IV

Проводив до ворот своих именитых гостей, войт возвратился назад в ярко освещенную светлицу, в которой девушки угощали сына Ходыки — Панька. Еще в сенях он услышал доносившийся оттуда хохот. Смеялась громко Богдана, но вместе с тем слышался тихий смех Гали. Последнее обстоятельство чрезвычайно обрадовало войта; уже больше года в его господе не раздавалось веселого девичьего смеха; с тех пор, как пришло известие о смерти Семена Мелешкевича, Галя совсем переменилась: ни разу не видел он улыбки на ее лице; никому не жаловалась она на глазах, не плакала, не убивалась, а только видно было, что глубокое горе точило ее сердце. Одна только эта цокотуха, Богдана, и розважала ее, да и то плохо…

А теперь, слава богу, видно, дело на лад пошло.

Новый взрыв самого резкого, самого заразительного юного смеха подтвердил размышления войта.

Под седыми усами его промелькнула довольная улыбка и, толкнувши тяжелую дубовую дверь, войт вошел в ярко освещенную светлицу.

Присутствовавшие в комнате были до того увлечены, что даже и не заметили этого. Ухватившись за бока, Богдана буквально покатывалась от смеха, утирая шитым рукавом сорочки слезы, выступавшие у ней от хохота на глаза; смех ее был так неудержимо весел и увлекателен, что, глядя на нее, смеялась не только Галина, но и старуха нянька.

— А чего это вы смеетесь так, цокотухи? — произнес громко войт, останавливаясь у дверей.

При звуке этого голоса веселый смех сразу оборвался. Все трое оглянулись и, увидев вошедшего войта, смутились.

— Выбачайте, пане войте, мы и не слыхали, как вы вошли, — ответила почтительно Богдана, поспешно подымаясь с места; за нею встала и Галя, а старуха нянька бросилась убирать со стола посуду.

— Ничего, ничего, смех не грех, дивчата, — произнес приветливо Балыка, подходя к столу и усаживаясь на покрытом красным сукном табурете. — Я рад, что моя Галочка развеселилась. — Он ласково дотронулся до плеча дони и, повернувшись к Богдане, добавил — Ну рассказывай же, гоструха, чего это ты так реготалась?

Обе девушки молча улыбнулись и лукаво переглядывались между собой.

— Да то мы с этого… с дурня того… смеялись, — ответила наконец Богдана.

— С какого это дурня? — изумился войт.

— Да с того же, с Панька… с Ходыкиного сына.

При этих словах Богданы приветливое выражение сразу слетело с лица Балыки, седые брови его сурово нахмурились.

— А кто это тебе, дивчино, сказал, что Ходыкин сын дурень? — обратился он строго к Богдане.

— Кто сказал? — изумилась искренне девушка. — Да об этом же всякий дурень знает и на Подоле, и в замке.

— Он, может, и не дурень, а только смешной, — смягчила приговор Галя.

— Именно только дурень знает его за дурня, — произнес сердито войт, и темные глаза его сверкнули под серыми бровями, — а всякий разумный человек знает, что Панько юнак тихий, смирный, на крамарстве[32] добре знается и что всякая из стану белоголовых за молодого Ходыку с дорогой бы душой пошла!

При этом заявлении войта Богдана невольно фыркнула и, спохватившись, закрыла лицо рукавом.

— Чего смеешься? — остановил ее строго войт.

— Выбачайте, пане войте, — заговорила торопливо Богдана, отымая руку от лица, — только если б пан войт видел его да услыхал про очкур… Ой, матинко! — и, несмотря на все свое старание удержать смех, Богдана громко прыснула, а вслед за нею рассмеялась и няня.

Это окончательно рассердило Балыку.

— Да полно вам реготаться без толку! — вскрикнул он грозно и стукнул палкой. — И ты тоже, старая ведьма, с глузду зсунулась.[33] Зубы проела, а ума не набралась! Не умеет уму-разуму наставить детей, а еще и регочется, мов нависна.[34]

В ответ на это старуха проворчала под нос что-то непонятное, но войт не обратил на это внимания.

— Ишь ты, — продолжал он сердито, — Ходыка им дурнем сдался. Да дай бог, чтоб у нас побольше таких дурней завелось. Ходыка и шляхтич старожитнего роду, и веры годной, а что уж до статков-маетков, так с любым магнатом потягается… Он мало еще в людях бывал. Несмелый… Может, что и смешное, а им уже — дурень. Разумные какие!

И пан войт сердито поднялся с места и принялся шагать по светлице.

Никто не решился противоречить разгневанному старику.

Богдана поторопилась попрощаться с Галей и поспешно выскользнула из покоя; няня отправилась провожать ее.

Войт с Галей остались в светлице вдвоем.

Притаившись в стороне, Галя с изумлением следила за отцом. Она решительно не понимала, что такое в словах Богданы могло до такой степени рассердить батька. Прежде ведь и сам батько всегда лаял Ходыку, не хотел с ним знаться, а теперь завел дружбу, к себе зазывает, сам к нему едет. И к чему? И зачем?

Еще несколько минут войт возбужденно шагал по светлице, наконец гнев его, по-видимому, улегся; он подошел к столу, сел на лаву и обратился ласково к Гале, все еще неподвижно стоявшей в стороне.

— А ты ж чего, доню, зажурылась? Не бойся, не жартуй только над добрыми людьми; смеяться над добрыми людьми и от бога грех, и от людей сором.

— Вы же сами, батьку, прежде не жаловали Ходык…

— Прежде было одно, а теперь стало другое, этот все-таки не похож на Василя-брата; он хоть и любит грошву да зашибает ее больше с панов, зато он, по крайности, восточного нашего благочестия крепко держится, ненавидит эту проклятую унию, за вольности наши неотзовные горой стоит. Всем нам надо теперь в доброй злагоде с ним быть, — наступают-бо тяжкие времена! А он человек зналый, другой такой головы во всей Польше не сыщешь!

Войт задумался и несколько раз провел ласково рукою по шелковистым волосам своей коханой дочки.

Ободренная лаской отца, Галя решилась обратиться к нему снова с просьбой, которую давно лелеяла в душе и на которую получала всегда от отца и лично, и через других решительные отказы.

— Тату, — произнесла она робко, — я давно уже хотела просить вас.

— О чем же, дытыно? Проси чего хочешь, ты знаешь, что я рад сделать для тебя все, что могу…

Галя потупила глаза; с минуту она как бы не решалась произнести вслух свою просьбу, но сильное желание победило ее робость…

— Я хотела просить вас, тату, — заговорила она с запинкой, — чтобы вы отпустили меня хоть на час в Печеры… к тетке в Вознесенский монастырь. Там погощу и отговеюсь.

При этих словах Гали рука войта, гладившая ее голову, сразу же остановилась, и под нависшими бровями засверкали гневно глаза.

— Опять вспомнила старые дурныци? — произнес он сурово. — Гей, дочко, говорю тебе, годи! Пока я жив — и не видать тебе монастыря! Пора уже о себе подумать: или тебе утешно, чтоб смеялись над тобой все горожане, что не нашлось во всем городе такого дурня, который бы тебя за себя взял.

— Мне это однаково, батьку: одному человеку подала я слово и не сломаю его…

— Подала! А кого спрашивалась? Еще на губах молоко не обсохло, а она уже слово! Да и нет этого блазня на белом свете!

— Тогда я замуж ни за кого не пойду.

— Гей, дочко, одумайся, — произнес старик внушительным тоном, — добро, было бы о чем тужить! А то стыд ты свой забыла. За кем плачешь, за кем убиваешься? Прости господи, за гультяем, за ланцем, пройдысвитом,[35] который и добро свое все промантачил, и батьковское честное имя соромом покрыл.

Галя вся вспыхнула.

— Не пройдысвит он, не ланец, не гуляка! — заговорила она дрожащим от волнения голосом. — Вы ж сами, батьку, говорили, что лучшего зятя не желали бы для своей дочки.

— Говорил, пока Семен еще держался, как добрый и честный мещанин, а как узнал я, что он разлодырничался в чужих краях, бога забыл, стал пить, гулять да еще грабежом промышлять…

— Не пил он, и не гулял, и не разбойничал никогда! — перебила его горячо Галя.

— А на какого ж беса повеялся он в чужие стороны и отчего угодил в тюрьму? Хо-хо! Понадобилось науки искать… А в Киеве не нашлось умелых мастеров? Покойный батько его Мелешко никуда не выезжал, а цехмейстром злотарским и лавником был, и всяк его в городе уважал, а сынок… А! — войт махнул досадливо рукою. — Не хочется только про покойника говорить… Для того только и уехал, чтоб пить да гулять.

— Лгут все люди! — произнесла с горечью Галя. — На мертвого ведь и брехать не трудно: не встанет он, не защитится…

— Да как тут защищаться! — войт пожал плечами. — Ведь нам в магистрат бумагу прислали, и свидки пояснили.

— Все это ложь, ложь! Наклепы! Я не поверю тому никогда, никогда! — вскрикнула запальчиво Галя и залилась слезами.

— Ну уж ты не очень, не надто, — произнес сердито войт, подымаясь с места. — А вот лучше мое слово помни и выбрось из головы дурь!

И, не глядя на Галю, Балыка вышел из светлицы, с шумом захлопнувши за собой дверь.

Галя осталась одна. Долго стояла она неподвижно, устремив в одну точку глаза, а непослушные слезы набегали росой на ресницы, срывались с них и струились по бледным щекам… Наконец острый припадок тоски улегся, Галя опустилась на лаву и бессильно уронила на колени руки.

— О господи! И за что это все на Семена повстали? — прошептала она. — И пьяница, и гультяй, и грабитель! А он, несчастный, мертвый, и оборониться от этой клеветы не может! — Из груди Гали вырвался глубокий вздох. Но пусть говорят, что хотят: она не верила этому и не поверит никогда, — все это от лиходеев напасть! — И не забуду его никогда, никогда! — прошептала она вслух. Пусть батько говорит себе, что хочет, а ее воли тоже не сломать. Одного только Семена полюбила она, ему дала слово, и хоть господу богу угодно было прибрать его с этого света, она останется ему верной и замуж не пойдет ни за кого, никогда.

О господи! Такого ли конца ожидали они, когда прощались в последний раз перед его отъездом в чужие края? И перед Галею встал как живой ее коханый Семен, такой, каким она его видела в последний раз: высокий, статный, хороший, как архистратиг, вспомнился его голос, вспомнились его тихие речи, его ласковые слова…

Ох, сколько тогда хорошего ожидалось от доли, каким цветущим ковром расстилалось перед ними життя? Через год обещал Семен вернуться, через год они надеялись сыграть свадьбу. И батько тогда любил его, и покойная мать души в нем не чаяла, только о том и думала, чтобы спаровать поскорее коханых детей… А она, сама Галя… Боже мой, да как же она любила его тогда, да и любит теперь! Думала ли она тогда, когда обнимала его перед прощаньем, что обнимает его в последний раз?

Галя опустила голову на руки и задумалась.

Перед глазами ее воскресла картина ее последнего прощания с Семеном. Что это была за ночь, тихая, темная, напоенная ароматом цветущих садов. Весь город уже спал. Не слышно было ни крика, ни шума, ни лая собак… Только издали, с городской стены, доносился протяжный оклик недремлющего часового: «Вар-туй!» И словно эхо откликалось ему с другого конца города протяжно и глухо: «Вар-туй!» Они с Семеном сидели в садку, тесно прижавшись друг к другу. Кругом не было ни души… Никто не видел их, никто не слышал их розмовы, только ясные звезды, сиявшие в глубине темно-синего неба, глядели на них со своей недосягаемой высоты. Тихо дремал, как зачарованный, сад, усыпанный нежным беловато-розовым цветом. И на земле, и в небе все было мирно, спокойно, все было полно чарующей неги и счастья… Обнявши ее стан рукою, Семен говорил ей о том, как они сыграют весилля, как заживут вместе в своем гнездышке тихо и любо, как голубей пара… И Галя слушала его, слушала впервые проснувшимся сердцем и чуткой душой; она обвила его шею руками, она не отрывала глаз от его синих очей; хотела насмотреться на них, чтобы запечатлеть в своем сердце навеки коханый образ, хотела насмотреться — и не могла!

А ночь плыла в таинственной глубине неба, разливая над сонной землей блаженство забвения… Несколько раз порывалась Галя проститься с Семеном, но он снова привлекал ее к себе, и снова осыпал нежными ласками, и снова уверял в своей вечной любви. Уже и тонкий опрокинутый серп догоравшего месяца появился на синем небе, а они все еще стояли с Семеном под усыпанной цветом вишней. Наконец, когда тонкий серп зеленоватого месяца уже начал бледнеть и тонуть в таинственной глубине посветлевшего неба, Семен в последний раз прижал ее горячо к сердцу и, бледный от волнения, произнес неверным голосом:

— Слушай, Галя, через год я вернусь в Киев, но год — долгий час, и сердце дивочее, как этот месяц, переменчиво; да и батьку твоему теперь будто и люб я, а может отыщет себе другого зятя, побогаче, познатнее… Поклянись же мне, что ты дождешься меня и не пойдешь ни за кого.

— Семене, голубе мой коханый. Да неужели же ты не веришь мне? — вскрикнула Галя, обвивая его шею руками.

— Верю, верю, счастье мое, життя мое, — ответил Семен, привлекая ее к себе, — но…

— Да скорее батько живую меня закопает, чем заставит выйти за другого!

— Счастье мое! Радость моя! — вскрикнул и он, покрывая поцелуями ее голову и лицо. — Клянусь же и я тебе, что скорее сырая земля засыплет живого меня, чем я зраджу тебя, чем я забуду тебя, дружину мою верную, единую и на этом, и на том свете.

Из очей Гали выкатились одна за другой две крупные слезы и, медленно сбежавши по щекам, упали двумя горячими каплями на скрещенные руки.

И чтоб она забыла эту клятву, чтоб она забыла своего единого Семена и согласилась пойти за другого? Никогда, никогда! Одно только и осталось ей в жизни: молиться за его душу и ждать смерти, чтобы поскорее свидеться с ним. Что-то сильно сжало горло Гали, глаза ее застлал влажный туман, жгучая, необоримая тоска охватила ее сердце и унесла далеко-далеко к дорогому, незабвенному прошлому. Словно в каком-то тумане выплывали перед нею картины детства, картины пережитого счастья, первых встреч, первых недосказанных слов… Они наплывали одна на другую, исчезали, появлялись снова, и всюду в них был он, хороший, коханый, любимый! То она видела его маленьким резвым хлопчиком, сверстником ее детских игр, то он являлся перед нею застенчивым бурсаком-подростком, то она видела его снова уже взрослым юношей, первым красавцем на весь Подол. И каждый этот образ был так близок, так дорог ее сердцу, что Галя, казалось, сама бы решить не могла, который из них был ей дороже, ближе, милей? Ей казалось, что в жизни ее не было той минуты, когда бы она любила Семена больше, что с самого детства ее душа уже срослась, сплелась с его душой, как сплетаются ветвями два молодых деревца, выросшие из одного корня. Но нет, эта минута была, Галя помнит ее, она не забудет ее никогда, никогда… Перед самой смертью она вспомнит ее для того, чтобы уйти со счастливой улыбкой из этой жизни.

Это случилось три года тому назад, как раз на крещенье. День был морозный, ясный. По берегам Днепра толпился весь Киев. Ближе к берегу на Днепре была устроена великолепная иордань из разноцветного льда. Все киевское духовенство, облаченное в свои лучшие шаты, с крестами и хоругвями окружало ее. С берегов Днепра спускались на лед стройными лавами все цехи с развевающимися знаменами и значками; особо стояли крамари, особо козаки в своих красных и синих жупанах с алеющими, как мак, верхами шапок. Впереди всех выступал ее батько, войт киевский, окруженный славетными райцами да бурмистрами, а рядом с ним стоял и гетман козацкий, окруженный полковниками да сотниками. Женщины группировались отдельно. Почтенные горожанки с повязанными белыми намитками головами держались степенно и строго, а молодые дивчата, несмотря на торжественность минуты, то и дело перешептывались и пересмеивались между собой… Боже мой! Как весело было в этом цветущем, как летний сад, уголке. Всюду раздавался веселый смех, затаенный шепот. И отчего это было так весело всем? Оттого ли, что солнце сияло так ярко, рассыпая бриллиантовые блестки по снежному ковру, покрывавшему застывший Днепр? Оттого ли, что легкий морозец пощипывал уши и заставлял то и дело переминаться с ноги на ногу, постукивая коваными каблучками? Оттого ли, что на плечах было всего семнадцать легеньких, беспечальных лет? Галя и сама не знает. Она только помнит, что сердце ее трепетало в груди так радостно и легко, как трепещет прозрачными крылышками резвый мотылек, купаясь в ласковых лучах солнца.

— А что это за красень такой, Галю? Вон посмотри в цехе злотарском, вон тот, что держит коругов? — обратилась к ней вдруг Богдана.

Галя взглянула по указанному подругой направлению и увидала высокого, статного юнака, одетого в дорогой синий жупан. Среди всех горожан он выделялся и своей статной фигурой, и красивым лицом. Галя взглянула еще раз внимательнее и онемела от изумления, — да ведь это был он, Семен; только кто мог бы узнать в этом молодом красавце того неловкого, застенчивого подростка, которого она и видела еще полгода тому назад? А и Семен заметил ее и не сводил восторженных, словно пораженных каким-то чудным виденьем очей… И, странное дело, теперь, вместе с его взглядом, какая-то сладкая тревога и непонятное смущение проникли в ее сердце, и Галя невольно потупила глаза.

С этого дня что-то неуловимое, но бесконечно дорогое связало навеки их сердца…

А потом весна пришла… Он уехал… навеки… Мать умерла… И все оборвалось… все!

Галя припала головой на руки и горько заплакала…

Дверь тихо скрипнула, и в комнату вошла неслышно старушка няня. Заметивши, что Галя плачет, старушка молча остановилась у дверей и печально закивала головой. С минуту она стояла неподвижно, грустно смотря на свою питомицу, а затем тихо подошла к столу и, севши рядом с Галей, обняла ее за шею рукой.

— Ах это ты, няня? — произнесла Галя, подымая голову и поспешно отирая руками мокрое от слез лицо.

— Я, я, дытыно моя коханая, а ты опять журышься, опять побываешься!

— Ничего, ничего… Это я так себе… няня.

— Так себе… Эх, знаю я все, все знаю, голубка! — Старушка глубоко вздохнула и махнула рукой. — А тот, — заговорила она сразу сердито, кивнувши головою в сторону светлицы пана войта, — еще грымает, что посмеялись над этим харцызой, да и меня учит: и ты, мол, старая, с глузду зсунулась. Я-то с глузду не зсунулась, а вот за других-то этого сказать нельзя. Видишь что! Шляхетства заманулось! Да хоть ты себе там и пан войт киевский, а горла никому не заткнешь! Кто ж виноват, что ты себе такого всесвитнего дурня выбираешь зятем!

При этом слове няньки Галя быстро подняла голову и остановила на лице старушки изумленный, недоумевающий взгляд.

— Зятем? Что ты говоришь, няня? — произнесла она встревоженно.

— А то говорю, что знаю, дытыно. Ты думаешь, что он даром завел дружбу с Ходыкой?

— Нет, нет, няня, не может этого быть! — вскрикнула Галя, хватая старуху за руки и сжимая их своими похолодевшими, как лед, руками.

— То-то и горе, что правда, — вздохнула глубоко старуха, — сегодня я сама подслушала, о чем они там, запершись, говорили.

— О чем же, о чем? — Галя впилась в лицо старухи полными ужаса глазами.

— О том, что пообещал ему батько выдать тебя за его сына, Панька.

— Нянечко, голубка моя, да лучше ж я убьюсь, на воротах повешусь! — вскрикнула Галя и, заливаясь слезами, упала старухе на грудь.

Загрузка...