00.20 Зарень — Авдотьинка

Илья Сергеевич Мельчук душ не губил, а если и был в чем-то виноват, в том числе — перед законом, — то самим ходом жизни, причем не собственной, а общей, где, как известно, все относительно: то, что в иных условиях и при иных обстоятельствах недопустимо, в определенных условиях и при определенных обстоятельствах считается вполне в рамках. Для наглядности: вот бокс, который он иногда любит смотреть по телевизору. Что там люди делают? Они бьют друг друга по морде со страшной силой, а каждый нокаут, как известно, — это сотрясение мозга. Деяния их подпадают под статью о нанесении тяжких телесных повреждений, но никто почему-то не кличет милицию и не тянет в суд, напротив — все хлопают и радуются. Ну, опущу я руки, скажу, что мне это не нравится, что я желаю подставить левую скулу после того, как меня ударят по правой, — и тут же, конечно, получу и по левой, и опять по правой, и в челюсть, и вот уже лежу на полу, а рефери считает, а публика недовольно ревет и требует назад деньги. Нет уж, вышел на ринг — дерись, а не хочешь драться — не лезь на ринг.

В книге «Афоризмы всех времен и народов», которую Мельчук иногда почитывает на ночь (удобно — можно в любой момент отложить), он наткнулся на высказывание Конфуция: «Позорно быть богатым и уважаемым в стране, где Путь не царствует», но тут же — на поправку Лао Цзы: «Как остаться на пути, если все идут другим путем?» Лао Цзы понимал суть получше Конфуция: уважаемым нигде быть не позорно (да и с какой стати?), а вот идти в ногу, когда все не в ногу — невозможно. Закон, так сказать, коллективной ответственности.

Да он и не думал сейчас об этом — сейчас он вспоминал совсем другое: тот случай, который мог сломать ему всю жизнь. И до сих пор это воспоминание — что-то вроде скелета в шкафу, который может вывалиться в любой момент.

И дело-то глупое, детское.

Гоняли они на мопедах в дачном поселке. Золотая была, можно сказать, молодежь, вернее, подростки, дети приличных и умеренно, по-советски, обеспеченных родителей. Это не нынешние, которые мчатся на ревущих и сверкающих мотоциклах по сто тысяч долларов ценой, всего-то мопедишки «рига» или «верховина», они почти ничем не отличались от велосипеда — только колеса потолще, кожух на моторе и цепи, бензобак на раме… И максимальная скорость от силы пятьдесят километров. Но им казалось — лихо. Ревели эти мопеды по-сумасшедшему, не хуже, чем, например, бензопила «Дружба», а то и порезче, пожалуй. И сизый дым от движка, и собаки сзади обязательно бегут гурьбой, страшно нервничая и выражая свое недовольство разнообразным лаем. В общем — весело.

В тот день они отмечали день рождения дачного приятеля и соседа, имя которого Мельчук давно забыл. Помнит только, что высокий и белобрысый. Помнит еще, что он рассказывал о девушках — как он с ними обходится, несмотря на ранний возраст. И верилось, и не верилось, но рассказы его слушали, хихикая. И вот отмечали его день рождения.

Добрая мама именинника, приплакивая от радости, угощала вишневкой и охотно выпивала сама. А потом они поехали кататься. Гоняли сперва по дачному поселку, потом направились к лесу мимо пруда. От пруда шла девушка чуть старше их, тоже дачница, белобрысый ее знал, окликнул, пригласил покататься, она согласилась. И охота была ей трястись сзади на жестком металлическом багажнике… Нет, согласилась. Приехали, сели на лужайке, выпили еще наливки, которую взял с собой белобрысый в армейской фляжке — подарок, уверял он, отца-фронтовика, умершего от ран через десять лет после войны. Гоняли на мопедах меж деревьев друг за другом, потом все вместе за девушкой, потом Мельчук увидел, как белобрысый со своим товарищем (маленький такой, но дерзкий) стоят рядом и о чем-то говорят с очень серьезными и таинственными лицами. Мельчук сразу почувствовал — что-то не то. Хотел уехать, но они его позвали. И четвертого. Того Мельчук даже и лица не помнит.

— В общем, я сейчас с ней ла-ла ла-ла, — возбужденно говорил белобрысый, — а потом вон туда пойдем, а вы подгребайте минут так через десять.

— Я второй, — сказал маленький.

— Заметано. А ты третьим, а ты четвертым, — указал он на Мельчука. — Или боишься?

После этих слов уехать было невозможно.

Выждав десять минут после ухода белобрысого, они пошли туда.

А белобрысый уже сам, радостный, ломился сквозь кусты им навстречу.

— Идите, ждет!

В неглубокой ложбинке, похожей формой, как подумалось Мельчуку, на вогнутость ложки или на вмятину от яйца лежала девушка — совсем пьяная и улыбающаяся, лежала в такой позе, что Илья тут же отвел глаза.

А маленький смело побежал к ней, хихикая, и вот уже чего-то завозился там, заерзал. И вскоре, довольный, с широкой улыбкой, будто объелся малины в чужом саду и не пойман, идет обратно, важно застегивая штаны. Пошел третий, и тоже ерзал, и тоже вернулся с гордостью.

Илья же понимал, что не сможет.

— Нет, — сказал он. — Живот болит.

Белобрысый возмутился.

— Чего такое? А ну иди! — сказал он и замахнулся кулаком.

— Да я не против… Только живот… — бормотал Илья, направляясь к ложбинке. Он упал и лежа стаскивал с себя штаны, а потом залез на девушку, а она была так пьяна, что ничего не понимала и не чувствовала, только бормотала:

— Эдик, Эдик! Я только его! Я люблю Эдика! Отойдите все.

Но, однако, любя Эдика, при этом не сопротивлялась, а прижимала к себе Илью. Он, глянув вбок, понял, что товарищам не все видно. Поэтому он подергался, изображая, но ничего настоящего не делая.

Возвращаясь, они хвастались друг перед другом, кричали, смеялись, боясь хоть на секунду замолчать.

Девушка явилась домой пьяная и растерзанная, а мать у нее была женщина действенно строгая — тут же принялась пытать дочь и допыталась до всех подробностей, потащила ее в милицию, потом к врачам на экспертизу.

Четырем друзьям грозили суд, приговор, колония строгого режима для несовершеннолетних. Но родители бились яростно, наняли лучших адвокатов, адвокаты уговорили родителей девушки согласиться на материальную компенсацию, а саму девушку — забрать заявление… Все кончилось благополучно. А Илье было даже обидно: друзья совершили настоящее преступление, а он ничего не сделал, только изобразил ради товарищеской солидарности (иногда думалось, что, возможно, и они изобразили — включая белобрысого…)

Потом была долгая законопослушная жизнь, все оправдавшая и списавшая, но Мельчуку мнительно казалось, что кто-то об этом знает, кто-то затаился и вдруг объявится в самый неожиданный момент и скажет: «А между прочим, этот уважаемый и приличный человек в групповом изнасиловании участвовал!»

У мнительности глаза еще больше, чем у страха: едва Притулов и Маховец приступили к новому судилищу, Маховец уже думал: они же из тюрьмы, вдруг в тюрьму попал тот самый белобрысый (слухи были, что тем и кончил), рассказал им давнюю историю, а они запомнили, они откуда-то знают, что это именно он…

Да нет, глупости, ерунда, не может такого быть.

Мельчук вытер платком лоб, когда подошли Маховец и Притулов, и сказал, стараясь не спешить, веско и просто:

— Ну, можете приговорить: уклонение от налогов, финансовые махинации.

— И приговорим. Пять лет хватит тебе? — спросил Маховец.

— Вполне.

— Пять лет, — утвердил Маховец. На этот раз он не просил никого голосовать.

Впереди у него была цель и он не хотел слишком затягивать время.

— Ну, с Галиной Яковлевной мы уже выяснили, — повернулся он направо.

— Любовь Яковлевна!

— Никак не запомню. Вы согласны с приговором?

— Ничего я не согласна. Всю жизнь живу, как люди живут, — обиженно сказала Белозерская. — Никому зла не сделала.

— Вот! — поднял палец Маховец. — В самую точку! К чему мы и ведем всем ходом наших…

— Дебатов, — подсказал Притулов.

— Да. Дебатов. К тому мы ведем, что именно все люди так живут. То есть — все преступничают.

— Ничего я не преступничаю!

Маховец не захотел больше с нею спорить.

— А это ваша дочка? — спросил он, глядя на Арину.

— Моя — и не приставайте к ней. А ты если тронешь, — сказала Любовь Яковлевна отдельно Притулову, — то я не посмотрю на твое ружье, я тебе все глаза вырву, понял?

Притулов улыбнулся:

— Пока не собираюсь.

— И потом не собирайся!

Маховец поднял руку:

— Тихо! Дайте девушке сказать. Признавайся, девушка, в чем виновата. Быстро дадим тебе годик и пойдем дальше.

— Аборт сделала! — сказала Арина с вызовом. Вызов был адресован не столько Маховцу и Притулову, сколько матери. Та одернула ее:

— Никто не просит на весь автобус орать!

— А везти меня в Москву — кто просил? — еще громче сказала Арина.

— Есть страны, за аборт в тюрьму сажают! — крикнул Димон.

— Ты можешь помолчать, идиот? — повернулась к нему Наталья.

— Ага! — ухватился Маховец за новый поворот. — Значит, не девушка виновата, хотя тоже виновата, а мама ее подбила! И еще строит из себя неизвестно что! Любовь Яковлевна, это как понимать? Вам известно, что за подготовку преступления дают больше, чем за само преступление?

— Не лезьте в семейные дела! — отрезала Любовь Яковлевна.

— Неуважение к суду, — заметил Притулов. — А мы вот что сделаем. Пусть дочка мамашу сама судит. Тебя как зовут, девушка?

— Арина, — ответила она, отводя глаза от нехорошего взгляда Притулова. — Не буду я ее судить.

— Будешь! — твердо сказал Притулов.

— Вы совсем, что ли? Родную дочь на родную мать натравливаете! — закричала Любовь Яковлевна.

— Да неужели? — изумился Маховец. — Нам и натравливать не надо, она вас и так ненавидит. Скажи, Арина. Только правду. Скажи.

И Арине очень захотелось это сказать. Она, в общем-то, было дело, говорила матери разные слова, в том числе и ругательные, но, во-первых, это было не при людях, а, во-вторых, от матери все отскакивало, как от стенки. «Кричи, кричи, — приговаривала она. — От крика умней не станешь».

Она казалась Арине иногда какой-то несговорчивой глыбой, для которой одна радость в жизни — давить на дочь и не давать ей жить. Арина даже сон видела, страшный: будто берет она в руки большой молоток, каких в жизни не бывает, бьет равномерно мать по голове и кричит: «Скажи, что ты дура!» — а та спокойно улыбается и отвечает: «Сама дура!»

И Арина громко сказала:

— Ненавижу! Чистая правда!

— Ариша! — ахнула Любовь Петровна. — Ты что?

— Да, ненавижу! — твердо повторила Арина. — Я сто раз тебе говорила, а ты не верила! Вот теперь будешь знать! А то убьют, а ты так и не узнаешь. Вот, знай теперь!

— Люди же! — просила Любовь Яковлевна.

— Слышала! — ответила Арина. — Только и слышала: люди, люди, люди, что подумают, что скажут! Тебе кто дороже вообще, люди или я? И кому вообще надо все, что ты со мной делаешь, мне или тебе?

— Да тише ты, господи! Что я делаю-то, опомнись!

— Дышать не даешь!

Загрузка...