Осенью явился на костылях Никита Шалаев. Он неумеючи волочил своё обглоданное болезнью тело, останавливаясь и шумно дыша после каждой уличной канавы. На дверях висел чужой, незнакомый замок. Никита отворил ставню и заглянул в окно: в комнате стояла его кровать, но покрытая чужим стёганым одеялом. Он недоуменно оглядел двор и железный скребок для очистки налипавшей на обувь грязи. «Заржавел, — грустно усмехнулся Никита, — давно не очищал. А теперь и вовсе не придётся». Приколов булавкой повыше колена опущенную штанину, он повис на костылях и протащился через двор в соседнюю квартиру, к Муратовым. Дверь изнутри была закрыта на крючок, он постучал костылем.
Послышалось шарканье подошв.
— Кто там? — справилась за дверью Митина мать.
— Отворяй-ка ворота!
— Никитушка?..
— Добрый день, соседка. Кто это там в моей халупе окопался?
— А не знаю, — отмахнулась старушка, — не моё дело. У Митьки спрашивай. Связался он на мою голову не знай с кем!.. Дома не ночует.. Заходи, заходи, чайку попьём...
Глянув на его приколотую штанину, она быстро-быстро моргала и, не отвечая от волнения на его вопросы, побежала скорей в кладовку доставать свеженаваренного варенья. Никита опустился на сундук и поставил костыли к стенке. До сих пор он не мог освоиться с тем, что у него отняли ногу. Одолевали сны. То он ездил на велосипеде, то гонялся с кем-то наперегонки, то взапуски одним духом взбегал на девятиэтажную лестницу — во всех этих видениях главную роль выполняли ноги. Постепенно он привыкал к своему положению, но каждая свежая встреча больно напоминала о том, что он — калека.
— Вот, соседка, охромел...
— Спасибо, живой остался.
— Умереть лучше. Я в лазарете от скуки о многом передумал. Самое страшное на свете — жить. Опасности на каждом шагу: и война, и тиф, и холера, и чахотка...
Она жалостливо посмотрела на Никиту и пододвинула варенье:
— Вишнёвого наварила, попробуй... Оно правда, что опасности подстерегают. Я про такой случай слыхала... Одному извозчику цыганка предсказала, что он умрёт от лошади. Извозчик стал другим делом заниматься, малярным, а лошадей с той поры обходил за версту. Идёт он раз по улице с ведром краски, а был страшный ветер. Вдруг с крыши срывается вывеска, прямо в висок ему, и положила на месте. А на вывеске написано: «Пивная Белый конь». Вот она судьба! Раз сказано: от лошади помрёшь — никуда от неё не скроешься.
Никита с сомнением помешивал ложечкой чай.
— Случай удивительный, если бы это была правда.
— Не вру, честное слово! На базаре слыхала.
— На базаре гнилую картошку за свежую всучить могут. Дошлый народ.
Она умолкла, и Никита понял, что зря обидел её.
— Чем же тут Митька занимается? — спросил он, желая переменить разговор.
— А ляд его знает. Ночует тут какой-то у нас. Шушукаются меж собой, не знаю про чего. Я так думаю, до добра эти друзья не доведут. Со мной совсем не разговаривает. Одичал.
— У него у самого башка неплохо работает.
— Не говори. Такой головастый стал, подступу нет. Скрытный, осторожный... весь в отца.
— Хорошо, — сказал Никита. — Устал я на этих оглоблях таскаться, под мышкой больно.
— А ты прилёг бы...
— И то.
Сундук был короткий, она приставила к нему табуретку и постелила ряднушку.
— Отрезали бы уж обе ноги, как раз по сундуку. А то табуретку подставлять приходится, — пошутил Никита.
Он устало повалился на рядно, прикрыв глаза кепкой. Мать осторожно зазвенела в кладовке посудой.
* * *
Проснулся Никита перед вечером. Над ним, улыбаясь во всё лицо, стоял Митя.
— Тебя уж тут заждались все!
— Кто заждался? — сиплым от сна голосом пробубнил Никита.
— Не скажу. Секрет.
Никита ополоснулся под рукомойником и, обтерев шею полотенцем, обернулся к Мите.
— Где они?
— У тебя в хате. Идем!
В комнате ожидали матрос и Полин отец. Матрос крепко потряс шалаевскую руку. Кондуктор в отдалении покручивал свой сивый хохлацкий ус.
— Это ещё не всё, — нетерпеливо предупредил Митя, — а ну, выходи!
Из-за дверей вышла сестра милосердия. Никита от изумления чуть не выронил костыль.
— Леля! А ты зачем здесь?
— Разве вы знакомы? — разочарованно протянул Митя.
— Ого, брат... столько выпито...
Никита взглянул на сестру и, поймав её умоляющий нзгляд, спохватился:
— Столько было выпито горя... Однако что за странное общество, Фёдор Иваныч?
— Людей сбивает до кучи нужда та лихо, — промолвил, усмехаясь, кондуктор. — Примыкай и ты до нас.
Матрос ощупывал Никиту осторожным, пытливым глазом.
— А чьё это одеяло на моей постели?
— Моё, — виновато потупилась сестра, — мне нужно было где-нибудь прописаться... Я уеду.
— Ах, Леля, Леля! — обнял её за плечи Никита, — живи, пожалуйста, вместе веселей. Поздоровела ты, похорошела. Отчего это?
— Прошлое в прошлом...
— Она теперь другим займается, — подтвердил Федор Иванович, — она у нас орёл!
Сестра застенчиво опустила ресницы и полезла в шкафчик. Митя нетерпеливо топтался возле Шалаева, всё время порываясь расспросить его о подробностях боя.
— Мы вот с ним, — указал он на матроса, — видели в бинокль, как ты закрывался гармоней... Ох, и здорово!
— Жара, братец, была такая, что в пору штаны менять. Рябой меня подбил,— куда он только, чёрт, девался?
— Положили его, — прогудел из угла матрос, — славный хлопец был, настоящий. Наш, черноморец...
— Убили? Жаль, парень отчаянный. Всё успокаивал: ты, говорит, не скучай, — шубу дадим. А на кой она мне, его шуба?
— Поговорка така е.
— Увезли меня ночью, посадили на фаэтон — и через мост. Ну, думаю, пиши, сынок, завещание, конец подошёл. Заехали в овраг, ждём. Смотрим, с бойни кто-то платком махнул...
— Это я! — захлебываясь от счастья, подпрыгнул Митя. — И не платком, а простыней...
Он оглядел всех с приподнятой гордостью.
— Хорошо махал, — похвалил Никита, — чтоб тебе ни дна, ни покрышки. Зашевелились все, а рябой приказывает: «Играй!..» Растянул я гармонь, заиграл «Яблочко». А с бронепоезда снаряд за снарядом посылают. Как бы, думаю, не промахнулись, черти, в своих не угодили... Играю как попало, а рябой лошадей нахлестывает. Выехали на гору — вот тут и пошла плясовая. Я и гармонь из рук выпустил. Присел, сижу. А рябой мне в спину револьвером тычет. «Играй, кричит, не стесняйся!» Ну, думаю, один конец, помирать, так с музыкой! Рванул «Яблочко» — на всю степь! Всё шло хорошо, да нарвались на засаду. Гляжу — наши под огнем назад повернули, одного меня оставили... Закрылся я гармонью, сижу ни жив ни мертв, кони понесли, как черти. Сколько я так просидел, не могу сказать, но замечаю — трава мимо всё медленней бежит: ускакал, думаю. Слышу, пули свистят — погоня за мной! Не успел очухаться, как наехали на буерак левыми колесами, фаэтон перевернулся. Хлопнулся я зубами о край гармони — крови полон рот набежало. Оглянулся: верховые скачут. А кругом степь... Бросил я лошадей — и драла! Зачем я убегал — не знаю, в то время я никакого отчета не отдавал. «Стой, орут, такой-растакой!» А я бегу не останавливаясь. Сердце колотится, одышка одолевает... Вдруг бах — по ноге стегануло. Упал я. Сперва не больно было, а потом закололо в ноге. Попали, думаю... Подскакивают они, шашками над головой накручивают. Один со злости рубануть хотел. Молодой. Спасибо, старик его удержал: «Обожди, да це ни як гармонист?» Вижу, что нога моя не ворочается. «Эх, думаю, черти — куркули!..» Кричу не своим голосом: «Гармонист я, чтобы вы провалились!» — «Шо ж ты не остановился, а мы думали, комиссар якой». Подвезли фаэтон, положили меня — и в станицу... Пришёл в себя только в госпитале, когда ногу уже оттяпали.
Никита махнул рукавом по взмокшему лбу, но все увидели, что он задел краем и по глазам. Словно стесняясь своего рассказа, он нахмурил тяжёлые брови и долго чиркал спичкой по коробку, пытаясь закурить.
Сумерки расползались по комнате, но огня никто не зажигал.
— А у вас как дела? — наконец справился с собой Лимита.
Все настороженно молчали, и по взглядам, посылаемым в тёмный угол, он понял, что главным в этой комнате был моряк.
— Вот шо, брат Шалаев... Слава твоя простирается до Чёрного моря. И моряки не раз поминали тебя добрым магом. Я сразу забачив, шо ты хлопец свой... И хоть ноги нема, но руки у тебя золото. Таки люди требуются революции. Скрывать от тебя не приходится, бо ты сам хватил горя с белых. У нас организовалась небольшая кучка народу, которые по силам и средствам должны помогать нашим братьям-фронтовикам изнутра неприятельского расположения. Нас немного: ты всех бачишь перед собою, но сила наша не в количестве, а в качестве. Такой человек, як ты, — находка. Согласен ты работать с нами — будемо дальше балакать, не захочешь — заявляй чистосердечно зараз. Мы знаем, шо предателем ты не можешь быть...
Фёдор Иваныч, сестра и Митя выжидающе молчали. Слышно было, как в сенях падали из рукомойника в таз звонкие капли.
Никита весело сплюнул и весело сказал:
— Согласен.
И все повеселели и зашумели.
— Добре, — заметил Фёдор Иваныч, покручивая ус.
— Славный, бачу сам, — одобрил моряк.
— Согласен, черт задери, — перекричал всех Никита, и голос его напряжённо задрожал,— мне теперь нечего терять! Я им сыграю такую песню — на том свете будут дотанцовывать!..
— Добре, сынку, — подтвердил ещё раз кондуктор.
Митя весь пылал румянцем, словно хвалили не Никиту, а его самого. Он никогда не сомневался в том, что Шалаев с ними.
Ах, какой замечательный человек Никита!
Моряк хотя и произвел впечатление открытого, чистосердечного малого, однако в душе не доверялся людям и только поэтому на вопрос Шалаева, как его зовут, назвался вымышленным именем.
Меньше всего он верил сестре. По свойству своего характера и воспитания матрос считал, что бабе никогда нельзя поручать никаких секретов.
— Вот, товарищи, Фёдор Иваныч сообщил мне, шо по дороге к Туапсе поезда уже не раз подвергались нападению. В лесах скрываются зелёные. Нам необходимо завязать с ними сношения...
Матрос излагал свои соображения, рубя ребром ладони себя по коленке. Все сидели присмирев, слушая его с напряжённым вниманием.