядился откупорить шампанское и начал разливать его в фужеры; приглашённые смотрели на него с обожанием.
— За нашу встречу! — торжественно провозгласил Гапон. Обойдя стол, чокнулся со всеми, Александру Михайловну фамильярно обнял за плечи, чем изрядно её смутил. Держа поднятым свой фужер, сказал: — Только русские люди могут вот так встретиться за столом, вчера ещё не зная друг друга.
Большими глотками, от которых прыгал в воротничке его острый кадык, он осушил свой фужер и тут же его снова наполнил. Рутенберг подумал: было бы хорошо, если бы он напился, а потом отвезли его домой для продолжения разговора. Но с Гапоном вскоре произошло непонятное, оживлённость будто выключилась, он уронил голову на руки и замолк. Потом подозвал официанта, сунул ему в руку деньги:
— Это оркестру. Пусть сыграют «Реве та стогне»…
Официант сходил к оркестру, и тот сразу заиграл заказанную украинскую песню.
— Моя ридна писня, — шепнул Гапон Рутенбергу и вдруг заплакал, бросился к Александре Михайловне, стал целовать ей руки, обливая их слезами, чем поверг её в ещё большее смущение, а супружескую пару — в удивление.
Рутенберг, однако, заметил, что он успевал ещё и внимательно и тревожно оглядывать зал, точно искал кого-то…
— Кого ты всё выглядываешь? — тихо спросил он Гапона.
Тот резко повернулся к нему, глаза в глаза:
— Свою судьбу, Мартын, выглядываю… а может, и твою тоже.
В начале двенадцатого часа Рутенберг сказал, что у него разболелась голова и ему пора домой.
Гапон встал из-за стола:
— Я тебя провожу.
В гардеробе он взял свою шубу и начал одеваться.
— Ты что? — удивился Рутенберг. — Бросаешь гостей?
— Ничего, Мартын, у них есть деньги, а та супружеская пара отвезёт Александру Михайловну домой. В общем, всё в порядке, а я еду к тебе, я должен рассказать тебе всё до конца.
Дома у Рутенберга никого не было, и они уединились в его маленькой комнатке.
— Первое, что я тебе скажу, — решительно заявил Гапон, — это то, что все люди сволочи.
— И ты в том числе? — бегло улыбнулся Рутенберг.
— Я их жертва. Ты же не знаешь, что было дальше. Витте дал обещанные мне тридцать тысяч, но эти деньги похитил известный тебе авантюрист Матюшенский.[13] Похитил и скрылся. Я послал вдогонку своего рабочего Кузина, и тот настиг его в Саратове, деньги отобрал.
Рутенберг вспомнил вечно затурканного, робкого Кузина и усомнился, что тот мог провести такую операцию. (О кузинской операции Гапон, конечно, врал, и позже Рутенберг узнает, что деньги у Матюшенского были отобраны охранкой, которая и настигла его в Саратове.)
— Но деньги-то, — продолжал Гапон, — были уже ни к чему, так как общество моё, как ты знаешь, было закрыто. Но тут-то и начинается самое интересное. — Гапон схватил руку Рутенберга, порывисто сжал её: — Только слушай внимательно и верь. Хорошо?
— Говори, говори…
— Оказывается, вокруг моего общества шла борьба сановников высшего класса, и представляешь, что происходит? Витте дал мне деньги, а меня боялся сам министр внутренних дел Дурново, и, когда я приступил к возрождению своих отделений, он официально заявил, что, если гапоновскому делу дадут возродиться, он, Дурново, уйдёт в отставку. Тут-то мне и передали, что со мной хочет встретиться правая рука Дурново — Рачковский. Он, мол, намерен помочь в исполнении моих идей. Я и согласился…
Рутенберг слушал Гапона очень внимательно.
— Да! — рассмеялся Гапон. — С его помощью я побывал в лучших ресторанах столицы — у Кюба, у Донона, у Контана… Разговаривали в отдельных кабинетах, там одна обстановочка чего стоит.
— Погоди, — остановил его Рутенберг. — Зачем ты нужен Рачковскому, я могу догадаться, но зачем он тебе, если твоё общество фактически закрыто?
Лицо у Гапона точно затуманилось, он низко опустил голову:
— Я понимаю, что ты думаешь, но это меня не остановит. Я должен рассказать тебе всё. Но прежде — зачем мне нужен Рачковский? — Он резко поднял голову и впервые за весь разговор посмотрел Рутенбергу в глаза. — Надеюсь, ты понимаешь, что я оказался выброшенным из жизни России? И это после того, что имя моё гремело на всём её просторе и за её пределами. Да ты об этом знаешь не хуже моего. И вдруг я — ноль, даже друзья отвернулись от меня. И ты в их числе. Думаешь, я ничего не замечал там, в богом проклятой Европе, а теперь здесь?
Рутенберг подумал, что действительно для него с его патологическим честолюбием то, о чём он говорит, — драма.
— И главное, — продолжал Гапон, — впереди ни щёлочки просвета. И вдруг возникает Рачковский. Силу и ум этого человека я знаю — недаром же именно он заведовал заграничной агентурой департамента полиции. И подумал: может, тут какая-то надежда для меня? В России, ты сам знаешь, никогда не понять толком поворотов политики. А вдруг подуло каким-то ветром, и сильные мира российского поняли, что я ещё могу пригодиться? Рачковский говорил мне: вы талант-самородок, это ясно всем. Талант владеть массой — редчайший талант. В России, кроме вас, я не могу назвать ни одного имени. И добавил: так думает и наш министр Дурново, хотя он вас не любит и боится. Мы с ним о вас много говорили и пришли к выводу, что не использовать ваш талант во благо России просто грех, и притом тяжкий. Но о том, как использовать, надо ещё думать и думать… При этом разговоре присутствовал другой туз охранки, жандармский полковник Герасимов. Он и говорит мне: «Вот ваш друг Рутенберг — очень интересный человек. Вы бы и помогли соблазнить его помочь нам». Так, гад, и сказал — соблазнить, Потом стали спрашивать про боевую организацию. Я ответил, что про это абсолютно ничего не знаю, и пошутил: мол, при случае спросите у Рутенберга, а только он мне про их организацию ничего не говорил. И добавил намёком, что если я про то что-нибудь и знаю, то промолчу, ибо тогда я, как Самсон, останусь без волос. Они посмеялись, а Рачковский мечтательно так говорит: «О, если бы Рутенберг доверился нам…» Тогда я сказал им: «Это вам будет стоить таких денег, каких у вас нет». Тут Герасимов вставляет: «Для этого найдём любые деньги». И тут, Мартын… — Гапон судорожно вздохнул, — и тут они взяли меня за горло. Они показали мне фотокопию документов Сокова, — помнишь, я в Лондоне показывал тебе подписанный им чек? Вот… подлинные, значит, его письма японскому посланнику в Париже, и в них полный отчёт о расходовании денег, какие он получил от посла. Показывают и говорят: «Вот, значит, какие вы революционеры — на японские деньги собирались устраивать русскую революцию. Хороши!» Затем показывают в том документе мою фамилию и мою расписку в получении пятидесяти тысяч. И спрашивают, что я буду делать, если они завтра опубликуют этот документик в столичных газетах? Я как подумал об этом, у меня спина похолодела. Представляешь, какая была бы беда для вашей партии?!
— Представляю, — процедил Рутенберг сквозь зубы. — А на каком языке тот документ?
— На французском.
— Ты же французского не знаешь, как же мог разобраться, что в документе?
— Там было написано так: «С.-Р. — 100 000». Это я мог понять. Господи, какое счастье, что я тех денег не касался!
— Но ты-то получил от Сокова пятьдесят тысяч! Как же ты их не касался?
— Да ну их, эти деньги, они пошли прахом. Забудем. Главное, что я ещё хочу тебе сказать: ты охранки не бойся, ты им так нужен, что они тебя пальцем не тронут, — Гапон помолчал и вдруг спросил: — Хочешь, я твоего брата освобожу из Бутырок?
— Он не в Бутырках, — ответил Рутенберг. — Он сидит в столичных «Крестах».
— Освободят его и оттуда. Они клялись мне, что сделают для тебя всё, что ты скажешь.
Рутенберг рассмеялся:
— А моего брата освобождать не надо, он ещё молодой, и тюремная школа будет ему на пользу.
— Ты слушай, что было дальше. Рачковский говорит: мы знаем, что вы едете в Москву. Поговорите там с Рутенбергом, передайте ему наш разговор. Но мы должны удостовериться, что вы с ним встретились. Устройте свидание в «Яре». И вчера я позвонил им из Москвы, что встреча состоится. Вот ты спрашивал, чего я в ресторане всё оглядывался? Так я смотрел, нет ли там Рачковского или Герасимова. Теперь я хочу, чтобы ты знал нечто новое обо мне… — продолжал Гапон. — Я изменил своё отношение к вашему террору. Я теперь за террор. Таких вот типов, как Рачковский или Трепов, надо убивать беспощадно. В общем, думай, Мартын, по-моему, в твои руки идёт жирный козырь… А теперь я пойду к себе в гостиницу. А завтра еду в Петербург. Там найти меня легко, я буду жить в гостинице на Лиговке. Приезжай…
Гапон ушёл. Рутенберг подождал около часа, потом вышел на улицу, проверил, чисто ли возле дома. Убедившись, что всё в порядке, взял извозчика и поехал в Замоскворечье, где жил Савинков.
Они проговорили с Савинковым всю ночь. Рутенберг рассказал всё, что услышал от Гапона.
Савинков слушал с двояким чувством: он был рад, что именно ему в руки пришла эта ситуация с выходом на Рачковского, но досадовал, что здесь замешан Гапон — конечно же, человек несерьёзный, непрочный, а Азеф его вообще не терпит и из-за одного этого может отвергнуть перспективную комбинацию против такого крупного деятеля охранки, — комбинацию, крайне сейчас необходимую для престижа боевой организации, последнее время сильно померкнувшего.
Выслушав Рутенберга, он сказал:
— Твой дружок — отъявленный мерзавец, опаснейший для всех нас и нашего дела. Он со своим мышиным умом доигрался до того, до чего не мог не доиграться. Но дело тут возникает большое, серьёзное, и кустарничать тут нельзя. Тебе, Мартын, надо ехать в Петербург, оттуда сразу же в Гельсингфорс, где сейчас и Чернов, и Иван Николаевич (то бишь Азеф. — В. А.). Доложишь им всё. Сообщи моё мнение: Гапона надо, пока не поздно, ликвидировать. Но учитывая, что охранка будет теперь его охранять и от нас, тебе, наверно, придётся подыграть Рачковскому, только при этом может появиться возможность покончить и с ним, а если повезёт — то и с Дурново. От моего имени скажи это в Гельсингфорсе. Я буду там через три-четыре дня…
Рутенберг и сам понимал, что без одобрения и помощи главного боевика Азефа такое дело немыслимо, но ехать ему не хотелось, он попросту боялся этого человека. Однако дело всё же прежде всего, и Рутенберг отправился в Гельсингфорс, заручившись обещанием Савинкова, что он выезжает сразу за ним.
Спустя пять дней в Гельсингфорсе, в богато обставленном гостиничном номере сидели в глубоких креслах Рутенберг и Азеф. За широким окном простиралась панорама припорошенных снегом крутых черепичных крыш финской столицы. От порта доносились басовитые гудки пароходов.
Рутенберг давно закончил свой рассказ и напряжённо смотрел на Азефа, оплывшее лицо которого не выражало ничего, кроме досады, что повергало Рутенберга в тревогу — вдруг он сделал или сказал что-то не так? Но вот опухшие веки Азефа шевельнулись, вздрогнули, приоткрыв чёрные маслянистые глаза:
— Вы всё это рассказали Савинкову? — спросил он, раскуривая папиросу.
— Да. Как сейчас вам.
— И что сказал на это Борис Викторович?
— Он считает, что пока суд да дело, мне надо включаться в эту игру, чтобы получить доступ к Рачковскому, а то и к Дурново.
— Узнаю Бориса Викторовича, — проворчал Азеф. — Обожает сложные сюжеты… — Он выдохнул дым вверх, понаблюдал за ним и придавил папиросу в массивной глиняной пепельнице. Хлопнул пухлой ладонью по подлокотнику кресла. — Эта игра длинная и не очень надёжная. А надо срочно ликвидировать Гапона. На нашем извозчике прокатите его в Крестовский сад, поужинайте там хорошенько, а попозже на том же извозчике свезите его в лес подышать сосновым воздухом. Там суньте ему нож в спину и выбросьте из саней. В отношении него это программа-максимум, и он достоин только этого. А играть вместе с гадюкой — слишком большая для неё честь, не говоря о том, что это очень опасно.
— Мне расценивать это как решение Центрального комитета? — спросил Рутенберг.
— А без протокола у вас не поднимется рука даже на изменника? — разозлился Азеф.
— А разве не вы, Иван Николаевич, учили нас, что в терроре, как нигде, каждый шаг должен быть документирован?
Азеф вырвал своё грузное тело из кресла:
— Хорошо. Чернов как раз здесь, в Гельсингфорсе. Когда, вы сказали, приедет Савинков?
— Думаю, завтра он уже будет здесь.
— И тогда мы проведём заседание ЦК.
Это заседание состоялось здесь же, на другой день. Чернов, видимо, уже проинформированный обо всём Азефом, обратился к Савинкову:
— Устранять Гапона, Борис Викторович, сейчас нельзя, — перевёл взгляд на Азефа. — И вы, Иван Николаевич, в этом вопросе тоже не правы. Вы не учитываете громадной популярности Гапона среди петербургских рабочих. При их слепой вере в него возникнет легенда, что Гапона убили революционеры из зависти, а выдумали, что он предатель. А мы-то свои доказательства выставить не можем. — Чернов сжал в кулаке свою бородку-клинышек и снова воткнул взгляд в сонное лицо Азефа. — Иван Николаевич, тут ваше слово решающее.
— Для того чтобы избежать нежелательного резонанса, — замедленно и ворчливо начал Азеф, — по-моему, может быть только такой шаг: ликвидировать Гапона во время его свидания с Рачковским. Такое обстоятельство убийства наверняка просочится в публику, и тогда резонанс будет для нас вполне благоприятный.
— Ну что ж… — заторопился Чернов (он всегда куда-то торопился, за что Савинков уже давно в узком кругу называл его «господин Торопыга»). — Ну что ж, давайте действовать в этом направлении.
Савинков резко поднял руку:
— Подождите, Виктор Михайлович, вы знаете, как сложна подготовка каждой акции. А здесь эта сложность прямо гомерическая.
Чернов пожал плечами:
— Хотелось бы услышать исполнителя. Рутенберг берёт на себя это дело?
Рутенберг молчал — он-то понимал всю сложность задуманного. Трусом, однако, он никогда не был. Но очень волновался — впервые он вот так близко и даже на равных с руководителями партии, да ещё собравшимися из-за него. Он слушал их спор и скорей чувствовал, чем понимал, какое большое значение придаётся начатому им делу, и в душе у него возникала острая тревога — а вдруг он не справится, не оправдает надежд ЦК?
— Я сделаю всё, что смогу, — негромко произнёс он наконец, — но всю подготовку целиком взять на себя не могу.
— В этом я Рутенберга понимаю, — сказал Азеф. — Мы все должны ему помочь.
— Да, да, — закивал Чернов. — Кроме того, мы должны ясно представить себе, что исполнение нашего решения для товарища Рутенберга связано с необходимостью войти в грязную комбинацию с охранкой, а это для него обстоятельство необычайно трудное и в политическом, и в психологическом смысле, и в этом аспекте мы обязаны сделать всё возможное, чтобы он каждую минуту ощущал и наше к нему исключительное доверие, и помощь. И сам продумал каждое своё слово Рачковскому.
— Я думаю сейчас, — заговорил Азеф, — о том, как упростить и облегчить акт. Надо их ликвидировать вместе — и Гапона, и Рачковского. А в уме держать Дурново. Во всяком случае, это для исполнителя легче, и шансов на выход из ситуации больше…
Но вот разговор сосредоточился на том, как лучше Рутенбергу завоевать полное доверие Рачковского, не потеряв при этом своего лица?
— Не потерять лица — это главное, — вдруг произнёс Чернов, поучительно подняв палец и строго смотря на Рутенберга. — Надеюсь, Пётр Моисеевич, вы это понимаете?
Рутенберг молчал, опустив голову. Савинков подошёл к нему, положил руку на плечо.
— Что, Петро, опустил буйну голову? Настоящая борьба — всегда сложное дело. Но вот что надо при этом всегда учитывать: тот же Рачковский не бог и не царь ума человеческого, и, как известно, на всякого мудреца достаточно простоты.
— Не скажите, Борис Викторович, — отозвался Чернов, — Рачковский всё же не рядовой пёс охранки, и нам сейчас надо бы как-то практически помочь Рутенбергу выработать наилучшую схему разговора с ним.
— Согласен, Виктор Михайлович, — оживился Савинков. — Я над этим подумаю.
Азеф посмотрел на Савинкова.
— Вы за это?
— О да, — кивнул Савинков. — На решающее свидание с Рачковским Рутенберг должен идти вместе с Гапоном, и если всё удастся, эти два трупа рядом создадут для нас выгодную ситуацию. Скажем, если мы — ЦК — потом возьмём смерть Рачковского на себя, а о Гапоне не скажем ни слова, это даст повод думать, что он оказался там не по воле партии.
Азеф прихлопнул мягкой ладонью по столу:
— Ах, как я завидую Рутенбергу, что он сможет казнить Рачковского! Это же моя давнишняя мечта! Но у меня не было никакой возможности подобраться к нему. Только подумать, скольких борцов вырвал он из наших рядов! И мы громко, на весь мир, заявим, что высший суд революции над палачами существует и действует, а казним их мы! — Азеф проговорил это с совсем не свойственной ему экспрессией. Однако этот его пафос Рутенберга трогал мало, он понимал, что в данном случае исполнить приговор революционного суда будет необыкновенно трудно. Азеф это тоже понимал и вдруг спросил у Рутенберга: — Ну, а вы-то готовы к этому акту возмездия? — это прозвучало как «а не трусите ли?».
И Рутенберг твёрдо, но с явным оттенком злости ответил:
— Я буду счастлив выполнить это решение партии! — и через секундную паузу добавил: — Но у меня есть сомнения уже чисто практического характера, и я просил бы более опытных боевиков помочь мне с ними справиться…
Азеф, конечно, понимал, что эта просьба главным образом адресована ему, и буркнул вопросительно:
— Какие сомнения?
— Ну, например, — начал Рутенберг, — могу ли я слепо надеяться, что в полиции, прежде чем допустить к Рачковскому, меня не обыщут?
Азеф склонил свою крупную голову к плечу:
— Да, это очень серьёзный момент, и его надо обдумать. Но всё-таки это будет зависеть в первую голову от степени доверия Рачковского вам, которое вы должны завоевать, прежде чем идти на дело.
— Пока это в большей степени зависит от Гапона, — заметил Рутенберг.
— Но этому-то мерзавцу, — подхватил Азеф, — Рачковский верит полностью! А может, оружие или взрывное устройство пусть будет у Гапона?
Рутенберг усмехнулся:
— И там, на глазах у Рачковского, он передаст его мне?
— Нет, нет, — подал голос Савинков, стоявший поодаль и смотревший в окно: — Мы же договорились, Пётр убивает и Рачковского, и Гапона. А будет или не будет обыск — это действительно зависит от того, как поверит Рачковский Рутенбергу. Если он поверит, что вы идёте к нему с ценнейшей информацией, то не позволит вас обыскивать. И всё-таки, — продолжал он, — я бы снял вопрос об одновременном убийстве Рачковского и Гапона. При всех политических выгодах этого для нас мы не имеем права забывать, что это создаёт для Рутенберга неимоверные трудности. Наконец, разве можем мы не считаться с сомнениями Виктора Михайловича в необходимости ликвидации Гапона? Ведь он этих сомнений ещё не снял. Я бы предоставил Рутенбергу право выбора: ликвидировать одного или двух, в зависимости от того, как будет складываться ситуация.
— Так не годится! — решительно сказал Азеф. — В наших традициях всегда была абсолютная ясность цели. Но вот что можно сделать: простейшим способом ликвидировать Гапона, а затем Рутенберг это убийство подал бы Рачковскому как крайне необходимое устранение свидетеля его решения работать на охранку. Такая предусмотрительность укрепила бы доверие Рачковского и облегчила бы выход на него самого. Но всё это требует времени, а тянуть с этим нельзя.
Все долго молчали. Но вот Азеф шевельнул в кресле своё крупное тело:
— Так или иначе, первая задача — завоевать доверие Рачковского к Рутенбергу. Для этого я бы предложил ещё один ход: симулировать подготовку нами покушения на министра Дурново. Такую симуляцию можно провести великолепно: начать слежку за объектом и сделать так, чтобы охранка её обнаружила. Понимаете? И через того же Гапона можно даже навести охранку на нашу слежку с предупреждением, что боевая организация возобновляет активную деятельность. Вы представляете интерес Рачковского к этому? — Азеф взглянул на Рутенберга, но тот не ответил, сумрачно молчал, стараясь не коснуться взглядом скользких глаз Азефа. Вся эта затея с симуляцией покушения на Дурново на первый взгляд выглядела стоящей, но он-то знал, как готовятся покушения и какая это чрезвычайно сложная работа, требующая усилий доброго десятка людей.
— Один я такую симуляцию провести не смогу, — угрюмо произнёс он. — И если тот же Рачковский разглядит, что это симуляция, тогда вообще всей игре конец.
— Но я в помощь вам выделяю опытнейшего боевика Иванова, — быстро сказал Азеф, — которого Рачковский прекрасно знает. Когда он обнаружит в этом деле Иванова, то отбросит всякую мысль о симуляции. А вам нужно будет только встретиться разика два с Ивановым на ходу. За вами наверняка следят, ваши встречи засекут, и после этого ничего для симуляции больше делать не надо, все силы — на Рачковского.
— Ну что ж, — подхватил Чернов. — Давайте сейчас на этой схеме и остановимся.
Разговор был окончен. Чернов тут же ушёл, бегло пожав руку Рутенбергу. Вскоре ушёл и Савинков. Прощаясь, он обнял Рутенберга за плечи, встряхнул:
— Трезво пойми — ты получил от партии огромное дело…
Азеф тоже приблизился к Рутенбергу:
— Честное слово, завидую, что вам дано казнить такую опасную для революции сволочь, как Рачковский. А с Гапоном не тяните, он только мешает в главном деле. И вы же слышали, Чернов эту схему принял. В общем, убирайте с дороги этого грязного попа и идите дальше… — И он заговорил более приглушённо: — Я заметил, вы сомневаетесь в необходимости симуляции покушения на Дурново. Если откровенно — я тоже. И знаете что? Мы проведём симуляцию симуляции. Не понимаете? Самой симуляции со всеми сложными атрибутами слежки за жертвой и тому подобного не будет. Но вы, скажем, два раза встретитесь с Ивановым, и поскольку оба вы у Рачковского под колпаком, он об этих встречах узнает и сильно встревожится, ибо знает, что Иванов боевик серьёзный. Он у вас наверняка спросит, что у вас с Ивановым? Вы ответите, что два раза случайно встретились, но о своих делах он ничего вам не говорил и речь у вас шла только о том, продолжает ли наша партия террор или решила его ослабить и даже отменить. Что последнее предположение высказали вы, а Иванов, мол, сказал, что, по его мнению, отмены быть не может. После этого Рачковский может считать, что вы как бы подтвердили, что Иванов в столице, и таким образом даже вроде бы выдали его, не зная, что он у них под колпаком. Отсюда ещё большее доверие Рачковского вам. Понимаете?.. Подведём итог. Идеалом остаётся ликвидация обоих: Рачковского и Гапона. Быть бы исполнителем мне, я бы не раздумывал ни минуты — обоих, — Азеф рассёк рукой воздух. — Второе. Брать или не брать партии на себя ликвидацию Гапона — вопрос непростой по одной причине: и в том, и в другом случае получается, что партия имела с ним какие-то дела. Проблема деликатная: если были с ним дела, то какие? А если никаких дел не было, почему казнили его именно вы? А вы же должны помнить: когда Гапон был в Европе, сам Чернов настоял, чтобы он вступил в нашу партию, а позже сам же вывел его из партии. Видите, какая путаная может образоваться коллизия, когда имеешь дело с таким хамелеоном, как Гапон. Но вы правы: все это вопросы, так сказать, вторичного характера. А то, что его надо казнить, решение партии твёрдое. Так что, если сложится ситуация, когда Рачковский окажется недоступным, а Гапон — рядом, уничтожайте эту гадину, и в этом акте с вами будет наша партия.
Последняя фраза Азефа впоследствии окажется для Рутенберга роковой. Но об этом позже…
Встреча эсеровских лидеров с Рутенбергом продолжалась на другой день. Поначалу Чернов участия в разговоре не принимал, поставил кресло к окну и с рассеянным видом смотрел на улицу, но было видно, что он слушает.
То, о чём шла речь, тревожило его тем сильнее, что в это время партия эсеров вступала в глубокий, длительный кризис, который приведёт к расколу в руководстве, к разногласиям в выборе цели и тактики. Партия будет то отказываться от террора, то заменять его экономическими экспроприациями, то снова возобновлять, прикрывая всю эту тактическую неразбериху псевдореволюционной фразеологией, и будет всё больше удаляться от истинной практики революционной борьбы в России. И уже совсем близко было разоблачение Азефа, которое станет сокрушительным ударом по эсеровскому руководству, на долгое время подорвёт его авторитет, тем более что в «деле Азефа» это руководство займёт позицию безоглядной защиты предателя и провокатора, даже спасёт его от наказания, и всё это будет делаться во имя защиты своего престижа. Это ещё впереди, но уже и сейчас Чернов озабочен сохранением авторитета ЦК.
Как раз в то же время в эсеровской газете в статье «Ближайшая задача и обязанность» он призвал членов партии без колебаний доверять своему Центральному комитету, «который свято предан высоким революционным идеалам».
Ну вот, высокие идеалы, святая преданность — а тут эта мутная история с Гапоном. В общем, Чернову было о чём тревожиться…