XIII

В лучшем покое ходыкинского будынка, убранном особенно вычурно — и тяжелыми штофными занавесями, и дорогой гербованой мебелью, вывезенной им из шляхетских маетностей да княжеских замков, — горит много свечей; свет от них лучится в резных рамах портретов, картин и киотов, играет в золотой и серебряной посуде, расставленной в шкафах, сверкает в хрустале и мягко тонет в роскошных коврах, раскинувшихся причудливыми гирляндами цветов по всему полу. Этот покой отворялся у Ходыки лишь в особенно важных случаях, и сегодня хозяин принимает в нем наипочетнейшего гостя, польного гетмана и сенатора, а вместе с тем и киевского воеводу ясноосвецоного пана Жолкевского. Воевода заехал к Ходыке уже ночью, без конвоя, желая скрыть свое посещение, оттого-то и в роскошной светлице не видно кого-либо из семьи Ходыки, ни даже слуги; двери все заперты, и за столом, уставленным флягами, жбанами да сулеями с мальвазиями, старыми медами и дорогим венгржином, сидят лишь Ходыка да воевода и ведут на польском языке таинственную беседу.

Воевода — плотный и крупный мужчина с мужественным лицом, подбритой чуприной и закрученными вверх усами; взгляд его серых глаз холоден и надменен, но не лишен проницательности; в прерывающейся изредка легкой улыбке кроется всегда оттенок презрения. Жолкевский одет в скромный кунтуш, только шпоры у его сафьяновых сапог блещут кованым золотом да рукоятка сабли дамашовки сверкает самоцветами.

Ходыка подобострастно угощает своего пышного, нежданного гостя и ведет речь вкрадчивым сладким фальцетом.

— Да, требуют… И пора наконец, пора! — продолжал с возбуждением монолог свой Жолкевский. — Перун меня убей, а это нежничанье с схизматским хамьем даже обидно! Пятнадцатый год идет со времени Брестского собора, а до сих пор почти ничего капитального для папского престола не сделано. И митрополит ваш Михаил Рогоза, и епископы Поцей, Терлецкий, Балабан приняли тогда унию и склонили к ней почти всю высшую иерархию, да мало, черт возьми, с этого вышло толку!.. Вот и наш знаменитый Скарга говорит, что дали маху: не обратили внимания на низшее духовенство… Но, по моему мнению, этих схизматских попов, это безграмотное быдло стыдно и в расчет принимать… Бог создал пóпа — для хлопа, а плебана — для пана!

— Видите ли, ваша ясновельможность, попов поддерживает мещанство, козачество и Запорожье.

— Ну, мещанство это нужно приборкать, и слово гонору, что я за него примусь, если только меня не отозвут высшие потребы крулевства; а это проклятое козачество, а особенно Запорожье, это гадючье гнездо, нужно раздавить каблуком, чтобы и следа его не осталось… Я не разумею, почему ясный круль и сенаторы с ним еще панькаются. Стонадцать им ведьм! Это бунтарское кодло, это саранча, которую, если не вытопчешь гусеницей, то она, окрылившись, все пожрет! Ведь были уже и Косинский, и Наливайко, и Лобода… так еще мало? Хотят выждать лучшего дьявола?

— За козаков ясный гетман прав неотменно, — кивал головою Ходыка, — у ясновельможного пана разум прозорлив и меток, но Запорожье потребно еще для охраны нас от татар.

— Ну пусть их до поры, до времени и сторожат… Но только сюда чтобы не смели тыкать и носа, а то еще, шельмы, станут поддерживать попов.

— Все они: и запорожцы, и козаки, и мещане, и хлопы — все это схизматское русское быдло из одной шкуры выкроено… И ведлуг того прилученье их до католицкого лона не только бы оказало Речи Посполитой услугу, но и самому этому бараньему стаду поскутковало б на доброе… дало бы освиту и некоторые права.

— Да, да… як бога кохам. Теперь решено не давать схизматам никаких должностей и конфисковать у них все маетности и все добра… Одним словом, извести их измором… Вот и Скарга привез мне наказ от святейшего папы и просьбу примаса крулевства, чтоб наискорее отобрать у схизматов киевские святыни: Софию, Печеры, Богоявленский монастырь и другие. Киев ведь в Украине найпервое и вельми чтимое место; на него все взирают… Если здесь перейдут храмы в католические руки, то и прихожане их перейдут несомненно, а за Киевом последуют и другие города: упорному схизмату останется лишь нищенство и бесправье да для поповского хрюканья хлев. Ха-ха! На раны пана Езуса, так будет!

— Ясновельможный, ласкавый пане! — Ходыка в умилении дотронулся рукою до полы воеводинского кунтуша. — Все это было бы досконале, но меня удивляет одна околичность: каким же способом ясновелебнейший примас, за згодою его милости короля Сигизмунда, может давать наказы — отбирать от схизматов и церкви, и имущества, и права, коли сейм в 1607 году постановил конституцию, утвержденную королем, о религии грецкой, а в прошлом году его яснейшая мосць снова подтвердил оную конституцию во всех статутах и артикулах?

— Какая такая конституция? — вскипел воевода Жолкевский.

— А вот пусть ясновельможный пан гетман полюбопытствует.

Ходыка отпер ящик в дубовом, почерневшем шкафу и вынул оттуда свернутый в трубку пергамент с большой восковой печатью, привешенной на большом красном шнурке.

Ходыка развернул перед гетманом свиток, написанный по-польски с примесью латыни, и, пробежав его глазами, остановился на одном месте и прочел его вслух:

— «В обеспечение греческой религии, издавна пользующейся своими правами, мы постановляем, что никаких должностей и церковных имуществ не будем никому представлять на ином праве, как только согласно духу их учреждения, по обычаям и правам, подтвержденным нашими предшественниками, т. е. исключительно дворянам русского происхождения и чистой греческой веры, не нарушая никаких законов свободы их совести и не препятствуя ни в чем свободе их богослужения».

— Что-о? Досыть! Помню, — ударил воевода по пергаменту кулаком. — Это потворство слабодушного короля, заразившегося чужеземным свободомыслием… Но сейм крикнет ему «veto»! О, крикнем и брязнем кривулей. Вот этой штукой прописать нужно схизматскому быдлу конституцию!

— Пан гетман прав; но это будет со временем, а пока конституция не отменена, то…

— Мы ее отменим, а святейший отец отпустит нам грехи.

— Да, но за конституцию вступится и русское шляхетство…

— Много этого шляхетства осталось? — захихикал Жолкевский. — Благодаря Скарге и его сподвижникам, вся молодь путем эдукации уже просвещена истинами вечной вселенской католической церкви, а отцы этой молоди или передохли, или пошли за детьми по истинному пути. Скоро и следа русского шляхетства не будет.

— Тогда-то уже смело приступим. Но пусть заметит ясный пан воевода, что, кроме дворянства, есть еще грозная сила, дающая оплот схизме, — это ставропигиальные братства, и яснейший король наш и пан, Сигизмунд, подтвердил дважды права им вот, — прочел Ходыка еще одно место в конституции: «Братствам церковным греческой веры подтверждаем все их права и привилегии». А эти братства здесь никому не подчиняются, а сносятся лишь с патриархом и имеют право ставить своих выборных попов и даже епископов.

— Тысяча дзяблов! — вскипел Жолкевский. — Я давно был против этик шаек и завтра же разгоню их. Это позор для нашего рыцарского сословия, чтобы в крулевстве кто-то имел, кроме шляхты, независимые права! Нет! Теперь я настаиваю неуклонно, чтобы сейчас были преданы унитам наиважнейшие схизматские храмы и чтобы уния перестала играть в жмурки, а подняла бы победоносно свой стяг. На тебя, Ходыка, я возлагаю надежду: ты унит, хотя не знаю, почему скрываешь свое почетное звание. Ты и должен способствовать исполнению желаний святейшего папы и Речи Посполитой, за это тебя ждут большие милости. Я тебя здесь не только войтом поставлю, но и устрою, на гонор, еще кресло в сенате.

У Ходыки захватило дух от прилива радости; прикоснувшись обеими руками к коленям воеводы, он низко нагнул голову и проговорил тронутым голосом:

— Припадаю к стопам ясновельможного пана за ласку и клянусь, что для престола святого Петра и для великой Посполитой Речи не пожалею ни добр, ни живота своего. Но, за позволением панским, я осмелюсь объяснить нижеследующее: до сего часу я скрывал свое почетное просветление не страха ради, а взглядно высшей потребы; я, корыстуючись мнимым благочестием грецким, снискивал себе однодумцев и навертал их к латынству. Теперь уже и в магистрате, и среди купечества имеется у меня некая громадка, которая будет стоять за панские наказы, ведлуг чего я просил бы ясновельможного пана гетмана повременить немного со своими мудрыми мерами.

— Но, пекло! До какого же времени?

— Не больше, как до великодня. Я к этому времени все подготовлю: верных ополчу, а неверных лиходумцев попрошу панскую милость устранить…

— Да ты мне только их укажи, то я в сей мент всех этих бестий перехватаю, посажу на цепь в подвалы, а то и на пали… Смотри же, это последняя отсрочка, и чтоб ты был готов! — Воевода поднялся с места. — Ну, мне пора… Выпроводи меня без шума да помни, что я как в милости, так и в гневе границ не имею!

Ходыка поклонился низко своему гостю и на протянутую им снисходительно руку ответил почтительным поцелуем в плечо.

Проводив своего именитого гостя, Ходыка возвратился в парадный покой, посливав в соответствующие фляги недопитое в кубках вино, потушил в шандалах и канделябрах свечи, кроме одной, с которой, заперши на замок двери, и прошел тихо в свою светлицу. Во всем будынку царила полная тишина, и шаги лавника раздавались гулко в мрачной светлице. Требование всесильного воеводы, поддержанное угрозою, хотя отчасти и пугало его, но зато обещание войтовства, а особенно сенаторского кресла покрывало страх и навевало на его душу умиление. Ходыка уже рисовал радужные картины будущего величия. О, лишь бы ногу в стремя, а там он пойдет и пойдет! Здесь он сумеет спихнуть риск с своих плеч на другие, он не раз уже загребал жар чужими руками, да и то кстати: теперь ему, при этой оказии, будет легко избавиться от своих врагов, вот и этот вырвавшийся на его голову ланец Семен, что три дня не дает ему ни сна, ни покоя… Вот теперь и с ним он сведет последние счеты! А там — дело решенное… И все балыкинские дукаты и добра очутятся здесь! Ходыка ударил себя игриво по карману и вспомнил, что перед приходом воеводы привез ему гонец от официала киевского униатского митрополита, бискупа Грековича, письмо, которого он не читал. Ходыка подошел торопливо к столу, на котором стояла шкатулка, и вынул оттуда это послание, скрепленное желтой печатью. Послание начиналось с благословения святейшего непогрешимого папы, передаваемого ему через Поцея; далее шел запрос, сколько вновь приобрел адептов костел стараниями верного сына воссоединенной с Римом церкви, раба Федора, и нет ли среди неофитов надежных людей, которых бы можно было посвятить в ксендзов и плебанов? Наконец, Поцей, как глава киевской иерархии, приказывал Грековичу прежде всего отобрать от схизматов святую Софию и передать ее унитам.

Грекович в заключение замечал, что он сам вскоре возвратится в Киев и при содействии вельможного пана лавника, обещавшего передать в руки своих единоверцев-унитов все киевские святыни, да при помощи пана воеводы исполнит немедленно поручение его ясновелебности.

В приписке были еще кое-какие двусмысленные поручения Ходыке.

— И этот бывший расстрига туда же гнет, — пробурчал вслух Ходыка, раздраженный тоном письма, — тоже призывает, вот пусть попробует сам распорядиться! Нет, — решил Ходыка после некоторого раздумья, — нельзя того допустить, а то он, не спросясь броду, полезет в воду да и других потопит! — И Ходыка, доставши из шкатулки лист толстого синего паперу, придвинул к себе чернильницу и затемперовал перо, чтобы ночью же написать ответ его превелебию, как вдруг за стеной, прикрытой тяжелым ковром, раздался глухой стук.

Стук этот раздался так неожиданно и в такое неурочное время, что Ходыка схватился с места и расширенными глазами стал озираться кругом и вслушиваться в чуткую тишину; через несколько мгновений снова раздался стук, а потом, после небольшой паузы, повторился и третий раз.

— Юзефович? — прошептал Ходыка. — Но в такой поздний час? Что могло случиться?

Ходыка нерешительно подошел к стене, отдернул полу ковра и, нагнувшись к скрытой за ним потайной двери, проговорил сдержанно:

— Кто там?

— Я, я… раб ясноосвецоного! — послышался за стеною глухой ответ.

— Что там прилучилось? Ведь далеко за полночь!

— Пустите! Важные новости.

Щелкнул замок, отсунулась задвижка, и из-под ковра вынырнула жалкая фигура дрожавшего и бледного, как полотно, клиента можновладного дуки.

— Говори скорей! — уставился на него глазами встревоженный и тоже побледневший Ходыка.

— Мне нельзя больше оставаться здесь и одного дня… — заговорил прерывистым голосом, жмуря от света глаза, Юзефович. — Нужно бежать немедленно… да так, чтобы и след простыл.

— По какой случайности?

— Я только что из братства… был на их раде.

— Ну?

— Принят в братчики Семен Мелешкевич. За него Скиба, старый Мачоха, и все требуют, чтоб немедленно подавал он в магистрат позов на твою милость за растасканное его добро и жалобу бурмистру на подлоги и лжеприсягу… Называли даже меня: я едва улизнул.

— Гм! Щеня! — прошипел Ходыка, хрустнув пальцами. — Думает укусить? Ну, ну, потягаемся; я тебе утну хвост и выломаю зубы.

— Вельможному-то пану бороться легко, а мне, несчастному, не дадут и пискнуть: ведь докажут же, наведут справки, что я ради пана ложно показывал и присягал. А за это, ласковый мой добродий добре знает, что по голове не погладят. А, пожалуй, совсем ее отберут. И что же тогда я без головы? Ни себе, ни пану!

— Положим, что она у тебя не такая и важная, а тебе все-таки ее шкода, поелику своя… Только ты успокойся: этого ланца Семена я и завтра могу бросить в тюрьму!

— Разве один Семен? — продолжал плаксивым голосом Юзефович, — Их там целая зграя… Они разорвут меня, как псы кота.

— Ну, как хочешь, а ты мне теперь отменно потребен… Своей башкой ты не раз рисковал, так тебе это за звычай…

— На милость, ясновельможный, — взмолился Юзефович, хватая за ногу Ходыку, — видима смерть страшна… Я все… всегда… по гроб живота… только в другом месте.

— Цыть, блазень! — топнул ногою Ходыка. — Со страху растерял последний свой разум: ты внимай тому, что я говорю. Вот лежит лыст ко мне от Грековича. Светлейший пан, ясный круль, и Речь Посполитая объявляют в нашем панстве лишь одну католическую с подручной ей унией веру; схизматская же вера уничтожается, все схизматы лишаются прав и имущества; оно будет разделено между унитами. Грекович запрашивает меня, — указал на лыст пальцем Ходыка, — кого бы посвятить в ксендзы? Ну, конечно, я первым поставлю тебя. Вот тогда и посмотрим, что сможет учинить бесправное хамье с полноправной, неприкосновенной персоной, подлеглой духовному лишь суду?

Юзефович все еще дрожал и не мог сразу оценить слов своего властелина. Он вздохнул несколько раз, отер рукавом пот, выступивший росой на его лбу, и, несколько успокоившись, попросил позволения самому прочесть этот лыст.

— Читай, читай! — засмеялся Ходыка. — Присядь к свечке да выпей от переполоху чарку зверобою.

— Коли панская ласка, — осклабился Юзефович.

Ходыка поднес ему добрую чару и, отойдя в сторону, стал наблюдать за выражением лица своего клиента.

По мере чтения лыста лицо у Юзефовича прояснялось, на щеках выступал пятнами густой темный румянец и глаза разгорались огнем.

— Да, теперь я уразумел и головой готов заплатить за панскую ласку, — заговорил он наконец. — Но пока все сие совершится, меня заквитуют.

— Пожалуй, — согласился и Ходыка, — тебя мало долюбливают… Видно, твоя матка забыла тебя в любистку скупать, — захихикал он ядовито. — Так мы вот как уладим сию справу: я заявлю в магистрате, что выпроводил тебя по своим препорукам в чужие края, а ты потай останешься здесь, на Подоле… перерядишься, переменишь личину… тебя этому не учить — и будешь следить за Семеном и за его сподручными, пока их всех не прикрутим… Это не забарится… А тем часом Грекович посвятит тебя в ксендзы униатские, а мы подцепим и попадью.

— У меня уже есть на примете, — улыбнулся до ушей Юзефович.

— Ну, значит, згода? А вот тебе для укрывательства еще десять дукатов.

Юзефович поспешно спрятал в карман предложенное золото и сладким голосом произнес:

— Ясновельможный пан знает, что я преданный раб ему до могилы. Значит, на все готов: предаю опять свой живот в панские руки — ох-ох! А вот тут я вижу в лысте ясновелебного плебана некие препоруки… Если дозволите, ясновельможный, взять лыст, то я все их исполню.

— Нет, ты выпиши лучше эти наказы, а самому лысту место в шкатулке. Вот папер.

— Так, так, — согласился смущенный Юзефович, закусив губу, и принялся выписывать некоторые места из письма, поглядывая искоса на Ходыку. А Ходыка, опустив на грудь голову, задумался глубоко.

Юзефович следил за ним зорко и усиленно скрипел пером, выводя уже просто какие-то каракули; левой же рукой он вытянул из-за пазухи лист бумаги, приложил его к письму, и убедясь, что он подходит по величине и по цвету, сложил его так, как было сложено письмо плебана, и посмотрел подозрительно на своего патрона.

Ходыка, видимо, дремал. Тогда Юзефович, подложив осторожно лыст Грековича под локоть, проговорил громко:

— Кончил!

Ходыка вздрогнул и стал протирать глаза.

— Вот! — поднял торжественно Юзефович пустой, сложенный лист бумаги, положил его осторожно в шкатулку и, заперши ее, передал ключ Ходыке.

— Ну, исполни же все гаразд, — поднялся довольный господарь, так как многие поручения были для него щекотливы, а отказать в них не входило в расчет. — Смотри же, береги язык.

— Могила! — проговорил торопливо Юзефович, приложив руку к груди, и поспешил улизнуть поскорее.

Загрузка...