Сдвиг земной оси

Древний хаос потревожим,

Космос скованный низложим,

Мы ведь можем, можем, можем…

C.Городецкий

И никто не ответит: врете, ничего вы не можете, даже того, что всех вас сейчас, как слепых щенят, в помойную яму вышвырнут, понять не можете.

Д.Мережковский


Несмотря на гордое название и эпиграф, на самом деле — это вступление. Прежде чем говорить о конкретных произведениях, мне показалось необходимым пояснить свой подход даже не к самой фантастике, а к тому, почему я выбрал именно этот вид литературы, пытаясь объяснить хотя бы некоторые странности нашей истории после 1917 года, а может быть, и собственную жизнь, ведь большая ее часть прошла при советской власти, а юность, до окончания университета так и при Сталине. Возвращаясь к прошлым годам, я удивляюсь прежде всего самому себе. Как же мы могли не замечать того, что сегодня представляется таким очевидным, страшным, чудовищным? Но ведь не замечали, вернее, замечали, но продолжали верить. И хотя я сегодня пытаюсь взглянуть на многие произведения с нетрадиционной точки зрения, я, конечно, не претендую на то, что мне удалось разгадать эту сложнейшую социально-психологическую загадку, над которой бились сотни выдающихся умов. Но в свое время еще эмигрант Федор Степун, выдающийся философ-публицист, признавался:

«Хотя мы только и делали, что трудились над изучением России, над разгадкой большевистской революции, мы этой загадки все еще не разгадали».

Это было сказано давно, и сегодня мы знаем несравненно больше, чем знали многие эмигранты первой волны, а загадка все равно остается.

Пробираясь от 20-х годов к 90-м, я ни о какой истории отечественной фантастики и не помышлял. Большая часть произведений, выуженных трудолюбивыми библиографами из отравленной реки времени, здесь опущена — мне они не интересны, позволю допустить — не только мне. Нравственные, психологические, политические, исторические трагедии и конфузы, которые произошли в стране, легко рассмотреть и на других литературных примерах, и, конечно, не только на литературных. Стоит затронуть любую отрасль общественной жизни, и мы придем к одинаковым итогам, нет, скорее к одинаковым загадкам: каким образом население огромной державы за три четверти века почти поголовно превратилось в совков, как теперь из сего малопочтенного сословия выбираться, в какую сторону надо двигаться? Пусть меня обвинят в преувеличении, но фантастика в пережитых нами мутациях была одним из катализаторов, хотя бы, потому что ее до недавнего времени читали очень много, да и сейчас не обходят вниманием. Пока в том утверждении только констатация ее популярности; нравственная оценка ее воздействия впереди. Нельзя не признать, что негативного в нашей фантастике больше, чем позитивного, но я по преимуществу буду говорить о позитивном, хотя и не без регулярных соскальзываний в болото; правда, и то, что в доме Обломовых все смешалось, как сказал один из политических деятелей новейшей формации, видимо, от волнения перепутав Обломова с Облонским, так, что трудно определить, какую роль сыграл, например, в идеологической ориентации нашего юношества Александр Беляев — положительную или отрицательную.

Наперед заявляю, что я — шестидесятник. Чем горжусь. Все, что здесь написано — написано с позиций шестидесятника. Я благодарю судьбу за то, что мне выпало счастье жить в эту диковинную пору, когда история уже подписала смертный приговор строю, царившему в нашей стране, но не спешила с его обнародованием. Сейчас все старательно перекладывают вину за произошедшее на интеллигенцию, мол-де это она, она звала Русь к топору. Дозвалась. И сама же под этим топором полегла. Но если и можно винить интеллигенцию, то только за неправильную тактику. Стратегию диктовала история. Перемены назревали, как нарыв, на всем земном шаре. К первой Мировой войне русская интеллигенция имела косвенное отношение, а война все-таки разразилась. Дикие изломы кровавого века трудно расценивать иначе, как настойчивые предупреждения истории: люди, остановитесь, вы отправились по неверному пути, вам приходится прорубать непроходимые заросли и постоянно вытаскивать друг друга из трясины. Но, к сожалению, мать-история позабыла указать нам правильный маршрут. Может, она и сама его не знает. Приходится искать. К сожалению, единственным способом: методом проб и ошибок, или, выражаясь менее академически, методом тыка. Ошибаясь и жестоко платя за ошибки, люди ищут. Ищут философы, ищут писатели, ищут политики, ищут давно и не могут найти… Не случайно фантастика так расцвела в 60-ые годы, когда вопрос о поисках путей стал главнейшим из главных, что, правда, не было понято, мы продолжали переть напролом и в упор не желали видеть современной бетонки, которая пролегала совсем рядом. Фантастика искала дорогу издавна, бывало, даже кое-что и находила. Стоит попытаться уроки ее понять, а не отбрасывать их…

Нынче модно изгаляться над шестидесятниками, шпынять их за мнимые или действительные заблуждения и промахи. Тонкая издевка проскальзывает даже в выступлениях тех молодых авторов, которые симпатизируют, не исключено, что искренне, своим предшественникам. Они жалеют нас, убогоньких, всерьез собравшихся строить социализм с каким-то там человеческим лицом, когда ныне любой недоумок знает, что социализм — чудище обло, озорно, огромно, стозевно, а уж лаяй-то, лаяй, не хуже озверевших овчарок из лагерной охраны. Мы же, бедняжки, до сих пор неадекватно воспринимаем действительность, зациклившись на «слепящей тьме», архипелагах ГУЛАГах, и не хотим мириться с тем, что для нынешнего поколения вся это осточертевший плюсквамперфект, история древнего мира, и переживать за страдания жертв сталинского террора — не то же ли самое, что переживать за мучеников инквизиции? Несчастных, конечно, жаль. Кто спорит?

Другие времена, другая молодежь, которая дергается на заезжих поп-звездах, порой неразличимо сливаясь с предсказанной Стругацкими в «Хищных вещах века» общественным балдением — «дрожкой», и которой вроде бы до фени обветшалая духовность романов Солженицина, яростные обличения Сахарова, хватающие за сердце песни Окуджавы, Высоцкого, Галича, стихи Евтушенко и Вознесенского, фильмы Тарковского… «Если бы сейчас молодой поэт предложил для печати строки „Женщина, Ваше Величество“ или „Надежды маленький оркестрик под управлением любви“, его бы никто всерьез не воспринял», — утверждал не столь давно молодой журнальный критик. Да? Если действительно уже нет юношей и девушек, которых бы трогали строки Окуджавы, то и вправду что-то непоправимо надломилось в нашей жизни, и остается только погасить фонарики и углубиться во тьму пещер. Если так, то таким глухарям будет чужд и любой другой поэт — от Пушкина до Чичибабина. Окуджаву родили Роковые Шестидесятые, он был их главным певцом, но как всякий большой поэт — он поэт на все времена. Песни Окуджавы — знамя любой группы людей, которые идут сквозь улюлюкающие или в лучшем случае равнодушные толпы. И пусть охрипнут все командиры, командармы и даже главнокомандующие, я уверен, что маленький оркестрик любви заглушит солдафонский рев. Уверен потому, что видел лица людей, которые под дождем заполнили Трубную площадь, чтобы приветствовать Булата в день его семидесятилетия. Вот если бы наши президенты, премьеры, депутаты почаще бы глядели в глаза именно этих людей… И молодые «сердитые» критики тоже. И если бы у нас были президенты и премьеры, на которых глядели бы такими глазами…

Я остаюсь идеалистом-шестидесятником и никогда не поверю, будто сегодняшних молодых людей интересует исключительно котировка доллара на валютной бирже, а их связи с нашим поколением напрочь оборваны. Что говорить, мы теперь знаем несравненно больше и в своей критике продвинулись несравненно дальше, только уж, простите меня, ничего лучше наших неправильных мечтаний вы, восьмидесятники, вы, девяностники, пока не придумали. Не говоря уже о том, что и сказок таких не сложили, и песен таких не спели, и фильмов не сняли. Впрочем, никаких счетов между нами не может быть… Конечно, того, кому уже ни до чего нет дела, не завлечешь разговором о Грине, Булгакове и Стругацких, но к тому, у кого душа не заскорузла окончательно, они обязательно вернутся. Они никуда и не уходили. Я не утверждаю, что молодежь должна принять только наши ценности. Но и наши тоже, без них возникнет опасный разрыв. Кроме того, я подозреваю, что различия между нами не так уж велики, как это пытаются доказать некоторые вертихвостки от журналистики. Вечные ценности создаются объединенными усилиями всех поколений. Вот я и хочу поискать, нет ли, в частности, в нашей фантастике чего-то такого, что стоило бы сохранить, или ее всю надо выкинуть на свалку вместе с «Кратким курсом истории ВКП(б)».

«Наше поколение» — это не только диссиденты. К ним, людям, выходившим на площадь, я отношусь с глубочайшим уважением, граничащим с преклонением. Я так не смог. Но тут же не могу не добавить, что не испытываю аналогичного уважения к благообразным профессорам западных университетов, не очень-то рвущимся возвратиться на обожаемую родину, зато с удовольствием заезжающим в гости, дабы преподать нам парочку практических советов по части обустройства России. А наши СМИ так и припадают к их ручкам, так и припадают. Ребята! Вы совершили огромное, доброе дело. Низкий вам поклон. А теперь немножко помолчите, останьтесь в нашей благодарной памяти. Особенно этот призыв относится к тем, кто, совершив психологически необъяснимый кувырок через голову назад с прогибом, вдруг с пеной у рта начал отстаивать «ценности», от которых некогда сам и бежал.

Но как бы ни сложилась дальнейшая судьба страны, какие тяжкие годы ей еще ни предстоят, прежний ужас разрушен навсегда. Его разрушали, конечно, и диссиденты. Его разрушали и кремлевские старцы, утратившие чувство реальности, даже чувство самосохранения. Но прежде всего разрушали его никуда не эмигрировавшие, но медленно пробуждавшиеся от полувекового наркотического сна и почувствовавшие в какой-то момент, что беспрекословно подчиняться и верить не раздумывая больше нельзя, не получается. Не герои, но и не приспособленцы. На худой конец — излишне бесхитростные. Но они (или мы) возникли не на пустом месте, у них (точнее, у нас) были не только духовные лидеры, но и духовные предшественники. Власть имущие никогда не понимали и сейчас не понимают, что справиться с врагом «унутренним» невозможно. Победа над Гитлером принесла советской стране лавры, победа советской диктатуры над собственным крестьянством, собственной интеллигенцией, собственной армией, над собственной, ходящей по струнке партией поставила на советском строе крест, хотя исполнение приговора затянулось по причинам, о которых хорошо сказано в других книгах.

Повторю еще раз, что презираемая многими фантастика тем не менее была существенным компонентом едкого раствора, который исподволь разъедал железобетонный монолит, казалось бы, столь прочно армированный колючей проволокой, что он стал вечным и неуничтожимым, как Берлинская стена. Разъедал, несмотря на то, что значительная часть фантастов с первых лет старательно вылизывала режиму задницу.

Но была и лучшая ее часть, которую можно называть гордым с военных времен словом сопротивление. Любое имя из этой славной котерии, даже любое произведение, во много раз перевешивает всю беляевско-казанцевско-немцовско-щербаковско-петуховскую дребедень, взятую оптом. Издевайтесь сколько угодно, называйте меня старомодным, выпавшим из тележки, но я не верю, что все уже пошло в этом мире насмарку, что исчезли вдруг с лица земли молодые люди со взором горящим, для которых женщина перестала быть Величеством, которые не выбегали бы с Ассолью к кипени алых парусов, которые не печалились бы над несчастной судьбой Маргариты и ее Мастера, не перечитывали бы любимые страницы Стругацких. Все это и есть поиск той дороги, которую мы ищем. Дерзко предполагаю, что толковых читателей не стало меньше. Ведь их и всегда было куда меньше, чем оголтелых поглотителей Берроуза. Вот таких возможно стало больше, за счет электората, который раньше не читал ничего: книжки, соотносимые с его духовными потребностями почти не издавались. Почти. Пикуль, скажем, издавался. Еще полтора века назад Белинский писал:

«Что же касается до тех, которые не пошли дальше Радклиф и Дюкре-Дюмениля с братиею, — пускай себе читают во здравие. Что бы ни читать, все лучше, чем играть в карты и сплетничать…»

Много лет спустя Корней Чуковский не совсем согласился с Виссарионом Григорьевичем. Нет, не все равно что читать. Чуковский вспоминал, что в годы высшей славы Достоевского «Преступление и наказание» вышло тиражом в две тысячи экземпляров, распродавалось пять лет и не могло быть распродано. В той же статье он с ужасом констатировал проникновение каннибализма, пусть и фигурального, в русскую читающую публику. Написав через шестьдесят лет послесловие к старой статье, Корней Иванович повторил:

«Не нужно скрывать от себя, что и в настоящее время все еще существуют миллионы людей, которые в кинокартинах и в книгах ищут раньше всего милую их сердцу поэзию кулачной расправы… Это прямые потомки тех дикарских племен, обнаружение которых среди городских обывательских масс нагнало на меня в то далекое время такие тревожные и тоскливые мысли… Теперь, через столько лет, умудренные горьким историческим опытом, мы, к сожалению, хорошо понимаем, что в тогдашнем тяготении мирового мещанства к кровавым револьверным сюжетам таились ранние предпосылки фашизма».

Интересно, что сказал бы мудрый книжник сейчас, взглянув на нынешние прилавки и на рысистых мальчиков с так называемыми «руническими» знаками на рукаве? И если кто думает, что между многоцветьем обложек, которые в прежние времена называли дешевой литературой, а у нас она почему-то стала самой дорогой, и этими самыми знаками нет прямой связи, тот глубоко заблуждается. И все же, и все же: кто помнит тогдашних фаворитов рынка, всяких там ников картеров, натов пинкертонов? Позолота сотрется, свиная кожа, добротная свиная кожа останется, обязательно останется…

Не стану утверждать, что от советской фантастики вообще, (как и советской литературы в целом) даже от богатейшей фантастики шестидесятых сохранится многое после того, как она будет пропущена через фильтр времени. Но то, что сохранится — сохранится надолго. Вот почему я не негодую, а смеюсь над потугами неблагодарных галчат откреститься от всего святого, демонстративно не желающих признавать, что если бы не было проклинаемых ныне духовных родителей, не было бы и никаких перемен, не было бы и их самих. Простите великодушно, но школьный образ Слона и Моськи навязчиво лезет в голову.

Нынче все, что набралось в отечественной литературе, требует пересмотра, чаще всего кардинального. Провести ревизию не так-то просто. Существовавшие концепции вгонялись в нас под давлением десятилетиями, мы уверовали в них и сами рьяно их защищали. Полная история фантастики советского периода (как и всей советской литературы — я не буду больше повторять эту очевидную мысль) и не могла быть написана до девяностых годов, хотя бы потому, что из литературной цепи были насильственно изъяты самые прочные звенья. Гласно или негласно мы соглашались главной вершиной считать толстовскую «Аэлиту». Как будто не существовали существовавшие и всеми, кто хотел, прочитанные замечательные повести Михаила Булгакова и известное немногим его Евангелие от Михаила — роман «Мастер и Маргарита», или ни на что не похожие трагические притчи Андрея Платонова; в грязь втаптывался великий, может быть, центральный роман XX века — «Мы» Евгения Замятина; подлые руки кощунственно замахивались даже на куда менее задиристого Александра Грина…

Политизированным жанром фантастика была всегда, в этом отношении она схожа с публицистикой. Можно ей это ставить в укор, но можно счесть фамильной чертой. Фантастику нельзя ни понимать, ни анализировать вне прямых связей с господствующими идеологическими ветрами, с борениями общественных страстей, с утверждением, либо, наоборот, с отрицанием идеалов, которые высказываются в ее утопической разновидности непосредственно, открытым текстом.

В русской дореволюционной литературе фантастика была так основательно задвинута на задний план, что само ее существование подвергалось сомнению. Е.Замятин, например, считал, что за исключением двух-трех наименований, имеющих «скорее публицистическое, чем художественное значение», русской фантастики вообще не было. Сейчас дотошные поисковики составили из книг дореволюционных авторов приличную библиотеку, но это все книги, честно признаться, второстепенные, и нельзя сказать, что Евгений Иванович так уж был неправ. Скорее всего, причина странного пробела (как и отсутствие у нас приключенческо-детективной струи) в том, что русская литература с самого начала осознавала себя не просто как искусство слова, а как призванная донести до людей святое пророчество, как влачащая тяжелый миссионерский крест. Творчество гигантов-реалистов заслонило собой все остальные жанры и поставило в центр нравственные искания мятущейся души. Между тем, интерес читающей публики был всегда, сочинения зарубежных приключенцев и фантастов переводились с колес и завоевывали у нас популярность, порой превосходящую ту, которой пользовался автор на родине. Бурный рост фантастики после 17-го года сам по себе свидетельствует о радикальности изменения политического климата в стране. Это не похвала и не упрек — просто констатация факта.

Причины увлечения фантастикой — а тогда ее сочиняли все, кому не лень — отнюдь не в том, что «быт, психология надоели», как разъяснил Горький в отзыве об «Аэлите». (Алексей Максимович вообще отличался способностью изрекать экстравагантную несуразицу, расходящуюся не только с общепризнанными оценками, но и со здравым смыслом, а многочисленный клан горьковедов несколько десятилетий пытался извлечь из таких его высказываний выдающееся глубокомыслие). Фантастика давала выход общественным умонастроениям, не только фундаментальным, выразившим себя в создании утопий и антиутопий, но и злободневным — фантастика агитировала, пародировала, высмеивала, иногда опошляла, низводила до уровня раешника.

Что бы сейчас ни говорили о тех годах, в них горела жестокая романтика, топливом для которой была невероятность, фантасмагоричность происходящего. Валерий Брюсов, поэт, по не совсем понятным причинам безоговорочно принявший революцию, так как он был человеком совсем иного склада, нежели, скажем, Маяковский, писал:

Из круга жизни, из мира прозы

Мы вброшены в невероятность…

Он восторгался этой «вброшенностью», другие приходили от нее в отчаяние, эмигрировали, стрелялись, лезли под пули… Романтическая невероятность была лишена идиллических обертонов, и фантастика, воспевавшая революцию, была по большей части воинственной, она напялила на себя авиашлем и отправилась на фронт сражаться с международным империализмом — реальным и воображаемым. Не будем сегодня строго судить авторов: они ведь своих, а не чужих жизней не жалели «в борьбе за это». «Они совершали чудовищные преступления, но их жертвенность заставляла прощать многое», — признавали даже их недруги. Могли ли тогдашние комиссары в пыльных шлемах знать, догадываться, что главный враг революции, нанесший коммунистической идее нокаут, от которого она не сможет оправиться, красовался не в белогвардейских погонах, он ходил в скромном полувоенном френче и мягких сапогах? Это только нынешние политические недоумки, а может быть, напротив, большие хитрецы, воображают, или скорее делают вид, что воображают, будто социализм и коммунизм разрушили Горбачев и Яковлев. Коммунизм погубили немудрые, скажем так, кремлевские дуболомы, БАМ и Минводхоз, нищий Вьетнам, окровавленный Афганистан, умирающая от голода Эфиопия, его погубили Ким Ир Сен и Фидель Кастро… Нет, на самом деле он был погублен гораздо раньше. Коммунизм погубили большевики, как только «огнем и мечом» начали внедрять свои теории в жизнь. Прекрасная, сверкающая, чистая, как хитон святого, мечта о земном рае оказалась немедленно заляпанной окровавленными лапами действительности, как только ее вытащили на реальную улицу. Недаром так вскинулся Горький, узрев, что творят со всеми встречными и поперечными любезные его сердцу павлы власовы. Вопрос о том, каким образом буревестник революции перешел от несвоевременных мыслей ко вполне своевременным, хотя и небезынтересен, но к фантастике отношения не имеет.

Исторический опыт, скажем, Французской революции мог бы, конечно, кое-чему научить, но подобные аналогии особенно доказательными получаются тогда, когда уже ничего нельзя изменить. К чести фантастики надо сказать, что она-то как раз чувствовала опасность, но от ее предупреждений отмахивались, их объявляли, а может, и вправду считали клеветой на социализм, — слишком велико было торжество победителей. Перечитывая сейчас художественную литературу, публицистику, критику 20-х годов, поражаешься, как много было озарений, предвидений, догадок, прошедших, к несчастью, в стороне от общественного сознания. Впрочем, это участь всех кассандр. Вот слова Плеханова:

«Если бы наша партия, в самом деле, наградила себя такой организацией, то в ее рядах очень скоро не осталось бы места ни для умных людей, ни для закаленных борцов, в ней остались бы лишь лягушки, получившие, наконец, желанного царя, да Центральный журавль, беспрепятственно глотающий этих лягушек одну за другой».

Напомню, что Георгий Валентинович умер в 1918 году.


Люди всегда стремились отыскать смысл жизни, оправдать свое существование. Но сколько бы между ними ни рождалось мудрецов и гениев, каждый человек в отдельности на этот вопрос не ответит никогда, как и никогда не откажется от попыток разгадать таинство жизни. Однако то, чего невозможно добиться в индивидуальном зачете, становится куда более простым и доступным, если общей идеей загорается коллектив. А когда коллектив — этот целый народ, то у отдельного его члена может возникнуть такой внутренний подъем, такое чувство сопричастности, что он и вправду начинает петь и смеяться, как дети.

Стоит ли напоминать: цель может быть иллюзорной. Однако тем, кто начинает говорить об иллюзорности в тот момент, когда идея овладевает массами, как правило, не верят. Авторы знаменитых «Вех» видели все, и многое предсказали задолго до семнадцатого года, но их приняли в штыки и не только «ленинцы»… Многим в России показалось, что построение социализма и есть та самая вожделенная цель, которая делает их пребывание на этом свете осмысленным. Они с восторгом стали жить для будущего, отказывая себе во всем. При этом они (может быть, опять лучше сказать — мы) вовсе не чувствовали себя обделенными.

К нам, кто сердцем молод!..

Ветошь веков — долой…

Ныне восславим Молот

И Совнарком мировой…

Трактором разума взроем

Рабских душ целину,

Звезды в ряды построим,

В вожжи впряжем луну…

Как ни наивны эти стихи Владимира Кириллова, едва ли кто осмелится утверждать, что они были неискренними, что пером поэта не водила молодая и веселая радость от того, что ему довелось жить в такое небывалое время.

Россия была обманута в своей мечте низко и мерзко, но это не значит, что мы теперь должны бояться заглянуть в будущее, должны заведомо отказаться переносить будущее в настоящее, как рекомендовал непопулярный нынче классик. Мы дорого платим за то, что эти соображения в суматохе оказались упущенными.

После Октября 17-го многим показалось, что возникла уникальная возможность проверить утопии на практике, сотворить будущее собственными руками и даже успеть увидеть сотворенное собственными глазами. Трудно отрицать, что в 20-х годах было, было ощущение того, что вокруг творится великий эксперимент. Была и наивная уверенность, что обещанная коммуна не за горами. Этой уверенностью была проникнута не только неграмотная беднота. Отвечая в «Красной нови» на сомнения академика И.П.Павлова, можно ли переделать невежественных рабочих, «любимец партии» и один из ее теоретиков Н.И.Бухарин всерьез и, безусловно веря в собственные слова, утверждал:

«Переделаем — так, как нужно, обязательно переделаем! Так же переделаем, как переделали самих себя, как переделали государство, как переделали армию, как переделываем хозяйство — как переделали (уже переделали — в 1923 году? — В.Р.) „рассейскую“ „Федорушку-Варварушку“ в активную, волевую, быстро растущую, жадную для жизни народную массу».

И эта замороченность мозгов вызывала необыкновенное воодушевление. Кому-то, к примеру, пришла в голову мысль прорыть канал от Ледовитого океана до Индийского. Для чего? А так — от душевной широты. Для объединения народов. Был, конечно, Кронштадт, но был ведь и Перекоп. Лишь много времени спустя окончательно поняли, что Кронштадт перечеркнул Перекоп.

Мир строится по новому масштабу.

В крови, в пыли под пушки и набат

Возводим мы, отталкивая слабых,

Утопий град — заветных мыслей град,

наставлял один из первых советских поэтов Николай Тихонов. Он назвал стихотворение «Перекресток утопий» — перекресток, расположенный на дорогах мировой истории.

Любопытно, согласитесь: в этом программном для него стихотворении поэт счел нужным подчеркнуть, что в его утопический «град» не будут допущены «слабые». Но за что же их отталкивать, а главное — куда их, оттолкнутых, девать? Однако тоже люди, хотя и не считающие слово товарища Маузера верхом ораторского искусства. В котлован уложить штабельками? Загнать за колючую проволоку? Впоследствии Николай Семенович, став одним из руководителей сталинского ССП — Союза советских писателей, участвовал в отталкивании «слабых» и в прямом смысле. Но до этого еще далеко. Поэт преисполнен надежд и не подозревает ни о судьбах страны, ни о собственной эволюции. А может, подозревает?

Утопии — светило мирозданья,

Поэт-мудрец, безумствуй и пророчь,

Иль новый день в неведомом сиянье,

Иль новая, невиданная ночь!

Как видите, «ночная» альтернатива в принципе допускается. Тихонов, надо думать, имел в виду победу контрреволюционных сил. Они и вправду победили, только приняли столь неожиданное для стихотворца обличье, что он и сам включился в их бесовский хоровод.

Что ж, попробуем взглянуть, как фантастика отразила упорные мучения, сопровождавшие страну не только в поисках, но и в реальном прокладывании своего особого, своеобразного пути. Одна из особенностей нашего пути заключалось в том, что, по-видимому, в него было скрыто встроен так до конца и неразгаданный механизм, который, вроде террористической бомбы замедленного действия, срабатывал через определенное время и обращал даже несомненные достижения в поражения.

Задача, которую принялся решать советский строй после победы, многим казалась разрешимой в короткие сроки, хотя все скорее всего понимали, сколь она грандиозна и нова. Различные точки зрения в таком деле, казалось бы, не просто естественны, не просто желательны — необходимы. Нелепо бы было ожидать, что готовые решения придут сразу. К сожалению, успешно насаждалась такая точка зрения: решения у большевиков, у Ленина, в частности, уже в кармане. Догматически понимаемое единство партийных рядов, категорическое нежелание и неумение вдумываться в доводы оппонентов сыграют свою роль через десяток лет, когда именем ленинской партии будут кровью подавляться малейшие разногласия, малейшие отклонения от того, что высокопарно именовалось генеральной линией партии.

Контрреволюционеры, конечно, существовали не только в воспаленном воображении Сталина, но в горячке революционных сражений, в разрухе и нищете, в буднях великих строек, в лихорадочной подготовке к новой войне отодвигалось на второй план, на «потом» здравое рассуждение: как бы то ни было с их тактикой, большевики брали власть все же не для того, чтобы построить самую большую в мире систему концлагерей, а чтобы воздвигнуть самое справедливое, следовательно, самое гуманное общество в мире.

Революционная твердость, классовая ненависть к противнику, даже если он твой отец, твой брат, твой сын, — почиталось высшей гражданской доблестью. Вспомните Любовь Яровую из одноименной пьесы Константина Тренева, «сдавшую» собственного мужа, Махрютку из рассказа Бориса Лавренева «Сорок первый», расстрелявшую любимого человека, в жизни — Павлика Морозова, предавшего отца. Разводить интеллигентские турусы на колесах относительно всяких там гуманизмов считалось не только неуместным, но и приравнивалось к прямому пособничеству международной буржуазии. Удивительно: в недавно обнародованных записках Л.Д.Троцкого можно найти такие слова:

«Те чувства, которые мы, революционеры, теперь часто затрудняемся назвать по имени — до такой степени эти имена затасканы ханжами и пошляками: бескорыстная дружба, любовь к ближнему, сердечное участие — будут звучать лирическими аккордами в социалистической поэзии».

Вот уж от кого от кого, а от Троцкого их трудно было ожидать. Но незаметно, чтобы Лев Давидович когда-нибудь воплощал свои, как выясняется, заветные мечты на практике.

Не знаю, когда гуманизм стали именовать абстрактным, то есть неконкретным. Преимущество «конкретного», классового гуманизма, по мнению его законотворцев, заключается в том, что к одному и тому же событию надо подходить с различными мерками. Если буржуазия расстреливает рабочих — это чудовищное злодеяние. Вообще-то говоря, так оно и есть, и спорить можно только с продолжением тезиса: а вот если рабочие расстреливают буржуев, даже без вины, как это, скажем, происходит в платоновском «Чевенгуре», то мораль и совесть красных палачей, простите, исполнителей революционных приговоров, остается незамутненной. Как тут не вспомнить о пресловутой «химере совести»? Подтверждение этой параллели я нашел в книге Д.А.Волкогонова о Ленине:

«Он (Ленин — В.Р.), по существу, проповедовал мораль социального расизма. Согласиться, что единственно высокая мораль — мораль пролетарская, то есть коммунистическая, ничем не лучше фашистских рассуждений об „арийской морали“»…

Ленин обучал этим прописным истинам комсомольцев прямо с трибуны, Троцкий отстаивал тезис о классовости морали даже тогда, когда его самого уже вышибли из страны, над его затылком уже навис ледоруб убийцы, а его сторонников, зачастую мнимых, повсеместно отстреливали, как бродячих собак, в соответствии все с той же моралью.

Нет слов, никакую революцию (даже ту, которая организуется «сверху») нельзя представить себе как мирный приемо-передаточный акт, при котором высокие договаривающиеся стороны подмахивают соответствующие протоколы и, крепко пожав друг другу руки, расходятся без стрельбы, баррикад, разгоняемых демонстраций и т. д. Но одно дело стрелять в атакующих цепях, другое — расправляться с пленными и заложниками. 500 ни в чем неповинных человек пущено в расход — это была так называемая классовая месть за убийство Урицкого. Организаторы и вдохновители бойни не понимали, что одновременно они подписали смертный приговор себе и всей бесчеловечной системе. По тем счетам мы и до сих пор не расплатились. А начался беспредел с первых дней. С поруганных анфилад Зимнего, со стрельбы по кремлевским святыням.

Пробоина — в Успенском соборе!

Пробоина — в Московском Кремле!

Пробоина — кромешное горе

Пробоина — в сраженной земле…

…………………………………………………

Пробоина — брошенные домы

Пробоина — сдвиг земной оси!

Пробоина — где мы в ней и что мы?

Пробоина — бездна поглотила

Пробоина — нет всея Руси!

Это не Марина Цветаева. Это никому неизвестная поэтесса Вера Меркурьева. Даже ленинский нарком Луначарский после такого слишком уж символического обстрела подавал в отставку. А М.Пришвин запишет в тайном дневнике:

«В чем же оказалась наша самая большая беда? Конечно, в поругании святынь народных: не важно, что снаряд сделал дыру в Успенском соборе — это легко заделать. А беда в том духе, который направил пушку на Успенский Собор. Раз он посягнул на это, ему ничего посягнуть на личность человеческую».

А немного позже:

«Не могу с большевиками, потому что у них столько было насилия, что едва ли им уже простит история за него».

Ох, сегодняшним духом проникнуты эти слова. Зато впрягавший в вожжи Луну Кириллов (к слову сказать, репрессированный в 1937 году) счел уместным сплясать качучу на ступенях расстрелянного храма:

Мы во власти мятежного, страстного хмеля;

Пусть кричат нам: «Вы палачи красоты»,

Во имя нашего Завтра — сожжем Рафаэля,

Разрушим музеи, растопчем искусства цветы…

Кстати, это стихотворение тоже называлось «Мы», но без оттенка горькой иронии, который выступает в заголовке знаменитого романе Замятина. Предсказания Брюсова о грядущих гуннах осуществилась буквально, как и высказанное в пику социальным мечтателям бердяевское высказывание об опасности осуществления утопий. (Между прочим, Ленин, который во всем был антиподом Бердяева, сделал прямо противоположное заявление: «Утопия в политике есть такого рода пожелание, которое осуществить никак нельзя, ни теперь, ни впоследствии…», хотя, казалось бы, Владимир Ильич должен был бы высказывать в этом отношении больший оптимизм). Да что там 20-е годы, ведь о приведенных строках Меркурьевой всего 10–15 лет назад в наших журналах писали бы так: вопль насмерть перепуганной буржуазочки, у которой потревожили пронафталиненное житье-бытье.

У Замятина есть рассказ «Церковь Божия» — страшноватенькая притча о купце, который построил на награбленные деньги церковь, а когда его, убитого, стали в ней отпевать, то вокруг распространился запах мертвечины. Мысль рассказа была быстро разгадана бдительными караульными. Вот что писала «Литературная энциклопедия» в 1930 году:

«Политический смысл этой притчи очевиден: церковь божия это коммунизм, убийца Иван — это большевики, мораль, к-рая отсюда должна быть выведена, — на крови не построишь социализма».

Авторы заметки воображали, что они крепко «приложили» «буржуазного перерожденца», а оказалось, что ненароком сказали правду: на крови и впрямь ничего доброго и справедливого не построишь. Хотя мы и попробовали. «Насилие, ненависть и несправедливость никогда не смогут сотворить ни умственного, ни нравственного и ни даже материального царствия на Земле», — то же самое говорил один из создателей современной социологии Питирим Сорокин. За что и Сорокин, и Замятин лишились родины. Нам мыслители были ни к чему.

История стала раскручиваться по сценарию Замятина. Запуская невиданный в мире репрессивный аппарат, Сталин одновременно и небезуспешно с помощью множества приводных ремней, в том числе, построенной в шеренгу писательской братии, убеждал народ в том, что ему, народу, живется лучше всех на свете, что ни у кого нет таких прав и свобод.

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек,

старался как только мог придворный песенник Василий Лебедев-Кумач, а Исаак Дунаевский укладывал эти строки на великолепную музыку как раз в те самые кровавые годы, когда в застенках погибло, вероятно, больше людей — причем невинных — чем в какую-нибудь военную годину. Впрочем, что ж корить музыкантов: все мы распевали «Песню о Родине» и «Марш энтузиастов» с большим воодушевлением. И в замятинском Городе жители-нумера были свято убеждены в том, что их строй наилучший.

«Мы покинули берег и сели на корабль. Мы сломали за собой мост и более того: мы сокрушили и сам берег. Теперь, корабль, берегись! Возле тебя океан. Правда, он бушует не всегда; порою он покоится, как шелк и золото, как прекрасная мечта. Но придет час, когда вы узнаете, что он бесконечен и что нет ничего страшнее бесконечности».

Это сказал Ницше. Великие в конечном счете всегда оказываются правы, даже если поначалу их не понимают. Целесообразность прожитых нами десятилетий ставится сейчас под сомнение. Но историю удается исправить только в фантастических романах. В реальной жизни остается использовать ее опыт…


Закончу тем, с чего начал. Мы обязаны понять, что с нами произошло, мы должны понять, почему миллионы людей позволили превратить себя в рабов, намереваясь проделать совершенно противоположный маневр, почему так странно повели себя многие умные и отнюдь необолваненные люди (писатели прежде всего), почему старые большевики наговаривали на себя фантасмагорическую напраслину, хотя не у всех из них «признания» выбивали под пытками. Современная молодежь старается отмахнуться от неприятных воспоминаний. Ничего не выйдет, мальчики, поверьте мне. Если болезнь загнать вглубь, то она рано или поздно даст рецидивы. Уже дает. Нет ничего нелепее позиции одного студента, который, выбрав себе журналистское поприще, не пошел на президентские выборы, заявив, что политика его не интересует, а писать он собирается исключительно про искусство. Я уверен, что новоявленный эстет, видимо, намеревающийся получить ордер на жительство в башню из слоновой кости, знаком с известной максимой: «Красота спасет мир». Но я не уверен, что он слышал слова Владимира Соловьева: «Странно кажется возлагать на красоту спасение мира, когда приходится спасать саму красоту…» Может быть, взгляд на советскую фантастику хоть отчасти прояснит темные страницы нашей истории, хотя я понимаю, что такая задача не всегда перекликается с чисто литературоведческим подходом, которого не избежать, да я и не стремился; может быть, ни об одном другом жанре не наговорено столько бессмысленной и вредной ерунды, сколько о фантастике, особенно о так называемой научной фантастике. Заранее хочу повиниться: иногда мне приходилось заскакивать вперед и употреблять, может быть, не всем понятные термины и не всем знакомые произведения, свое понимание которых я по композиционным соображениям на некоторое время отодвигал. (Невозможно, скажем, внятно растолковать их без примеров).

Загрузка...