Утренним поездом Рутенберг вернулся в Петербург, а около полудня к нему домой уже явился Гапон. Рутенберг понимал, что охранка могла засечь его возвращение на вокзале, где её филёры, конечно, были. Тогда, значит, Гапон узнал о его возвращении от них. И это тоже неудивительно — Рачковский торопится заполучить его вместе с Гапоном.
— Как ты можешь так подолгу пропадать, — начал Гапон с упрёком, — когда тут у меня земля горит под ногами? Если Рачковский решит, что я вожу его за нос, он же просто посадит меня за решётку и сделает это только от усиленного самолюбия.
— Рачковский отлично понимает, чего стоит для меня решение идти к нему с поклоном.
— Почему с поклоном? — вспыхнул Гапон.
— Ладно, мы к нему пойдём. Решение мною принято, — твёрдо произнёс Рутенберг. — Но прежде я хотел бы выяснить кое-что о твоём положении…
— А что со мной? — встревожился Гапон. — Со мной всё ясно. Рачковский мне пока верит.
— А почему он должен тебе верить после того, как Петров поместил в газете разоблачение насчёт полученных тобою денег?..
8 февраля 1906 года в газете «Русь» было опубликовано письмо рабочего Петрова, в недавнем одного из активнейших помощников Гапона в его обществе:
«Милостивый государь, хочу довести до сведения товарищей рабочих и всего русского общества, почему я вышел из центрального комитета и отказался от председательства 7-го отдела Невского района собрания русско-фабрично-заводских рабочих и гапоновской организации? После 17 октября 1905 г. на первом заседании центрального комитета Гапон сказал нам, что он должен умереть, чтобы воскресить наше дело. Далее он сказал: „Товарищи, даю вам на открытие отделов — 1000 руб. собственных денег, и у вас есть 4000 рублей, вот вы и работайте пока на эти деньги, а после найдутся ещё. О деньгах, товарищи, не хлопочите, в них недостатка не будет“. Вскоре было созвано общее собрание в Соляном городке всех русско-фабрично-заводских рабочих города Петербурга, где казначеем Карелиным был дан отчёт и сколько осталось у нас денег. Он говорил, что у нас собственных денег 4000 рублей и 1000 рублей дал нам о. Гапон своих. Товарищ Смирнов сказал речь о милости Гапона, что он заработал в Лондоне 40 000 рублей и из собственных трудов дал нам 1000 рублей. Во второй половине декабря 1905 года председателем центрального комитета русско-фабрично-заводских рабочих Варнашевым дан был отчёт о расходах по открытию отделов. Варнашев начал с того: „Товарищи! Вы знаете, что у нас денег было 4000 рублей и 1000 рублей дал Гапон, который получил от Витте“. Не буду описывать, что произошло при этом открытии между товарищами, но обнаружилось, что знали это только Гапон, Варнашев, Кузин и Карелин — рабочие, председатели отделов, интимные друзья Гапона.
После отчёта Варнашева положение становилось нехорошим и слишком тёмным. Я и товарищ Черемушин стали сомневаться в честности Гапона. Сомневаться пришлось недолго. В начале января 1906 года близкий друг Гапона Александр Матюшенский куда-то скрылся. После 9 января 1906 года я пришёл в помещение центрального комитета, где встретил взволнованного секретаря Кузина, который позвал меня в отдельную комнату и, волнуясь, говорил: „Ты знаешь, у нас беда случилась, нас обокрал Матюшенский, украл у нас деньги“. — „Какие? У кого? Сколько?“ — задал я Кузину вопросы. „Видишь, как это случилось. Председатель Варнашев поехал к министру Тимирязеву за обещанными деньгами, тот говорит, что Матюшенский давно уже их получил, и показал Варнашеву расписку в получении денег. Варнашев — к Матюшенскому, но того и след простыл“. — „Но какие же это деньги?“ — я спрашивал. „Видишь ли, как это было. Гапон не тысячу рублей получил от Витте через Тимирязева, а 30 000, тысячу рублей Гапон дал в октябре, когда уезжал, а остальные поручил Матюшенскому, вот он и получил от Тимирязева. Помнишь, он говорил, что даёт ему деньги купец, а это были те деньги, которые дал Витте. Гапон дал 1000, Матюшенский в два раза 6000 рублей, а остальные 23 000 увёз“.
Через день я говорил с Гапоном об этих деньгах. Я спрашивал, как он мог взять их один и кто ему позволил и зачем взял? Гапон отвечал, что принуждён был взять якобы потому, что не открывали собрания. Второй раз Гапон говорил мне, что ему было предложено Витте 30000 рублей за то, чтобы Гапон уехал за границу и не подымал шума об иске за убытки, которые понесли рабочие при закрытии собраний после 9 января 1905 года. Но на вопросы, кто ему позволил взять, он не отвечал, а ругал Матюшенского и, хлопая меня по плечу, говорил: „Ищи его, негодяя, получишь 5000 рублей“.
Положивши для этого 1 год 3 месяца жизни, я был предан делу душой и телом. Раненный 9 января, я принуждён был скрываться за границей. Теперь, открывши все тёмные дела Гапона, моя честь и совесть не может спокойно выносить эту мерзость и тёмных дел Гапона. Я решил открыть эту загадочную личность для рабочих и всего русского народа. Обращаюсь ко всем товарищам рабочим и прошу посмотреть, какой наш вождь, и на что он способен, и как он обманывает нас.
Товарищи рабочие! Возьмите в свои руки наше дело и ведите его сами до конца. Не доверяйте его одной личности и той, которая ничего общего с нами не имела, да и иметь не может. Гапон не может стать с нами за станок и плуг, и поэтому его цели другие и тёмные для нас, а раз тёмные, то он нам не нужен и вреден освободительному движению. Я к русскому народу обращаюсь и прошу посмотреть, на что наше правительство бросает деньги.
Председатель Невского района 7 отдела собраний русско-фабрично-заводских рабочих Николай Петрович Петров».
Вот о каком письме напомнил Гапону Рутенберг в первые же минуты их встречи после возвращения из Гельсингфорса.
Конечно же, письмо было для Гапона страшным ударом, но Рутенберг с удивлением увидел, что тот нисколько не растерян.
— Петров изменник и провокатор, — совершенно спокойно заявил он, — и подлежит рабочему суду.
Рутенберг решил тронуть, как он думал, самое больное место Гапона в связи с этим письмом.
— Ну хорошо, Петров изменник. Но что после этого подумает о тебе Рачковский? Наверно, теперь полетят все твои планы?
Он напряжённо ждал ответа. Гапон предостерегающе поднял руку:
— Об этом не думай. Что для Рачковского какой-то Петров? Есть он на белом свете или его нет? И что для Рачковского и его государственных дел какое-то письмо в газетке? А что касается сути, так Рачковский о тех деньгах знал всё до последней мелочи раньше Петрова.
— От кого? — быстро спросил Рутенберг.
— От того же Мануйлова, — спокойно ответил Гапон. — Неужели ты можешь подумать, что вопрос о деньгах для моего общества мог решаться без участия охранки?
— Мне всё-таки насчёт этих денег не всё ясно. — обронил Рутенберг.
Гапон остановился перед ним:
— С деньгами было так. Распоряжение дать их нашему обществу шло от Витте, но практически деньги были получены у министра торговли Тимирязева.
— Кто их получил? — спросил Рутенберг, глядя в бегающие глаза Гапона.
— Я же тебе говорил — Матюшенский.
— Сколько?
— Вот тут и подтвердилась твоя давняя характеристика Матюшенского как авантюриста. Он заявил мне, что Витте нас обманул, дал не тридцать тысяч, как обещал, а всего семь. Но Тимирязев показал нам расписку Матюшенского в получении им тридцати тысяч. Меж тем Матюшенский скрылся, и никто не знал, где он. Но так как в этой операции с деньгами изначально принял участие чиновник Витте по особым поручениям Мануйлов, который, кроме того, как ты сам говорил, работает и в полиции, я обратился за помощью к нему. О краже общественных денег он сообщил охранке, и оттуда последовал приказ найти Матюшенского и отобрать у него деньги. Его нашли в Саратове, но у него осталось только двадцать три тысячи, а семь тысяч он успел истратить. Тогда я в правлении нашего общества на Владимирской собрал всех своих ближайших соратников и рассказал им историю этих денег, которые были нам даны на восстановление помещений общества, разгромленных после Девятого января. Мои соратники Кузин, Карелин, Иноземцев и другие стали требовать, чтобы об этих деньгах больше никто не знал. Наиболее горячо об этом говорил именно Петров, и он даже поклялся, что об этих деньгах никогда не вспомнит. Но я тогда категорически заявил, что никаких подозрений насчёт этих денег опасаться не следует: деньги даны нам на общее рабочее дело совершенно открыто и официально, и когда будет нужно, я сам через газеты расскажу, что это были за деньги. Тогда Петров стал кричать, что я смогу это сделать только на основе решения общества. Вот же тип, а? А знаешь, почему он написал в газету? Он нуждался в деньгах, а мы из той суммы не дали ему ни копейки и всю её вложили в наше дело. В общем, я поклялся, что сам совершу возмездие над Петровым. Но ты же, Мартын, — с нервной оживлённостью продолжал Гапон, — не знаешь, что произошло ещё… Я собрал всю верхушку моего общества вроде бы как на дружеский ужин — почтить память погибших Девятого января. До этого я рассказал о предательстве Петрова рабочему Черемушину.[14] Ты его знаешь, он человек твёрдого характера. Он выслушал и сказал: «Я его во время ужина убью, дай мне только револьвер». И я дал ему свой браунинг. Ну вот, сели мы за стол. Черемушин как раз напротив Петрова. Я произнёс страстную речь в честь памяти товарищей, погибших Девятого января. Кончил говорить.
И вдруг вижу, как Черемушин достаёт из кармана пистолет, встаёт и громко заявляет: «Нет правды на земле!» — и с этими словами стреляет в Петрова раз, два, три, а Петров сидит как ни в чём не бывало, только таращится. И тогда Черемушин приставляет пистолет к виску и стреляется сам. Никто остановить его не успел. Рабочие бросились ко мне, умоляя меня не стреляться, хватали за руки. — Он усмехнулся: — Откуда они взяли, что я хотел застрелиться, не знаю. Я им спокойно сказал: «Давайте поклянёмся верно служить рабочему делу». И все поклялись. Очень трагическая это была минута, Мартын, никогда её не забыть… — Гапон помолчал и добавил: — Но в одном ты прав: всё же после всего этого доверие Рачковского ко мне, конечно, не возросло.
— После этой драмы ты с ним виделся? — спросил Рутенберг.
— Я виделся с ним только один раз, но думаю, что до этого, после у меня не было сил идти к нему. Точно не помню…
— Давай вместе посчитаем дни, — предложил Рутенберг. — Это же очень важно для нашего дела.
Стали считать. Гапон путался, злился. Наконец вышло, что он был у Рачковского на другой день после самоубийства Черемушина.
— Значит, сил у тебя всё же хватило? Где встретились?
— В отдельном кабинете у Кюба, — подавленно произнёс Гапон.
— Как же это ты успел с ним связаться?
— На другой день после драмы я утром позвонил ему и попросил о встрече. Он ответил: «Через час у Кюба позавтракаем».
— Дальше, дальше, — требовал Рутенберг.
Гапон совсем скис, лицо у него будто обвисло:
— Ну… Когда я приехал в ресторан, дежурный татарин сразу же провёл меня в кабинет. Рачковский уже сидел за столом.
— О чём говорили?
— Я сказал, что видел тебя перед отъездом в Гельсингфорс, но что ты твёрдо ответа о встрече с ним не дал.
— О Петрове и Черемушине говорили?
— Он сказал, что подлецы мои товарищи — сперва сами наблудят, а потом стреляются. Я ответил, что сам разочаровался в них.
— А куда ты утром звонил Рачковскому?
— Домой. Номер четырнадцать семьдесят четыре.
— Как он узнает, что звонишь именно ты?
— Я называюсь Апостоловым.
— А как зовёшь его ты?
— Иван Иванович, — Гапон испуганно встрепенулся. — Зачем ты всё это выспрашиваешь?
— Не бойся. Я его не трону. Теперь, если мне встречаться с ним, то только для того, чтобы сорвать у него приличные деньги и уехать куда глаза глядят. Сколько он даст за то, что я приду?
— Тысяч пять даст!
— Мало. Меньше, как за двадцать пять тысяч, не пойду.
— Двадцать пять? — Гапон задумался. — Не знаю, не знаю. Если бы ты ему хоть два слова сказал о делах Иванова в столице, вот тогда можно требовать куда больше.
— Ладно. Связывайся с ним и скажи, что жить до старости я здесь не собираюсь. Хочу уехать. Нужны деньги. Словом, или дело, или иди он к чертям.
— Хорошо, я всё передам. Только ты эти дни будь дома, — попросил Гапон.
Теперь Рутенбергу оставалось только ждать известий. Спустя три дня Гапон пригласил его к себе на квартиру.
Дверь открыла жена Гапона. Это была простая женщина с бледным болезненным лицом, слепо и преданно любившая мужа, прощавшая ему все его причуды и выверты и пытавшаяся приучить его к семейной жизни.
— Это так хорошо, что вы пришли, — тихо проговорила она, пропуская Рутенберга в квартиру и помогая ему раздеться. — С ним опять что-то происходит, он сам не свой. Предохраните его от ошибок, он вас слушается…
Рутенберг про себя тревожно удивился — неужели он рассказывает ей о делах?
Она привела его в комнату, где Гапон сидел в кресле, закинув ноги на стол. Увидев Рутенберга, он свалил ноги со стола и встал.
— Так всегда сидят американцы и говорят, что от этого кровь лучше идёт к голове, — когда жена оставила их одних, заговорил тихо: — А я думал, ты не придёшь. По-моему, ты веришь мне всё меньше. Но раз уж пришёл, садись, в ногах правды нет, — Гапон показал ему на кресло рядом с собой. И, как только Рутенберг сел, резко повернулся к нему: — Ну, что ты решил?
Тот пожал плечами:
— По-моему, сейчас важно другое — что решил Рачковский? А моё решение тебе известно.
Гапон закинул лицо вверх и задумался, пощипывая бородку:
— Я говорил с ним, правда, только по телефону. — Он исподлобья глянул на Рутенберга. — Он, конечно, тебя ждёт. И я так его понял, что если бы ты хоть намекнул, какое дело у Иванова, он дал бы за это даже больше, чем ты хочешь. Они страшно трясутся за жизнь Дурново. Вашей боевой организации они боятся пуще смерти.
— Ну что ж, мы с ним это обсудим, — спокойно сказал Рутенберг. — Но сейчас меня тревожит одно — чтобы о нашей с ним встрече не узнал никто.
— За это я ручаюсь! — торжественно заявил Гапон. — Сам я, как ты понимаешь, могила, а полиция ещё никогда не выдавала своих помощников. Никогда. И даже с которыми у полиции не получилось, после спокойно жили и даже благоденствовали.
Рутенберг покачал головой:
— Но торгуется он зря. Я рискую жизнью. Если просочится хоть капля о нашей встрече, мне крышка. Да и ты конспиратор неважный.
— Как ты, Мартын, можешь говорить такое?
— Ну ладно. А насчёт того, дорого я им буду стоить или нет, скажу тебе так. За один мой обед с Рачковским при том, что я буду молчать, мои же товарищи пустят мне пулю в лоб… Кстати, а что получишь ты за то, что уговоришь меня?
Гапон посмотрел растерянно:
— Я тоже хорошо получу, особенно если Иванов связан с Дурново.
Рутенберг усмехнулся:
— Красиво получается: Иванов на виселицу, а ты за деньгами?
Гапон встрепенулся, хотел что-то сказать.
— Ладно. Я решил, — остановил его Рутенберг. — Договаривайся о встрече в ближайшие дни. Но пять тысяч — это не деньги.
— Мартын, он даст гораздо больше, ты ему только хоть чуть-чуть поясни, чем занят Иванов.
— Что значит твоё «чуть-чуть»? Это же выдача в их руки боевых товарищей!
— Почему обязательно выдача? Мы же можем их предупредить, и они скроются.
— А если их схватят? Всем виселица! А мне — пуля от своих.
— А ты при чём? Рачковский говорит, что он сделает так, что причиной неудачи будут ошибки самих товарищей.
— Да как ты не понимаешь, что всё равно им — виселица?!
— Но и у вас же бывают потери… — вяло возразил Гапон. — А ты, получив деньги, можешь уехать куда глаза глядят и жить там в достатке и покое.
Рутенберг едва удержался, чтобы не сказать Гапону, какая он сволочь.
Но тот продолжал идти напролом:
— Теперь только ваше свидание — и конец, — с наигранной лёгкостью заключил он.
— Когда можно ждать сигнала от Рачковского? — деловито осведомился Рутенберг.
— Да каждый день может пригласить.
— Ладно, посмотрим, — угрюмо проговорил Рутенберг, в эту минуту решая, что ждать приглашения бесконечно он не будет, а совесть приказывает ему сделать то, что он может сделать уже теперь, — покончить с Гапоном.
А тот точно подслушал его мысли, встрепенулся:
— Ты, Мартын, почему-то не хочешь понять, как опасно втёмную играть с этим Рачковским. — Не далее как три дня назад он вызвал меня на встречу. Как обычно, отдельный кабинет, роскошная еда — и сразу вопросик: «Где Рутенберг? Его уже два дня нет в городе». Я отвечаю: «Не знаю, у него свои дела, у меня свои»… И тогда он говорит: «У нас складывается впечатление, что вы оба преувеличиваете надёжность гарантии амнистии для вас. Вам обоим следовало бы знать, что амнистия не отменяет обвинения в совершенном преступлении, она только считает на данный момент необязательным наказание. Подчёркиваю, на данный момент». Вот и всё. И если, говорит, вы оба не докажете делом, что готовы помочь нам, мы можем в два счёта получить согласие министерства юстиции на исключение вас из списка подлежащих амнистии, учитывая тяжесть вашего преступления. Подумайте-ка об этом вместе с Рутенбергом. Вот так… — Гапон умолк и напряжённо смотрел на собеседника. — Что скажешь?
— Ладно, намекни им, что я склоняюсь помогать им, но стоить это будет очень дорого. Но ты… — Рутенберг быстрым шагом подошёл к Гапону вплотную, — ты остерегись дать им основание подумать, что со мной всё будет легко! Трудно будет и дорого! А если задёшево продавать меня начнёшь, крепко пожалеешь. А теперь слушай внимательно: при первой же встрече с Рачковским скажешь ему такую фразу, запомни: Рутенберг просил передать, что Иванов приступает к делу. Запомнил?
Гапон точно повторил эти слова. Рутенберг попрощался и ушёл…
Предательство Петрова и публичное самоубийство Черемушина, конечно, подкосили Гапона, он вдруг с тоской и страхом отчётливо обнаружил, что главной его надежды — опоры на рабочих — у него больше нет. Оставался только Рутенберг и возможность с его помощью снова обрести доверие и поддержку всесильной охранки.
Как плохой шахматист не умеет обдумывать свои и предвидеть все возможные ходы противника, так и Гапон не был способен охватить умом все хитросплетения своего сегодняшнего сложного и опасного положения и хватался за то, что, по его мнению, сейчас было особо необходимо для него лично. Его не оставляла почти паническая мысль: что будет с ним, если Рутенберг откажется от предложения Рачковского? Но он, однако, и понимал, что для него выход из этой ситуации в том, чтобы Рачковский верил ему и хотел встречаться с ним. И он решает немедленно просить Рачковского о встрече…
На этот раз встреча ему была назначена не в ресторанном кабинете, а на конспиративной квартире охранки на Садовой улице.
Это был скромный по внешнему виду коммерческий дом, в каких снимают квартиры чиновники средней руки. Однако квартира, в которой оказался Гапон, была обставлена дорогой стильной мебелью, но выглядела нежилой или давно покинутой жильцами. Стол, за который сели Рачковский и Гапон, был покрыт пылью. Рачковский, будто нарочно желая обратить на это внимание Гапона, провёл ребром ладони по столу, потом глянул на неё и, достав из кармана носовой платок, тщательно вытер.
— У меня, Георгий Аполлонович, очень мало времени. Давайте только о самом главном. Как Рутенберг?
С ответом промахнуться было нельзя. Гапон осторожно проговорил:
— Я уже сообщал вам, что он колеблется, но для такого человека, как он, это уже почти согласие.
Рачковский пристально посмотрел на него:
— И что же дальше?
— Сейчас его колебания могут привести к желательному вам решению. Есть совершенно новое обстоятельство: у него возник явный конфликт с руководством его партии, и особенно с её боевой организацией.
— А разве он сейчас видится с ними? — быстро спросил Рачковский.
— За последнее время несколько раз ездил в Гельсингфорс и только что оттуда. Зачем бы ему туда ездить?
Рачковский молчал. Он знал об этих поездках Рутенберга и что тот встречался с Азефом и Савинковым. Знал от самого Азефа. Другое дело, можно ли быть уверенным, что Азеф сообщил всю правду о переговорах? Рачковский допускал, что Азеф может обманывать и его…
— Ну и что же? — пожал он плечами. — Мало ли зачем он туда ездил. Не думаю, чтобы он вам об этом докладывал.
— Но каждый раз, возвращаясь оттуда, — оживился Гапон, — он немилосердно ругал своих лидеров, называл их тряпичными революционерами, потерявшими всякое представление о том, что происходит в России.
Рачковский снова молчал. У него в столе лежало донесение Азефа, в котором тот всячески поносил лидера партии эсеров Чернова, называл его безнадёжным политическим импотентом. Мол, даже рыбу он ловит на искусственных мух. Зная, что Чернов — истовый рыболов, Рачковский искренне посмеялся, прочитав это, и отдал должное острому языку Азефа. Но Азеф так же может продать и его самого…
Рачковский удивлённо глянул на Гапона: «А он, оказывается, может улавливать истину, казалось бы, ему недоступную. Но точно ли он видит и чувствует Рутенберга?»
Гапон будто подслушал его мысли:
— Поверьте, Рутенберг стоит на грани согласия пойти вам навстречу, но каждый раз подчёркивает, что это будет стоить вам очень дорого. Последнее время он уже не раз делился со мной своей мечтой пожить спокойно и в достатке где-нибудь в Крыму, а ещё лучше — за границей. Он уже сейчас покупает дачу, говорит, запишу её на имя жены — пусть у нас будет ещё и такой запасной уголок для тихой жизни.
Рачковский снова вспомнил донесение Азефа, в котором тот давал ему совет не преувеличивать опасность Рутенберга как революционера. По его наблюдениям, он устал от борьбы и политики и, если бы у него были средства, немедля поменял бы политику на обеспеченную жизнь мещанина.
— Но как же всё-таки это наше дело будет развёртываться дальше? — спросил Рачковский.
— Мне кажется, лучше всего нам встретиться втроём и поговорить напрямую. Кстати, Мартын настойчиво просил меня передать вам, что Иванов приступает к делу.
Рачковский покачал головой:
— В вашем присутствии он на решающий разговор не пойдёт.
— А если так? — дёрнулся Гапон. — Мы придём вдвоём, а в нужный момент я вас оставлю с ним наедине.
— Я подумаю. Но сначала я жду от вас сообщения, что его колебания кончились.
Рачковский пригласил к себе полковника Герасимова, курировавшего в охранке работу по внешнему наблюдению. Он так сумел поставить эту службу, что охранка знала каждый шаг интересовавших её объектов. При Зубатове и Медникове культурный уровень филёров соответствовал в лучшем случае уровню церковноприходского училища. Герасимов же брал на службу людей, как он выражался, с собственной башкой на плечах. Это при нём в петербургской охранке появился филёр с кличкой «Гимназист», который владел французским и прославился тем, что одно своё донесение закончил стихами:
К полуночи объект прошёл домой,
Но и в постели он оставался мой…
Герасимов ещё шёл к столу Рачковского и уже услышал его вопрос:
— Что происходит с боевиком Ивановым?
— Иванов? Одну минуточку… — Герасимов сел к столу и вынул свою знаменитую «поминальницу» — пухлую записную книжку в чёрной корочке. — Иванов ведёт себя довольно странно. Живёт по-прежнему в той же дорогой квартире на Литейном, содержит слугу и повариху, пользуется одним и тем же лихачем.
— Лихач не из обычных их наблюдателей?
— Нет. Скорей, он наш наблюдатель, — улыбнулся Герасимов. — Во всяком случае, его вчерашние маршруты с Ивановым — утром у меня на столе, но они, как правило, пустые. Посещает Донона почти всегда с дамами.
— Этих дам установили?
— А как же! В одном случае артисточка оперетки госпожа Леман, замечу, товарец не дешёвый, про Иванова говорит: «Кавалер скучный, но с деньгами не жмётся». Из очень состоятельной семьи. Она распространяет слух, будто выходит за Иванова замуж, кстати, для неё он не Иванов, а Шиманский.
— Ну хорошо, хорошо, — поморщился Рачковский. — А что же Иванов делает в столице ещё? Вы же знаете, что он за штучка.
— Ничего для нас существенного. Бывает на бегах, в прошлое воскресенье выиграл там двести рублей. Посещает театры. Ездит в Териоки кататься на лыжах.
— Встречи его там не прозевали?
— Не было встреч. Хотя по воскресеньям там тьма лыжников. Но он катается в одиночку, один раз с нашим «Гимназистом», но без всяких интересных с ним разговоров, кроме как о погоде.
— Странно, — заметил Рачковский. — У меня есть, правда, пока глухая информация, что он приступает к делу.
— Учту, — кивнул Герасимов. — А нет данных, на кого они теперь нацелились? По моим наблюдениям, Дурново они оставили в покое. Может, Трепов? Он недавно получил по почте угрожающее письмо за подписью «студенты-революционеры». Но что это за студенты, пока выяснить не удалось.
— Не прозевайте, полковник! Внимательно смотрите Иванова. Рутенберга смотрите?
— Он только что съездил в Гельсингфорс. Выяснить, что он там делал, вне наших возможностей.
— Мы это знаем. А что он делал по возвращении?
— Два раза его дом посетил Гапон.
— Иванов с ним не встречался?
— Зафиксирована одна встреча — быстрая, на ходу.
— Спасибо. Но Иванова смотрите неотрывно. Его контакты для нас необычайно важны.
Герасимов ушёл. Рачковский задумался над лежащими перед ним бумагами.
Здесь возникает вопрос: сообщал ли Азеф охранке о комбинации Гапон — Рутенберг против Рачковского?
Есть основания предполагать, что по каким-то своим соображениям он этого не сделал. Известно, например, что он ненавидел бывшего директора департамента полиции Лопухина, будто предчувствовал, что в недалёком будущем тот поможет разоблачить его как платного агента охранки. Не перешла ли эта инстинктивная ненависть Азефа и на Рачковского? Кроме того, у Азефа был конфликт с самим Рачковским, когда тот возглавлял заграничную агентуру охранки и был фактическим начальником Азефа, тоже находившегося за границей. Как свидетельствовал позже полковник Герасимов (уже после разоблачения Азефа), причиной конфликта была неуёмная жадность Азефа до денег, которую Рачковский будто бы пытался урезать.
Надо сказать, что, когда читаешь хранящиеся в архиве охранки служебные донесения Азефа с очередной «продажей» полиции кого-нибудь из товарищей по партии, в конце почти каждого донесения натыкаешься на его просьбы, «вторичные напоминания», категорические требования прислать ему то 400 рублей, то 700, а то и тысячу. Из какого тарифа он при этом исходил, непонятно.
Так или иначе, неизвестно, предупредил ли Азеф Рачковского о грозящей ему опасности. Если он это и сделал, то несколько позже, о чём можно судить по произошедшему крутому повороту Рачковского в переговорах с Рутенбергом…
Как мы знаем, Борис Савинков был полностью осведомлён о подготовке комбинации Гапон — Рутенберг — Рачковский. Потом, вспоминая эту историю, он напишет, что «возникновение всей этой дикой затеи можно не оправдать, но хотя бы объяснить тем, что в то время у партии С. Р. не было никакого, соответственного обстановке в России, политического актива, вдобавок усиливался разлад внутри партии по поводу эффективности террора, и в этих условиях руководству партии такая фигура, как Рачковский, даже хотя бы в проекте плохо продуманной комбинации показалась престижным делом. Жалко тут одного Рутенберга, который в результате этого попал в трясину безысходного положения…»
Утром посыльный от Гапона принёс Рутенбергу коротенькую записку: «Суббота. Ресторан Контан. Девять вечера. Спросить кабинет господина Иванова».
Рутенберг решил ехать безоружным.
Почему он принял такое решение? Позднее, когда возникнет затяжной конфликт по поводу всей «гапоновской одиссеи» между руководством партии и Рутенбергом (мы об этом ещё узнаем), Азеф назовёт это решение Рутенберга первым и откровенным проявлением его трусости и уловкой, чтобы не выполнить волю партии в отношении Рачковского. Сам же Рутенберг будет объяснять иначе: он думал, если Рачковский подготовил ему в ресторане западню и его возьмут безоружным, то никакого обвинения ему предъявить не смогут, а по старым делам он амнистирован. А если же его разговор с Рачковским состоится, он сделает всё, чтобы он не стал последним, и во имя этого пойдёт даже на то, что даст честное слово — если узнает, что Иванов готовит покушение на Дурново, сообщит об этом Рачковскому. И он мог такое честное слово дать, ибо знал, что Иванову, который всё равно у них под колпаком, такого дела никогда не поручат. А если за это Рачковский проникнется к нему доверием и продолжит встречаться с ним, он выберет удобный момент и ликвидирует его — таково объяснение самого Рутенберга.
В восемь часов вечера он нанял дорогого извозчика (подъехать к такому шикарному ресторану на кляче нельзя) и целый час катался по городу, чтобы явиться в точно назначенное время. Как только он приказал извозчику ехать к Контану, тот оглянулся:
— За вечер вы мой третий пассажир к Контану, один из них похвалялся, будто едет туда на приём к министру Дурново. Вы тоже?
Тот хвастливый пассажир сказал извозчику, видимо, правду: у ресторана было необычное оживление, городовые управляли подъездом экипажей с гостями, у дверей маячили филёры. Яркие лампочки были окутаны снежной круговертью разыгравшейся метели.
Отпустив извозчика, Рутенберг уверенно прошёл к парадному входу — а вдруг Рачковский его ждёт?
Когда он вошёл в ярко освещённый вестибюль ресторана, было четверть десятого. Гардеробщики с собачьи-преданными физиономиями помогали гостям раздеваться. Рутенберг стал в стороне, держа своё пальто в руке. Уголком глаза он видел, как торчавший у колонны филёр ощупывал его острым взглядом.
Подбежал молоденький слуга-распорядитель:
— Я — в кабинет, заказанный господином Ивановым, — небрежно сказал ему Рутенберг.
Слуга исчез, но тут же вернулся в сопровождении важного метрдотеля, который спросил:
— На сколько персон должен быть кабинет?
— На две, — раздражённо ответил Рутенберг.
С лёгким поклоном метрдотель ушёл. Через несколько минут он вернулся и с почтительно печальным лицом произнёс:
— Какое-то недоразумение: господин Иванов никакого кабинета не заказывал.
Рутенберг решил схулиганить:
— Если всё-таки господин Иванов появится, скажите ему, что его гость приходил…
На улице он сел в повозку лихача, привёзшего новых гостей. Вернувшись домой, задумался, что могло произойти? Может, что-то напутал Гапон? Может, Рачковский, назначая встречу, не знал, что в тот же вечер в том же ресторане Дурново устраивает приём, и поостерёгся встречаться там с Рутенбергом. Но он не мог не знать об этом заранее, учитывая, что они дрожат за жизнь Дурново. А может, Рачковский по каким-то соображениям решил вообще не встречаться с ним?..
Теперь и нам невозможно точно установить, почему такое важное для Рачковского свидание не состоялось.
Через пять лет Пётр Иванович Рачковский в своей домашней постели тихо отдаст богу душу после тяжёлой болезни. А за год до смерти он в письме будущему генералу охранки Спиридовичу напишет: «Всё-таки тогда, в 1906 году, в своей ситуации с Гапоном я разобрался правильно. Это подтверждают многие эсеровские публикации после убийства Гапона и разглашения тайной деятельности Азефа — они тогда собирались меня ликвидировать вместе с Гапоном. Этот мутновато нами видимый в то время Рутенберг в своих последующих публикациях прямо заявляет, что он должен был выполнить решение партии — убрать Рачковского, воспользовавшись для этого моим с ним свиданием, где он, по словам Гапона, должен был дать мне согласие на сотрудничество. Получить такого осведомителя было для меня грандиозно важно, сами понимаете, но бог помог мне своевременно разобраться в этой ситуации и свидания с Рутенбергом избежать. Наконец, я и не очень-то верил в то, что Гапону действительно удалось сломать Рутенберга и уговорить его стать информатором по боевой организации. В общем, так всё сложилось к лучшему. Что же касается казни Гапона его соратниками с участием того же Рутенберга, то её следует считать вполне логическим действием, учитывая всю вину Гапона перед ними по совокупности, и в этом смысле мне непонятна последовавшая затем тяжба эсеровского ЦК против Рутенберга по поводу казни непутёвого попа…»
Итак, Рачковский пишет, что вовремя разобраться в ситуации ему помог бог. Думается, точнее будет другое — ему помог Азеф.
Так или иначе, а та твёрдо назначенная встреча Рутенберга с Рачковским не состоялась. Рутенберг пытался догадаться о причинах этого. Но утром к нему пришёл Гапон — оживлённый, напористый и вроде раздосадованный.
— Во всём виноват, Мартын, ты, — выговорил он Рутенбергу. — Ты же в ответ на мою записку не прислал своё подтверждение, что будешь у Контана, и я вынужден был предупредить Рачковского, что встреча не состоится. Он очень расстроился и сказал: «Неверные вы люди, с вами трудно вести серьёзное дело». Однако потом всё же велел, чтобы я позвонил ему во вторник и договорился о встрече с тобой. Мартын, поверь мне! Встреча состоится! Непременно состоится! Ты только никуда не исчезай и жди во вторник моего посыльного…
Во вторник посыльный принёс записку: «Обязательно в конце недели, я заеду за тобой сам».
Гапон нервничал: если сорвётся сделка Рутенберга с Рачковским — он пропал, и никаких шансов воскреснуть у него нет и не будет. О восстановлении общества рабочих нечего и думать. После раскрытия Петровым в печати присвоения денег общества, после публичного самоубийства Черемушина, потрясшего всех, кто был при этом, о прежнем доверии к нему рабочих нечего и мечтать. На днях он, проходя через толпу у здания общества, явственно услышал за спиной: «Полицейский поп». Он резко обернулся, ища оскорбителя, но наткнулся на такие суровые, беспощадные глаза рабочих, что счёл за лучшее поскорее пройти в здание.
В общем, сейчас его судьба в руках Рутенберга, только бы тот перестал кочевряжиться и играть в дешёвое благородство. Ведь стоит ему только сказать несколько слов о том проклятом Иванове — и перед ними обоими откроются дороги в новую жизнь.
И вдруг Рутенберг сам вечером пришёл к нему домой — весёлый, решительный, как никогда в последнее время:
— Я к тебе на минутку, но минутку, которая решает всё.
— Велю жене винца нам поставить, чайку, — засуетился Гапон.
— Я действительно на минутку. А завтра наш последний разговор — и будь всё как будет! Я решил дать Рачковскому то, что он просит. На что я иду, ты прекрасно понимаешь, и ты будешь единственным свидетелем того, что произойдёт, потому именно с тобой я должен договориться, как мы поведём себя после этого. Прямо тебе скажу, я боюсь только за тебя и хочу дать тебе несколько полезных советов, как потом уйти от всего этого подальше и чтоб никакого дыма не осталось.
— Сделаю всё, как ты скажешь, — ответил Гапон.
— Завтра я еду отдавать задаток за дачу, и мы встретимся там. Разговор у нас будет длинный, и никто не должен нам помешать. Это в Озерках. Но сам ты дачу не найдёшь, и потому я встречу тебя на станции. Я туда отправляюсь сейчас, а ты выезжай завтра одиннадцатичасовым поездом. Всё запомнил?
— Ну как же! Как же! Озерки. Одиннадцатичасовым. Можешь быть уверен.
Рутенберг собрался уходить:
— На случай, если Рачковский захочет увидеться с нами завтра, назначай не раньше семи вечера.
— Понял, понял…
— До завтра.
Гапону оставалось жить меньше суток.
Рутенберг решил действовать незамедлительно. В казни Гапона он видел единственную для себя реальную возможность оправдаться за всё, что он не сделал. Самой страшной для него была мысль, что его обвинят в трусости. Азеф, когда только решался вопрос о проведении акции против Рачковского и Гапона, спрашивал у него, не трусит ли он? Признаться в трусости даже себе Рутенберг не хотел и во всём винил Гапона, который вокруг этого дела создал атмосферу неуверенности. В общем, он со своей задачей не справился и надёжного выхода на Рачковского не обеспечил. Кроме того, себя Гапон показал способным на крайнюю подлость, Рутенберг мог заподозрить его даже в том, что он просто решил продать его охранке, которая вообще стала для него единственным и последним козырем в жизни.
Рутенберг спешно приступил к подготовке казни Гапона. Он тайно встречался с его соратниками по обществу рабочих и рассказывал им всё о связях Гапона с охранкой и про то, как он теперь продаёт охранке его. Рутенберг хотел, чтобы суд совершили сами преданные Гапоном рабочие. В этом была своя хитрость — он получал возможность впоследствии заявить, что убийство Гапона совершено им не единолично. Однако в полной мере он этим не воспользуется и признается, что организовал возмездие предателю. А отрицать он будет нечто иное…
Всему, что рассказывал Рутенберг о Гапоне отобранным для казни рабочим, те не только верили, но и сами добавляли свои подозрения и обвинения. Их возмущение и гнев были безмерны, они требовали немедленной и беспощадной расправы с предателем. Рутенберг наметил пятерых, как ему казалось, наиболее надёжных рабочих — членов партии эсеров, которые и станут судьями. Однако он считал, что они должны получить совершенно неопровержимые доказательства измены Гапона рабочим, и они получат их из рук… самого Гапона. Там, на даче в Озерках, они своими ушами услышат его разговор с Гапоном, из которого им станет ясно всё до последней точки.
Дачу в Озерках еле успели подготовить и к нужному часу в одной из её комнат поместить рабочих, которые станут судьями.
Рутенберг встретил Гапона на станции, и они не спеша направились к даче. Был конец марта. День выдался яркий, прозрачный. Теплынь, хотя от земли веяло прохладой. Воздух был наполнен ароматом сосны.
— Хоть подышим на природе, — сказал Рутенберг, чтобы хоть что-нибудь сказать, он всё-таки очень волновался, и, когда ждал поезд, его не раз прохватывал озноб.
— Не знаю, как ты, — легко заговорил Гапон, — а я, как будут деньги, уеду на родную Полтавщину, куплю домик у реки с вишнями под окнами и буду… — Он вдруг прервал себя и остановился. — Знаешь что, давай-ка поговорим здесь и я со следующим поездом вернусь домой.
— Ты с ума сошёл, здесь же что ни поезд — то сотни чужих глаз. И потом такое дело, — спокойно и с деловой строгостью продолжал Рутенберг. — Я для верности приготовил записку Рачковскому, в которой прошу его в исключительно важных интересах поторопиться с нашей встречей. Ты же понимаешь, что значит для него заполучить мою собственноручную записку.
— Я же ещё когда предлагал тебе дать её мне, — напомнил Гапон.
— Тогда я ещё не решался на это. Так вот, записка спрятана у меня на даче, я боюсь носить её с собой, мало ли что… Идём, идём, надо же нам поговорить в спокойной и надёжной обстановке.
Когда они подошли к даче и Рутенберг стал отпирать калитку, Гапон, окинув дачу быстрым взглядом, спросил:
— Там никого нет?
— Тут иногда только ночует нанятый мною сторож, но я его вчера отпустил на неделю, он поехал к родне в Лугу. Скажи-ка лучше, ты, пока ехал, хвоста за собой не заметил?
Гапон рассмеялся:
— Чист, как ангел. Рачковский сказал мне, что они за мной уже давно не приглядывают. Но ты, я вижу, труса играешь…
— Если бы ты понимал, на что я решился, тебе было бы не до смеха.
Дача снаружи была заперта на висячий замок. Рутенберг начал его неторопливо отпирать.
— А другой ход есть? — спросил Гапон, заглянув за угол дома.
— Он запирается изнутри засовом, — ответил Рутенберг, распахивая дверь.
Они вошли в тёмную переднюю. Рутенберг приоткрыл на окне внутреннюю ставню, стала видна узкая лестница на второй этаж. Поднялись в большую комнату с крытой верандой. Гапон сбросил шубу, сел на деревянный диван у стены и, нервно потирая руки, вытянул ноги в новеньких ботах.
Рабочие-судьи находились в соседней комнате, на двери в которую висел замок, который не был заперт, в нужный момент Рутенберг мог мгновенно снять его и распахнуть дверь. А теперь он, медленно шагая по комнате, начал разговор.
— Прежде всего я хочу услышать твоё слово священника. Речь пойдёт о душе, на которую я лишний грех брать не хочу.
Гапон рассмеялся:
— Давай, исповедуйся… раб божий…
— Я решил дать Рачковскому ниточку к акции против Дурново. И ещё — к акции, которая готовится в Москве против генерала Дубасова.
— Отлично, Мартын! — воскликнул Гапон. — Могу тебя заверить, тут пахнет уже не двадцатью пятью тысячами, а помножь на четыре. Понял?
— Деньги деньгами. Но я беру на душу великую тяжесть — ведь охранка похватает наших людей и их повесят. Наверняка! Всех повесят. А мы с тобой останемся при больших деньгах. Может быть грех тяжелее? — он замолчал, изображая душевные муки.
— Но разве сам ты после Девятого января не учил меня, что революция без крови и жертв не бывает? Учил, и я этот закон принял. Я и самоубийство Черемушина отнёс на этот закон.
— Вот тебе и на, — удивился Рутенберг. — Ты же сам дал ему револьвер, чтобы убить Петрова, а он выстрелил в себя. При чём тут революция?
Гапон подобрал ноги и всем телом подался вперёд:
— Ну допустим даже, что одного-двух схватят. Но они-то погибнут за революцию, которая без крови не бывает! И вообще, мы говорим не о том. Я сегодня утром созвонился с Рачковским. Он ждёт тебя завтра в восемь вечера.
— Где?
— В его любимом месте — у Кюба.
Помолчав, Рутенберг сказал обречённо:
— Мне остаётся успокоить душу одним — что меня казнят свои. Как в молитве: смертью смерть поправ.
— И сущий во гробу жизнь даровав, — почти весело подхватил Гапон. И добавил: — А Рачковский, между прочим, говорил и об этом. Он сказал, что тебя от мести своих спасти очень просто. Для вида, говорил, мы его вместе с другими арестуем, месяца три подержим. И он — чист.
— А если вместе с товарищами повесят и меня? Тогда на твоей душе будет не только Черемушин, но и я — твой друг.
— Рачковский тебя не тронет! Клянусь!
— А если всё произойдёт по худшему варианту, как ты сам-то жить будешь, как с богом поладишь?
Гапон подумал немного и твёрдо ответил:
— Если тронут тебя, я застрелюсь, честное слово, но этого не случится. И бог ко мне уже давно милостив.
— А если я опубликую твоё покаянное письмо Дурново, в котором ты обливаешь помоями своих рабочих, как на это посмотрят рабочие и все честные люди?
— Ты не сделаешь этого! — выкрикнул Гапон.
— А если сделаю, перед тем как пойти на виселицу?
— Я объявлю тебя сумасшедшим — и делу конец. И вообще, дорогой Мартын, мы с тобой говорим о том, чего не будет. А наша с тобой реальность ясна и проста — мы получаем деньги и уходим в совсем другую жизнь, где нам гарантированы благосостояние и полная безопасность. И скажи мне, кого нам бояться? Общественного мнения? Да какая ему цена? Подумай, ещё недавно это мнение превозносило меня, а теперь об меня ноги вытирают.
— Ладно, оставим это, — примирительно сказал Рутенберг. — А что касается денег, то у тебя их получится поболее, чем у меня. Я же не забыл чек на пятьдесят тысяч франков, который ты показывал мне в Лондоне. Эти денежки, небось, в банк запрятал?
Гапон тяжело вздохнул:
— Ах, Мартын, Мартын, я те денежки ещё в Европе растряс, ты же видел, как я там жил, ни в чём себе не отказывал.
— А помнится, ты говорил, что эти деньги даны на революцию. И ты, брат, грешный человек, не менее меня грешен, так что будем мы с тобой по церквам вместе свои грехи замаливать.
Гапон рассмеялся:
— Я знал одного дьякона, который говаривал, что безгрешными бывают только последние дураки.
Огромным усилием воли Рутенберг подавил ярость и спросил:
— Ты знаешь, что предателю Тихомирову[15] царь подарил серебряную чернильницу?
— Ну и что? — беспечно спросил Гапон, видимо, обрадованный, что разговор уходит в другую сторону.
— Да ведь и тебе могут такую чернильницу поднести.
— Тоже в руку, — рассмеялся Гапон. — Снесу её в ломбард…
Вот тут Рутенберг одним прыжком очутился у двери в соседнюю комнату и сорвал замок.
Вбежали рабочие.
— Вот твои судьи! — крикнул Рутенберг.
Гапон вскочил, норовя успеть к входной двери, но его схватили, и он мгновенно был связан. И повешен.