Мне стало жарко, — собаки
заливались на все голоса, —
Себя не жалея, провёл в седле я
в тот день полтора часа.
«Джек, у меня чахотка, —
сказал я брату, — беда!»
И вот, не успел оглянуться,
как меня привезли сюда.
Ночью вспотел я, — слабость
меня охватила потом.
А нынче горло схватило, спёрло,
каждое слово — с трудом.
Замучил тяжёлый кашель,
не вижу, где тьма, где свет,
Беда! Не успел оглянуться,
и вот я — живой скелет.
И раньше-то весил мало,
а нынче — живой скелет,
И раньше-то весил мало,
а нынче — сошёл на нет.
И раньше-то весил мало,
а нынче, скажу без затей,
Вешу я ровно столько,
сколько самый худющий жокей.
Доктор твердит: причина,
что я тощего стал тощей,
В хворобных каких-то тварях,
что вроде сырных клещей.
Зовут их… Кажись, «мукробы»,
точно не помню я,
Но «муки» они мне «робят»
и не дают житья.
Всё, моя песня спета,
знаю, дела мои — швах.
Люди молчат, но это
прочёл я в людских глазах.
Херст за конюшней присмотрит,
за псарней — мой Джек дорогой,
Хотя присмотреть за сворой
я могу, как никто другой.
Всяк подтвердит, кто знает,
что я говорю не зря:
Нынче во всём Суррее
лучшего нет псаря.
Каждого пса щеночком
помню. Лежу пластом,
Но если увижу, что машет хвост,
я скажу, кто машет хвостом.
Чую природу, слышу
голос её живой!
Чую природу, знаю
каждый скулёж и вой.
Рядом со мной проведите
четыре десятка псов
И сорок их кличек вспомню
на сорок их голосов.
Книжек я не читаю,
мне ни к чему они.
Лошади и собаки, —
в них и труды, и дни.
Лошади и собаки, —
им я душевно рад:
Мне всегда интересно,
о чём они говорят.
Бешенство! То-то страсти! Сколько прошло? Пять лет.
Нейлер, пёсик мой бедный! — Помните или нет? —
Тащил я его из псарни, как тащат больных бродяг,
А после мне сказали,
что я спас остальных собак…
Помню, Хозяин сказал мне:
«Тебе бы за это, брат,
Крест Виктории дали,
когда бы ты был солдат».
Стало быть, мне в награду
орден бы дали — да-да! —
Когда бы в солдатском званье
я пребывал тогда.
Явился Священник с Библией,
пожелал мне её прочесть.
«Здесь всё, — пояснил Священник, —
обо всём, что на свете есть».
«А есть ли там о лошадках?» —
спросил я его всерьёз,
И он всякой всячины на вопрос означенный.
выдал мне целый воз.
Читал он мне долго-долго,
и, что интересней всего,
Там ни одна лошадка
не ржёт, как здесь, «и-го-го!»
И я сказал Священнику:
«Понятное дело, сэр:
Лошадка — библейская, древнееврейская,
и ржёт на другой манер!»
Когда Священник был мальчиком,
учил я его, как мог,
В седле держаться, но, надо признаться,
Священник — плохой ездок.
Священник твердит… О Боже,
я слышу охотничий рог!
Скорее окно откройте,
чтоб я свору услышать мог!
По землям нашего Сквайра
бежит она… Вот-те на!
Да это же лает Фанни!
Ей-Богу, она! Она!
Вот старый Боксёр залаял,
вот Храбрый залаял сам. —
Я не хвастал, сказав, что знаю
всю свору по голосам!
А ну-ка приподнимите…
Полюбуюсь минутку-две:
Вон Сквайр на мидлендской кобыле
скачет по мокрой траве.
Лошадка должна быть умной, —
иначе какой в ней прок? —
Чтоб осилить могла бы и холмы, и ухабы,
и лес, и душистый дрок.
Ты, что ягнёнок, блеешь. —
Джек, прекрати, наконец!
Рыдать? Да на кой? — Ты вспомни, какой
я прежде был молодец!
Даже гордые дамы не бывали упрямы
со мною наедине.
Прибегали соседки в лесные беседки
и без боя сдавались мне!
Славное было время!
В поле — шумной ордой:
Пёрселл скакал на чалой,
Доктор скакал на гнедой,
На серо-стальной — Хозяин;
не Бог весть какая масть,
Но лошадь, бывало, одолевала
ручей в двадцать футов, — страсть!
Кейна отлично помню
и Макинтайра — тож.
Здешних помню, нездешних,
старых и молодёжь.
Полный дом гостей! До мозга костей —
джентльмены. Жаль, господа
Нашу славную свору в её лучшую пору
уже не застали тогда.
Чу! Свора резко вдоль перелеска
рванула по следу — ату!
Притомились кони от такой погони,
поспеть им невмоготу.
Ветер в спину свищет, лис дорогу ищет, —
и найдёт! — и тогда, боюсь,
Вернётся свора, вернётся скоро,
вернётся ни с чем, клянусь!
Ха! Кто из норки там на разборки
крадётся? В глазах — огонь!
И — вперёд, на север, — в поля, где клевер;
но свора не мчит в погонь.
Ни пёс, ни псица за ним не мчится,
там всякий впал в слепоту.
Эй, Мэгги, жёнка, ты крикни звонко,
крикни вместо меня: «Ату!»
Ты слышишь? Лают, мне слух ласкают.
Ну, слава те! Взяли след.
Бегут из чащи и лают, — слаще
на свете музы?ки нет.
Их век лечил я, их век учил я,
и, Мэгги, пойми меня:
По ним я люто тоскую, будто
они мне и впрямь — родня.
«Всему — свой предел и время», —
Священник твердил не раз.
И конь, и пёс, и охотник
встретят свой смертный час.
Мой пыл всегдашний — мой день вчерашний,
который уже не вернуть.
Я тоже — скоро… Задёрни штору…
Мэгги, хочу уснуть…[7]