Ваня против Сталина Вариант первый

Ваня видит себя охранником. Они в сталинских обиталищах стояли на каждом углу. По свидетельствам, Сталин говорил, что, проходя мимо них, гадал: вот этот может выстрелить в спину, а этот встретит пулей в лицо. Никому не верил, всех боялся.

Ваня — последний охранник, стоящий у двери его кабинета. У Вани ключ от двери.

Сталин входит, остается один.

Все удаляются.

Государственная многозначительная тишина.

И тут Ваня открывает дверь, быстро проскальзывает, запирает дверь и подходит к Сталину, задумчиво сидящему за столом, то есть, возможно, и не задумчиво, но, когда человек за письменным столом, всегда кажется, что он размышляет.

— Иосиф Виссарионович, я должен с вами поговорить!

— Я вызову охрану и тебя расстреляют, — отвечает на это Сталин.

— Не успеете. Я убью вас. Поэтому не вызывайте охрану, а лучше послушайте.

— Ну, слушаю, — с усмешкой говорит Сталин.

И Ваня горячо и долго рассказывает ему о том, как хватают безвинных, хватают за мелочь, хватают по произволу, по навету, из-за личной мести, тащат в тюрьму, не дают адвокатов, пытают! Наши советские люди пытают наших советских людей!

— Не может быть! — ахает Сталин. — Ах они звери, звери! Ах негодяи!

И Ване кажется, что на усы Сталина капает скупая мужская слеза. А может, у него просто глаз заслезился от дыма знаменитой трубки?

— И как пытают? — спрашивает Сталин с соболезнованием.

Ваня описывает подробности пыток — и как раздевают женщин, как, наоборот, следовательницы-женщины раздеваются при допрашиваемых мужчинах, деморализуя их, как морят в карцерах холодом, жарой, голодом, жаждой, как мужчинам следователи наступают начищенными до блеска сапогами на половые органы и, глядя в глаза, придавливая все крепче, задают вопросы, как командарму Блюхеру вырвали глаз, поднесли на ладони и сказали, что, если не признается, со вторым глазом будет то же самое.

Сталин вынимает трубку изо рта и интересуется:

— И что он?

— Что?

— Признался?

— Не знаю.

— А я знаю.

— Вы были там?

— Это не обязательно, — уклончиво отвечает Сталин. — Товарищ Блюхер не только признался. Он сказал: «Как я могу лишиться второго глаза? Чем я увижу тогда дорогого и любимого товарища Сталина?» Так он сказал. Почему он так сказал?

— Потому что… — хочет ответить Ваня, но умолкает.

Сталин делает вескую паузу. Смотрит на Ваню. Ваня краснеет: все-таки перед ним пожилой человек, перебивать неудобно.

— Извините, — мямлит он.

— Извиняю. Так вот, почему он так сказал? Потому что его пытали? Потому что ему было больно? Нет. Он так сказал потому, что действительно боялся лишиться возможности увидеть дорогого и любимого товарища Сталина! И я это ценю!

— Зачем же вы его уничтожили, если цените?

— Предатель, — кратко отвечает Сталин, разжигая потухшую трубку.

— Какой же он предатель, если даже перед смертью так говорил, — хотя сомневаюсь. Но я знаю — действительно многие, кого вели на расстрел, кричали: «Да здравствует товарищ Сталин!»

— Лицемеры, — отзывается вождь.

— Нет, они искренне думали, что вы не виноваты, а виноваты ваши прислужники, что вы ничего не знаете!

— Все я знаю. Минутку. Ты считаешь, что я виноват? Как ты можешь считать, что я виноват, если даже они так не считают?

— Это ослепление! Это культ личности называется!

— Что? — удивляется Сталин.

— А то вы не знаете! Ваши портреты на всех улицах висят, в каждом помещении вместо икон, если каждый поэт про вас — поэму, каждый композитор — песню! И вы там — и отец, и брат, и сын, и чуть ли не всем мать! Просто какой-то, извините, Христос получается!

— А что, я хуже Христа? — лукаво улыбается Сталин — Христос, между прочим, сказал: «Идите и возвестите обо мне». Тоже любил, чтобы о нем поговорили. Это я шучу. А кроме шуток — мне самому не нравится. Я им сколько раз говорил: не надо, не пишите. Не слушают!

— Не говорить надо, а просто запретить!

— Не могу, дорогой мой! — разводит руками Сталин. — Как я могу что-то запретить? У нас демократия!

— Вы серьезно? — Ваня старается выдержать тон, хотя чувствует, что голова его горит, он уже совсем запутался.

— Конечно. Причем, социалистическая демократия! Ты, я смотрю, нахватался где-то чего-то, а фундаментальных знаний у тебя нет. Как тебя зовут, кстати?

— Ваня.

Сталин встает, подходит к Ване, кладет руку ему на плечо и начинает прохаживаться по кабинету, ведя рядом молодого человека. Ваня пытается подладиться, у него это плохо получается, он то спешит, то отстает, а Сталин ходит размеренно и втолковывает:

— Чем отличается социалистическая демократия от капиталистической? Она отличается тем, что там говорят человеку: делай, что хочешь. То есть — и хорошее, и плохое. Угнетай людей, развратничай — на здоровье. У нас не так. У нас так: делай, что хочешь, но только хорошее. А за плохое, не обижайся, будем наказывать. Скажи мне теперь, чья демократия лучше?

— Вы передергиваете! Там свобода ограничена законом! А у нас никакого закона, сплошной произвол!

— Постой. Закон, который позволяет эксплуатировать человека человеком, — хороший закон?

— А у нас государство эксплуатирует человека! Какая разница?

— Ты действительно не понимаешь разницы? Эксплуататор эксплуатирует на пользу себе, а государство — на пользу людям, то есть, получается, на пользу самому эксплуатируемому человеку, хотя я предпочел бы его называть трудящимся. А еще разница в том, что работник на хозяина трудится кое-как, а наш человек на государство — с энтузиазмом и подъемом.

— В какой вы кинохронике это увидели? — упирается Ваня. — Какой подъем, какой энтузиазм? Индустриализация, коллективизация — это же все рабский труд за копейки! Сплошная принудиловка, насильственные меры!

— А ты хочешь построить светлое будущее не работая? Да, приходится иногда командовать. Потому что человек, юноша, по природе слаб и ленив. Он иногда не понимает собственной пользы, собственного счастья. Успех строится на трех китах, говоря образно. Первый кит: народ должен видеть постоянные изменения и поражаться им. А каким образом эти изменения происходят, пусть даже на уровне чуда, — это не суть важно. Наглядность рождает веру. Второй кит: народ должен всегда чувствовать над собой государство, но при этом не понимать, как оно работает. Чтобы испытывать священный трепет. Будто стоишь у огромного механизма в цельнометаллической, знаешь ли, оболочке, слышишь, как что-то внутри тикает, жужжит и стучит, но не знаешь, что. Вот тогда народ будет уважать творцов и техников этого механизма. И это третий кит, сынок: авторитет. Высокий моральный авторитет руководителей и лично товарища Сталина, то есть меня, которого никто не смеет упрекнуть в нескромности, корыстолюбии и других нехороших вещах. Я — чернорабочий революции и мирового прогресса!

Сталин останавливается, идет к столу, берет бумагу и записывает только что произнесенные слова, которые ему понравились.

Ваня смотрит на него. Такой мирный, такой простой старик. Может, он в чем-то и прав. Действительно, история знает немало примеров косности людей, их неумения самоорганизоваться, их консерватизма и тупости…

Он пытается вспомнить, с каким основным вопросом пришел, трет лоб — наконец, вспоминает:

— Так, значит, вы все знаете? И про репрессии, и что люди живут в страхе, все давится цензурой, окриком, угрозой тюрьмы и ссылки, все говорят одно, а думают другое, ГПУ-НКВД стало больше государства, в стране господствует тоталитарный режим, знаете про это?

Ваня спрашивает решительно, преодолевая смущение. Да еще досада его берет, что выражается он как-то слишком казенно и газетно.

Сталин, дописав, поднимает на Ваню усталые глаза. И говорит:

— Я, конечно, давно мог бы тебя расстрелять…

— Винтовка у меня, — напоминает Ваня.

— Я мог бы давно тебя расстрелять, — с нажимом повторяет Сталин. — Но я объясню. Во-первых, классовой борьбы без репрессий не бывает, а мы окружены враждебным лагерем и, следовательно, чем сильнее наше государство, тем сильнее злоба врагов, как внешних, так и внутренних, тем больше обостряется классовая борьба. Во-вторых, люди живут не в страхе, а в уважении к закону. Они боятся совершить плохое — разве это неправильно? В-третьих, цензура, угроза тюрьмы и ссылки абсолютно необходимы в условиях, когда враги народа ищут любую щелку, чтобы расшатать здание строящегося социализма. Представь: строитель строит дом. Он специалист, он знает, как это делать. Но вдруг прибегает какой-то человек и начинает кричать: не так кладешь кирпич, не так мажешь раствор! Что с ним делать? Он мешает работать. Если заставить его помолчать — цензура, я согласен с такой цензурой. А если он начинает подбрасывать в раствор камешки и щепки, его надо в тюрьму.

— А вдруг строитель сам не знает…

— Помолчи! В-четвертых, карающие органы — не больше государства. Да, они в какой-то мере выведены из-под контроля, но только для того, чтобы на них не влияли. Они должны быть честными, свободными и непредвзятыми — как и суды, как и прокуратура.

— Но…

— Помолчи, слушай! — Сталин впервые чуть повысил голос, но тут же опять стал ровен и уверен. — В-пятых — да, я знаю, что есть в людях лицемерие, действительно, думают одно, а говорят другое. Но — привыкнут. Люди всегда так — сначала произносят слова, потом привыкают к ним, а потом начинают думать так, как говорят. Нормальный психологический процесс. Если будешь с утра до вечера твердить, что все дерьмо, так оно и покажется дерьмом. А если будешь убеждать себя, что вокруг цветущий сад, то…

— Однажды утром проснешься в цветущем саду?

— Я не настолько глуп, как тебе хочется. Нет. Возникнет желание насадить цветущий сад. В-шестых, — пунктуально продолжает Сталин (и Ваня поражается его памяти), — то, что ты называешь тоталитарным режимом, есть власть народа, власть пролетариата, крестьянства и советской интеллигенции, поручивших нам и лично мне вести народ по светлому пути, невзирая на вой шакалов империализма.

— Когда это и кто это вам поручил? — ухватывается Ваня за эти слова. — В стране давным-давно нет свободных выборов! И это — демократия?

— А что, есть кого-то еще выбирать? Назови этого человека, хочу узнать его имя! Действительно, давно пора сдать дела, а не знаю, кому.

— Никому вы их не сдадите! Нет, недаром вы сравнили себя с Христом!

— Это ты сравнил, — кротко улыбается Сталин.

— На самом деле вы считаете себя богом! Богом-отцом, то есть даже выше Христа! Вот почему вы сначала боролись с церковью, — догадывается Ваня, — а потом ее разрешили! Сначала вы опасались конкуренции Бога, а потом, когда увидели, что народ на вас молится и другой религии, кроме культа Сталина, нет и быть не может, вы разрешили Бога. Он для вас перестал быть конкурентом. И с виду это действительно так, многие действительно вами просто очарованы. Но не обольщайтесь, это доступно шарлатанам с некоторыми способностями! Кашпировский всю страну заставил головами крутить — что, и его великим человеком считать? Тоже богом?

— Какой Кашпировский?

— Вы его не знаете. Неважно.

— При чем тут бог? — пожимает плечами Сталин. — Я — Сталин, мне этого хватает. Я просто подумал: если кто-то верит, пусть верит. Если кто-то хочет ходить в церковь, пусть ходит. К тому же, они, церковники, стали понимать правильно многие важные вопросы. Они поняли главное: все, что делается, в том числе и кое-что жестокое, — все это делается для народа, для страны, для державы! И если ты, мальчик, этого не понимаешь, тебя надо перевоспитать! Пришел он тут мне глаза открыть! — встает Сталин во весь рост — и кажется при этом намного выше, чем есть на самом деле. — Кровь, пытки, репрессии, насилие, коллективизация, какой ужас! Знаю! И то, что многие палку перегибают, знаю! Что карательные органы сами иногда себя ведут преступно — тоже знаю! Но разница в том, что они борются за государство с теми, кто против государства, и за это я им все прощаю! Империя Российская пропадала — кто ее спас? Большевики! И я в том числе! Отбились от всех врагов, удержали, стали возрождать, а тут — троцкисты, сволочи, те же большевички старые заскулили, не понимая момента, — началась чистка! Дайте каменщику строить! Не даете — десять в зубы, пять по рогам! А с кем строили страну? С народом, который ничего нового не любит, который по крепостному праву плакал, когда его освободили, с народом, которого Петр Великий гнул об колено и сек, заставлял стать людьми — эх, Петька, Петька, не успел, не дорубил!

— Чего не дорубил? — спрашивает Ваня, чувствуя, как предательский подрагивает что-то в скуле, какой-то желвачок, какой-то нервик.

— Окно в Европу не дорубил, а главное — становой хребет русской косности не дорубил! Думаешь, я не знаю, что, если гайки ослабить, все разбегутся по своим хлевам, к своим курам и поросятам? Знаю! А не дам! Ради их детей и внуков — не дам! Ради их светлого будущего — не дам! Чем еще удивишь? Что миллионы людей загнал в концлагеря, что на войне опять же миллионы положил, лишнюю кровь пролил? Знаю! Не удивишь! Но почему? Потому что я людоед такой? Нет! Только потому, что нам за двадцать-тридцать лет надо два-три века пройти! Это война! И кто-то должен взять на себя ответственность! А никто не хочет! Все хотят добрыми быть! А я — беру! За кровь, за грехи, даже за преступления во имя великой цели — все беру на себя! И если кто нашей советской державности будет мешать — мочить в сортирах! Безоговорочно! Однозначно! Сопляк, пришел тут вопросы задавать, учить меня! Маршалы и генералы вот тут пытались мне советы давать! Теоретики! Иностранные представители! Писатели вякали! А почему им не вякать — у них никакой ответственности! Им — советовать, а мне — решать! И брать на себя все! Весь ужас, всю эту ночь перед рассветом! Рассвет будет ваш, пользуйтесь, можете даже не благодарить, а ночь — моя. Нужен мне культ личности, прямо я тебе шейх персидский! Да я бы его в один день свернул, тут ты прав. Но он стране нужен, государству нужен, потому что любящий меня работает лучше, он оптимистичен и весел! Поэтому все, что государству хорошо, то и хорошо, что ему плохо — то и плохо! Хорошо было бы государству, если бы я сына сменял на фашистского генерала? — В глазах Сталина влажно блеснуло что-то и голос чуть дрогнул. — Нет, было бы плохо. Авторитету вождя было бы плохо. И я отдал родного сына на гибель! Надежда, жена, хотела, чтобы я ей внимания уделял больше, чем стране, обижалась, оскорбляла меня — никто не слышал, потому что в спальне, а как я ее обидел — все видели, потому что я живу открыто! Застрелилась! Жаль? Да! Но — баба! Я, как глава государства, как вождь народов, кого я должен выбрать, страну или бабу? Отвечай!

Ваня молчит.

— Христос! — с горечью говорит Сталин, немного успокаиваясь. — Христос на муки шел, но знал, что воскреснет! Не на смерть шел, на подвиг! Да и то взмолился: «Злой! Злой! ламма Савахфани?» — Сталин воздел руки, передразнивая. — А я — не жалуюсь, не молю никого! Я знаю, что впереди только смерть и только муки! Да еще и наплюют на могилу, а то и вытащат из нее, надругаются! Это пострашнее!

— Вы тоже будете жить! — выкрикивает вдруг Ваня. — В сердцах людей! За ваши великие дела и великие муки, за… Простите меня! Расстреляйте меня!

И Ваня протягивает Отцу винтовку.

— Я рук не мараю. — Сталин нажимает кнопку звонка.

Являются два майора.

— Расстреляйте его, — приказывает Сталин. — А потом — друг друга за то, что позволили ему сюда проникнуть.

Ваню ведут каменными извилистыми коридорами.

Он помнит, как расстреливали в таких случаях. Неожиданно, в затылок.

И говорит конвоирам:

— Я лицом встану.

— Чудак, охота тебе в глаза смерти смотреть?

— Так надо!

Они слушаются, ставят его спиной к стене, отходят, вскидывают свои командирские пистолеты.

— Да здравствует товарищ Сталин! — вскрикивает Ваня.

— Это уж само собой, — отвечают майоры, целясь — один в левый глаз, другой в правый. Они любят так упражняться, а кто не попадет — выставляет бутылку. Если же оба не промахнутся, ставят каждый по бутылке, чтобы никому не обидно. А когда оба промажут (то есть попадут, но не в глаза), опять же ставят друг другу по бутылке, ради справедливости.

Грянули выстрелы, в глазах Вани сверкнула боль и настала темень, затылок ударило о стену, но он каким-то сверхъестественным образом успел увидеть, как офицеры, повернувшись друг к другу, сказали:

— Три, четыре! — и два выстрела слились в один, и они стройно и четко упали, ногами друг к другу, подошва к подошве, даже в смерти своей соблюдая привычку к порядку и дисциплине.

Загрузка...