А надо бы начать о том, как
Когда-то, где-то черт нас дернул
Существовать ради потомков
И стать самим золой и дерном.
Сейчас трудно вообразить себе единый, так сказать, общенародный образ грядущего. Он никогда и не существовал. Уже у первых советских фантастов, пытавшихся воплотить в наглядных картинках коммунистический идеал, картинки получались разными. Вырабатывая сегодняшние представления о будущем, стоит заглянуть во вчерашние книги. Даже если только для того, чтобы не повторять ошибок…
В этой главе пойдет речь о довоенных утопиях. Не углубляясь в теоретические споры, будем относить к утопии любое произведение, в котором его автор попытался представить себе совершенное общественное устройство. Чаще всего идеал виделся авторами в будущем. Но необязательно. Не могу согласиться с нашим ведущим утопиеведом, к несчастью, рано покинувшей этот свет Викторией Чаликовой, которая среди непременных признаков утопии видит не-здешность и вне-временность. Ведь она же сама сделала тонкое, хотя первоначально и шокирующее наблюдение: пресловутый «Кавалер Золотой Звезды» Семена Бабаевского, или «Плавучая станица» Виталия Закруткина, или — добавлю от себя — фильмы Ивана Пырьева «Богатая невеста», «Трактористы», «Свинарка и пастух», «Кубанские казаки» — тоже утопии. Может быть, комедии Пырьева имел в виду Мандельштам:
Прочь! Не тревожьте поддельным веселием
Мертвого рабского сна.
И был не совсем прав: на комедиях Пырьева народ не спал. Кажется, зря мы их так уж долбали за приукрашивание и золочение нашей неказистой действительности. Конечно, реальной жизни они не отражали, но они и не собирались этого делать. А ту действительность, которая буйствовала на экране, исказить они не могли, ведь она существовала только в воображении автора. Упрекать надо не авторов, а партийную пропаганду, которая пыталась выдавать эти книги и фильмы за правду, за соцреалистическую действительность в ее революционном развитии… Вот это было ложью. А книги читали и фильмы смотрели не из-под палки: люди видели в них то, о чем им мечталось. Некоторые по простоте душевной верили, что такая жизнь и вправду где-то существует. И не они виноваты в наивности, в убогости мечтаний. Белорусский писатель Алесь Адамович вспоминал, что после войны в голодной, сожженной республике «Кубанских казаков» смотрели отнюдь не с осуждением, а с восторгом и завистью. Разве не о тех же самых «чудных» настроениях в прошлом веке рассказывал А.С.Хомяков:
«В 1822 году прошла в простом народе молва, что за границею Оренбургской губернии, где-то далеко, есть сырная земля и в ней река Дарья, кисельные берега, молочная струя. Нельзя не узнать Сыр-Дарьи, Кизиль-Дарьи и Молок-Дарьи. Народ в губерниях Орловской, Пензенской, Симбирской и других так искренне поверил этой сказке, что целые селения поднялись в далекий путь и нахлынули на Оренбургскую губернию. Правительство было вынуждено употребить меры строгости против этого чудного пробуждения духа старины. Трудно сказать, как могла такая сказка подействовать так сильно на воображение русского крестьянина-домоседа?»
Но ведь действовала же. Если белорусы не отправились искать кисельные берега на Кубани, то скорее всего потому, что после войны у них не было для этого ни физических сил, ни транспортных средств.
В природе этих сказок много общего и с пресловутой голливудской «фабрикой грез» и утешителем Лукой из некогда нашумевшей горьковской пьесы «На дне». Но вопреки тому, чему нас учили в школе — утешительство не всегда скверное занятие. Для отчаявшихся оно может стать спасением. Надо только отличать сказку от лжи. Утешители бросали спасательные круги аутсайдерам, золушкам. Те же утопии, о которых мы ведем речь, замахивались на большее, а по своей природе были точно таким же сказками о кисельных берегах, ждущих людей в не слишком далеких временных губерниях.
Только что произошла самая бескровная революция, которая быстро превратилась в рекордно кровавую гражданскую резню. Во имя чего она совершалась, во имя чего ее поддержали народные массы, примкнули многие интеллигенты? Честно сказать, не было никаких основополагающих трудов классиков марксизма-ленинизма о том светлом будущем, каковое рьяно взялись строить большевики на совершенно неприспособленной площадке и при полном отсутствии квалифицированных строительных кадров. Были случайные, либо слишком общие, либо слишком частные замечания, из которых уже потом прилежные научные сотрудники соорудили «марксистско-ленинское учение» о коммунизме, изложенное в рамках «Краткого курса». Массам требовалось нечто более понятное, более предметное. Я не имею в виду конкретные, сиюминутные цели — Днепрогэс, Магнитка, позже целина, «великие стройки коммунизма». Они-то как раз были осязаемы, понятны, потому и вызывали энтузиазм у молодежи. Его, правда, вряд ли разделял основной рабочий контингент строек — заключенные, как это пытался представить Николай Погодин в пьесе «Аристократы», а потом и режиссер Евгений Червяков в кинофильме «Заключенные». И пьеса, и фильм были сделаны не без таланта, а потому были особенно вредны и лживы. И фильм, и пьеса были отголосками позорно прославившейся поездки бригады писателей во главе с Горьким на строительство Беломорско-Балтийского канала. Как это ни печально признавать, не только Алексей Максимович, но и его спутники с воодушевлением рассказывали о северном оазисе социалистического гуманизма — всесоюзной кузнице по перевоспитанию заблудших в сатанинском троцкизме душ. Не грех вспомнить некрасовскую «Железную дорогу», которую трудили отнюдь не арестанты:
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то все косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Ведомые буревестником гусляры и летописцы советской эпохи косточек «по бокам» предпочли не заметить. Закрывать бреши принялась и фантастика. Как мы увидим, она с этой ролью справилась плохо — разнарядка была невыполнимой.
Если не считать небольшой повести репрессированного впоследствии сибирского писателя Вивиана Итина «Страна Гонгури» (1920 г.), заслуживающей к себе доброго отношения, но малоизвестной даже сейчас, после нескольких переизданий, к тому же написанной в модной в ту пору стилизованной манере и не совсем заслуженно поднятой на щит некоторыми фантастоведами, то первой советской утопией был «Грядущий мир. 1923–2123» Якова Окунева. Время создания книги обозначено в заголовке. Возможно, не все представляли себе будущее так, как Окунев, но законно предположить, что в его книге носящиеся в воздухе представления отразились.
Присвоив утопии Окунева номер один, нельзя не вспомнить, что за три года до нее Евгений Замятин написал роман «Мы», в котором коллективистское будущее изображено под несколько иным углом зрения. Сейчас мы называем «Мы» антиутопией: в ней конструируется такое будущее, которого автор боится, наступление которого он хотел бы предотвратить, в то время как «грядущий мир» сочинитель хотел бы увидеть побыстрее воплощенным в жизнь. Так что роман Окунева можно считать как бы ответом роману Замятина при всей несравнимости художественного уровня произведений. Противостояние романов возникло скорее всего помимо воли Окунева. Я не знаю, читал ли он неизданного у нас Замятина. Предваряя детали, скажу, что сопоставление книг подводит к неожиданному выводу: разница между ними непринципиальна. Окунев тоже мог бы назвать свой роман «Мы», хотя не был в состоянии понять, что в сущности изобразил в нем то же самое превращение людей в восторженно мычащее стадо; разница только в том, что Замятин ужасался дьявольской метаморфозе, а Окунев восторгался ею.
Основным, нет, не основным — единственным средством для ускоренной переброски человечества в золотой век провозглашалась мировая социалистическая или — как ее тогда именовали — пролетарская революция. У многих не было сомнения в том, что она уже на дворе.
Завтра, завтра рухнут своды
Черных тюрем мировых,
И обнимутся народы
На гнилых обломках их!
восклицал пролетарский поэт. А вот с какой речью обращается к красноармейцам черноморец Хведин в одном из вариантов романа Алексея Толстого «Восемнадцатый год»:
«Мы, рабочие и крестьяне, чего отчебучили, а? Шестую часть света забрали в свои мозолистые руки… Наши кровные братья… Наши братья трудящиеся на обоих полушариях должны поднять оружие… Троны и парламенты, оплоты кровавых эксплоататоров, полетят кверху ногами… Может, еще месяц, ну недель шесть осталось до мировой революции…»
Да что там полуграмотный матрос — Ленин был уверен в том же самом. В октябре 1918 года он писал:
«Международная революция приблизилась за неделю на такое расстояние, что с нею надо считаться как с событием дней ближайших».
Ну, а раз это путь единственный, то неудивительно, что почти все сочинения о мире грядущего открывались картинами Страшного Суда, учиненного рабочим классом над отчаянно сопротивляющимися, но обреченными угнетателями. Для авторов это совершившийся исторический факт, а никакая не выдумка.
«Всем! Всем! Всем! В западных и южных штатах Америки пролетариат сбросил капиталистическое ярмо. Тихоокеанская эскадра, после короткой борьбы, которая вывела из строя один дредноут и два крейсера, перешла на сторону революции. Капитализм корчится в последних судорогах, проливая моря крови нью-йоркских рабочих».
Это воззвание взято из другого романа Окунева, который называется «Завтрашний день» (1924 г.), но нечто подобное можно найти почти в любом произведении. «Грядущий мир» тоже начинается с революционных катаклизмов, более подробно и почти в тех же словах расписанных в «Завтрашнем дне».
Перепуганные очевидностью наступающего краха империалистические силы устраивают спешное селекторное совещание. Подлинных властелинов мира совсем немного, и они предпочитают уклоняться от нескромных взоров. Но от зоркого ока советских авторов властелинам скрыться не удалось. Им (авторам) известно о магнатах все, причем всем одно и то же. Примерно следующее:
Джон Хайг:
«Тыквообразная лысина цвета старой слоновой кости — в круглой рамке серебряного пуха. Крошечные ручки. Голубоватые ноготки… Две трети мировой металлической промышленности…»
Вильям Прайс:
«…Щекастое лицо с тремя подбородками — настоящий бульдог. Каменноугольные копи и газовые заводы…»
И еще один такой же… И еще одна… Фигуру капиталиста по материалам советской печати обобщил Маяковский:
Распознать буржуя
просто
(Знаем
ихнюю орду!):
толстый,
низенького роста
и с сигарою во рту…
Тайное сборище в озабоченном раздумье — как бы отвадить рабочие массы от «красных» вожаков. Особенно им досаждает некий Эдвард Хорн. Посоветовавшись, акулы и бульдоги принимают решение, небезынтересное с сегодняшней точки зрения: сделать рабочих акционерами своих предприятий. «Рабочий, получающий дивиденд, негодный материал для идей Хорна». Разумеется, подобные намерения трактуются автором как иезуитская хитрость. Хотя — если задуматься — а что тут плохого? Поделились частью доходов, стоит ли именно за это на них обрушиваться? Кстати, капитализм в мировом масштабе так и поступил, чем и вправду ликвидировал угрозу мировой революции, неслыханно увеличил производительность труда и в конце концов существенно улучшил благосостояние народных масс, прежде всего тех, кого в девичестве именовали пролетариатом. Да и мы сейчас заняты не тем ли самым? Понятно, что живи я в 1923 году, когда «с очевидностью рельса два мира делились чертой» (Б.Пастернак), я был бы осторожнее в своих умозаключениях.
Трудящиеся, понятно, не поддались на провокации и пустили классовых врагов ко дну. Вместе с роскошными яхтами и системой. Теперь ворота в коммунистический рай оказались открытыми, и мы попадаем туда вместе с двумя нашими современниками.
Их история составляет другую сюжетную линию: в ней идет речь об открытии профессора Морана, которое позволяет погрузить человеческий организм в анабиоз, что профессор и проделывает над дочерью Евгенией и ее женихом Викентьевым. В его поступке не было изуверства — оба были смертельно больны и укладывались в саркофаг добровольно, в надежде, что медицина будущего сумеет их излечить. Пробуждение состоялось через двести лет.
Воскресшие очутились в Мировом Городе. В буквальном смысле:
«Земли, голой земли так мало, ее почти нет нигде на земном шаре. Улицы, скверы, площади, опять улицы — бескрайний всемирный город…»
Через океаны, по насыпанным островам протянулись навстречу друг другу улицы. Разумеется, в мегаполисе-левиафане все благоустроенно и проозонено, кружевные мостики, ряды деревьев, фонтаны, тем не менее, с матушкой-природой, как видим, покончено. Отдельные ее признаки (скажем, еще несрытые горы) сохранились разве что на Горных Террасах, отведенных детям. Герои романа ни разу и не вспоминают о существовании подобной субстанции. Чтобы кого-нибудь из них на травку потянуло — ни-ни! В дореволюционной литературе уже встречались подобные города от океана до океана, скажем, у В.Ф.Одоевского, у некоторых мыслителей-космистов. И снова пропагандируется пейзаж после битвы. В те десятилетия считалось, что у строителей новой жизни единственно достойная позиция для диалога с природой — боксерская стойка. Противника надо покорить, победить, распластать у ног, чтобы человечество могло наконец вздохнуть свободно. Хотя как раз дышать-то будет нечем. К несчастью, не одни литераторы призывали взять природу за глотку. Вспомним печально известный мичуринский лозунг: «Мы не можем ждать милостей у природы — взять их у нее наша задача». Редко какие откровения вызывали столь сокрушительные результаты, ведь эту злобную чепуху, переносящую классовую ненависть на отношения с окружающей средой, долгое время принимали за истину и руководство к действию.
Сегодня вряд ли кто-нибудь придет в восторг от перспективы навечно поселиться в сумрачных каменных ущельях, а тогда это подавалось как заветная мечта человечества. Инженер М.П.Дроздов составил проект дома-города на несколько миллионов человек. Проект, может быть, и неосуществим технически, но показательно, в каком направлении движется мысль технократов. Как бы прямо комментируя устремления маньяков-урбанистов, Н.А.Бердяев писал:
«Цивилизация — это мировой город. Империализм и социализм одинаково цивилизация, а не культура. Философия, искусство существуют лишь в культуре, в цивилизации они невозможны и не нужны. В цивилизации возможно и нужно лишь инженерное искусство».
В свою очередь Окунев иллюстрирует тезис философа. Цивилизация у него самая высокая, но об искусстве ни слова; не догадались поспрашивать про возвышенное и наши пробужденные, видимо, для них, то есть для автора — это дело десятое.
Как ни микроскопична доля книги Окунева и других упоминаемых здесь утопий в общечеловеческой культуре, они занимают вполне определенный участок фронта, прямо противостоящий фронту великой русской философии конца XIX начала XX веков, философии Бердяева, Соловьева, Франка, С.Булгакова и многих других, для которых главным было — духовное развитие человечества. В человеке они искали отблеск высокого Божественного промысла. На противоположном фланге торжествовала идея научно-технического прогресса, который казался бесконечным и сулящим людям райские блага. Трудно отрицать успехи человечества на этом поприще. Нет оснований не гордиться ими. (Хотя и далеко не всеми). Но для Бога (объединяя под знаменем высшей духовной субстанции как тех, кто искренне верит в существование верховного существа, так и тех, кто склоняется к объединяющему души космическому разуму или просто верит в величие человека), следовательно, и для души, в научно-технической вселенной места нет. Помните знаменитую фразу Лапласа о том, что в гипотезе Бога он не нуждается. Мы еще поговорим, к чему ведет и к чему уже привела человечество бездуховная научная гонка, я упоминаю о ней лишь для того, чтобы подчеркнуть: большевики, претендовавшие на кардинальную переделку мира, в главных перестроечных постулатах не только не изобрели ничего нового, но и оказались на задворках восторженных трубадуров капиталистического по своей сути прогресса, но никак не на позициях первооткрывателей расцветающего коммунистического завтра. Первые советские утопии лишь «пролетарской» лексикой отличаются от утопий-предшественников, с которыми им по штату полагалось бы вести непримиримую идейную борьбу. В сущности они, они так же, как и «буржуазные» газеты начала века, восторгались поколением, «которое перебросило мост в будущее, построило железную дорогу в Уганде, возвело плотину на Ниле, проложило атлантический кабель… открыло последние (!) тайны земной поверхности и научилось летать». В «Красной звезде» А. Богданова (1908 г.) попытка затронуть духовную жизнь марсиан все-таки была, пусть и не очень удачная. У Окунева нет даже и попытки. Несомненно, этот пробел видел И.Ефремов; как он постарался его заполнить, мы еще увидим.
Итак, возвращаемся к Окуневу… Достижения человечества сведены к науке и технике, хотя они вряд ли могут поразить даже читателя той поры, не говоря уже о нынешнем. «Сгущенная внутриатомная энергия», самолеты и автомобили без «шоффера», светящиеся дома и улицы… Более интересны идеофоны — аппараты для непосредственной передачи мыслей и саморегулирующиеся механизмы для управления другими механизмами. Правда, конкретная автоматика выглядит так:
«Автоматические регуляторы управляют работой машин. Вот соскочил передаточный ремень. Снизу поднимается трезубая вилка и, подхватив ремень, надевает его на колеса, с которых он сорвался… Стрекочут счетные машины…»
В общем серьезной попытки рассказать хотя бы о науке будущего, о преодолении трудностей прогресса — некоторые из них проглядывали уже в начале века — у Окунева не найти. Обратим внимание на другую сторону. В любой утопии наиболее существенное — это социальные открытия, общественные новинки. К черту науку и технику! Узнать бы, каких людей она будет обслуживать. «Мужчины и женщины одеты одинаково» (не в маоцзедуновки ли?), головы без волос, лица бриты… В их внутренний мир автор на протяжении всей книги так и не заглянет. Странный на первый взгляд факт дружного нежелания утопистов всех времен и народов уделить толику внимания человеческой психологии, повальное отсутствие попыток населить благоуханные кущи грядущего более или менее живыми людьми. Перед нами, как правило, возникают неразличимые толпы, пресловутые замятинские «нумера», иногда носящие собственные имена, что не изменяет их «нумерной» природы. Причину странных упущений искали в отсутствии литературного таланта у авторов. Действительно, создание как индивидуализированных, так и обобщенных человеческих типов — задача архисложная, справиться с ней не всегда удавалось даже тем, кто сознательно ставил ее перед собой, как тот же Ефремов в «Туманности Андромеды». Однако в наши дни, когда «вдруг стало видимо далеко во все концы света», это объяснение представляется недостаточным. Нет, мы не находим в утопиях живых характеров не только потому, что авторы не умели их изображать. Окунев был опытным писателем, сочинившим много книг. Сейчас нас вряд ли устроила бы идейная концепция романа «Грань», рассказывающего о размежевании большевиков и меньшевиков перед революцией 1905 года, но написан роман вполне профессионально…
Они и не хотели их там видеть. Не хотели потому, что живой человек — всегда личность, всегда индивидуальность, а индивидуальность противоположна серийности. Пусть лучше ряды будут мертвыми, но зато безукоризненно стройными. Немецко-русский литературовед А.Курелла подвел этому очевидному с нашей точки зрения мировоззренческому изъяну теоретическое «пролетарское» обоснование, утверждая, что психологизм, интерес к «живому» человеку контрреволюционен, он ведет к тому, что «границы между другом и врагом совершенно исчезают. Все смешивается в густой душевной мешанине». Однако те исследователи, которые не были классово чокнутыми, обратили внимание на это оскопление уже давно. «Вспоминая такие строгие предписания Платона, Кампанеллы, Кабе и других… Кто бы захотел подчиниться им, тот должен перестать быть человеком… Самая ужасная тирания никогда не стремилась к такому безусловному задержанию прогресса, как многие утопии, намеревавшиеся стереть всякую тиранию…», — приведем мнение авторитета в утопической области А.Свентоховского. Удивляется и современный американский социолог Л.Мэмфорд:
«Откуда такая бедность человеческого воображения, казалось бы, освобожденного от пут реальной действительности?.. Откуда берется все это принуждение и регламентация, характерные для таких, казалось, идеальных сообществ?»
И верно: в повествованиях о вымышленных обществах, где воображение автора ничем не сковано, вот уж где должен быть простор для появления самых различных типов — от угрюмых аналитиков до разбитных оригиналов. Так нет же, словно сговорившись, утописты дудят в одну дуду — порядок, организованность, регламентация, регламентация, организованность, порядок (пусть и добровольные)… Казарма, казарме, казармой…
Утопия — всегда открытая или замаскированная критика современности. Напуганные беспорядком и беспределом, царящими вокруг, социальные конструкторы стараются законопатить малейшие лазейки для проникновения разгильдяйства. О том, что совершенный порядок требует совершенной обезлички, они, возможно, не задумывались. Во всяком случае, хаос пугает их сильнее. Такие, может быть, бессознательные позывы всегда приводят к выпрямлению травмирующих автора выступов: улицы — по линейке, дома — фаланстеры, одежда — комбинезоны… Искрящийся чугунно-хрустально-алюминиевый дворец в «Четвертом сне Веры Павловны» Н.Чернышевского — всего лишь общага, разве что чистенькая, без тараканов и комендантш. И не только в книгах реализовывались подобные умонастроения. Мы же были рождены, чтоб сказку сделать былью. Не будем вспоминать об идеологическом единстве. Но не так давно мы увидели, как через очаровательные кривоколенные переулки московского Арбата пролег широкий, функционально удобный, но бесчеловечный по архитектуре проспект. «Кто узнает хотя бы один город, тот узнает все города Утопии: до такой степени сильно они похожи все они друг на друга…», — читаем мы уже у Томаса Мора. А раз дома одинаковы, то почему остальное должно быть разным?
«Цвет… плаща одинаков на всем острове, и при том это естественный цвет шерсти»…
И какие бы скидки не делали мы на время, на мораль, на религиозные представления, все же не перестаешь по-детски удивляться — почему им не приходила в голову мысль о том, что в таких городах и странах жить было бы безумно тоскливо. Кьеркегор позволил себе замахнуться даже на главную христианскую «утопию»:
«С эстетической точки зрения нет концепции более скучной и бесцветной, чем вечное блаженство».
А ведь существовала другая литература, переполненная радостью бытия, воспевавшая красоту и многообразие жизни, если кому угодно так считать, данные нам Творцом. Да и само великолепие природы разве не подсказывало людям, каков должен быть идеал полнокровной жизни…
Наставником к пришельцам из прошлого откомандирован гражданин Всемирной Коммуны Стерн, к которому они уважительно обращаются — «Профессор…» И тут же получают разъяснение:
«…у нас нет профессоров. Ни профессоров, ни ученых или других специальностей… Сегодня я читал лекцию. Вчера я работал у экскаватора. Завтра я намерен работать на химическом заводе. Мы меняем род деятельности по свободному выбору, по влечению…»
Поразительно, но уже на ранних стадиях литератор, включившийся в советскую эстетическую систему, начинает открыто или скрыто цитировать классиков марксизма. Ведь слова Стерна — откровенный парафраз известного высказывания Маркса из «Немецкой идеологии»:
«…Общество создает для меня возможность делать сегодня одно, а завтра — другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике, — как моей душе угодно, — не делая меня в силу этого охотником, рыбаком или критиком…»
Но и боязливо оглядываясь на столь могучий некогда авторитет, трудно отделаться от мысли, что в предлагаемой чехарде заложена программа нещадного дилетантизма. На ум приходит образ порхающего мотылька, тем более, что рабочий день в ихних Утопиях очень короткий, даже сверхкороткий. У Мора — 6 часов, у Кампанеллы — 4, у Буонаротти — 3–4, у Оуэна — менее 4-х, у Богданова — 1,5–2,5 часа. Но чего ради человек — будь он трижды энциклопедистом — увлеченный своей работой и любящий свою профессию, станет ежеминутно бросать ее, дабы подергать рычаги экскаватора или коровьи дойки? В этом ли свобода? Все-таки наверно и в «грядущем мире» у человека должно быть главное дело в жизни. Эйнштейн играл на скрипке. Или я его путаю с Шерлоком Холмсом? Нет, действительно, оба играли. Но один был великим физиком, а второй — великим сыщиком. Целесообразно ли им тратить время на овладение профессией экскаваторщика? Речь ведь идет не о развлечениях. И как бы там ни заверяли нас в противоположном, как бы ни клялись в любви к свободному труду, видимо, утописты все-таки мозжечком воспринимали труд как проклятие, и больше всего заботились о том, чтобы их сверхсознательные работнички не переутомились. Ведь и в христианском каноне человек был приговорен к труду в поте лица как к наказанию. А если работа стала потребностью, то зачем от нее бежать? Сам же Окунев разъяснил: члены общества, которые не чувствуют потребности к труду, считаются больными и подлежат принудительному лечению.
«Грядущий мир» Окунева исключительно прост по устройству. Органов власти в нем нет. Есть только «В.С.Б.Ф.М.К.» в Париже — статистическое бюро всемирной коммуны, куда стекается экономическая информация и откуда распределяют ресурсы и рабсилу.
«…Вашингтонскому сектору требуется 2000 силовых единиц живой силы… Перебросьте в Московский сектор 6 миллионов тонн дуралюминия…»
Госплан? Госплан… У Евгении возникает вопрос, который задали бы и мы: а что случится, если «силовые единицы» не пожелают подчиниться распоряжениям В.С.Б.Ф.М.К.?
Как вы можете не желать того, что вам полезно и доставляет нам наслаждение? — удивляется руководитель бюро. (Не исключено, что «вам» и «нам» — просто опечатка).
Быть в распоряжении общественного механизма — это вы называете наслаждением? — не унимается любознательная девушка…
Вопросы Евгении свидетельствуют о том, что у автора были известные сомнения в совершенстве придуманного им механизма. Он отвечал незримому оппоненту, скорее всего внутреннему. Председатель дает Евгении исчерпывающий, по его мнению, ответ: он указывает на колонны добровольцев под красными знаменами. Силовые единицы дрожат от нетерпения и грузятся в воздушные корабли, «звеня песнями». И это знакомо. Не «Едем мы, друзья, в дальние края…» они поют?
«Каждый гражданин Мирового Города живет так, как хочет. Но каждый хочет того, что хотят все…»
И стремился к тому автор или не стремился, снова перед наши взором возникают «мы», сплоченные в колонны. Только минус изменился на плюс. А может, и не изменился? Ведь замятинские «нумера» тоже выходили на прогулки — по часам и держась за руки — совершенно добровольно. А мы, мы без кавычек, не ходили теми же колоннами на демонстрации («Быстрее, быстрее!.. Товарищи, не нарушайте рядность!»…)?
Однако даже плохая организация лучше безалаберщины, и порядок предпочтительнее развала. Возможно ли вообще сочетать свободу личности с эффективным общественным механизмом? Утописты прошлого не давали внятных ответов. Может быть, такие раздумья не казались им важными, может быть, в угоду идеологическим пристрастиям, но они их избегали. Спор между защитниками индивидуализма и сторонниками коллективизма, наверно, не прекратится никогда. Но, может, ему и не надо прекращаться? На одном его полюсе находится лоботомированное стадо, поднимающее хвостики по сигналу рожка, но ведь и другой полюс не лучше — одинокие охотники, живущие по принципу: человек человеку — волк. Пословица клевещет на благородных зверей, как раз умеющих жить дружно. Русский писатель сказал точнее: человек человеку — бревно. Одни всегда будут тянуть нас к большей независимости, другие к единению с себе подобными. И прекрасно, пусть тянут, пусть дергают. В этом залог развития. Но покажите мне утописта, который поднялся бы до понимания благотворности плюрализма.
Еще важнее, нежели внешний образ жизни, внутренняя наполненность обитателя совершенного общества. Утописты упорно не желали считаться с тем фактом, что человеческая душа заведомо сложнее расчисленных схем. Поэтому они терпели сокрушительное поражение, как только приближались к интимным глубинам души. Например, когда начинали рассуждать о любви. Институты брака, семьи, воспитания детей каждая утопия подвергала тщательному перекрестному допросу.
В отличие от случки по розовым талончикам, практикуемой в Городе из «Мы», любовь в окуневском обществе, казалось бы, действительно свободна. Свободно сходящиеся пары, свободно расходящиеся, никакой обязательности, никакой принудиловки. Допускаю, что в том обществе высокая сознательность граждан исключает легкомыслие. И, конечно, никто не станет мешать парам, любящим друг друга, прожить всю жизнь вместе, не расходясь. Но нет и намека на то, что не в вихре любовных кадрилей, а именно в таких парах сосредоточились главные нервные узлы человеческого счастья, счастья, возможно, доступного только избранным. А как быть с детьми? От них любящие тоже освободились? Представьте, да. Детишек при рождении забирают и свозят на живописные Горные Террасы, где их пестуют лучшие, разумеется, педагоги. Знают ли при этом потомки своих «предков», у Окунева остается непроясненным.
Коллективное воспитание подрастающего поколения, начиная с колыбели, — для утопистов прямо-таки идефикс. По их мнению, только такое воспитание избавит человека от пережитков эгоизма. Мне идея эта в любых вариантах кажется неприемлемой. Зачем в таком случае женщинам причинять себе беспокойство хотя бы и на девять месяцев? Разве что опять-таки в порядке общественной нагрузки, в колоннах и с песнями? Мне, понятно, неизвестно, какие юридические формы приобретет семья в будущем, но уверен: пока человек не отказался от родовой сущности, ничего лучше и возвышеннее семейного круга, родительской любви к детям и детской к родителям, он ничего от жизни получить не сможет. Или это уже будет не человек. Пришвин угрозу обесчеловечивания увидел не в будущем, а в настоящем.«…Создается пчелиное государство, в котором любовь, материнство и т. п. подобные питомники индивидуальности мешают коммунистическому труду», — записал он в дневнике вскоре после революции. Так думал и Г.Уэллс, К его мнению мы еще вернемся.
Видимо, и сам Окунев остался недоволен им же сочиненными порядками, и как только дело доходит до конкретных случаев, любовь всегда оказывается несчастливой. Почему — догадаться нетрудно: в несчастье персонажи приобретают хоть какие-то человеческие черты. Итак, выясняется, что неразделенное чувство сохранилось и при беспроблемном строе. А чтобы неудачники не страдали, их свозят в лечебницу эмоций, где с помощью гипноза избавляют от неприятных переживаний. Прошла курс лечения и Нэля, которая любила Стерна, но не встретила взаимности. Минуточку, товарищ утопист, но разве это не насилие над личностью, не вивисекция души? Прошу извинения за личный пример, но как бы ни были мучительны для меня воспоминания об умершей жене, они мне дороже всего на свете, я не расстанусь с ними ни за какое душевное спокойствие. В лечебницу эмоций отправили и Викентьева, затосковавшего по Евгении, ушедшей к другому. Ее спутник по саркофагу не выдерживает конкуренции с всесторонне развитыми парнишками из будущего. Кстати сказать, Лесли, новый избранник Евгении, может быть, единственный персонаж, у которого проглядываются хоть какое-то личностное начало, между нами, далеко не ангельское. Его агрессивность и бесцеремонность мгновенно, но, видимо, незаметно для автора вдребезги рушит концепцию гармонии, якобы царящую в их обществе.
Заходит у собеседников речь и о преступлениях. Разумеется, докладывают им, на Земле нет и быть не может преступлений, поскольку нет для них ни мотивов, ни причин. Ну, а на почве ревности, предположим, допытываются не совсем убежденные наши соотечественники. Ревность, терпеливо втолковывают отсталым элементам, это атавизм, и его успешно устраняют на базе все той же лечебницы эмоций. Итак, работа занимает два часа, хозяйства, семьи и детей нет. Чем же народ заполняет свободное время? Ответа Окунев не знает, иначе он бы не стал от нас его скрывать. Господа сочинители, вам самим не захотелось бы удавиться от тоски в вашем совершенном мире?
С первых послереволюционных лет в отечественной фантастико-утопической литературе четко обозначились два направления. Одно из них было представлено именами Замятина, Булгакова, Платонова… Раньше других они поняли несостоятельность и аморализм попыток построить новое общество на крепостнических началах. И, видимо, закономерно, что среди творцов первых позитивных утопий мы не найдем ни одного, сравнимого по таланту с упомянутыми художниками слова. Не хочу сказать ничего плохого о первых советских литераторах-утопистах, допускаю, что они были людьми честными, но в их книгах признаки легковерия и поверхностности отчетливо вылезают наружу, как пружины из старого матраца.
Эти недостатки, пожалуй, было нетрудно разглядеть и раньше. Утописты ничего не могли рассказать нам о людях будущего, об их внутреннем мире, об их душе. Только раньше недостатки мы были склонны списывать на отсутствие воображения и литературного таланта у авторов, тогда как сейчас мы отчетливо видим, что виноваты не только авторы, но и идеалы. Порочна идея казармы, даже если казарму переименовать в Дворец Советов. Может быть, той же причиной надо объяснить странный на первый взгляд факт: коммунистических утопий в довоенное время появилось совсем мало, а те, которые появились, как уже было сказано, главное внимание уделяли научно-техническим достижениям, как, например, в «очерках» Вадима Никольского «Через тысячу лет» (1927 г.).
Машина времени в книге Никольского выполняет роль такси, разве что без «шашечек». Ее задача — перенести без хлопот героев на тысячу лет вперед. В наличии также серийный профессор, нелюдимый немец Фарбенмейстер и его молодой спутник русский механик Андрей. Откровенно говоря, и в этой книжке реальных чудес оказывается меньше, чем можно было ожидать. Новоприбывшие видят в XXX веке то же самое, что окружало их и в прежней жизни, только, конечно, все — крупнее, мощнее. Тот же металлургический завод, разве что на водородном топливе, гигантские прессы, гигантские токарные станки, с врожденной добросовестностью перегоняющие металл в стружку… Подобный метод прогностики называется прямой экстраполяцией.
Энергия передается без проводов, из-за чего каждый житель Земли должен постоянно носить кирасу, пусть легкую, но все же металлическую, что, по-моему, на редкость неудобно. Железо приходится добывать из шахт глубиною в две-три тысячи километров! Нерачительные предки все, что было под рукой, или, вернее, под ногой, ухитрились пустить по ветру. Технологический масштаб титаничен, уровень фантазии — нулевой. Чего еще добились наши дальние потомки? Авиация — реактивная, здесь он действительно посмотрел вперед. Есть и искусственный спутник Земли. (Кстати, он так и назван). Правда, запустить его человечество сумело только сто лет назад, то есть в XXIX веке. Книги печатаются на тончайших металлических листах, но все же это традиционные книги, а не дискеты или что-либо подобное. Предвидеть главного свойства технического прогресса — его ускорения — не сумел ни один фантаст.
«Трудно подчас поверить, — пишет автор в предисловии, — читая журналы и книги хотя бы середины прошлого столетия, что это было наше „вчера“ — настолько поражает размах и мощь материальной культуры „сегодня“».
Ах, у автора едва ли были основания заноситься. Можно назвать не одну книгу в русской дореволюционной фантастике, в которой были сделаны куда более смелые прогнозы, порою ошеломляющие. Были предсказаны телевидение и антитяготение (до Уэллса), плазма и вычислительные машины, синтетические и нетканые ткани, акваланг, космическая ракета и многое, многое другое.[1]
Любопытнее социальные прогнозы Никольского. В книгу включен ретроспективный обзор истории, случившейся после старта машины времени, то есть после 1925 года. Для нас, конечно, наибольший интерес представляет история второй половины XX века, иными словами, наших дней.
Самое поразительное, кажущееся просто невероятным предсказание Никольского — ядерный взрыв, который произойдет в 1945 году! Атомная бомба у него именно бомба, агрессивное, наступательное оружие массового уничтожения. И тот, кто ее создает, прекрасно понимает это. Взрыв происходит во Франции из-за лабораторной ошибки, точнее, по вине тех, кто подталкивал ученых под локоть. Прогнозируется технологическая катастрофа, Чернобыль, с еще более страшными последствиями:
«Дождь земли и камней… завалил под собой десятки цветущих городов Франции и южной Англии, создав бесчисленные Геркуланумы и Помпеи, засыпал Ламанш, разделявший обе эти страны, и в смертельном объятии спаял их в один материк…»
Напуганное взрывом человечество возвращается к овладению атомной энергией лишь через несколько веков. (Какое там! Даже реальные аварии на АЭС еще не убедили нас, что дьявольская сила атомов требует, чтобы к ней подходили на цыпочках). Автор не подозревал, что после взрыва, описанных им масштабов, радиация выжгла бы на Земле все живое. Зато мы еще раз вздрагиваем, наткнувшись на строки:
«Появились новые болезни, принявшие мало-помалу вид эпидемий, перед которыми стушевались старинные „бичи божьи“, вроде чумы XVI столетия, обезлюдевшей половину Европы… Страшнее всего было то, что от новой болезни нельзя было укрыться, так как невидимый источник заразы гнездился в каждом человеке, передаваясь из поколения к поколению…»
О чем он толкует? Не о СПИДе ли? И, может быть, автор правильно догадывался, что такие болезни возникают в периоды общественной нестабильности. В конце концов — европейцы не первый век общаются с Африкой, с ее населением, с ее фауной, и зеленые мартышки не в XX веке открыты. Большую часть этого срока «белые» не имели ни малейшего представления о современных правилах гигиены, не было у них и нынешних лекарств. Их не щадила ни малярия, ни желтая лихорадка, ни проказа, ни сонная болезнь… Почему же СПИД, единственная из болезней, которая в принципе может уничтожить человечество, дожидался XX века? Право же, здесь есть какая-то загадка…
Несмотря на то, что в книге Никольского есть приметы его конфронтационного времени, она — в отличие от иных ее «коллег» — написана без вызывающей дурноту прямолинейности, мягче, рассудительнее. В ней краснозвездные бомбовозы не поливают ипритом буржуазные твердыни, к примеру, Париж… Правда, и по Никольскому переход к золотому веку происходит в результате длинной череды войн и революций. Но он, по крайней мере, убеждал читателя, что процесс этот долгий, противоречивый, неоднозначный. И опять автор прав, не надеясь, что человечество внезапно внемлет голосу разума. Даже когда были изобретены лучи, взрывающие на расстоянии взрывчатые и легковоспламеняющиеся вещества — мечта пацифистов всех времен и народов, энтузиасты не утихомирились, они принялись изничтожать друг друга с помощью луков и катапульт…
К несчастью, Вадим Дмитриевич Никольский в конце 30-х годов разделил участь многих интеллигентов и не дожил до осуществления своего главного предсказания. Надо полагать, на допросах бериевские палачи пытались у него выведать, каким зарубежным спецслужбам он раскрыл секрет строительства светлого будущего…
«Следующий мир» Эммануила Зеликовича (1930 г.) в отличие от остальных утопия пространственная, ее герои путешествуют не во времени, а попадают на утопический «остров», расположенный в «четвертом измерении». В написанном на переходе к «сталинским пятилеткам» романе Зеликовича, как пятна плесени, проступают признаки разложения пусть простецкого, но искреннего пафоса ранних советских утопий. Здесь перед нами уже полностью ангажированная литература, вбивающая в мозги читателей политические установки с настырностью парового молота.
Чем круче Сталин заворачивал гайки, тем надрывнее раздавались крики о том, что СССР — единственная страна, идущая к светлому будущему единственно правильным путем, а «капиталистическое окружение» задыхается в тисках «эксплоатации», избавиться от которой народы могут, только поголовно истребив угнетателей. На пропаганду этого основополагающего тезиса были брошены все силы. В том числе и фантастика.
Аполитичный английский математик Брукс открывает способ проникнуть в сопредельный мир и попадает на планету Айю, народонаселение которой давно наслаждается благами зрелого коммунизма. На Айе все, как на Земле, только сортом повыше — рациональнее, красивее. Хлев напоминает райский уголок — ни запахов, ни грязи. Никаких неприятностей у тамошних жителей нет. Живут они в городах, различаемых по номерам и выстроенных, конечно же, по единому шаблону. Очевидно, казарменное мышление у утопистов в генах. Дети, конечно же, сосредоточены в огромном интернате. Ну и так далее… Ни одной самостоятельной социальной или хотя бы научно-технической идеи у Зеликовича мы не обнаружим. Зато каждый шаг по Айе сопровождается самовлюбленными комментариями хозяев и восторженными ахами гостей. Пример айютян стремительно разрушает «буржуазные предрассудки» Брукса; на второй день он заявляет, что при возвращении немедленно вступает в английскую компартию. Кстати, местные жители свободно пользуются земной, точнее, советской, политической терминологией; среди развешенных повсюду лозунгов мы находим, скажем, такой: «Да здравствует пролетарская солидарность!» И откуда бы в бесклассовом обществе взяться пролетариату? Сошло…
Дабы урок был нагляднее, на соседней планете Юйви, видимо, специально выжидая прибытия посетителей, сохраняются жуткие капиталистические порядки. Аккурат к визиту землян айютяне приходят к мысли, что безобразное поведение юйвитянских живоглотов больше терпеть невозможно. Право на вмешательство представляется им, да и землянам, разумеющимся. Айютяне точно знают, что они — носители самой высокой морали в Космосе, которая дает им право судить инакомыслящих как преступников. Легко догадаться — юйвитянские правители не вняли ультиматуму, так что нападающие — сами понимаете — вынуждены нанести предупреждающий удар.
«Каскадами низвергались потоки разноцветных лучей, преследуя и легко настигая бежавших. Медленно шевелились в пространстве гигантские щупальца и, как бы танцуя и играя друг с другом, мягко хватали чистеньких гадов. Как шерсть на огне, сгорало их тело…»
«— Браво! Браво! — закричал профессор. — Но это не война, это игра кошки с мышью, травля, избиение младенцев… (Эти слова прекрасно сочетаются с возгласами одобрения! — В.Р.)
— Палачей! — поправил Тао… — Вы правы, это не война, это, вернее, дезинфекция планеты…»
Спутник профессора тоже задыхается от восторга:
«— Афи, милая, дайте мне пострелять немного из этой штуки!..
Из какого-то большого здания… высыпалась кучка существ с гранатами в руках…
Я нажал кнопку, и гранаты взорвались. Ослепленные и израненные своим же оружием, слуги юйвитянской буржуазии (по логике вещей — простые солдаты. — В.Р.) остались лежать на улице…
— Браво, Брайт! Вы давите эту мерзость совсем, как клопов…»
В таком вот увлекательном, прямо-таки хемингуэевском сафари довелось поучаствовать нашим сопланетникам. Они возвращались на Айю усталые, но довольные. Нет, одно сомнение все-таки посетило их.
«— Жаль только… что пришлось разрушить столько культурных благ.
— Ничего, — перебил меня Тао, — ибо никакая жертва не является слишком большой для завоевания свободы…»
Вслушайтесь — никакая! Цель оправдывает любые средства. Можно, например, разрушить до основания Грозный, чтобы выбить из города несколько сотен боевиков. Впрочем, у меня что-то сместилось в голове, Грозный, кажется, на Земле, а мы-то расправляемся с другой планетой.
Как можно было не осознавать аморальность поведения персонажей, их пещерную жестокость? Вспоминается сцена охоты на колдунов из романа Р.Хаггарда «Копи царя Соломона», тамошние ревнители тоже дробили дубинами головы инакомыслящим. Правда, кукуаны были дикарями и не помышляли причислять себя к коммунистам. Должны же в критические моменты срабатывать предохранительные механизмы человечности. А вот, поди ж ты, не срабатывали. В сталинские десятилетия страна вступала морально подготовленной. Не будем забывать, что накачка адресовалась прежде всего молодому поколению, даже непосредственно детям. К борьбе за дело Ленина-Сталина, пионер, будь готов! Всегда готов!
В платоновском «Чевенгуре» коммунист Чепурный расстреливает «нетрудовые элементы» с похожим обоснованием: «Буржуи теперь все равно не люди». Оба романа не обошли вниманием палачей, приводящих в исполнение классовые приговоры. Разница — в позиции писателя.
Однако в те времена еще были простодушные кандиды, которые продолжали верить в то, что большевики взяли власть для того, чтобы построить светлое будущее. (Я сознательно повторяю этот штамп, не ища к нему синонимов, чтобы подчеркнуть убогое единообразие партийной пропаганды). Они (кандиды) считали правильным и закономерным все, что происходило, и, если надо, были готовы принести себя в жертву ради общего дела:
Я понимаю все… И я не спорю.
Высокий век идет высоким трактом.
Я говорю: «Да здравствует история!»
И головою падаю под трактор.
Эти строки сочинил Павел Коган, все знают его знаменитую «Бригантину», где, может быть, помимо воли автора прорвалась тоска по воле. Пусть даже пиратской.
Ян Ларри со своей «Страной счастливых» (1931 г.) как раз и угодил головой под трактор. Он предчувствовал, что народу вскоре будет сообщено официально, что социализм в СССР уже построен, а потому сократил сроки исполнения своей утопии до минимума. С коммунизмом мы управились за пять-шесть пятилеток, по крайней мере, по части материального изобилия. Куда уж дальше — в столовках люди питаются омарами, трюфелями, форелью, рябчиками; общественные уборные, естественно, отлиты из золота, как «вызов старому миру», «как блистательный плевок в лицо капитализму»…
Думаю, что Ларри искренне верил в то, что писал, к тому же так считали и основоположники марксизма. Он, конечно, не мог предположить, что пройдет не слишком много лет и поэты будут насмехаться над заведомыми глупостями:
Мы учили слова отборные
про общественные уборные,
про сортиры, что будут блистать,
потому что все злато мира
на отделку пойдет сортира,
на его красоту и стать.
Как же добиться этакой-то роскоши? Элементарно: надо только захотеть. Жителей Страны счастливых распирает от избытка энтузиазма, кровь в их жилах не течет — бурлит. Любое мало-мальски значимое событие вызывает у них прилив буйных эмоций, крики, рукоплескания, хоровое пение, чуть ли не пляски… Вот потерпевший аварию космонавт Павел Стельмах выписывается из больницы после тяжелой травмы. Похоже, встречать его собралось полстраны.
«Оглушенный и растерявшийся Павел видел, как люди вскакивали со своих мест, размахивали руками и широко раскрывали рты».
И сам Павел не уступает поклонникам. Только-только придя в себя после реанимации, он начинает яростную борьбу с врачами за немедленное возвращение в строй. Понятно, что с такими «молотками» море по колено — за месяц возводятся города и строятся звездолеты, за пять дней ликвидируются последствия от падения метеорита на город…
Из ранних советских утопий «Страна счастливых» написана наиболее художественно. Но и в ней естественные поступки и чувства заглушены упомянутым сверхгорением, из-за чего персонажи перестают выглядеть живыми людьми. О чем, например, грезит влюбленная девушка наедине с избранником, возможно, в паузах между естественными для таких ситуаций занятиями.
«…Представь себе Республику нашу в час рассвета… В росах стоят густые сады. Тяжело качаются на полях зерновые злаки… реками льется молоко… Горы масла закрывают горизонт… Стада упитанного, тучного скота с сонным мычанием поднимают теплые морды к небу. Нежная розовая заря пролилась над бескрайними плантациями хлопка и риса. В мокрой зелени листвы горят апельсины…»
Научно-технические успехи значительны, хотя в них и нет принципиальных новинок (колосья весом в сто граммов и т. д.). Но и трудно ожидать большего за два десятка лет. А добиться радикальных изменений в душах за это же время, оказывается, можно. Полностью, скажем, покончено с преступностью и алкоголизмом. Пожалуй, Маяковский в будущее смотрел трезвее. Его коммунистические граждане и гражданочки из пьесы «Клоп» оказались весьма восприимчивы ко всяким «клопиным» штучкам, вроде водки, матерщины, гулянок… Полувековые усилия воспитателей в одночасье полетели насмарку.
Ларри, вступившийся за такой ужасный пережиток мещанства, как комнатная зелень, к сожалению, зелени дикой тоже не пощадил. Его счастливая страна целеустремленно, я бы сказал, сладострастно, уничтожает «первую» природу, а автор позволяет себе иронизировать над сентиментальными вздыхателями:
«Подобные люди способны целыми днями плавать в воспоминаниях. Пролетая над Карелией — всесоюзным комбинатом мебельной и бумажной промышленности — они непременно будут говорить о диких скалах и безлюдных озерах, которые некогда были на месте прекрасных городов Карелии…»
В своей книге Ларри осуществил все то, что действительно было построено после войны по «великому» сталинскому плану преобразования несчастной природы и другим добивающим ее ударным программам: рассек Волгу плотиной, прорыл канал Волго-Дон, перекрыл Ангару, превратил Аральское море в «бывшее»… Вот когда зарождались нынешние экологические катастрофы.
Кроме никому сегодня неизвестной «Страны счастливых» Ларри написал одну из самых популярных научно-фантастических книг для детей — «Необыкновенные приключения Карика и Вали» (1937 г.). А еще через несколько месяцев Ян Леопольдович Ларри разделил судьбу В.Никольского. Он был арестован как раз в то время, когда его проект республики счастливых уже должен был осуществляться полным ходом.
Мне неизвестно, какие конкретные обвинения были ему предъявлены, но меня не покидает мысль: причиной его жизненной трагедии была как раз «Страна счастливых».
Но почему? Это ведь не «злобный антикоммунистический пасквиль», как официально был аттестован роман Замятина; напротив, «Страна счастливых» восторженный гимн социализму, тому самому, наличному, сталинскому. Чего же еще и требовать-то?
Попробуем понять этот парадокс, отнюдь, кстати, не единичный. Начнем с того, что восторженность Ларри относилась к самому делу, а не к «руководящей и направляющей силе», кого бы ни подразумевать под этим определением — все партию, или ее верхушку, или только одного человека. О партии в книге вообще нет ни слова, видимо, автор поверил в неоднократные обещания — выполнив историческую миссию, то есть построив социализм, партия должна отмереть за ненадобностью. Но партийное руководство не намеревалось отмирать. Не социализм был ему нужен — власть. А тот социализм, который построил, пусть на бумаге, Ларри, во-первых, наступил слишком быстро, а главное, он столь же стремительно привел общество к благоденствию, достатку и, что еще важнее, к миру и спокойствию. У страны и в стране не стало врагов, с которыми нужно было бы ежедневно, ежечасно бороться. А как же быть с капиталистическим окружением и куда девался хищный оскал империализма? Где непримиримые, искусно замаскировавшиеся остатки свергнутых классов? Теорию обострения классовой борьбы по мере возрастания социалистических успехов побоку? Ошибся, значит, великий вождь? Нехорошо, товарищ утопист! Нет, уже не товарищ, гражданин утопист. Слишком уж резко расходилась окружающая действительность с тем, что мечтал увидеть в социализме честный, но доверчивый сочинитель. Его слова: «В начале второй пятилетки… страна Советов начала задыхаться от избытка товаров», — звучали как издевка.
Но это не все. Да, в книге Ларри избыток раздражающего телячьего восторга, может быть, и несколько нарочитого, может быть, даже с известным подыгрыванием официальной пропаганде. Тем не менее, в романе нет низкопоклонства. Конечно, было начало, а не конец тридцатых, но все же имя Сталина уже начали произносить с придыханием. Вот, например, что писал о «великом вожде» известный в те годы партийный публицист Карл Радек в своей тоже, можно сказать, утопии — «Зодчий социалистического общества», где как бы ведется репортаж из будущего, из 1967 года, с праздника пятидесятилетия Октябрьской революции.
«На мавзолее Ленина, окруженный своими ближайшими сторонниками — Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым, Калининым, Орджоникидзе, (столько лет прошло — и ни одного новенького! — В.Р.) стоял Сталин в серой солдатской шинели. (Ему к тому времени было бы под девяносто. — В.Р.) Спокойные его глаза смотрели в раздумьи на сотни тысяч пролетариев, проходящих мимо ленинского саркофага уверенной поступью лобового отряда будущих победителей капиталистического мира… К сжатой, спокойной, как утес, фигуре нашего вождя шли волны уверенности, что там, на мавзолее Ленина собрали штаб будущей победоносной мировой революции…» (Однако все еще будущей. — В.Р.)
Подобного подобострастия в «Стране счастливых» не найти. Впрочем, как известно, Радеку и оно не помогло. «Чрезмерная ортодоксальность считалась такой же ересью, как и нелояльность», — заметила зарубежная исследовательница советской литературы Дора Штурман.
Но и это не все. Власть в Стране счастливых принадлежит экономическому органу — Совету Ста. И вот два авторитетных члена Совета, два старых революционера, Молибден и Коган, выступают против выделения средств на строительство звездолета, считая затею несвоевременной. Свою точку зрения они формулируют с большевистской прямотой: «Нечего на звезды смотреть, на Земле работы много». Прогрессивная общественность немедля обзывает почтенных мужей консерваторами и вступает с ними в борьбу, заканчивающуюся, естественно, ее победой. А прогрессивная общественность это прежде всего молодежь, оказавшаяся, таким образом, в противостоянии со старой гвардией. Один из молодых людей поднимается даже до осуждения партийной морали:
«Они тебе ответят, что честность — понятие относительное. Они тебе скажут: все разрешено для блага Республики».
Налицо заигрывание с молодежью, не так ли? А с молодежью заигрывал известно кто. Впрочем, это тогдашним было известно. Современному читателю придется сообщить, что заигрывание с молодежью вменялось в вину троцкистам. Троцкий называл молодежь самым чутким барометром эпохи, слова, которые почему-то вызывали особую ярость. Какие еще нужны доказательства, что автор сомкнулся с троцкизмом?..
Цепочку аналогичных рассуждений можно продолжить и далее. Конечно, это только предположение. Но ведь миллионы людей были репрессированы по обвинениям намного более смехотворным, если тут уместно такое слово.
На самом-то деле, конечно, ничего подрывного в «Стране счастливых» нет и в помине. Всего лишь попытка примирить идеалы с действительностью. Ведь даже непримиримый спор о межпланетных полетах вовсе не требует политической градуировки — новатор, консерватор, ретроград, прогрессист… Обыкновенное обсуждение очередности народнохозяйственных задач. Но люди первых пятилеток не умели разговаривать иначе:
«Да, — крикнул Павел, — ты и Коган — враги мои и человечества!»
Смелый какой! Попробовал бы он крикнуть нечто подобное в лицо прототипу Молибдена, кем бы тот ни оказался… А есть предположение, что прототипом был «сам».
Кто-то правильно заметил, что в «бравом новом мире», описанным О.Хаксли, роман «О бравый новый мир» был бы не понят и запрещен. Точно так же в мире Р.Брэдбери книга «451° по Фаренгейту» первой попала бы под струю керосина. И уж само собой понятно, как отнеслись бы к «Мы» в Едином Государстве. Но оказывается, что осуществляемой утопии тоже не нужны летописцы, она вовсе не намерена допустить, чтобы ее сравнивали с какими бы то ни было отправными показателями. Все должны зарубить себе на носу: лучше, чем на данный момент построить социализм нельзя. «Мы путь Земле укажем новый…» Уже указали. Что фактически означало официальный запрет на всякое утопическое сочинительство, да и вообще на любое произведение с признаками неказенной фантазии.
Яну Ларри, в отличие от Никольского, можно сказать, повезло. Он выжил, дождался реабилитации, уже спокойно провел остаток жизни в Ленинграде и умер в начале десятой пятилетки, так и не увидев Страны счастливых…
Хотя арест Ларри последовал и не на следующий день после выхода книги, литераторы быстро сообразили, что на ближайшие пятилетки перед ними выдвигаются иные задачи. Вокруг расстилалось совершенно замечательное настоящее, которое само по себе было одновременно и будущим. И.Эренбург так прямо и говорил на I съезде советских писателей в 1934 году:
«Иностранные гости сейчас совершают поездку в машине времени. Они видят страну будущего… они видят фундамент нового мира… Мы не машинами удивляем сейчас мир — мы удивляем мир теми людьми, которые делают эти машины».
Вот где самое главное — «в буднях великих строек» куется совершенно новый социалистический человек. А если кто его не желал замечать или отлынивал от его отображения, то в этом был виноват он сам в лучшем случае по причине ущербности мелкобуржуазного мировоззрения, в худшем — сознательно стремясь нанести ущерб советской власти.
Пример «правильности» демонстрировал Горький. Если прочесть его выступления тех лет, в них тоже возникает утопическая картина. Правда, нехудожественная. Нехудожественная даже в буквальном смысле: таких агитпроповских штампов, такой канцеляристской лексики постыдился бы собкор из заводской многотиражки. «Исчезает, под напором тракторов и комбайнов, перед силой новой сельскохозяйственной техники жуткий идиотизм деревни…», «Не было в мире государства, в котором наука и литература пользовались бы такой товарищеской помощью, такими заботами…»
Под пером Горького советская действительность предстает благостным раем, а ежели рай еще не до конца оборудован, то виной тому исключительно пережитки, «родимые пятна» проклятого прошлого. Никаких других пятен — а уж кровавых тем более — на поверхности нашего солнышка не наблюдалось. Мы уже вспоминали о Беломорско-Балтийском канале. Позволим себе еще пример. Мы ныне хорошо представляем себе, что такое советские тюрьмы и лагеря. А вот что говорит о них наш классик:
«Возьмем труд колоний беспризорных и социально опасных. Посмотрите, что создано рабочим классом, партией и Советской властью из этих людей. Я уж не говорю о том, что буржуазная Европа не только не может сделать ничего подобного, — она не смеет и попробовать… Под Москвой есть Болшевская колония. Это превосходное учреждение, где работают главным образом люди из Соловков. Это сплошь социально опасные, преступники… Имеется превосходнейшая фабрика… Шесть домов общежитий, среди них много комсомольцев, и некоторые из них, работая там, учатся в вузах… Воспитательное значение нашей действительности особенно ярко видишь на таком материале».
Да разве перед нами не осуществленная мечта Оуэна, Фурье, не благословенные фаланстеры, о которых буржуазные филантропы могли только грезить? А коли благотворные перемены происходят аж с закоренелыми урками, то представляете, в какой душевной умиротворенности должны находиться «простые» советские люди.
Большая Ложь особенно отвратительна в устах человека, которому верят, которого боготворят… Писал бы себе «Клима Самгина» и не спешил бы высказываться по любому поводу. Рационально объяснить психологическую подоплеку действий таких людей нелегкая задача. Это ведь не пионеры или комсомольцы, у которых промывка мозгов начиналась с детсада.
Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
все едино — тошной и кромешной
запах лжи.
Попытку объяснения предпринял один из авторитетных горьковедов — Вадим Баранов. На мой взгляд, он не сумел преодолеть мифа о великом писателе. При всем том я вовсе не собираюсь зачеркивать все творчество Горького, хотя он сам концом своей жизни во многом зачеркнул его. Но я полагаю, что незаконченность «Клима Самгина» имеет те же корни, что и незаконченность романа Шолохова «Они сражались за Родину».
К несчастью, не один Горький прозрел к началу 30-х годов, подобно перевоспитавшимся преступникам, воспетым им же. Сосредоточившись на прославлении успехов индустриализации и коллективизации писатели не ахти как рвались залезать в будущее, не имея на сей счет однозначных указаний. После Ларри сколько-нибудь серьезных книг о будущем не появлялось без малого тридцать лет, за исключением утопий военных, о которых речь впереди. Беспомощно розовощекие сочиненьица, вроде «Звезды КЭЦ» А.Беляева или «Арктании» А. Гребнева не в счет. Проскакивали, правда, отдельные страницы в отдельных книгах, могущие привлечь внимание. Из них, может быть, самой заметной вспышкой были три главы в романе еще одного перевоспитавшегося «попутчика» — Леонида Леонова — «Дорога на океан» (1936 г.). Главный герой книги, тяжело больной начальник политодела железной дороги Алексей Курилов играет с автором в занимательнейшую интеллектуальную игру: в качестве газетных корреспондентов они путешествуют по миру будущего, того самого Океана, который пишется с большой буквы и представляет собой вместилище мечтаний, стремлений, деяний, судеб. Отрывок третий, в котором описывается встреча первых космонавтов действительно производит впечатление героико-трагедийным пафосом: командир корабля потерял в полете двух сыновей, а сам вернулся на Землю ослепшим. Несчастье и мужество этих людей, горе матерей, горе всей планеты, всего человечества… Скорбные строки написаны рукой гуманиста, который, понимая неизбежность жертв, горько печалится о них.
В ту пору сентиментальность не поощрялась. Тот же Горький расправлялся с ней открытым текстом:
«Наша эпоха предлагает темы неизмеримо более значительные и трагические, чем смерть человеческой единицы, какой бы крупной ни являлась ее социальная ценность».
«Смысловое, историческое, мировое значение факта этой победы (пролетариата. — В.Р.) совершенно исключает из обихода нашей литературы… тему страдания, освященную вреднейшей ложью христианства. Страдание человека почти всегда изображалось так, чтобы возбудить бесплодное, бесполезное сочувствие, „сострадание“»…
Право же, поставить издевательские кавычки над словом «сострадание» может только нелюдь, механический человек… Трудно отделаться от впечатления, что классик под старость не отдавал себе отчета, о чем вещал. Но воспринимали-то его всерьез.
Леонид Леонов, любимый ученик родоначальника социалистического реализма, как будто нарушил эти строгие установки. Но не будем спешить: вернемся к предыдущим утопическим главам из «Дороги…».
Как правило, утописты переносятся в миры будущего без путевых задержек. А Леонов две главы как раз и посвящает процессу перехода. И переход этот вновь и вновь изображается как многолетняя война, в которой человечество с упоением уничтожает самое себя. Сталкиваются даже не страны, не классы, сталкиваются континенты. Стилизованные под документальную хронику страницы эти подробно и сухо воспроизводят эскалацию кровавого безумия. До водородных бомб, правда, автор не додумался, зато все иные виды оружия массового уничтожения — бактериологическое, биологическое, химическое — пущены автором и воюющими сторонами в ход без колебаний и ограничений. Особенно эффективным оказался коллоидальный газ…
Наглядевшись в фантастике на тьму чудовищных орудий и сражений, мы вправе ожидать от литератора такого ранга, что за сухостью информационных строк мы услышим четкие, ясные удары негодующего сердца художника: Люди, остановитесь! Одумайтесь, люди! Если, конечно, вы еще люди… Можно ли, нужно ли строить светлое царство на такой крови, на таких костях? Не слишком ли непомерна цена? Не входит ли она в непримиримое противоречие с самой идеей устройства человеческого счастья? Не поискать ли пути в обход Страшного Суда? Нет, ничего подобного не приходит в головы вдохновенным певцам Океана. Мало того, они и сами — что ж, они хуже, что ли, других борцов за светлое будущее — решают малость поразвлечься в подобных игрищах.
«Одно время мы с Алексеем Никитичем превратили себя в лаборатории и опытные заводы. Мы не стеснялись изобретать. Мы строили орудия для обстрела из полушария в полушарие. Особые тугоплавкие пули, достаточные пробить полк, если выстроить его гуськом (прекрасное умственное развлечение для снятия стресса! — В.Р.), подводные линкоры громадных скоростей, — про них бы сказали, что они ходят в ухе, намекая на рыбу, убитую разогревом воды… Мы выдумывали атомные рассеиватели вещества, при которых, испытывая подобие щекотки, человек превращался в улыбающееся ничто…»
Потом вдохновенные мечтатели малость поостыли и занялись более приятными делами: они стали обмазывать девушек «огнеупорной глиняной гадостью, чтобы сохранились матери для продолжения рода человеческого». У меня тут же зашевелился червячок сомнения: а с женихами для обмазанных девушек что делать-то? Тоже обмазывать? Как же они воевать будут?
Мне кажется, подлинные гуманисты отшатнулись бы в ужасе от одной только мысли об атомных рассеивателях с «подобием щекотки», даже если это всего лишь фантастическая «деталька». Леонова нередко причисляли к наследникам традиций великой русской литературы, в частности, Достоевского. Но что-то здесь маловато намеков на слезиночку ребенка.
Нет, это были не просто заблудившиеся люди. Это люди, которые хотели заблудиться. Видимо, добровольное внедрение в сознание пресловутого орвелловского двоемыслия не проходит даром для психического здоровья даже у литературно крупных талантов.
«Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» не ложится ни в одно из перечисленных направлений. Самое удивительное в судьбе этой книги, что она появилась в 1920 году в государственном издательстве. Утверждается даже, что она была издана по совету или распоряжению Ленина. Повесть вышла под псевдонимом Ив. Кремнев, но ни для кого не составляло секрета, что ее написал один из крупнейших русских аграрников А.В.Чаянов. Можно поверить, что Ленин интересовался трудами Чаянова по кооперативному движению, так как сам разрабатывал в это время свой план кооперации. Но чтобы Владимир Ильич мог поддержать книжку, в которой автор (между прочим, действие повести происходит в орвелловском 1984-ом, бывают же в фантастике такие совпадения!) заменил диктатуру пролетариата не менее жесткой диктатурой крестьянства, в это уже поверить трудно.
В литературном отношении повесть Чаянова не представляет большой ценности, и о ней можно было бы не упоминать, но уж больно непривычные мысли там высказаны. Мировоззрение у автора, между прочим, социалистическое (хотя это социализм особый, крестьянский), советское (действует система крестьянских советов, Совнарком), антикапиталистическое, и к тому же прорусское: автор пренебрежительно отзывается о странах, которые ныне принято именовать дальним зарубежьем. Но в то же время эта книга антипролетарская, антибольшевистская, антикомммунистическая. Сам-то ученый ничего против Советской власти не имел и активно с ней сотрудничал, хотя в книге большевиков пришлось убирать силой.
В отличие от ярого урбаниста Окунева, Кремнев не менее ярый «деревенщик». Правительство его России принимает постановление о ликвидации всех крупных городов, в том числе и Москвы. (Кремль все-таки сохранен, а вот Храму Христа Спасителя априорно не повезло). Положим, еще князь М.М.Щербатов в конце XVIII века умилялся, с каким удовольствием россияне (в его утопии, разумеется) растаскивали груды камней, возведенных Петром (и Растрелли). Впрочем, крайности сходятся: у Окунева вся Земля — сплошной город, у Кремнева — сплошной коттеджно-парковый ансамбль. Дикой природе места снова не остается. Удивительно и то, что в стране преследуется конкуренция, а на полях, как ни странно, применяется ручной труд, как более, по мнению автора, производительный. Разумеется, такой большой специалист в области экономики и кооперации, подробно обосновывает свои допущения, что делает его утопию похожей на экономический очерк. Конечно, я не стану спорить или соглашаться с его доводами, интереснее другое — как же, по его мнению, в России создался крестьянский рай? А все началось благодаря тому, что вожди революции поняли благотворность плюрализма, и в свободной, хотя и не совсем бескровной игре дали победить самому разумному и наиболее выгодному строю; в нем уже никакому плюрализму места не осталось. В знак признательности этим вождям поставлен общий памятник. Как вы думаете — кому? Ленину, Керенскому и Милюкову. Вот где таились главные иллюзии Чаянова.
Если бы те, кто называл «Путешествие…» кулацкими нападками на социализм, стремились к объективности, они задумались бы: как могло случиться, что после революции в Госиздате выходит откровенно контрреволюционная книга? Правда, она была снабжена предисловием, автор которого критиковал представляемую им брошюру, рассматривая ее как отражение чаяний мелкособственнического крестьянства. (Вспомним, что Россия в то время и состояла главным образом из этого социального слоя). Но тем не менее он не только не видел ничего вредного в публикации чаяновской утопии, но, напротив, считал ее весьма полезной, потому что она отражала законное мнение в обсуждении грандиозного вопроса — как строить грядущее общество; разве судьба страны могла быть удовлетворительно решена без учета настроений подавляющего большинства населения? Вопрос мой звучит риторически: именно так она и была решена. Но в те, еще не вполне определившиеся времена, как мы видим, допускались хотя бы чахлые ростки социалистического плюрализма, которому, к несчастью, не суждено было развиться в спасительную систему всенародного обсуждения и принятия кардинальных решений…
Конец этого раздела будет таким же печальным, как и многое другое в этой главе. Чаянов был обвинен в принадлежности к никогда несуществовавшей «трудовой крестьянской партии» и после третьего ареста в 1937 году расстрелян.
«В настоящее время вся эта группа разоблачена как руководящая верхушка контрреволюционной, вредительской организации: прямой своей задачей поставившей свержение советской власти и восстановление помещичьего строя».
В 1988 году страна торжественно отметила столетие со дня рождения ученого. Я живу в Москве недалеко от улицы, названной его именем.