ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Светит солнце. Ветрено.

Они стоят в обеденный перерыв у ворот усадьбы, взоры их блуждают по долине. Ветер треплет волосы и покрытые заплатами куртки. Лица кажутся немного бледными, зато зима уже позади.

Только в дальних лесах еще сверкал там и сям снег, но пахотная земля лежала перед ними обнаженная, коричневая и влажная, как шкура зверя, который вылез из воды и улегся сохнуть на солнце. Местами на полях пробивалась светлая, нежная зелень, она была едва заметна. Это озимь. Озеро наполовину очистилось. На его маленьких проворных волнах качалось солнце. Стаи чаек сидели на краях льдин, беспокойно вертясь во все стороны.

— Что это за птицы? — спросил Генсхен, дрожавший от холода.

Никто ему не ответил, все молчали. Наконец Антон потянул своим большим носом и сказал:

— Это чайки. Они сидят и подкарауливают рыбу.

Рыжий был укутан, как в самые жестокие морозы. Герман взял у него из рук лопату и с силой воткнул ее в землю. Полетели искры. Почва все еще была промерзшей.

— Придется, должно быть, переждать еще несколько дней, раньше мы начать не сможем! — произнес Герман.

Он в нетерпении обходил поля. На этой полосе будет пшеница, на той — рожь, эту мы пустим под репу, ту — под картофель. Он часто останавливался, голова его горела; работа начинала ему казаться нечеловечески трудной. Это были не поля, это была пустыня.

Он написал тете Кларе насчет семян. Ответа не было, и он начал беспокоиться. Уж не раскаивается ли она в своем обещании? Что, если теперь она оставит его ни с чем? Но через несколько дней пришла подвода с семенами. Зерно было выгружено со всеми возможными предосторожностями, им заполнили все сухие уголки, оно лежало даже под кроватью Бабетты. Теперь Герман мог опять спать спокойно. Возбужденный, с раскрасневшимся лицом, рылся он в высоких грудах зерна, пропуская его сквозь пальцы. Зерно было тяжелое, плотное, отсвечивало здоровым блеском.

— Прекрасные семена!

— Да, прекрасные! — подтвердил Антон, кивнув головой.

Из этих семян должен был возродиться Борн, — такой, каким он был раньше. Так из ореха вырастает ореховый куст — это длится много, много лет. Терпение!

Земля оттаяла, но почва все еще была слишком влажная и тяжелая. Рыжий, однако, не мог уже больше ждать — иначе ему не поспеть. Он работал на огороде, за развалинами дома, с рассвета до поздней ночи. Стоя по грудь в земле, он рыл канаву. Когда он наклонялся, видны были только его шляпа и огненная борода. Лопата скрежетала и причмокивала в мокрой земле, а земля, когда он ее приглаживал, блестела как сало. С каждым днем канава увеличивалась на небольшой кусочек — быстрее невозможно было копать при такой влажной почве, да он и не спешил. Терпение Рыжий считал высшей добродетелью человека.

Утка Тетушка взволнованно ковыляла взад и вперед и крякала. Куры следовали за ней. Они жадно рыли и клевали черную землю. Когда Рыжий обнаруживал какую-нибудь заманчивую находку — жирную желтую личинку или толстого, мясистого червяка, — он отбрасывал лакомый кусочек в сторону и звал:

— Идите сюда!

Его лицо сияло от удовольствия, он чувствовал себя божеством, которое заботится о своих созданиях.

Иногда Рыжий останавливался, обливаясь потом. Сдвинув на затылок измятую шляпу, он вытирал лицо. Лишь тогда можно было увидеть по-настоящему, как безобразен Рыжий. Кожа иссиня-бледная, лицо покрыто желтыми пятнами. Он был похож на ящерицу, на пещерную ящерицу, никогда не выползавшую на свет, дряблую, рыхлую, бесформенную.

Становилось уже теплее, и он понемногу разматывал свой шарф.

— Идите сюда! Скорее! Вот это лакомство так лакомство! Тише, только потише, Тетушка, другие тоже хотят попробовать.

2

Если день бывал солнечный. Карл-кузнец сидел обычно в обеденный перерыв перед дверью сарая. Здесь было приятно сидеть, ветра почти не было, деревянная дверь нагревалась и отражала тепло. Он сидел, положив кулаки на колени, подставив лицо под солнечные лучи. При этом он откидывал голову так, что в черных стеклах его очков играло крохотное отражение солнца. Лицо у Карла было худое и желтое, как натянутый на колодку кусок кожи, глубокие, скорбные морщины, точно шрамы, прорезали это лицо, покрытое густой черной щетиной. Он сидел спокойно, неподвижно и только порой тихо стонал про себя, совсем тихо, чтобы Бабетта не услыхала: «А-а-а!» Его уши вздрагивали. Вот скворцы прокричали. Вдалеке насвистывает зяблик. Вот и весна, а-а-а! Опять весна, a-а! Иногда над двором с резким криком начинали носиться птицы, и он следил за их полетом, обратив в их сторону черные очки. Когда послеобеденный отдых кончался, Бабетта выходила на крыльцо и звала:

— Пора, Карл!

Карл покорно вставал и принимался за работу.

— Ты знаешь, что тебе нужно за неделю сплести три корзины? — Голос Бабетты звучал почти недружелюбно, она была недовольна Карлом в последние дни. Он ей не нравился: все время думал о чем-то, лоб его испещрили морщины, и морщины эти непрерывно шевелились. Он почти не разговаривал. Так у него всегда начиналось, и она убедилась, что в эту пору лучше всего обходиться с ним построже. Недавно она заметила, как он оттачивал лезвие старого перочинного ножа, который разыскал где-то. Лезвие было острым как бритва, когда ей удалось незаметно стянуть у него нож.

— Да, я знаю, Бабетта! — буркнул Карл и достал трубку, собираясь ее набить.

— И что ты все куришь! — рассердилась Бабетта. — Один только расход и вред для твоих нервов. Не удивительно, что нервы у тебя становятся все хуже и хуже!

Карл послушно отложил трубку и взялся за прутья. Спустя немного Бабетта подошла к нему и сказала:

— Ну, Карл, теперь ты с чистой совестью можешь выкурить трубочку.

Но Карл лишь проворчал что-то; лицо его было мрачно, курить ему уже расхотелось. Бабетте стало стыдно за свою строгость, она была огорчена.

— Подумаешь, уж и слова ему не скажи! Я ведь о твоем же здоровье забочусь, а ты обижаешься!

Теперь Бабетта говорила с ним почти нежным голосом; она сказала, что скоро они пойдут вместе в город, чтобы продать то, что он наработал за зиму. Тогда Карл купит себе новую трубку и табаку в придачу, но только не такого скверного, какой он курит сейчас. От этого табака такая вонь, что даже Ведьма выдержать не может, а ведь у собаки нос не особенно нежный.

— Да, да! — ответил Карл и кивнул. Его лицо так странно исказилось, что Бабетта испугалась и замолчала.

Карл опять захандрил, думала она; за ним надо следить в оба. Какая жалость — такой силач, и к тому же человек с таким добрым сердцем! Ему едва исполнилось тридцать лет, а волосы у него начали седеть, на лоб Свисала совершенно белая прядь. Жаль его прямо до слез, люди добрые!

Карл становился все молчаливее. У остальных было какое-то особенно радостное и приподнятое настроение, они только и говорили что о своей работе — о пахоте, о севе, об огороде. Герман и Антон задавали тон. Через несколько дней должна была прийти упряжка Борнгребера, и Анзорге тоже собирался предоставить им на неделю пару лошадей. Карл вырос в деревне, пахал и косил, он считал, что понимает в этих делах побольше Антона, который так ужасно важничает. Несколько раз он пробовал вмешаться в их разговор, но они пропустили его слова мимо ушей, и с тех пор он больше ничего не говорил. Да и к чему? Это не имеет никакого смысла. Он и они — два разных мира. Они живут там, на свету, работы у них по горло, они бьются как рыба об лед. Но жизнь ведь в том и состоит, чтобы трудиться в поте лица, и все-таки она прекрасна. А он живет глубоко под ними, в темноте, на глубине двадцати саженей под землей, и от одной этой тьмы уже можно умереть. Он составил себе фантастический план: вырыть собственную могилу, яму в десять метров глубиной, затем забраться в нее — и пусть земля его засыплет. Этот план занимал его много дней и ночей, но в конце концов он убедился, что план этот совершенно невыполним. Ведь они отняли у него даже маленький ножик, который он уже было отточил как бритву.

Мягкий, почти теплый ветерок скользил по двору, он нежил и сушил кожу. Карл окунул руки в теплый, ласкающий воздух. Краснушку и теленка выпустили на волю. Он ощущал их запах, когда они проходили мимо него. Ведьма яростно тявкала каждый раз, как раздавался крик кукушки, — должно быть, она была где-то совсем близко.

Сидя перед дверью сарая на солнцепеке, Карл порой начинал видеть перед собой мягко переливающиеся яркие краски, в нем пробуждались воспоминания: лица, события, давно забытые мелочи. Вот собака несет кость, пугливо оглядываясь, вот красное лицо пьяного, который обругал его десять лет тому назад. Все это проносилось перед его внутренним взором, который ему еще сохранил господь. Лица возникали из пустоты и вновь исчезали.

Сегодня солнце грело особенно сильно. Маленький огонек упорно обжигал край глаза — шаловливый, вздрагивающий огонек, щекотавший его; вдруг все его лицо вспыхнуло, словно на него пахнуло жаром из раскаленного кузнечного горна, — и вот уже как будто снова к нему прижимается разгоряченная щека — нежная разгоряченная щека.

Вдруг он понял: нежная, горячая, плотная, упругая щека — да это же Фрида! Горячая щека Фриды в тот жаркий июльский день! Острая коса врезалась в рожь, потом они остановились отдохнуть, и в тот день Фрида отдалась ему. Но когда он потом попросил сестру в лазарете написать ей о том, что произошло с его глазами, Фрида ответила: «Нет, нет, я девушка жалостливая, я бы этого не перенесла, я бы только и делала что плакала. Я теперь помолвлена со слесарем, его зовут Ксавер».

И действительно, думал он, на что нужен девушке слепой муж?

Карл тяжело дышал. Потом он внезапно ощутил мягкие губы на своих губах. Это были опять губы Фриды — такие мягкие-мягкие. Нет, нет, оставь! Что кончено, то кончено. Иди к своему Ксаверу!

Внезапно он вскочил, взбешенный, и громко крикнул:

— Иди к своему Ксаверу!

О Карл! Карл! Карл! Нет, он прилагает все усилия. Он борется, бог тому свидетель.

Однажды вечером он не притронулся к еде. Сказал, что не может есть, что ему нездоровится. Он рано лег на свою койку, а утром не встал. Он был болен. Не мог есть, не мог пить, даже глотка молока не мог проглотить. Что же это с ним такое? Герман, самый образованный из всех, — пощупал у Карла пульс, потрогал рукой лоб и щеки. Ничего.

Бабетта принесла миску супа с лапшой — супа, от которого встал бы и мертвый. Карл покачал головой и отвернулся к стене. Он не ел ничего три дня, четыре, пять дней, неделю. Выглядел он ужасно — бледный, истощенный. Они пригласили доктора. Да, у них не было денег, чтобы платить врачу, и все-^аки они позвали молодого доктора Бретшнейдера. Доктор пощупал у Карла пульс, измерил температуру. Удивительный случай! Больной был здоров, совершенно здоров, и все же он был болен.

К постели подошел Генсхен. От него пахло духами и эссенциями — он только что вернулся из парикмахерской Нюслейна. В руке он держал стакан грога, и одуряющий запах ударил Карлу в нос. От этого запаха кузнец— если только он настоящий кузнец — даже из могилы должен подняться. Но Карл не поднялся. Голова его ерзала по подушке, но он молчал.

— Послушай, Карл, я раздобыл это в городе. Послушай же, это высший сорт. Один глоток — и ты выздоровеешь! Ну, Карл, будь же благоразумен!

Нет, Карл не хотел быть благоразумным. Он притворился спящим. И обескураженному Гансу пришлось отступиться и самому выпить свой грог.

Вошел Рыжий. Говорить он был не мастер. Сначала он сидел молча, потом дернул Карла за рукав.

— Эй! — пробормотал он. — Что с тобой такое? Это пройдет. Поверь мне, я знаю, это бывает, когда теряешь всякую надежду. Эй, Карл! Поверь, я знаю! Я тоже однажды решил ничего не есть. Я сидел тогда в заключении, в одиночке. И мне стало невмоготу. Эй, послушай же, Карл, это пройдет!

Рыжий подождал. Ни звука. Он подергал еще раз Карла за рукав, еще немного посидел молча и наконец тихонько вышел.

Антон действовал более бесцеремонно. Он повернул голову Карла и закричал ему в ухо:

— Да ты просто притворяешься! Вот ты каков, значит? Эх ты! И не стыдно тебе? Как это может взрослый человек устраивать подобный балаган?

Антон орал так, что по всему двору было слышно; кузнец не шевелился.

Десять дней Карл ничего в рот не брал. Он худел у всех на глазах, стал совершенно безучастен к окружающему и почти все время спал.

«Он хочет умереть, — сказал себе Герман, — просто-напросто умереть. Он не может перенести своей слепоты».

На двенадцатый день Бабетта решила зарезать одну из трех оставшихся у нее куриц. Она сварила бульон, от которого, когда она несла его в сарай, аромат распространялся по всему двору.

— Карл! — позвала она, усевшись у его койки, каким-то особенно нежным, воркующим голосом. — Карл!

Карл не пошевельнулся.

— Карл!

Карл натянул одеяло на голову.

— Карл!

Молчание. Карл больше не шевелился. Он совершенно исчез под одеялом.

Тогда Бабетта принялась бить по одеялу.

— Послушай, ты, — визжала она, — мы зарезали курицу— теперь их у нас только две, — и сварили тебе суп! — Раскаиваясь в том, что вспылила, она начала нежно гладить руку Карла. — Послушай, Карл, мы ведь любим тебя, за что ты огорчаешь нас? — Она снова рассердилась. — Неблагодарный! Чудовище! — кричала она. — Ты делаешь это только для того, чтобы помучить нас! Просто со злости! Дьявол ты, а не человек!

Она беспомощно заплакала и снова начала нежно гладить грубую руку Карла.

Одеяло оставалось неподвижным. Но немного погодя оно начало шевелиться. Наконец показалась голова Карла. Его черные очки были неподвижно устремлены в сторону Бабетты.

— Дьявол! Это я дьявол? Так ты сказала?

Его бледное лицо было мокро от пота.

Бабетта продолжала плакать. Она все еще ласково гладила его руку.

— Мы ведь любим тебя, зачем ты огорчаешь нас? — Она достала платок и вытерла его мокрое лицо. — Как ты потеешь! — Она всхлипнула и вдруг опять принялась пронзительно кричать: — Да, конечно, ты дьявол! Ты притворяешься из одной только злости, чтобы причинить нам горе!

Карл попытался подняться. Она поддержала его. Теперь он сидел прямо, словно воскресший из мертвых.

— Нет, — сказал он, — нет! Я не дьявол! Я не притворяюсь. Но я не могу тебе это объяснить. Почему вы не даете мне умереть? Я ведь не хочу вам причинить ни малейшего зла.

— Но ты причиняешь нам зло! Ты огорчаешь нас! А мы ведь любим тебя все, все! И я люблю тебя!

Карл насторожился. Потом покачал головой.

— Я только обуза для вас.

Бабетта торопливо гладила руку Карла. Да, она любит этого большого беспомощного человека, теперь она поняла это! Она любит его, как мать любит свое дитя, и она никогда больше не оставит его. Она гладила его колючие щеки.

— Будешь ты есть или нет? — ласково спросила она.

Карл сидел молча, ослабевший. Она начала его кормить, как ребенка, а он сидел, выпрямившись, и послушно ел куриный суп.

— Может быть, я действительно плохой человек, Бабетта? Может быть, ты права?

— Молчи и ешь, иначе еда не пойдет тебе на пользу. Ты обещаешь мне, что и завтра будешь есть? Обещай мне! — потребовала Бабетта, не веря своему счастью. Он покорно обещал.

Через три дня Карл, с провалившимися глазами, ослабевший и худой, словно воскресший из мертвых, кое-как вышел опять во двор. Он преодолел и это испытание.

— Теперь побереги себя, — сказал ему Герман.

Поберечь себя? Почему? Он хотел работать, хотя и чувствовал еще небольшую слабость. Он во что бы то ни стало хотел работать. Герман дал ему наточить нож. Несколько дней он точил ножи и топоры, ножницы — все, что нужно было наточить. Потом он снова принялся за свои ивовые прутья и начал плести корзины.

— Нам надо подумать, что бы еще ты мог делать на продажу, — сказала Бабетта, штопая чулки. Она умолкла и долго размышляла. — Грабли, например. Или маленькие ящички, в них отправляют посылки с фруктами. Или подставки для яиц — знаешь, такие, с дырками. И еще деревянные ложки и лопатки. Есть ведь уйма полезных и нужных в обиходе вещей. Ты только не думай, что тебе всю жизнь придется плести корзины!

Карл громко сопел. Его сердце было исполнено благодарности к Бабетте. Он так ясно видел перед собой все предметы, которые она перечислила. Может быть, у него еще будет когда-нибудь лавка, наполненная этими товарами. Может быть, жизнь на этом свете все-таки еще имеет смысл?

3

Бабетта поклялась, что отныне глаз не спустит с Карла, и клятве своей она была верна. Прежде всего его нельзя было оставлять надолго наедине со своими мыслями. Она поручала ему всевозможные дела.

— Иди-ка сюда, Карл, — просила она, — и помоги мне немножко. Одной мне не управиться. Ах ты господи милостивый, у меня ведь тоже только две руки!

Карл кивал головой. Он помогал ей стирать белье, чистил, скреб, таскал взад и вперед тяжелые ушаты с водой. Она бранила его, когда он делал что-нибудь не так. Нет, она его нисколько не баловала. Сегодня надо привести в порядок кухню — так больше оставаться не может. Нужно все вынести. Вот песок. Теперь нужно вымыть пол. Зимнюю грязь всю долой, кирпичи должны сверкать как новенькие.

— Завтра мы идем в город, чтобы продать твои корзины, Карл, — понятно?

Она попросту приказывала.

— Ладно, ладно!

Карл был так взволнован, что не мог уснуть в эту ночь. В город! С тех пор как он жил в Борне, он ни разу не бывал в городе. Ему снились страшные сны: его окружали грохочущие телеги, на него нападали собаки, огромные как телята, пьяные крестьяне набрасывались на него.

На рассвете Бабетта принялась нагружать Карла. Сначала она повесила ему на спину корзину, в нее вставила вторую, затем третью и так далее. В конце концов получилась целая башня из восьми корзин.

— Можешь спокойно прибавить еще, Бабетта, — говорил он.

— Нет, нет, больше нельзя!

В правую руку она дала Карлу палку, в левую — связку маленьких корзиночек. Себе на плечи Бабетта взвалила груду корзин для овощей, под которой ее почти не было видно.

— Вот так, теперь пошли! — скомандовала она. — Иди все время за мной!

Солнце едва показалось, когда они начали спускаться с горы: Бабетта — похороненная под грудой корзин, Карл — с высоченной башней за спиной.

Наконец они вышли на шоссе, и здесь идти стало гораздо легче.

— Ну как, Карл, очень неудобно нести?

— О нет, я мог бы прекрасно тащить вдвое больше. Навстречу им с шумом катилась крестьянская телега.

— С добрым утром!

— Это проехал один крестьянин, его зовут Лохнер. У него двадцать моргенов земли. Однажды он так избил свою жену, что отсидел за это три месяца. Он волочится за каждой юбкой.

Теперь навстречу катилось что-то совершенно необычное, копыта тяжелых коней громко щелкали.

— С добрым утром! — вскричала Бабетта. — Да это никак Анна!

Тяжелая телега остановилась.

— Да, это я, Анна. Здравствуй, Бабетта!

— Ты недурно устроилась, Анна!

— Каждый устраивается как умеет.

— Славные у тебя лошади!

— Зато и обошлись недешево.

— Не купишь ли у нас парочку корзин, Анна?

— Корзин? Ах, у меня полный сарай корзин! Прощай, Бабетта!

Бабетта плюнула вслед проехавшей телеге.

— Когда она еще была сопливой девчонкой, — сказала она, — я часто вытирала ей нос. Осторожно, Карл, здесь глубокая лужа!

Вдруг Карл остановился как вкопанный.

— Слушай! — сказал он. — Что это?

— Это кузница Хельбинга. Самая старая кузница в здешних краях. Хельбинг — мой двоюродный брат. Его жена родила ему семерых детей, а на восьмой раз умерла от родов. Ее звали Луиза, она была урожденная Штер.

Кузнечные молоты звучали то глухо, то звонко. Карл не двигался с места, он стоял вытянувшись, опираясь на палку, с ворохом корзин за спиной.

— Они подковывают лошадь. Я слышу запах горячего железа, — произнес он, задыхаясь. — У этой лошади твердые копыта. Это старая лошадь.

— Ну да, почему бы им не ковать лошадей, раз они кузнецы? Это старая кляча Хаберланда, она уже недолго протянет. Здравствуй, Хельбинг! Все работаешь? Стараешься с утра до вечера, хочешь все сундуки набить талерами? Мы продаем корзины, большие и маленькие. Не сделаешь ли нам почин, Конрад?

Кузнец рассмеялся. Зачем ему корзины?

— Э, да это ты, Бабетта! Ну что ж, покажи, что ты там тащишь на спине? Тебя совсей не видно!

После долгого торга он купил у Бабетты три маленькие корзинки.

Карл все время стоял неподвижно, принюхиваясь к запахам и прислушиваясь к тому, что делалось в кузнице.

— Тяжелый молот, однако! Что это вы там куете?

Можно было подумать, что у него здоровые глаза, так уверенно подошел он к наковальне. Да, он тоже был когда-то кузнецом, и он только хотел сказать им об этом.

— Он опытный кузнец, — сказала Бабетта, — но теперь он испортил зрение и вынужден заниматься другим ремеслом. Пойдем, Карл!

Но Карл не двигался с места.

— Тяжелые, однако, молоты!

Как бы хотелось ему попробовать, слушается ли его еще молот!

— Ну, дайте уж ему тяжелую кувалду, — сказал кузнец.

Карл любовно ухватил кувалду за рукоятку. Его пальцы напряглись так, что побелели. Он размахнулся тяжелым молотом и почти целую минуту держал его на весу, словно это была щепка.

— Черт побери, вот это сила! — сказал Хельбинг.

Карл побагровел, но не от напряжения, а от волнения, он сам не знал почему. Охотнее всего он показал бы им, как поднимают в воздух наковальню.

— Да идем же, Карл! Счастливо оставаться, Конрад!

Болтая без умолку, Бабетта ходила из дома в дом. В некоторых местах она молола языком по полчаса. От двух бельевых корзин им удалось избавиться. Они были дешевые, потому что в них были небольшие изъяны, которые мог заметить только корзинщик. На крыльце магазина Шпангенберга стоял, заложив руки в карманы широких штанов, толстяк Бенно и грелся на солнышке. Бабетта обрушила на него целый поток слов: она стирала у его матери, царствие ей небесное, она знала господина Бенно, когда он еще не умел штанишек себе застегнуть. Бенно не мог никому ни в чем отказать. У него было слишком доброе сердце, оно было окутано толстым слоем жира — вот в чем причина его доброты. Он тотчас же купил четыре большие корзины и шесть маленьких. Почему бы ему не торговать и корзинами? Как только ему понадобится еще товар, он их известит. Да, вот каков был этот Бенно!

— Он унаследовал доброе сердце от своей матери, — сказала Бабетта, когда они двинулись дальше, и притом сказала так громко, что Бенно должен был слышать ее слова.

Торговля шла бойко, и к одиннадцати часам они распродали уже половину своего товара. Бабетта была красна как рак и обливалась потом, хотя вовсе не было жарко.

— Ну, Карл, пойдем, теперь мы имеем право чем-нибудь угоститься.

Они зашли в «Корону», маленький трактирчик, и она заказала себе кофе, а Карлу — рюмку тминной настойки. Но сидели они недолго: Бабетта напомнила о том, что им нужно торопиться, — ей надо было возвращаться, они там, наверху, не могли долго обходиться без нее. Перед заходом солнца они вернулись в Борн, продав почти все.

— Ну, видишь, Карл! Что я говорила? — торжествующе кричала Бабетта. — Идет дело! Теперь ты видишь?

— Да, да!

Он видел. Видел, что дело идет. Он сидел за столом, расправив грудь, положив кулаки перед собой, высоко подняв голову. Ему не придется сидеть у края дороги, положив старую солдатскую шапку себе на колени. Этого он боялся больше всего. Он выставил большой кувшин пива, затем достал из кармана пачку табаку и положил ее на середину стола.

— Кто хочет курить?

— Ишь ты как заважничал, Карл! — закричал Антон, набивая трубку. — Где ты раздобыл такой табак?

— Табак недурной. Толстяк Бенно купил сразу четыре большие корзины, и шесть маленьких й обещал заказать еще.

— Я уже вижу, что у тебя будет собственная фабрика корзин, Карл! С электромоторами и прочими штучками!

Карл с наслаждением попыхивал трубкой. Он улыбался. С тех пор как он жил здесь, среди них, они еще ни разу не видели, чтобы он улыбался. На его лице постоянно лежала печать глубокой скорби, словно толстый слой пепла, через который не могла пробиться улыбка.

— У этого кузнеца, Хельбинга, — сказал Карл, — здоровые кувалды. Но у нас в свое время были и потяжелее.

— В следующий раз он сможет уже один пойти в город! — заявила Бабетта.

Карл кивнул.

4

Долли Нюслейн, улыбаясь, пускала вверх дым от сигареты. Они сидели в верхнем зале «Лебедя» и пили кофе — Долли и Вероника. Им видна была отсюда вся рыночная площадь, и в то же время с площади их не было видно.

— Если я люблю мужчину, Вероника, — говорила Долли вполголоса, — он может со мной делать все, что хочет. Он может меня даже бить. Такой уж у меня характер!

Она думала о Генсхене. Она была снова влюблена без памяти.

Вероника презрительно засмеялась. Она сидела сгорбившись, подперев руками узкую голову. Она была так худа, что через платье можно было различить каждый позвонок. Вероника насмешливо взглянула на Долли.

— Нет, так далеко не уедешь, Долли! Это они как раз и любят — делать с нами все, что им вздумается. Ведь они все, все такие эгоисты! Ну, с меня-то уж, во всяком случае, хватит!

Она позвонила кельнеру и заказала рюмку коньяку. Когда Вероника пила коньяк, Долли знала: у нее что-то не в порядке.

— Разве ты все еще не имеешь никаких известий? И с поездкой в Копенгаген на этот раз ничего не вышло? — спросила она тихо и почти заискивающе.

— Нет! — Вероника энергично взмахнула рыжей гривой. — Но он был на конгрессе в Копенгагене. Я читала об этом в газете.

— Он был в Копенгагене?

— Да! И не нашел времени даже на то, чтобы написать мне открытку. Теперь я положу этому конец.

— Ты каждый раз так говоришь.

Веронике однажды улыбнулось счастье. Летом она поехала отдохнуть и в дороге познакомилась с одним господином. Это был не мужчина, а сущий дьявол. Он был, правда, не первой молодости, но таких мужчин она еще в жизни не видывала. Она мгновенно влюбилась в него. Это была настоящая любовь. Вероника просто голову потеряла, и они в тот же день отпраздновали свадьбу. Но тут выяснилось, что этот дьявол — знаменитость, даже мировая знаменитость, главный врач крупнейшей берлинской клиники. Ну что ж, это нисколько не могло помешать, не правда ли? Разумеется, нет, напротив, Вероника очень гордилась своим дьяволом. Тут, однако, обнаружилось, что у этой знаменитости есть жена и почти взрослые дети. Это было, разумеется, ужасно, и счастье Вероники превратилось в огромное несчастье. Она могла видеться со своим любимым дьяволом только изредка, несколько дней в году, не больше. Но ведь она любила его!

Он преподносил ей подарки, она могла иметь все, чего пожелает. Но что за радость? Разве это жизнь? Раз в несколько месяцев, два-три дня! А в остальное время? Что делать в остальное время? Ведь она молода и создана не из дерева, отнюдь нет. Приходилось «лакомиться», то тут, то там «лакомиться». Вероника употребляла это выражение тогда, когда начинала презирать самое себя. Приходилось «лакомиться» поцелуем, ласковым словом, а иногда и кое-чем иным. Нет, говорила она себе, так продолжаться не может, это просто невыносимо, она должна положить этому конец.

Вероника выпила свой коньяк и закурила. Передернув узкими плечами, она тихонько рассмеялась.

— Ах, — сказала она, — не следовало бы принимать все это так близко к сердцу — мужчины вовсе этого не заслуживают. Послушай, Долли, что я тебе скажу. Не показывай им, что ты их любишь. Никогда не показывай! Слышишь?

О, Долли вовсе не такая простушка! Раньше чем она проявит малейшую благосклонность к мужчине, он должен дать ей клятву, торжественную клятву.

— Я напишу ему сегодня же, — заявила Вероника, — сегодня я положу конец.

Ах, как часто она говорила это! Потом приходила телеграмма, она бросала все и уезжала. И так длилось уже два года.

Долли продолжала развивать свои мысли. Она обдумывала великолепный план, пришедший ей в голову. Ей не удавалось хоть минутку поговорить с Гансом без помехи — дверь то и дело отворялась. Вчера она вдруг вспомнила о маленькой дачке, которая была у Нюслейнов на окраине города. Ах, сам бог внушил ей эту мысль! Там даже есть железная печка, вовсе не нужно ждать, пока потеплеет. Замечательно! В этом домике она сможет наконец совершенно спокойно побеседовать с Генсхеном. Но он должен ей дать клятву.

Гансу жилось теперь неплохо, да он и не жаловался. Он часто улыбался про себя, глаза его становились плутоватыми. Нет, он нисколько не скучал в этом городке, и для этого ему даже не приходилось прилагать особых усилий. Он был здесь ни при чем. Больше всех его интересовала Вероника, с дерзкой рыжей гривой, узкой головой и изумительными ногами. Она таинственно влекла его к себе, ее серые глаза странно улыбались каждый раз, как она на него смотрела. А Долли — та просто с ума спятила. Она совала ему сигареты, любовные записочки, училась у него делать прически, специально для того, чтобы находиться постоянно вместе с ним. Но она уже начала докучать ему своей ревностью. Когда приходила Вероника, она ни на секунду не оставляла их вдвоем.

Сегодня Долли сказала ему:

— Я придумала замечательный план, как нам побеседовать наедине.

— Какой?

— Через несколько дней я смогу вам сказать больше, Генсхен!

Долли побывала на маленькой дачке, вытерла пыль, придала комнате более уютный вид. Дров там было достаточно. Долли ежедневно таскала из кассы пятьдесят пфеннигов — этого никто не мог заметить. На эти деньги она покупала вино, ликер, сигареты, яблоки, печенье, шоколад. Ах, она мечтала о настоящей оргии, о неслыханном кутеже. Все будет как в сказке, и Генсхен будет только диву даваться.

— Вы свободны сегодня вечером? — шепнула она Гансу, сидя в кресле, в то время как он причесывал ее, — это был их урок. Ее лицо пылало, глаза многообещающе искрились.

— Сегодня вечером? Да! — Генсхен был приятно поражен.

— Отлично, отлично! Я ведь говорила вам о моем плане… Так вот, если хотите… — Долли шептала тихо и обольстительно.

У Ганса дух захватило. Хочет ли он? Наконец нечто положительное, до сих пор была одна сплошная ерунда — суета, поцелуи, письма, а по-настоящему ничего не выходило.

— Но где? — спросил Генсхен. — Разве это возможно здесь, в таком забытом богом местечке?

Долли торжествующе улыбнулась.

— Прекрасно! — Она слышала, как бьется ее сердце. Судьба свершилась, подумала Долли. О господи, она уже сейчас так взволнована, она, наверное, сделает сегодня какую-нибудь большую глупость. Она возбужденно зашептала ему на ухо. За кладбищем… Там между садами есть широкая дорога… в конце ее стоит домик, а перед ним — высокий флагшток. Других флагштоков там нет. Из трубы будет идти дым. Света, разумеется, не будет.

— В одиннадцать часов. Хорошо?

— Хорошо! — восхищенно прошептал Генсхен. «О, эти девушки, — подумал он, — чудесные создания!»

В одиннадцать часов, взволнованный приключением, он пробирался по рыхлому снегу. Вот флагшток, вот пахнуло дымом. Дверь домика открылась, и полные руки Долли втащили его в комнату.

— Ах, как я счастлива, что вы пришли, Генсхен! — прошептала она ему на ухо.

На полу горела свеча — более яркого света нельзя было зажигать; маленькая железная дверь отбрасывала трепетные алые отсветы. В домике было уютно, тепло. Генсхен был в восторге. Что за славная девушка эта Долли! В Хельзее — подумать только, в этой захолустной дыре — и вдруг такое приключение! Да, девушки во всем мире, куда бы тебя ни занесло, бывают поразительно изобретательны, когда влюблены!

— Лучше всего, если мы сядем на пол, — сказала Долли, — так нам и светлее будет.

Она выглядела необычно при свете свечи и в красном пламени печурки, — казалась более миловидной, чем всегда, словно ее заворожили. Волосы Долли отливали желтой медью.

— Вот вино, вот сигареты.

Да это была настоящая скатерть-самобранка! А на полу были разостланы толстые одеяла.

Генсхен почувствовал себя влюбленным. Он обнял Долли и поцеловал ее. Но как только он стал немного смелее, она отстранилась.

— Ну, давайте есть и пить! — сказала она.

Она налила вина, они чокнулись.

— Выпьем на брудершафт, Генсхен! Но, разумеется, мы будем говорить друг другу «ты» только наедине.

«Она идет прямехонько к цели, — подумал Генсхен. — За мной дело не станет».

После ужина Генсхен опять стал нежным. Долли страстно целовала его, бросилась ему на шею, обвила ее руками. Она даже всхлипывала от волнения.

— О, я люблю тебя, — шептала она, — ты мой единственный! Я люблю тебя!

Генсхен почти задыхался. Но в конце концов он ведь не впервые оставался наедине с девушкой и знал, как приступить к делу. Внезапно Долли вскочила: нет, они должны вести себя благоразумно!

— Если я люблю человека, — начала она, — он может делать со мной все, что захочет. Он даже может бить меня, Генсхен, знаешь? Все может делать со мной!

Генсхен хотел поймать Долли, но она ускользнула от него.

— Но я вовсе не собираюсь бить тебя, Долли, совсем наоборот. — Он схватил ее. — Ну, обожди же, малютка!

Он смеялся самоуверенным, глуповатым смехом.

— Совсем наоборот, Долли, совсем наоборот! — Он поцеловал Долли так, что у нее захватило дух.

— Нет, нет, нет, мне нечем дышать!

Ах, она попала в ужасную историю! Нужно из нее выпутаться. Это трудно, почти невозможно.

— Нет, нет, послушай, Генсхен, сначала ты должен дать мне клятву. Сначала, слышишь?

Ему были хорошо знакомы эти клятвы.

— Слышу, Долли!

Он насторожился, его самоуверенное настроение начало падать.

— Поклянись, что ты меня любишь, Генсхен!

Ну, в этом-то Генсхен мог поклясться с чистой со-вестью: Долли ему нравилась, хотя он и предпочел бы, чтобы вместо нее здесь была эта — как ее зовут? — Вероника! Итак, он поклялся. Но нет, дело не так просто. Он должен поклясться, подняв руку. Почему же нет? Он поднял руку.

— А теперь поклянись, Генсхен, что ты всегда будешь мне верен. — Долли вела наступление. Это была ее первая настоящая любовь.

Генсхен испугался. Нет, этого он не может сделать. Он даже расстроился. Это нелепо. Заманить его сюда… Здесь, правда, прелестно, но дело зашло слишком далеко. Эта Долли просто дурочка. Быть верным вечно? Боже упаси! В этом честный человек поклясться не может. Он налил стакан вина и выпил. Нет, невозможно, в этом уважающий себя человек поклясться не может. Ишь чего она от него требует!

— Генсхен, Генсхен! — испуганно закричала Долли. — Что с тобой? Генсхен, ведь это только… Пойми, я бы просто не перенесла — ведь я так люблю тебя, — чтобы ты любил сегодня меня, а завтра другую!

Долли была здесь, рядом, ее волосы, ее губы, ее грудь, ее бедра, вырисовывавшиеся под тонким платьем, — ему стоило, казалось, только руку протянуть за всеми этими прелестями. Он был страшно разочарован.

— Нет, нет! — ответил он, чтобы хоть что-нибудь сказать. Он не таков. Пока он любит девушку, он всегда остается ей верным. Но клясться? К чему сразу клясться?

Долли почти успокоилась. Она придвинулась поближе, прижалась к нему.

— О господи, ты можешь делать со мной что хочешь, Генсхен, можешь даже бить меня! Я буду всегда твоя! Но послушай, Генсхен, — поклянись мне, что ты когда-нибудь женишься на мне!

Генсхен был так ошарашен, что сначала ничего не ответил. Он удивленно уставился на Долли, совсем онемев. Потом отстранил Долли и встал. Взял со стола коробку сигарет, сунул ее в карман, затем выпил еще стакан вина и наконец сказал:

— Ты знаешь, что я моряк, Долли. Я хоть и парикмахер, но плавал по морям, тебе это известно. Когда-нибудь я снова отправлюсь в плавание на большом корабле. Мир влечет меня к себе, я не могу сидеть на одном месте. Все это я говорил тебе.

Он был совершенно спокоен, даже слегка улыбался— он нисколько не сердился. Затем взял свою шапку.

— Но ты меня не поняла. Ты меня разочаровала, Долли, и я должен, к сожалению, тебе сказать, что ты просто дурочка, наивная дурочка, — вот и все.

Дурочка! Глаза Долли, полные ужаса, были обращены на него, она следила за каждым его движением и ровно ничего не понимала. Чего же он хочет? Генсхен зевнул и похлопал себя по рту.

— Я устал, извини меня, Долли!

Генсхен не был извергом, он даже протянул Долли руку.

— Не сердись, Долли, благодарю тебя за приятный вечер!

Что? Что такое? Уж не намерен ли он уйти? Нет, этого она не перенесет, просто не перенесет! Она умоляюще протянула руки и сделала вид, что собирается упасть на колени.

— Генсхен! Генсхен!

Но, прежде чем она успела оглянуться, он вышел. Она не верила своим глазам. Ушед, растаял как туман!

— Боже милостивый!

Долли громко расплакалась. «Наивная дурочка», — сказал он! И он действительно ушел! Генсхен! Она побежала к двери и закричала в темноту:

— Генсхен!

Но он не вернулся.

5

Карл выглядел уже гораздо здоровее и бодрее. Бабетта, разумеется, была права: ему нужно поручать всякую работу — он должен чувствовать, что ничем не отличается от всех остальных. Герман горько упрекал себя за то, что они так мало заботились о нем. Люди бывают эгоистичны и беззаботны, пока сами не попадут в беду. Человек может погибнуть на их глазах, а они не заметят этого в своем эгоизме и тупости.

— Теперь придется ежедневно посылать Карла на несколько часов на работу, заявил он вечером на кухне. — Слышишь, Карл? Найдется у тебя для нас час-другой свободного времени?

— Час или два он всегда сможет урвать, — ответила за него Бабетта.

Карл кивнул:

— Разумеется. Зовите, когда нужно.

— Эй, Карл! — позвал Герман. — Оставь-ка на минутку свои корзины и помоги мне вынести старый плуг!

Они вытащили из сарая плуг; старый Фасбиндер несколько лет тому назад выкинул его в железный лом. В эту весну плуг может еще послужить, если привести его в порядок. Карл ведь был кузнецом, и это работа для него. Но плуг должен быть совершенно готов в ближайшие несколько дней. Карл отлично знал, как взяться за плуг, он ощупывал ржавое железо, и целый день слышно было, как он бьет молотом, стучит и подпиливает. На следующий день плуг был в полном порядке. Герман похвалил Карла:

— Да, тебе можно поручать работу!

Сто раз в день поглядывал Герман на небо. Погода, слава богу, прояснилась, ветер сушил влажную почву. Герман работал на проезжей дороге, ведущей к усадьбе, утрамбовывал щебень, который Рыжий так трудолюбиво возил зимой. Справа и слева от дороги были протянуты веревки, отмечающие линию будущих рвов. Герман любил четкую работу; порой он мог даже показаться педантом.

Вдалеке там и сям уже ползли по сверкающей пашне упряжки лошадей, долина просыпалась. Время от времени в луче солнца, пробивающемся сквозь низко бегущие облака, поблескивал лемех.

Давно уже они только и говорили что о лошадях Борнгребера. Тот хотел прислать их послезавтра, он твердо обещал. Это было не одолжение, а выполнение заключенного условия. За это Антон отработал у Борнгребера.

— Завтра они придут.

Итак, завтра! В эту ночь все они спали тревожно.

— Завтра придут лошади Борнгребера!

В четыре часа утра они уже умывались у колодца. Стояла еще глубокая ночь, пронизывающе холодная и такая темная, что все они видели ничуть не больше, чем Карл-кузнец. Неба совсем не было видно. Бездонная чернота, на которой мерцало несколько больших призрачных звезд. Ручей журчал необычайно громко. У Бабетты светился огонек — она, разумеется, уже поднялась. Один только Генсхен еще спал, он был освобожден, — ведь парикмахер в конце концов ничего не смыслит в сельском хозяйстве. По двору передвигался, покачиваясь, ручной фонарь. Это расхаживал Рыжий.

Они напились кофе. Кофе? Да, ради торжественного дня Бабетта напоила их кофе, который купила за свой счет. Вдруг все подняли головы. Чу! Да, это лошади! Или не они?

— Отвори-ка дверь, Рыжий!

Ну конечно же, это были лошади Борнгребера, несомненно. Они приближались. С — ними шел Штефан. Через несколько мгновений стало слышно, как стучат копыта по вымощенному двору. Ишь как цокают лошадиные копыта! Мертвый двор ожил. Это было похоже на чудо, все умолкли.

Бабетта распахнула дверь и пронзительно закричала в темноту. Ни звезды, ни ночная тишина не смущали ее.

— Ты, однако, точен, Штефан! Заходи, выпей кофейку!

— Точным быть не мешает, Бабетта! — ответил Штефан откуда-то из темноты. Ни его, ни лошадей не было видно. — Так уж полагается, иначе нельзя!

Во дворе было тихо. Ни звука. Лошади потряхивали сбруей, им было холодно.

Вдруг Герман закричал:

— Карл!

Его голос отдался эхом в темноте. Зачем он так кричит? Он словно дает понять, что Карл один несет ответственность за все, что здесь происходит.

— Принеси сюда вместе с Рыжим плуг — ты знаешь, где он лежит!

Красный фонарь проплыл, покачиваясь, через двор. Плуг прикрепили к упряжи.

— Пронесите плуг над мостовой! — крикнул Герман. — Достаточно!

Они вышли на пашню. Штефан развернул в темноте лошадей и попрощался. Фонарь Рыжего раскачивался перед ногами лошадей.

— Ну, начали! — произнес Герман.

Он был заметно взволнован.

Приподняв плуг, он слегка согнулся, выставив левое плечо вперед.

— С богом! — проговорил он про себя почти торжественно. Он опустил плуг и почувствовал, как лемех врезался в землю.

— Но! Вперед!

В голове у него гудело, словно-играл орган. Он шагал вперед в счастливом упоении. Месяцами, годами мечтал он лишь об этом мгновении, когда проведет первую борозду. Начало положено! Нужна тысяча дней, чтобы снова превратить эту пустыню в цветущие поля, — тысяча дней, он это знал, — но начало, начало положено. Красный фонарь плясал по полю. Голос Германа звучал в ушах Карла не так ясно, но глухие удары лошадиных копыт отдавались еще совершенно отчетливо.

Карл стоял не шевелясь и жадно вслушивался. Он, сын крестьянина, знал, что это значит: пахать, сеять, собирать урожай. Из-за этого стоило волноваться так, как волнуется Герман. Герман приступал сегодня к работе, которой нет конца: пахать, сеять, собирать урожай. Окрики Германа звучали все дальше, потом затихли; слышны были лишь глухие удары. Вот уже не слышно ничего. Холод почвы пронизал Карла, он ощущал запах только что взрыхленной земли, свежий ночной воздух овевал его. Борода его стала влажной — скоро начнет светать. Где-то стремительно пронеслась сова. Снова раздался топот, потом оклики Германа, которыми он подгонял лошадей. Бренчало железо, топот раздался совсем близко от него. Вдруг Карл внутренним зрением увидел прямо перед собой упряжку тяжелых рабочих лошадей; он видел их так ясно, что мог бы нарисовать. Он жадно вдохнул запах конского пота, мягкая лошадиная морда коснулась его руки. Лошади утомленно фыркнули, и он ощутил брызги на своем лице.

— Ты еще здесь, Карл? — спросил Герман.

— Да, я здесь. А кони, видно, славные?

— Да, кони хоть куда, крепыши, но земля еще очень мокрая и тяжелая. Помоги мне повернуть. Подними плуг. Я сейчас вернусь, обожди здесь, Карл.

Когда Герман вернулся, Рыжий с фонарем ушел. Было уже достаточно светло. День занялся. Герман вытер лицо и засмеялся.

— Пощупай-ка, Карл! — сказал он. — Я весь мокрый как мышь, не правда ли? Отвыкаешь после такого большого перерыва. Возьмись-ка ты теперь за плуг, Карл!

— За плуг?

Карл испугался. Как он поведет плуг? Он ведь даже не видит, куда идти. От волнения он дрожал. Этот Герман, должно быть, спятил.

— Вперед, вперед, Карл! Давай! — скомандовал Герман без церемоний.

Лошади тронулись. Карл пошел следом. Вначале плуг дергал его из стороны в сторону, так что он шатался. Герман шел между лошадьми и вел их.

— Вперед, вперед! — кричал он. — Очень хорошо! Не захватывай так глубоко. Сразу видно, что ты вырос в деревне. Вперед!

Они прокладывали борозду за бороздой. Через час Карл остановился, обливаясь потом и вытирая лицо. Он чувствовал на мокром лице теплые лучи восходящего солнца.

— А вот и солнышко! — сказал он.

— Да, но, кажется, собирается дождь и ветер. Теперь дай-ка плуг опять мне, Карл. Но!

И так каждое утро. Под конец Карл уже валится с ног от усталости.

— Хоть помрем, — говорит Герман, — а сделать надо!

Анзорге дает лошадей на целую неделю, потом появляется упряжка Дюрра. Работа начинается еще ночью. Карл слышит фырканье лошадей и идет, пошатываясь, за плугом, усталый от вчерашней заботы.

— И как ты только выдерживаешь? — удивленно спрашивает он Германа.

— Я выдерживаю только потому, что ты меня сменяешь. Иначе я давно бы уже свалился.

Вечером Герман с силой хлопает Карла по плечу:

— Здорово поработали сегодня! За три дня! Ну как, Антон, справимся?

— Еще бы!

Антон смертельно устал — он целый день плотничал.

— Ты — д$ не справишься! — говорит он, зевая. — В худшем случае посадишь на несколько моргенов больше картошки.

— Только бы перебиться эту весну!

Толстяк Бенно приходит в Борн и заказывает дюжину бельевых корзин. Карлу надо работать в поле, но Бабетта протестует.

— Нет, — говорит она, — вы не должны все время рассчитывать на него. Так не годится. Завтра ему нужно опять заняться своей работой.

— Карл! Карл! Карл, иди сюда!

Что ему делать? Ему надо работать в поле, Рыжий хочет, чтобы он помог ему на огороде, нужно плести корзины. За что же приняться раньше? Он хочет угодить всем, он ни с кем не хочет портить отношений!

6

Ах, как ей тяжело, как мрачно на душе; ей, право же, и свет не мил! Долли носилась по скрипучей крутой лестнице своего дома вверх и вниз, вверх и вниз, — в лице ни кровинки. Вращала голубыми глазами перед зеркалом, смотрела, как слезы текут по щекам, вздыхала, временами беспомощно опускалась на стул.

— Да что с тобой стряслось? — спрашивала мать.

Долли легла в постель. Но перед ее глазами мгновенно возникла вся картина ее посрамления. «Дурочка». Он назвал ее наивной дурочкой и ушел. Ну ладно же, подожди! Через несколько дней мы опять встретимся! Она собиралась выказать ему свое презрение, свое бесконечное презрение. Генсхен, Генсхен, берегись! Она всхлипнула.

Совершенно неожиданно Генсхен появился в понедельник утром в парикмахерской, в шапке набекрень, веселый и беззаботный как всегда, словно ничего и не произошло. Долли окинула его ледяным взглядом.

— С добрым утром! — приветливо воскликнул Генсхен.

— Здравствуйте! — ответила Долли таким ледяным, поистине ледяным тоном, что Нюслейн растерянно оглянулся в ее сторону. Но она уже вышла. Ну что, получил? Подожди же, Генсхен!

Генсхен пришел только для того, чтобы ъзять свои вещи: отныне он должен был каждый понедельник в одиннадцать часов отправляться к жене аптекаря Кюммеля, чтобы ее причесывать.

— Это весьма- почетное поручение! — заявил Нюслейн. — Я прошу обслуживать эту даму с величайшим вниманием. Это высокообразованная дама, она читает целыми днями.

Генсхен был не в восторге от этого поручения. Он не забыл, что жена аптекаря Кюммеля, эта «римлянка», когда-то обошлась с ним несколько свысока. Однако фрау Кюммель приняла его весьма любезно. Она была в изящном утреннем халате, в зеркале ему прекрасно была видна верхняя часть ее, белоснежной полной груди. От ее холеного тела пахло духами.

— Мне особенно нужен, — заявила она, — хороший массаж головы. Я страдаю ужасными головными болями.

На ее туалетном столике стояли десятки флаконов различных духов.

Фрау Кюммель была раньше продавщицей в берлинском магазине граммофонных пластинок. Там, среди танго и тустепов, она познакомилась с аптекарем Кюммелем. Он приглашал ее несколько раз ужинать и наконец предложил ей поехать с ним летом в Швейцарию. В конце концов он на ней женился. И вот волею судеб эта «римлянка» оказалась в Хельзее. Она была жгучая брюнетка, глаза ее напоминали капли смолы. Кюммель называл ее Кармен, и так называл ее весь город.

У фрау Кюммель, у Кармен, был попугай Лола, говоривший: «войдите», когда стучали в дверь, и канарейка Принц, заливавшаяся раскатистыми трелями. Ко всему этому целая стена ее комнаты была уставлена книгами. Генсхен никогда в жизни не видал столько книг. Нюслейн был прав — это была и в самом деле весьма образованная дама.

— Вы действительно бывали в Сан-Франциско? — спросила фрау Кюммель. — Да? Ну расскажите же, что вы там видели?

Генсхен сказал, что там есть немецкий ресторан, в котором — можно получить прекрасное мюнхенское пиво и сосиски с капустой. Рассказал еще кое-что, в общем немного.

— Вы, пожалуйста, скажите мне, сударыня, если я массирую слишком сильно.

— Нет, нет! Это так приятно! Продолжайте. — Фрау Кюммель откинулась в кресле и закрыла глаза. — Ах, как это приятно! Моя бедная голова!

Нет, дурнушкой назвать эту Кармен, во всяком случае, нельзя. Образованная, говорит так изысканно, и пахнет от нее хорошо.

Через несколько дней Долли вошла в дамский зал, когда Генсхен стриг двенадцатилетнюю девочку.

— Здравствуйте! — бросила она холодно и отрывисто.

Генсхен шутил с девочкой и не обратил на нее никакого внимания. «Ах, разве можно сравнить тебя с этой Кармен, с настоящей дамой», — подумал он.

— Вы что же, не изволите отвечать, когда я с вами здороваюсь? — раздраженно закричала Долли.

Генсхен весело рассмеялся.

— Здравствуйте! — ответил он, подражая ледяному тону Долли.

Разъяренная Долли вышла, сильно хлопнув дверью.

В зале появился Нюслейн, багровый от гнева, пенсне на его носу тряслось.

— Кто это здесь так швыряет дверь? — закричал он.

— Ваша дочь! — ответил Генсхен, не отрываясь от работы.

— По временам она бывает просто бешеная со своими настроениями!

Нет, нет, так продолжаться не может. Долли сама это видела. Она капитулировала, она безоговорочно сдалась. Ее нервы не выдержали.

— За что вы меня давеча так обидели? — спросила она Ганса, оставшись с ним наедине в салоне. Генсхен нахмурился. Он хотел ответить резко, покончить с этим раз и навсегда, но тут он почувствовал мягкую, нежную руку Долли. А Генсхен не был извергом, вовсе нет.

Он сказал, что рассердился. Он, мол, разумеется, не должен был поддаваться гневу, он должен был сказать: «Извините, фрейлейн Нюслейн, мы не поняли друг друга».

О, это было бы гораздо хуже, этого она бы не перенесла. Лучше уж другое.

— Генсхен, Генсхен! — Она прильнула к нему. — Разве не может все опять стать как прежде?

Генсхен мягко отстранил ее.

— Может быть! — сказал он.

Может быть! Он сказал «может быть»! Какое счастье! Да, теперь она знает, что такое любовь! Генсхен! О, как она его любит!

— Ах, Генсхен! — Она снова прильнула к нему и предложила: — На нашей даче завтра вечером — по пятницам отец уходит играть в кегли — в десять часов? Хорошо? — Генсхен медлил с ответом. Это было невыносимо!

— Генсхен!

— Но ты, может быть, снова потребуешь, чтобы я клялся?

— Нет, нет, клянусь тебе!

— Так, значит, теперь клянешься ты? — засмеялся Генсхен. — Ладно, Долли, завтра в десять часов.

7

Пятница! Никогда не надо ничего затевать в пятницу! А эта пятница была поистине несчастливым днем. Долли весь день чувствовала, что ей что-то грозит; все казалось каким-то хмурым и зловещим, даже воздух.

Когда начало темнеть, она незаметно сбегала в загородный домик, вытопила печку и накрыла на стол. Она купила бутылку красного вина. У нее кружилась голова, когда она думала о поцелуях примирения. Бедная Долли, она не предполагала, что этим поцелуям не бывать и что она еще будет радоваться, что не случилось ничего похуже.

Вернувшись домой, она услышала, как отец распекает ученика. Он говорил еще более раздраженно, чем обычно, — это был один из тех дней, когда он становился тираном. За ужином в его голосе несколько раз неожиданно прорывалась злоба. Он попробовал суп, надел пенсне и начал пристально рассматривать этот суп, словно в гороховом супе можно увидеть что-либо интересное.

— Лук! Суп пахнет луком!

— Как же может этот суп пахнуть луком? — осмелилась заметить фрау Нюслейн. Но Нюслейн уже с торжествующей злой усмешкой вылавливал из супа кусочек лука.

Ну, фрау Нюслейн резала лук, должно быть кусочек лука попал при этом в суп. В конце концов ведь это не яд!

Яд! А разве он сказал, что в супе есть яд? Нет, он говорил лишь о несомненном привкусе лука и больше ни о чем, а теперь говорят уже о яде!..

— Никто не говорит о яде.

Нюслейн метал язвительные взгляды сквозь стекла пенсне.

— Никто не говорит о яде? Но ведь ты сама только что говорила о яде!

Больше он не проронил ни слова. После ужина он закурил сигару и принялся расхаживать взад и вперед по комнате, раздраженно пощипывая свою бородку. Это был плохой признак: он искал повода для ссоры. Долли убрала посуду. Девять часов. Надо надеяться, что сейчас он уйдет играть в кегли.

Вдруг до нее донеслись из комнаты возбужденные голоса. «Ой-ой-ой, уже спорят!» В том, что они ссорились, не было ничего необычного, позже никто не мог сказать, из-за чего, собственно, возникла ссора.

— Ты сегодня невыносим, — говорила мать, — шел бы уж лучше играть в свои кегли.

Ах, так? Он должен уйти? Его не хотят видеть дома! Подумайте только! Он хотел после целого дня работы отдохнуть от трудов в кругу своей семьи, а его попросту выгоняют! Выгоняют на улицу!

— Никто тебя не выгоняет. Ты перевираешь каждое слово!

Ах, хоть бы он прекратил уже свои бесконечные разговоры и ушел!

— Но мама же не хотела сказать ничего плохого, отец! — вставила Долли.

Нюслейн остановился и пристально посмотрел на нее сквозь пенсне.

— Недостает только, чтобы вмешивались дети! — возмущенно проговорил он, и Долли поняла, что дело плохо. — Этого только недоставало! Жена против мужа, дочь против отца! Иди спать, Долли! Слышишь? Только я не желаю, чтобы ты опять читала до поздней ночи, — освещение стоит денег, дочь моя! И я не желаю, также, чтобы ты опять удрала!

У Долли закружилась голова. Недавно она попросту удрала и отправилась на бал в клуб пловцов, несмотря на запрещение отца, считавшего, что в этом клубе ведут себя фривольно. «Фривольно» — больше он ничего не сказал. О, он знал все, хотя и не говорил.

— Иди спать, я проверю тебя. Впредь ты меня не проведешь! Авторитет главы семейства должен быть восстановлен!

Долли легла в постель одетая. Она дрожала от страха. Она плакала.

Нюслейн продолжал распространяться о падении нравов, об анархии в семье, наконец он сорвал с вешалки свое пальто из толстого сукна и плюшевую шляпу и ушел.

Долли слышала, как захлопнулась наружная дверь. Было уже около десяти часов. Нет, сегодня у нее уже не хватит смелости пойти туда. Генсхен, Генсхен!

Нюслейн выбежал во тьму. Обеими руками он нахлобучил на голову свою плюшевую шляпу. Несчастье пригибало его к земле. Его несчастье, его трагическая судьба заключались в том, что он женился на женщине, которая духовно была ниже его. Немного спустя он успокоился; благотворная волна мягкой грусти охватила его.

— Такова жизнь, — вздыхал он, — такова жизнь!

Человек женится, и с этого момента он связан по рукам и ногам и принужден жить в захолустье, среди совершенно необразованных людей, которые понятия не имеют о расщеплении атома и об электронах. А он, быть может, рожден для более высокого призвания! Рожден, чтобы стать изобретателем, ученым, государственным деятелем — кто знает? Нюслейн снова вздохнул и снял плюшевую шляпу, чтобы освежить разгоряченную голову. А может быть, он стал бы философом? Кто знает? Но теперь все в прошлом, жизнь испорчена. Лучше всего было бы уехать прочь отсюда, прочь — где-нибудь на южных морях еще можно стать человеком. Господь бог отвернулся от холодного севера, господь благоволит к югу.

Вдруг Нюслейн остановился. Куда он, собственно, забрел? Вокруг него сгустилась темная ночь. Он увидел белые кресты над стеной. Ах, это кладбище. Равнодушно прошел он мимо белых крестов. Он не боялся ни белых крестов, ни мертвецов, погребенных под ними, ни темного призрака, перегнувшегося через стену и простиравшего к нему руки. Это была просто плакучая ива, раскачиваемая ветром. Нюслейн не боялся призраков. Здесь, среди этих крестов, будет когда-нибудь лежать и он.

«Возвышенная цель, достойная меня!» — подумал он и насмешливо рассмеялся про себя, минуя кресты и медленно входя в дачный поселок.

Внезапно он остановился. Что это? Кажется, на его дачке брезжит тусклый огонек? Это ведь его дача — ну да, вот и флагшток, а из трубы вьется светлый дым! Странно, странно! Он погладил свои реденькие усы. Может быть, привидения все-таки существуют, и одно из них сидит там у печки и греет озябшие руки. Он весело засмеялся.

«Какая чепуха! — сказал он самому себе. — И это говорит философ! Даже если допустить, что привидения существуют, нельзя ни в коем случае поверить, что они способны мерзнуть. Нет, где дым, там и люди! — заключил он. — Животные не умеют разводить огонь».

Он вошел в палисадник и постучал в дверь домика. Дверь была закрыта. Он нащупал ключ под водосточной трубой и открыл дверь. В печке тлели угли.

— Кто здесь? — крикнул он. Все его тело в одно мгновение покрылось гусиной кожей — такой сильный страх испытал он теперь. Он чиркнул спичкой: никого, домик был пуст. Он увидел на столе свечу и зажег ее.

«Ого! Вино, да еще бордо! Ого! Сигареты, печенье! Ого! — Он остолбенел от изумления. — На моей даче явно кто-то живет; эти люди чувствуют себя здесь отлично, и к тому же жгут мои прекрасные сухие дрова. Какая безграничная наглость!»

Он попробовал вино. Замечательное! От Шпана, разумеется. Приключение вдруг настроило его на мирный, даже веселый лад, он сразу забыл о своем горе. Это, должно быть, молодые люди; ведь нынешняя молодежь— это все нахалы, каких свет не видывал! Они приятно проводят здесь время, играют в карты, веселятся, едят вкусные вещи, смеются, поют — все это на моей даче, а я ничего об этом не знаю. Это действительно забавно, в высшей степени забавно!

Вдруг он услышал снаружи шаги и поспешно задул свечу. Кто-то тихо свистнул. Ну, теперь Нюслейн должен показать, с кем они имеют дело. Он распахнул дверь.

— Кто здесь? — рявкнул он дурным от страха голосом. Его грозный окрик мог нагнать ужас на всякого. Один удар топором — и его не будет в живых. Но удара не последовало, ничего похожего. Какая-то тень испуганно отпрянула и пустилась наутек. Эта победа, собственно, должна была бы удовлетворить Нюслейна, но нет — когда враг бежит, его нужно догнать. Нюслейн, не задумываясь ни секунды, бросился вдогонку за тенью. Бегал он прекрасно, когда-то он работал на треке, и газеты писали о нем: «Нюслейн — мастер жать на педали».

— Стой! Стой!

8

Но Генсхен и не думал останавливаться! Прочь! Он узнал Нюслейна по его длинным усам. Измена! Прочь! Однако как этот Нюслейн быстро бегает, черт побери, — да это настоящий спринтер! Он все приближается, сейчас он его догонит, и тогда сраму не оберешься, хотя ничего особенного Генсхен и не сделал. Генсхен соображает молниеносно. Перед пожарным сараем свален вывезенный за город снег. Генсхен прежде всего, еще не зная на что решиться, дважды обегает эту снежную гору. Потом он поспешно бросается в сугроб и ждет. Нужно дать этому парикмахеру сражение, настоящее сражение. Но ввязываться в бой небезопасно. Куча состоит из больших глыб снега и льда. Генсхен мгновенно отламывает огромный ком, величиной с голову гиганта, секунду выжидает и затем изо всех сил швыряет ком в голову Нюслейна. Тот исчезает в вихре снега и льда.

— Стой! Стой!

Стой? Генсхейн громко хохочет и скрывается в темноте. Бедняга хромает: бросаясь в снег, он разбил себе колено.

Спустя немного Нюслейн с важным видом явился в кегельбан. На лбу его красовалась багровая шишка.

Пережитое приключение удивительным образом развеселило его. Значит, в «этом городке хоть что-нибудь иногда случается! Ну и отчаянные ребята, эта нынешняя молодежь! Сегодня ему попался один такой молодчик — прямо сорвиголова! Он рассказывал о своем приключении всякому, кто только хотел послушать.

— Представь себе: задумавшись, подхожу случайно к своей дачке. Вдруг вижу дым, думаю: ну-ну, никак привидение с кладбища зашло погреться на мою дачу?

Слушатели удивлялись — быть не может! — восхищались его храбростью, хохотали.

— Неужели тебе не было страшно, Феликс? Ведь это могли оказаться жулики.

Страшно? Нет, страх Феликсу незнаком! Но что за отчаянная голова этот парень! Как он дрался! Это была настоящая битва. Нюслейн разрешил себе выпить рюмку водки и несколько кружек пива.

Наутро в доме Нюслейнов царил снова полнейший мир. Так всегда бывает в природе: ночью проносится гроза, а утром небо сияет синевой. Когда Нюслейн явился к столу пить кофе, он был в отличнейшем настроении и потирал руки от удовольствия.

— Что это за ужасная шишка у тебя на лбу? — испуганно спросила фрау Нюслейн.

— О, это неважно!

Вид у Нюслейна был гордый, усы стояли торчком. Он смеялся.

— Ты ведь веришь в привидения, Роза, — сказал он, — многие люди верят в привидения, хотя наука ни при помощи микроскопа, ни при помощи телескопа не обнаружила ни малейших признаков привидений. Ну, я, как ты знаешь, в привидения не верю. Но сегодня ночью!..

Да, сегодня ночью, несмотря на все, он встретил привидение, настоящее привидение.

— Это привидение сидело у нас на даче и грело себе руки, потому что оно озябло, — да, да!

Нюслейн весело рассмеялся. Долли побледнела и чуть не свалилась со стула. Она сидела словно на раскаленных углях. Нюслейн стал рассказывать. Да, да — вино, сигареты: они, как видно, проводили время недурно, и при этом жгли его прекрасные сухие дрова. Ну, он, значит, погнался за привидением, а оно попросту дало тягу.

— И ты поймал его? — спросила фрау Нюслейн вне себя от волнения.

— Да! — Нюслейн самодовольно погладил бороду. — Он споткнулся о кучу снега, и тут я его схватил за шиворот. Мы сразились. Он бросил мне в голову кусок льда — вот шишка! — но я положил его по всем правилам на обе лопатки, и он сдался.

— Он сдался?

— Сдался.

Долли — белее снега. Да, любовь — ужасная вещь! Долли чувствует, что угли под нею раскаляются уже добела, — еще секунда, и она потеряет сознание.

— Но кто это был? Ты его узнал? — спросила мать.

— Да, разумеется, узнал! Молодой, подающий надежды юноша из хорошей семьи. Но он на коленях умолял меня не выдавать его. Его отец…

Долли облегченно вздыхает.

— Уж не Вальтер ли Борнгребер это был? — продолжает расспрашивать фрау Нюслейн. — Это на него похоже.

Нюслейн с достоинством качает головой.

— Нет, нет; я дал ему слово не выдавать его, и я свое слово сдержу.

Нюслейну пора отправляться на утренний обход своих клиентов. Сегодня ему было о чем порассказать, и в конце концов его повествование превратилось в целый роман. «Сжальтесь, сжальтесь, господин Нюслейн, иначе я — погибший человек!»

Когда Генсхен после полудня, все еще прихрамывая, явился на работу, Нюслейн приветствовал его весело и игриво.

— Что это у хозяина шишка на лбу? — спросил Генсхен ученика, да так громко, что Нюслейн должен был услышать. Нет, Генсхен действительно был уж слишком нахален!

Рассказ о похождениях Нюслейна попал даже в газету. «Вестник Хельзее» напечатал заметку под веселым заголовком «Господин Нюслейн сражается с привидением».

Антон принес газету в Борн. Он показал заметку Гансу.

— Генсхен! — окликнул он его, смеясь. — Генсхен!

Так как Генсхен не отвечал, он ткнул его под ребро, — Эй, Генсхен!

Антон громко расхохотался. Само собой разумеется, Генсхен не мог рассказывать обо всех своих похождениях.

9

Железнодорожный экспедитор ежедневно подвозил ящики и бочки к дому Шпана. Лавка со сводами снова наполнялась мешками риса, муки и сахара; из склада, расположенного позади лавки, снова несся запах кофе и пряностей. Все было как раньше.

Торговля шла бойко, приказчик и ученик выбивались из сил: с восьми часов утра до семи часов вечера они были на ногах. Если покупателей было много, Шпан сам выходил из своей конторы в лавку и помогал их обслужить. Он был очень вежлив, предупредителен, задавал любезные вопросы, просил передать дома привет. Одет он был, как всегда, с величайшей тщательностью. После закрытия лавки в его конторе загоралась зеленая лампа, и с улицы можно было наблюдать, как Шпан сидит над счетными книгами.

Но в городе встретить Шпана было почти невозможно, и за своим обычным столиком в «Лебеде» он появлялся теперь очень редко.

В остальном же его образ жизни почти не изменился. У него лишь появилась одна новая привычка. Он не ложился теперь спать, как прежде, ровно в десять, а сидел часами полураздетый в своей спальне, неподвижно глядя перед собой. Он мысленно проверял всю свою жизнь.

Он старался понять, в чем состояли его преступления против заповедей господних, его грехи. Он в чем-то согрешил, быть может сам того не зная, и бог наказывал его. Жестоко наказывал. Эта кара господня была очевидна: он отнял у него Фрица, отнял дочь Христину. За что?

Шпан склонял голову: бог справедлив и ничего не делает без причины. Он несомненно провинился, — но в чем, что он сделал дурного?

Ну, он не был, разумеется, святым, у него были свои недостатки, как у каждого человека: временами он бывал вспыльчива часто относился несправедливо к окружающим, зачастую держал себя надменно — неужели же бог наказывает его за эти слабости? Нет.

Шпан склоняет голову еще ниже и думает.

Может быть, из-за брата Роберта? Может быть, он был несправедлив к своей жене? Он думал, думал без конца. Он ни в чем не мог себя упрекнуть, ничего не находил. Нет!

Подумай, Шпан, подумай! Быть может, господь вразумит тебя.

Его брат Роберт — разве он не страдал тогда из-за него? Брат Шпана Роберт принадлежал к числу тех людей, которые высоко метят, но лишены выдержки. Он совершил ряд легкомысленных поступков и наконец отправился в Южную Америку. Через десять лет он вернулся, но вернулся не богачом, как он постоянно хвастался, а, наоборот, без гроша в кармане. Вид у него был болезненный, лицо землистое. Он говорил на многих языках, но толку от этого было мало. Разве Шпан не принял его по-братски? Отец за это время умер, и Роберт потребовал свою долю наследства, чтобы иметь возможность что-либо предпринять.

Завещания отец не оставил, — но Шпан не нуждался в завещании. Он не придумывал никаких отговорок, не пытался отделаться при помощи какой-нибудь уловки от впавшего в нужду брата. О нет, ему это и в голову не приходило. Он передал документы и бухгалтерские книги нотариусу Хаммахеру, чтобы нотариус решил дело. Часть наследства, принадлежавшая Роберту, была вложена в дело, и фирма благодаря этому развивалась успешнее. На основании отчетности легко было высчитать, насколько вырос капитал, и брат должен был получить половину. Таково было мнение Шпана. Нотариус Хаммахер заявил, что он, Иоганн Шпан, все эти годы работал один и что состояние увеличилось в первую очередь благодаря его трудолюбию и предусмотрительности; нужно принять это во внимание при расчетах. Но Шпан и слышать не хотел. Он лишь выполнил свой долг, больше ничего. Он не любит этих адвокатских уверток. Он выплатил брату чистоганом и наследственную часть и значительную часть прибыли в придачу.

Ему тогда пришлось взять большую ссуду в банке, и в течение пяти лет после этого фирме приходилось туго.

Нет, нет, ему не в чем было себя упрекнуть. Он не был адвокатом, но в нем было развито чувство справедливости.

Брат Роберт отправился со своими деньгами в Гамбург. Там он пустился в спекуляции. Советов он слушать не хотел: он долго странствовал по свету и считал себя умнее всех. Не прошло и года, как он потерял все свои деньги. Тогда он снова начал писать письма и просить о помощи. Шпан ему отказал. У фирмы, писал он, есть долги, к тому же он несет ответственность перед своими детьми. Он не вправе растрачивать их состояние. Зачем Роберт спекулировал? Шпан старался держаться подальше от спекулятивных предприятий. Больше он не мог помогать брату. Ну, Роберт никогда не был разборчив в средствах, деньги ему были нужны до зарезу, и он поступил крайне опрометчиво. В один прекрасный день Шпану предъявили вексель, и он сразу увидел, что его подпись подделана. Он подозревал, что вексель подделал Роберт, но уверенности в этом у нею не было. Сумма была незначительная — тысяча двести марок.

Мог ли он погасить этот вексель? Нет, не мог, никоим образом. Это было невозможно. К чему бы это привело? Честь фирмы, честь его имени! Невозможно! Он не мог поощрять беззаконие — закон есть закон, на его безупречном имени не должно быть ни малейшего пятнышка. Он объявил вексель подложным. Тогда произошло то, что должно было произойти. Роберта арестовали, но он еще до суда умер в следственной тюрьме. Это было ужасно — разумеется, это было ужасно! Шпан тогда очень страдал.

Правильно или неправильно он поступил? Шпан долго размышлял. Он покачал головой: вины за собой он не чувствовал.

В эти ночи он много думал также о Маргарете, своей покойной жене. Быть может, он держал себя по отношению к ней слишком властно, слишком нетерпимо, несмотря на то, что горячо любил ее? Да простит ему господь! Маргарета обладала веселым нравом, любила развлечения. Она была дочерью церковного регента Мерка — жизнерадостного, почти легкомысленного человека, в доме которого постоянно бывало весело, порой даже слишком весело. Почти ежедневно там была музыка, квартеты, пение, там собиралось общество, пили вино и жженку, играли в карты. А Шпан был коммерсант, его дом, разумеется, был спокойнее, солиднее, в нем царил педантичный порядок и сознание долга, — иначе во что бы он превратился?

Вначале Маргарете было тяжело мириться с новой обстановкой, он видел это. Он делал все, что мог. Носил ее на руках, угадывал каждое ее желание. Потом родились дети, Фриц и Христина, у Маргареты появился свой круг обязанностей, и она стала жить исключительно домом и детьми. Она часто хворала, у нее уже тогда были слабые легкие. Но в эти годы она была счастлива — он чувствовал это. То был самый счастливый период их совместной жизни.

Так шло, пока не появился однажды тот приезжий из Дрездена. С этого дня Маргарета изменилась. Да, с этого дня ее словно подменили.

Он ясно помнит, как появился этот гость. Это был молодой человек с белокурыми, довольно длинными волосами, в белом костюме. Было лето. Молодого человека звали Ганс Фишер. Ах, если бы он никогда не появлялся! Может быть, он виновен в преждевременной смерти Маргареты! Этот светловолосый молодой человек, этот Ганс Фишер был сыном местного портного, известного пропойцы. Когда-то Мерк учил его игре на скрипке. Он стал скрипачом и с годами занял видное место в известном симфоническом оркестре. Теперь он вернулся, чтобы в качестве концертмейстера поражать своих земляков. Карманы его были полны денег — да, это был не какой-нибудь бродячий музыкант! Как знать — может быть, он когда-то был влюблен в Маргарету, когда брал уроки у ее отца? В юности все возможно. Так или иначе, но он нанес ей визит, как и всем остальным знакомым. Он был жизнерадостен и любил шутить. Шутил он слишком часто и сплошь и рядом нелепо, но Маргарете, по-видимому, его шутки нравились. Когда он пришел к ним ужинать, она была нарядна и весела, щеки у нее горели. Фишер болтал и смеялся громко и без всякого стеснения, как, бывало, болтали и смеялись в доме Мерка. И странно — Маргарета в этот вечер снова смеялась, как до замужества. Это было поразительно.

На следующий день скрипач пригласил их обоих покататься. Шпан помнит ясно каждую подробность. Стоял чудесный летний день; Маргарета оделась во все белое и надела шляпку, которую носила еще девушкой, — совершенно плоскую, с маленькой красной розочкой. Она даже похорошела и была в приподнятом настроении. Он, разумеется, не смог поехать — дело не позволяло ему в будни принимать участие в прогулках. Маргарета усадила в экипаж детей и уехала с этим Фишером. Вернулась она лишь вечером, веселая и счастливая. Она говорила без умолку, целовала усталых детей и никак не могла нахвалиться чудесной прогулкой. Ну что ж? Почему бы ей не развлечься? Разве он был против этого? Нет. Прогулки устраивались через день, и она каждый раз брала с собой детей. Но до бесконечности так продолжаться не могло. Что подумают люди? Соседи начали шушукаться. Неужели этот господин Фишер ничего не понимал? В таком маленьком городке! А Маргарета? Так продолжаться не могло.

Когда в один прекрасный день господин Фишер опять заехал за Маргаретой, Шпан с достоинством вышел ему навстречу и пригласил его в свою контору. Произошла неприятная сцена. Не подобает, сказал он, жене Шпана, матери двоих детей, что ни день отправляться на прогулку с друзьями. Неужели господин Фишер не понимает этого? Скрипач был очень взволнован и под конец, бросившись к дверям, закричал так громко, что все покупатели в лавке могли его слышать:

— Вы дурак, сударь! Форменный дурак!

Никогда еще ни один человек не осмеливался говорить с ним в таком тоне. Господин Фишер уехал в тот же день. Это были тяжелые дни. Но разве он оскорбил господина Фишера? Разве не господин Фишер возмутительно обошелся с ним?

А Маргарета плакала, она плакала дни и ночи. Но в конце концов все прошло. Прежняя спокойная жизнь вернулась в их дом. Только Маргарета стала поразительно тихой и молчаливой. Глаза у нее часто бывали заплаканы. Он делал все, что было в его силах, лишь бы развлечь ее. Но зимой она простудилась и слегла. У нее была лихорадка, доктора не отходили от нее. Мар-гарета больше не поднялась, доктора ничем не могли ей помочь. Она все худела и через полгода умерла от чахотки.

Был ли он виноват в ее смерти? Шпан ломал себе голову. Неужели он лишил ее просто маленького, невинного удовольствия? О нет, нет, он запретил ей эти прогулки лишь тогда, когда дело зашло слишком далеко.

Неужели в этом был грех, за который бог карал его?

Нет, нет! Жизнь так непонятна!

Он покачал головой; он не мог найти своей вины.

Часы в футляре красного дерева пробили полночь, а Шпан все еще сидел на краю постели.

10

Между домом Шпана и «Лебедем» стоял, слегка отступя от улицы, узенький домишко в два окна, расположенный на участке Шпана. В этой лачуге скромно и одиноко жила некая фрау Шальке, которую все привыкли видеть закутанной в темный платок и с неизменной корзинкой на руке. Она была вдовой мелкого судебного писца, занималась шитьем и штопкой чулок, получала мизерную пенсию.

Эта вдова Шальке иногда заходила в лавку Шпана, и тому всегда казалось, что она каждый раз как-то странно на него посматривает. Шпан был по натуре подозрителен, а за последнее время его подозрительность еще возросла, хотя он и старался ее скрыть. Он скользил быстрыми взглядами по лицам покупателей. Возможно, ему удастся подметить, о чем думают люди. Он знал, что весь город сплетничает о нем и о постигшем его несчастье. Часто ему казалось, что в глазах людей он читает злорадство.

Разумеется, Шпан очень хорошо знал вдову Шальке: первого числа каждого месяца она вносила в его конторе квартирную плату. Это было странное создание, крошечное, хрупкое. Было ей лет тридцать с лишним. Она принадлежала к числу тех забитых жизнью людей, которые пугаются, когда с ними заговаривают. У нее было узкое лицо, гладкое и белое, как фарфор. Когда на нее смотрели, веки ее глаз были почти всегда опущены, Однако стоило взглянуть на нее врасплох, чтобы тотчас же поймать взгляд ее темных блестящих глаз; взгляд этот длился всего одно мгновение, потом веки снова опускались. Голова ее была постоянно ханжески склонена. Она принадлежала к маленькой религиозной секте, которой руководил один столяр. Да, вдова Шальке каждый раз смотрела на Шпана каким-то странным взглядом, словно хотела ему что-то сказать и не решалась.

Однажды вечером — стояла еще суровая зима — вдова Шальке вошла к нему, и он тотчас же снова почувствовал на себе ее странный взгляд. Он был один в лавке. Но когда он посмотрел на нее, ее глаза были, как всегда, потуплены. Смиренным голосом, словно речь шла о милостыне, попросила она отпустить ей фунт соли.

— Да, да, — робко начала она, вздохнув, — жизнь — это испытание. Но спаситель умер за всех нас — в этом наше утешение.

Она положила покупку в корзинку и начала отсчитывать медяки.

— Кто бы мог подумать, что это может случиться с фрейлейн Христиной, господин Шпан!

Шпан мгновенно ушел в себя, — произнесенное имя подействовало на него как заклинание. С тех пор как Христина уехала, никто еще не осмеливался в его присутствии произносить ее имя. Он не ответил и молча стоял за прилавком, холодный и неприступный. Вдова Шальке мгновенно сообразила, что совершила какую-то оплошность. Она смущенно отступила, потупив глаза, прижав к себе корзинку. Ах, она, может быть, не должна была говорить об этом, она просит господина Шпана извинить ее. Но она хотела лишь сказать, что если бы она могла предполагать заранее^ что с фрейлейн Христиной произойдет нечто подобное, она подала бы знак господину Шпану — они ведь соседи, — и тогда, может быть, все было бы иначе. Она сделала вид, что собирается уходить.

— Подали бы знак? — тихо прозвучал в темноте голос Шпана. Он стоял, с трудом переводя дыхание, не в силах тронуться с места.

— Да, подала бы знак. И, возможно, мне, как вашей давнишней квартирантке, следовало бы так поступить. Дело складывалось так, что мне нужно было сообщить кое-что господину Шпану. Но кто бы мог подумать, что bee это так окончится? Я ведь знала фрейлейн Христину, она была всегда такая серьезная и прямодушная.

— Сообщить? — Шпан стоял неподвижно, как тень.

— Да, не так уж много, но все же кое-что.

Шпан дрожал всем телом. Он пригласил вдову пройти в его контору — больше жестами, чем словами.

— Сообщить? Что же именно? — растерянно пробормотал он.

Так, значит, ей что-то было известно? Но если уж она что-то знала, почему же она тогда не предупредила его, почему не «подала ему знак», как она выразилась?

— Садитесь, пожалуйста; корзинку вы можете поставить на пол.

Фрау Шальке давно уже хочет поговорить об этом с господином Шпаном, но все не решалась. Это могло показаться назойливостью — она ведь всего лишь бедная вдова, да и знает она, в сущности, не так уж много, просто ей довелось кое-что увидеть. Она страдает бессонницей: ей все вспоминается, как тяжело умирал ее дорогой муж. Тогда она начинает ходить взад и вперед по комнате и нередко выглядывает в окно.

Так вот, однажды в «Лебеде» были танцы, и она увидела, как фрейлейн Христина шла через двор. Ночь как раз была лунная. Фрейлейн Христина осмотрелась по сторонам, потом перелезла через низенький забор, отделяющий двор «Лебедя» от участка господина Шпана.

Шпан поднял голову. Он знал, что Христина иногда тайком уходила из дому. Это все?

— Все? Нет. Фрейлейн Христина хотела, должно быть, просто сократить путь — тогда шел сильный дождь. Ах, бедная моя голова, что же я хотела сказать? Да, об этой тени!

— Тени?

Да, насчет тени. Однажды ночью, когда она опять никак не могла уснуть, она вдруг увидела, выглянув в окно, какую-то тень, стоящую посреди двора. Совершенно неподвижную. Словно во дворе вдруг дерево выросло. Луна спряталась за облака, а когда стало снова светлее, тень все еще была там, но уже поближе к дому господина Шпана.

— Странно! — проговорил Шпан.

Да, и эту тень опа видела часто. Но она не особенно задумывалась над этим. Кто бы мог расхаживать ночью по двору? Налетчиков в Хельзее не было. Лишь впоследствии, когда разыгралась эта история, она вдруг вспомнила — тень! Да, порой ей даже казалось, что она ошиблась, что она вообще ничего не видела. А потом — но гораздо позже — припомнила, что у Господина Шпана в одном из окон иногда в темные ночи светился огонь.

— В каком окне?

Видите ли, она могла и ошибиться. Она не могла уснуть, подходила часто к окну, смотрела, скоро ли начнет светать, тут можно увидеть все, что угодно, даже то, чего нет. Но позже она снова вспомнила: иногда в темные ночи в одном из окон брезжил свет.

Шпан говорил шепотом.

— Какое же это могло быть окно? — спросил он, волнуясь.

— Какое окно? — повторила вдова мягким голосом и потупила глаза. — Я могла и ошибиться. Когда всматриваешься в ночную тьму, в глазах часто мелькают огни. Над чуланом, где у вас стоит ручная тележка, есть окно, — так вот в нем-то я и видела свет.

«Это комната Фрица», — думает Шпан, и мысли его путаются. — С тех пор как он погиб, туда никто не входит. Ключ лежит у меня в письменном столе». Его вдруг бросает в жар.

— Зайдите, пожалуйста, завтра перед закрытием магазина, фрау Шальке, — проговорил он.

Ключ! Да, ключ был заперт в его письменном столе. Он достал его из ящика, пошел к комнате Фрица. Поразительно — комната была отперта! С внутренней стороны в двери торчал совершенно новый ключ, на нем были еще видны следы напильника. Светилось окно над чуланом! Да, это самое окно.

Шпан должен был присесть — ноги вдруг отказались ему Служить. Он был словно в1 обмороке; когда он пришел в себя, день уже занялся. Мета отправилась за врачом. Сердце Шпана судорожно сжималось, он дышал с трудом, легкие словно окаменели. Быть может, это смерть? Что ж, он готов.

Старый доктор Бретшнейдер сделал Шпану укол и когда через два часа пришел проведать его, Шпану было уже гораздо лучше. Доктор Бретшнейдер стал упрекать Шпана.

— Так продолжаться не может, Иоганн, — говорил он. — Ты живешь слишком замкнуто, слишком много времени предаешься своим мыслям. Ты должен бывать на людях. Почему ты перестал ходить в «Лебедь»?

Шпан лежал молча, полузакрыв глаза, и не отвечал. Бретшнейдер подождал немного, потом встал и, сгорбив спину, начал расхаживать по комнате.

— Мы знаем, что у тебя горе, Шпан, и мы тебе сочувствуем. Но у кого, в сущности, нет горя? У тебя одно, у меня другое.

Друзья считали, что Шпан слишком предается своему горю. Ведь его несчастье в конце концов поправимо. Молодая девушка, должно быть слегка романтически настроенная, сбежала из дому — так это ведь в конце концов не первый случай, такие вещи происходят на каждом шагу! В этом возрасте они способны на все. Когда они влюблены, они удирают иногда с молодым человеком — бывает и так. Но ведь это не такое уж несчастье. В конце концов пусть лучше удирают, лишь бы не топились. Ну, а затем они возвращаются в один прекрасный день — когда у них кончаются деньги или проходит любовь. Немного слез — и все опять в полном порядке.

Маленький морщинистый рот Шпана зашевелился.

— Почему она мне не доверяла? — тихо спросил он, обращаясь больше к самому себе. Этот вопрос он ежедневно задавал себе сотни раз.

Доктор Бретшнейдер громко рассмеялся:

— Доверять? Попробуй, доверься! Да ее просто запрут в комнате — пусть себе ревет и выбивает стекла, сколько ей вздумается. Тебе, наверно, хотелось бы, чтобы она сказала: «Сегодня ночью я удеру»? Нельзя^ же в самом деле требовать от нее этого! У молодых людей есть тайны, которые они не выдают ни при каких обстоятельствах, и меньше всего они склонны делиться ими с родителями. Они стесняются говорить об этом, для этого они слишком стыдливы. Они предпочитают удирать из дому или топиться. Будь здоров, Иоганн, завтра ты можешь встать с постели.

11

На следующий день Шпан был снова здоров, но вид у него был плохой, болезненный. Его мысли витали далеко, он был так рассеян, что всем это бросалось в глаза. Вечером он вдруг снова заметил среди покупательниц бледное лицо, обрамленное платком, и сердце его забилось сильнее. Вот она опять пришла! Она знает больше, чем рассказала, может быть, даже все, — сам господь бог послал ее. Вдова Шальке скромно ждала, пока он отпустит всех покупателей. Она не старалась пробиться вперед. Наконец они остались вдвоем. Она сказала, что слышала о болезни господина Шпана и раскаивается в том, что побеспокоила его. Ей бы надо прийти к нему раньше!

Шпан растерянно пробормотал что-то. Он попросил вдову Шальке зайти на минутку в его контору. Болен? Ничего серьезного. Он относится ко всей этой истории, как она ни печальна, не так трагически, как раньше. Молодежь — это молодежь, и она зачастую боится довериться своим родителям. От этого происходят все несчастья. Если бы молодежь была немного доверчивее, сколько бед можно было предотвратить на свете!

Шпан достал из шкафа небольшой пакет и положил его в корзинку фрау Шальке.

Он опустил глаза. Пусть Шальке продолжает. Она, безусловно, знает больше. Он не такой человек, чтобы ходить по городу и выпытывать, что говорят люди. Это совершенно не в его характере. Он надеется, что фрау Шальке его понимает. Да, она понимает прекрасно: такой человек, как господин Шпан! Но, быть может, она сумеет рассказать ему что-нибудь, он вполне ей доверяет. Ведь она бывает в стольких домах. Много ли, например, говорят в городе о его дочери?

— Нет, нет, уже не говорят!

— Уже не говорят? Значит, раньше говорили?

— Вначале говорили. Даже очень много.

— Что же говорили?

Шпан слегка подвинулся и еще больше понизил голос. Не слыхала ли она от кого-нибудь более определенных предположений? Например, какого-нибудь имени? Не называл ли кто-нибудь молодого господина фон Дитлей? Нет? А что она сама думает по этому поводу?

— Дорогая фрау Шальке, не сможете ли вы мне помочь? Я не знаю, что и подумать, просто ума не приложу. Я блуждаю в потемках.

Веки на иссиня-бледном лице поднимались и опускались, как у совы. Один раз ее взгляд упал на Шпана, затем так же быстро спрятался.

Она, собственно, ничего не знает. Вернее — ничего определенного.

— Ничего определенного? Но, может быть, у вас есть какие-нибудь свои соображения на этот счет, фрау Шальке? Ведь вы в конце концов единственный человек, который хоть что-то заметил. Тень, освещенное окно.

Да, это правда. Она может в этом поклясться перед лицом всевышнего. Но вообще-то…

Фрау Шальке была как в чаду. «Дорогая фрау Шальке»! Она ходила шить по квартирам, чинила белье, появлялась и исчезала как тень; в домах, где она работала, ее тарелку во время обеда ставили на краешек кухонного стола. Этот домовладелец Шпан едва удостаивал ее взглядом, когда она вносила ему плату за квартиру. Она видела, как сверкают дарованные семейством Шпан витражи церкви св. Иоанна, она слышала, засыпая, торжественный бой шпановских часов, от шпановского дома исходил блеск, ослеплявший ее. А теперь сам Шпан сидел перед нею, без конца расспрашивал ее и говорил, что питает к ней полное доверие! По-видимому, она начала играть известную роль в жизни коммерсанта Шпана; она выросла в собственном мнении и перебирала в своей убогой голове все возможности сделаться еще более значительным и нужным человеком.

И вот она сидела, опьяненная сознанием своей значительности и важности, хотя в действительности не знала ничего, почти ничего. Тень, светящееся окно, да затем она иногда еще наблюдала, как в одной из комнат «Лебедя» странно вспыхивал свет: один раз, второй, потом опять становилось темно. Словно сигнал. Вот и все. Она на это и внимания не обращала.

Но когда весь город начал сплетничать о Христине Шпан, она припомнила эти беглые, случайно сделанные ею наблюдения. Христина Шпан — подумайте! Эта гордая, даже слегка заносчивая девушка! О да, да! Так вот: ее, фрау Шальке, этим не удивишь! Почему? Нет, ее этим не удивишь. Иона принималась с таинственным видом рассказывать о тени, о мерцающем огоньке в окне и о световых сигналах. На ее бледных щеках выступали лихорадочные пятна. Да, ей было что порассказать!

И когда ее расспрашивали, она начинала рассказывать. Фантазия ее разыгрывалась все больше. Тень расхаживала взад и вперед почти каждую ночь. Сначала вспыхивал световой сигнал. Потом освещалось окно. А потом раздавался смех. Христина Шпан! Не может быть!

А кто это был? Что это была за тень? Кто бы это мог быть? Люди переглядывались.

Он и с ней хотел однажды затеять свои глупые шутки. Она брала воду у колодца, а он стоял у окна в «Лебеде». Это была та самая комната, в которой она постоянно наблюдала световые сигналы. Он послал ей воздушный поцелуй, едва заметный, но она все-таки заметила. Он был в купальном халате и слегка распахнул отвороты, чтобы она могла видеть его широкую грудь. Грудь была вся покрыта волосами, — отвратительно! О, эти мужчины ужасны! Ведь они, если подумать, так безобразны. Их, право же, испугаться можно.

Вдова Шальке, бледная и маленькая, взволнованная, с лихорадочным румянцем на щеках, никогда не называла имени. Но все знали, кто это был. Доктор Александер! Капельмейстер!

Шпану, однако, она сказала:

— Нет, нет, ничего определенного я не знаю. Но…

— Но? — Шпан впился в нее глазами.

Фрау Шальке непонятным образом ввязалась в эту историю, из которой могла, может быть, извлечь выгоду, — это было единственное, что она сознавала. Назвать имя или нет? Но тут она поняла по глазам Шпана, что он все знает. Она мгновенно изменила свое поведение.

Так вот, ей думается, — раз уж она должна высказать свое мнение, хотя ничего определенного она не знает, — раз господин Шпан доверяет ей, она считает своим долгом открыто высказать ему свое предположение. Судя по контурам тени и всем прочим обстоятельствам, это мог быть только господин доктор Александер.

Шпан побледнел.

— Я так и думал! — кивнул он.

— Да, доктор Иозеф Александер. Но утверждать я не берусь.

Шпан сгорбился. «Однажды, один-единственный раз, я отступил от моих принципов и разрешил ей посещать уроки танцев, — думал он. — С этого все и началось».

Да, сказала она, ничего определенного она, конечно, не знает. Вполне возможно, что она ошиблась.

Смеркалось. Лицо Шпана погружалось в темноту. Он не говорил больше ни слова. Она поднялась.

— Я скоро еду в город, — сказала она. Эта мысль осенила ее только сейчас, но ее тонкое чутье подсказывало ей, что при сложившихся обстоятельствах она может сыграть значительную роль в этом доме, если умеючи возьмется за дело.

— Да, я скоро еду в город, — повторила она с таинственным видом. — Там у меня есть брат. Он пианист, работает в кино, и его сослуживцы наверняка знают кого-нибудь из театра. Может быть, мне удастся повидать ее.

— Кого?

— Ее, Христину.

— Кого? — Шпан стоял, раскрыв рот. Этот испуганный, беспомощно раскрытый рот фрау Шальке видела перед собой и тогда, когда уже спускалась по лестнице.

— Завтра или послезавтра я поеду в город, — сказала она, окрыленная неясной надеждой. Из самой нестоящей с виду затеи может получиться что-нибудь дельное. Как знать?

На следующее утро она уехала в город.

12

До пожара перед домом стояли два ряда высоких каштанов с розовыми цветами. Они были гордостью Борна. Во время цветения они походили на холмы розового снега, а летом представляли собой изумрудно-зеленую стену, броню из зеленых листьев, сквозь которую лишь местами проглядывал светлыми пятнами дом. В сильную жару они распространяли свежесть, словно прохладный источник. На этих каштанах были сотни птичьих гнезд, и на восходе солнца над деревьями стоял немолчный крик и щебет. Вечером этот гомон затихал, и с их темных верхушек, казалось, струится на Борн и на весь мир ночной покой.

Огонь уничтожил ряд каштанов, который был расположен ближе к дому. Обугленные и жалкие, стояли обезображенные трупы деревьев. На них было больно и страшно глядеть. От черных скелетов, разумеется, уже не было проку, и Герман с помощью Рыжего срубил их зимой. Второй ряд деревьев тоже сильно пострадал, но Рыжий уверял, что их еще можно спасти. Он две недели подряд лазил по их стволам, спиливая сучья. И действительно, как только стало теплее, каштаны начали подавать признаки жизни.

— Да ты, Рыжий, просто мастер на все руки! — радостно сказал Герман, увидев блестящие набухшие почки. — Они действительно опять оживают! Но будут «пи они снова такими красивыми, как раньше?

Рыжий ответил, что через два-три года они будут такими же красивыми. Он за это ручается.

— Не забудь достать извести, Герман! — закричал он ему вслед. — Я на будущей неделе займусь сараем; работу в огороде я уже кончил.

Да, работу в своем огороде Рыжий закончил. Бабетта рот разинула от удивления, когда увидела, во что превратился старый, заброшенный огород. В нем были прямые, как ниточка, дорожки и прямые, как ниточка, грядки. Некоторые из грядок уже зазеленели. Во всем Хельзее не было второго такого огорода.

В своей продавленной шляпе, в шарфе, с всклокоченной бородой, Рыжий как две капли воды походил на пугало для птиц, прогуливающееся между грядок. На опушке леса, на одном из дубов, на которых только что показались маленькие зеленые листочки, сидела стая вяхирей. Они оживленно сновали в ветвях, ворковали и заглядывали в огород Рыжего. На высокой садовой стене теснились воробьи, поджидая удобного момента, чтобы налететь на грядки. Но стоило Рыжему взмахнуть руками — и птицы испуганно разлетались.

Теперь, когда соседи почти закончили обработку своих полей, Герману стало легче доставать лошадей. Изо дня в день его можно было видеть в поле, погоняющим упряжку, то с плугом, то с катком, то с бороной. Поворачивая в конце борозды, он стоял секунду на одной ноге, помахивая в воздухе другой; казалась, что он пляшет. Потом Германа день за днем видели шагающим по пашне, то на одной, то на другой полосе. На груди его висел мешок. Он взмахивал правой рукой. Он сеял.

— Этот Герман, — говорили соседи, наблюдая за ним, — прямо какой-то неугомонный.

Сегодня его видели с тяжелыми конями Борнгребера, завтра — с большой белой кобылой Анзорге. Неужели он никогда не кончит? Сколько же раз еще он намерен пройтись взад и вперед с катком и бороной? Наконец пашни Борна стали совсем бархатными, и у того, кто шагал по ним, нога увязала по щиколотку.

Лицо Германа заострилось и похудело от напряженной работы последних недель и от забот, не покидавших его ни днем, ни ночью. Он почти не снимал сапог, которые были до самого верха облеплены глиной и никогда не чистились, потому что это уже не имело смысла. Его отросшие волосы свалялись, на лице выросла настоящая борода.

«Наш Герман совсем в дикаря превратился!» — думала Бабетта каждый раз, когда взглядывала на него, — и смеялась.

Усталый, изнуренный Герман окидывал взглядом начинавшую зеленеть долину: мириады семян лежали в земле. Когда-то они взойдут!..

Однако через несколько дней он попросил Ганса привести его в порядок. Он велел Бабетте нагреть котел воды, вымылся в кухне и вышел в чистой рубахе, выбритый, со свежим, раскрасневшимся лицом, просто неузнаваемый. Итак, он снова стал прежним.

13

Пожалуйста только не думайте, что Бабетта сидела сложа руки, пока мужчины выбивались из сил. О нет! Уже на рассвете она гремела горшками, пока Карл разводил огонь. Потом направлялась в хлев задать корм скотине. Карлу она поручала чистить Краснушку и теленка. «Хорошо вычищенный скот уже наполовину накормлен», — говорила она. Затем начинались хлопоты по хозяйству, и на них уходил весь день.

Еще зимой Бабетта много размышляла о птице. Мужчины ничего в этом не понимают, это было ее дело. Как только пришло время, она тотчас же посадила на яйца белую наседку — ту, которую Антон принес от своего шурина. Плетенку с наседкой она поставила к себе под кровать: там тихо, темно и наседка сможет спать — время не покажется ей таким долгим. Бабетта каждый день разговаривала с наседкой, ласково внушая ей:

— Потерпи еще немножко, теперь уже недолго!

Когда в один прекрасный день мужчины пришли обедать, вся кухня кишела крошечными цыплятами: их было четырнадцать, и ступить было совершенно некуда. Лицо Бабетты сияло. Да, да, у нее тоже голова работает, хоть она всего лишь простая баба!

Спустя некоторое время Бабетта возвратилась домой с двумя корзинками, в которых что-то копошилось и крякало. Она притащила полдюжины утят и четырех молодых гусей. Антону пришлось смастерить садок, который поставили на солнце. Тетушка, утка Рыжего, взволнованно ковыляла вокруг садка, крякая ревниво и встревоженно.

Герман рассматривал уток и гусей.

— Где ты раздобыла все это? — спросил он, подозрительно глядя на Бабетту. — Ты, должно быть, влезаешь в долги?

Нет, долгов она не делала. Она за все это заплатила наличными из собственного кармана, но в этом она Герману не призналась: она знала его щепетильность в денежных делах. Как это ни странно, Герман вдруг вздумал заговорить о том, что он уже целых полгода не платит Бабетте жалованья.

Что такое? Бабетта смотрела на него, ошеломленно раскрыв рот.

— Но как же ты можешь платить, Герман, раз у тебя нет денег? — спросила она. — Это не к спеху! Ведь я здесь свой человек — да или нет?

Разумеется, она свой человек. Но Бабетта умолчала о том, что отец Германа уже два года не платил ей жалованья. Какое Герману до этого дело? Это касалось лишь ее и покойного старого хозяина, который был добрейшим человеком и никогда не сказал ей ни одного резкого слова. Царству ему небесное! Он лежит в могиле, а с мертвых дене? не взыскивают.

На дворе щебетали ласточки. Ворковали голуби, стаи нахальных воробьев налетали, чтобы посмотреть, нельзя ли чем-нибудь поживиться, куриное племя горланило, утята и гуси болтали без умолку. Воздух был мягок как бархат. Можно было широко открыть окна, и сырые углы просыхали, исчезал затхлый запах. Вместе с теплым воздухом в кухню врывался веселый гомон, радовавший Бабетту. А еще так недавно на этом дворе было тихо, как на кладбище! Борн снова просыпался, с каждым днем все больше и больше.

Но в жизни никогда не бывает так, чтобы все шло гладко: за удачей всегда следует неудача. Заболела свинья, и ее пришлось заколоть.

— Нет худа без добра, — сказала Бабетта, и это было верно, как верны все пословицы, — а на них всегда можно ответить пословицами, утверждающими обратное, и они тоже всегда верны.

Лицо Германа омрачилось: за эту свинью они выручили бы осенью немалые деньги, это так; но теперь, когда все они так усиленно работают, им в конце концов вовсе не мешает поесть досыта! Теперь у них каждый день пир горой, вот здорово! Они почувствовали прилив свежих сил, совершенно невероятных сил, и даже начали понемногу ими хвастаться. За столом неизменно появлялась водочка, которая была как нельзя более кстати при сытной еде. Да, теперь в Борне жилось прекрасно!

Водкой, как всегда, угощал Генсхен. Он зарабатывал теперь очень хорошо, в его карманах постоянно позвякивали деньги. Хельзейские дамы помешались на короткой стрижке, они не хотели отставать, Хельзее был словно охвачен эпидемией. Некоторые из них, возвращаясь домой стрижеными, получали пощечины, но это мало их печалило — они были стойки, как мученицы. К тому же Кармен опять страдала головными болями, и Генсхен должен был два, а иногда и три раза в неделю причесывать ее и делать ей массаж головы. Кармен была высокопоставленная клиентка, Генсхен каждый раз получал марку на чай. При таких обстоятельствах ему ничего не стоило время от времени угостить друзей бутылочкой водки.

— У нее действительно такая куча книг, как говорят? — с любопытством спрашивала Бабетта.

— Да, книг у нее невероятно много. Все стены заставлены. И все в красивых разноцветных переплетах.

— И что она делает с такой уймой книг?

— Она их читает.

— Читает? Все? Ах ты господи! Вот уж действительно образованная дама! А портниха Шальке, которая работает у нее, рассказывает, что у нее такое тонкое белье, какого нет ни у одной дамы в Хельзее; все шелковое и отделано кружевами. Только жаль вот, что аптекарь хворает. Больной муж, боже милостивый, да может ли быть большее несчастье для молодой женщины!

— Не удивительно, что у нее постоянно болит голова! — смеясь, закричал Антон и осушил стаканчик за здоровье Кармен.

— Да, не удивительно, в самом деле, — согласилась Бабетта. — Подумайте только, люди добрые, молодая женщина — и больной муж! Ей надо бы иметь детей, у нее бедра как у кобылы, ей бы родить штук пять. И такое добро зря пропадает. Ах, отец небесный, неисповедимы пути твои!

Однажды Антону пришлось несколько дней проваляться в постели. Голова его была забинтована, словно он вернулся с поля сражения. Один глаз налился кровью, второй совершенно заплыл желто-зеленой опухолью. Антон попал в жестокое побоище. Когда он уходил, никогда нельзя было знать, в каком виде он вернется. Две недели тому назад он возвратился в изодранном платье и весь исцарапанный. Он бросился наперерез понесшим лошадям, и они протащили его за собой. А на этот раз ему здорово досталось — они прямо испугались, когда его увидели. Бабетта терпеливо прикладывала ему холодные компрессы.

— Трусы негодные, — ворчал Антон, — десятеро против одного! Подумаешь, фокус какой!

А случилось вот что: он много работал в эти дни, а когда он много работал, ему необходимо было время от времени пропустить стаканчик. Но стоило ему выпить лишнего, как он начинал ощущать в себе непомерный прилив силы! Он мог приподнять плечом бревенчатый потолок, мог взвалить себе на спину телегу, нагруженную досками. Кто здесь в этом сомневается? Никто! Ну ладно! Он, Антон Хохштеттер, родом из Лангенценна во Франконии, готов к услугам каждого. Он отстроил сгоревшую колокольню в Шепфингене и крыл кровлю ратуши в Ворцене и кровлю отеля «Атлантик» в Гамбурге. Кто сомневается в этом, тот может справиться у него! Он перетаскал на этих — вот на этих! — плечах столько бревен, что ими можно было бы нагрузить пароход— большой пароход, такой, какие стоят в гамбургском порту!

Тут Антон заказал всем по кружке; они должны были выпить для храбрости, потому что теперь он собирался драться. Он, Антон из Лангенценна, против них всех, всех этих жалких трусов! Ну, теперь держись!

Вот почему Антон вернулся домой в таком потрепанном виде.

Через неделю он уже снова передвигался по двору, и в это время явилась депутация из «Якоря», чтобы проведать его. Это были дюжие молодцы, завсегдатаи «Якоря». Они заявили, что им поручено справиться о самочувствии Антона.

— Трусы! — яростно закричал Антон. — Трусы! Десятеро против одного!

— Тише, тише, не горячись! Успокойся, Антон, и выслушай. Дело было так. Они сидели мирно и вовсе не собирались затевать драку. Это он, Антон, хотел заставить их драться, а они совсем не хотели драться. Тогда он набросился на них, схватил тяжелый дубовый стол. Тут уж, разумеется, пришлось вступить в драку и им.

— Ты бы нас всех попросту уложил на месте, Антон! — Вот как? Неужели действительно так было дело? — Да, именно так!

Антон поднялся во весь свой рост. Голова его все еще была перевязана. Он приложил руку к сердцу.

— Если дело действительно обстояло так, — сказал он, — а я вам верю, то, значит, просто вышло недоразумение. Прошу прощения. Уж не взыщите!

И Антон громко, весело рассмеялся. Недоразумение! Время от времени с ним случались подобные недоразумения, иногда на него находила такая полоса.

14

Проходила неделя за неделей, а фрау Шальке не появлялась. Шпана охватило странное беспокойство. Каждый вечер он выходил перед закрытием в лавку и незаметно оглядывал покупательниц — нет, ее не было. Он стыдился, его поведение было недостойным и говорило о слабости. Это уже походило на нервное заболевание.

Было уже почти лето, когда однажды вечером он внезапно опять увидел бледное лицо под темным платком. Он вздрогнул. Бледное лицо едва заметно улыбалось, а темные юркие глаза метнули на него украдкой короткий взгляд. Этот взгляд казался многозначительным. Шпан мгновенно ощутил необычайное смятение и тревогу. Он закрыл за собой дверь конторы и приложил руку к груди. Как билось его сердце! Доктор был прав, с его сердцем что-то неладно — стоило ему немного поволноваться, и оно уже билось часто и неравномерно.

Приказчик постучал и спросил, может ли войти фрау Шальке. Она, мол, хочет уплатить за квартиру. Шпан сидел и с деловым видом писал письмо.

— Кто? Ах, фрау Шальке! Попросите ее обождать две минуты.

Наконец он был в состоянии говорить с этой вдовой с глазу на глаз.

— Долго же вас не было, фрау Шальке! — начал он, стараясь казаться спокойным и равнодушным.

Фрау Шальке казалась смущенной и подавленной. Да, она проездила долго, дольше, чем предполагала. Ее невестка заболела и слегла, и она, разумеется, не могла просто взять и уехать, ей пришлось вести хозяйство брата. Ах, жизнь в городе тяжелая, столько безработных, ее брат, занимавший хорошее место пианиста в кино, тоже очутился на улице. Вдова Шальке умолкла, и Шпан слышал, как она дышит — тихо и часто. Затем, облизав губы кончиком тоненького язычка, она продолжала рассказывать о городе. Время от времени она быстро вскидывала свои бледные, почти прозрачные веки и окидывала его коротким взглядом. Она. чувствовала, что Шпан полон напряженного внимания и только ждет, как бы узнать что-нибудь о Христине. И ей было что ему рассказать! Но она решила не говорить ни слова до тех пор, пока он сам не спросит. Он, наверно, считает ее дурой. Но он ошибается, хотя она и в самом деле не умеет говорить так гладко и красиво, как все эти коммерсанты. В первый раз ощутила она нечто вроде злорадства и неприязни к этому Шпану, носившему золотые запонки на белых манжетах и высокомерно восседавшему за своим письменным столом.

Шпан слушал ее, опустив глаза. Он охотно задал бы ей единственный интересовавший его вопрос, но он не был в состоянии произнести его. Над его переносицей появилась маленькая угрюмая складка: он был недоволен собой. Уважение к себе не позволяет, решительно не позволяет ему хотя бы еще минуту беседовать с этой фрау Шальке, да еще обсуждать с нею вещи, носящие интимный характер. Ведь это жалкое, забитое, преследуемое судьбой создание, несчастная, болтливая и, пожалуй, даже немного слабоумная женщина. И как он только мог связаться с нею? Теперь он был даже сердит на себя. Наконец он поднялся и произнес с достоинством:

— Ну, теперь, надеюсь, вы будете наведываться чаще, фрау Шальке. Всегда к вашим услугам! Вот квитанция!

Фрау Шальке испугалась.

Его слова прозвучали деловито и холодно, словно он и не хотел ничего узнать. Она совершила ошибку, страшную ошибку, и теперь ей оставалось только взять свою корзинку и уйти. Она надеялась опять заработать немного кофе, муки и сахару, однако просчиталась.

Но у двери она обернулась, иначе она не могла поступить: надо хотя бы намекнуть Шпану на то, что он упустил. И она произнесла приглушенным дрожащим голосом, ничего особо не подчеркивая:

— Я совсем забыла вам сказать, господин Шпан, — я ее видела.

Говоря это, она не решалась взглянуть на Шпана и поэтому не могла заметить, что он съежился, как от удара.

— Вы ее видели?

— Да, я ее видела. Не раз.

Шпан молчал. Его голос дрожал, он боялся выдать свое волнение и ждал, пока не утихнет нервное сердцебиение.

— Надеюсь, она выглядит здоровой, — опросил он, достаточно овладев собой.

— Да, она выглядит хорошо. Она очень загорела в городе.

— Ну, это приятно слышать.

— И она, по-видимому, в хорошем настроении. Она так весело смеялась!

О хорошем. настроении Христины фрау Шальке сообщила, собственно, лишь для того, чтобы сказать Шпану что-нибудь приятное.

Она весело смеялась? Шпан почувствовал укол в сердце. Он сгибается под тяжестью горя, а она радостна и весела! Мгновенно он стал холодным и неприступным, уязвленный до глубины души. Он поблагодарил вдову Шальке официально-вежливо и закрыл за ней дверь.

Но уже через минуту, — ах нет, не через минуту, а еще поворачивая ключ в замке, — он раскаивался: не нужно было поддаваться мимолетному раздражению. Он пролежал всю ночь без сна. Она хорошо выглядит! Она в хорошем настроении! Ах, Христина, Христина, как я люблю тебя, дитя мое! Лучшего известия он не мог получить. Он видел, как она идет по оживленным улицам, весело болтая, а рядом с нею мужчина с темным, слегка мрачным лицом, черты которого он забыл. Он слышал, как она говорит, разбирал отдельные слова, а один раз она обратила к нему свой мерцающий темный взгляд поверх снующей вокруг толпы.

Вдова Шальке поплелась домой, разочарованная, с корзинкой в руке. Корзинка была легка как перышко. Женщина брела, съеживаясь все больше и больше. Она считала себя необычайно умной, даже чересчур умной, — а она глупа, попросту глупа! Однако на следующее утро Мета, стоя во дворе, окликнула ее: господин Шпан хотел бы вечером повидать ее на минутку. Он говорит, что выдал ей неправильную квитанцию.

В этот вечер Шпан преобразился. Он казался совершенно спокойным и приветливо сказал, что вчера вечером, к сожалению, был озабочен деловыми неприятностями — в теперешние времена все идет не так просто, совсем напротив. Так вот, он был бы благодарен фрау Шальке, если бы она подробнее сообщила ему о Христине. Он проговорил это приветливо и с теплотой, которая должна была ободрить фрау Шальке. Ведь в конце концов Христина его дочь, чтобы там ни было — заблуждение молодости, неосторожный шаг, а может быть, что-либо и похуже. Фрау Шальке ведь женщина разумная и знает, каковы бывают молодые девушки.

Фрау Шальке покраснела; зажав руки между острыми коленями, она кивала головой. Ах да, она тоже была молода когда-то и, разумеется, не была святой, вовсе нет! Кто без греха? Она меньше всего собирается бросать камень в ближнего, кто бы он ни был. Тем более если это молодая девушка! Никто не может угадать того, что происходит в душе молодой девушки. Особенно же мужчина. Девушки — это все равно что лунатики, идущие над зияющей бездной опасностей; просто удивительно, что все обходится, в общем, так благополучно и что не случается еще больших несчастий.

Фрау Шальке может говорить с ним совершенно откровенно. Он удивляется, как это ей удалось отыскать Христину. Как Христина выглядит? В каких условиях живет? Она может рассказывать подробно, сегодня у него есть время. Между прочим, он опять приготовил для нее небольшой пакет.

Шальке рассказала: приехала она, значит, к своему брату Эмилю, который до недавнего времени был музыкантом в кино. Так вот, ее брат Эмиль не знал этого господина — этого доктора Александера. Но разузнать о нем было нетрудно, потому что театр и кино — все это связано между собой. Нужно было только немного порасспросить. Этого господина-w-доктора Александера — почти не знают в городе, он не принадлежит к числу знаменитостей, о которых пишут в газетах, отнюдь нет. Он из хорошей зажиточной семьи. У его отца была фабрика, и со временем она должна была перейти к сыну. Старик хотел, чтобы сын стал юристом. Он и учился на юридическом факультете. Но потом у него вдруг пропало всякое. желание заниматься делами отцовской фабрики, и теперь он целыми днями играл на рояле и мечтал только о театре. В конце концов он сделался капельмейстером, режиссером и актером, но старому Александеру это надоело, и он перестал давать сыну деньги. Ну, тот и начал слоняться по свету, и ничего путного из него не вышло. В настоящее время он режиссер в «Шиллертеатре». Это маленький театр, где ставятся комедии и оперетты. Говорят, что этот театр скоро закроется, — он большей частью пустует. Есть люди, которые возлагают большие надежды на доктора Александера и верят, что он далеко пойдет, но есть и такие, которые о нем совершенно иного мнения. Они говорят, что он вообще не способен серьезно работать и любит вести беспутную жизнь.

— Беспутную?

— Да, беспутную. Когда у него есть деньги, он платит за всех, пока сам не останется без гроша. Одна актриса «Шиллертеатра» рассказала ее брату следующий случай, произошедший с доктором Александером. У него была тетка, по его словам злая и скверная женщина, и он был с нею в ссоре. И вот эта тетка умерла и оставила ему тысячу марок. Но Александер не хотел принимать денег от этой особы, ни одного пфеннига. Он заявил своим товарищам, что каждый, кому нужны деньги, пусть смело приходит к нему. Пришли, разумеется, все. Актриса клялась ее брату, что такой случай действительно был.

Шпан покачал головой.

— Поразительно! — произнес он.

Однако слишком уж верить всему этому нельзя: ее брат говорит, что нигде не врут так много, как в театре. Словом, можно думать о докторе Александере что угодно, но нельзя не признать, что он мужчина представительный, и нечего удивляться, что он пользуется успехом у женщин. Ах, эти женщины! У них совершенно нет ни стыда, ни самолюбия. Вот, например, жена владельца бойни — она и хороша собой и богата — день и ночь гоняется за Александером, всучивает ему деньги и подарки, а один раз даже предложила жене Александера пятьсот марок, если та…

Шпан остановил ее движением руки.

— Его жене, вы сказали? Разве у него есть жена? — удивленно спросил он.

— Да, да, у него есть жена! У нее рыжие крашеные волосы. Она певица, субретка, как они называют.

— Значит, он женат?

— Да, женат. Я рассказываю только то, что мне говорил мой брат. Так вот, эта жена владельца бойни…

Нет, нет, фрау Шальке переборщила. Этого Шпану вовсе не нужно знать. К чему? Она усмехнулась про себя. Нет, нет, ее брат сам говорил, что вся эта история чистейшая выдумка. «Шиллертеатр» — это она уже говорила — накануне банкротства, и говорят, что Александер хочет его заполучить. Говорят также, что Александер подцепил себе в провинции богатую невесту и что он арендует театр.

— Так и говорят? Богатую невесту? — Шпан побледнел.

— Да, так говорят актеры и актрисы. Но, конечно, многое в этой истории — просто слухи. Я только рассказываю вам то, что слышал мой брат.

— Продолжайте! — сказал Шпан.

— Так вот, все это одни разговоры, а на самом деле у этого Александера сплошные долги, а денег нет. Да, так вот — одну минутку — ее брат Эмиль рассказал ей, что актеры «Шиллертеатра» ежедневно после обеда собираются в маленьком кабачке, напротив их заведения. Александер и Христина тоже ежедневно приходят туда, этот кабачок называется «Шиллеркафе». Она, разумеется, заинтересовалась и пошла туда на следующий же день.

— И там я увидела Христину! — сказала фрау Шальке.

Она умолкла. Ей надо было немного передохнуть. Она была слишком взволнована собственным красноречием. Шальке сидела, опустив веки, и тихо дышала. Шпан все еще был очень бледен. Он нервно прижал кончики пальцев к щекам, и когда их отнял, на щеках долго горели ярко-красные лихорадочные пятна. Когда немного погодя она подняла глаза, то увидела, что он сидит, низко согнувшись, сжав бескровные волосатые руки.

— Там, значит, вы увидели Христину? — спросил он. немного помолчав, мягким голосом.

— Да!

Фрау ТИальке глубоко вздохнула и посмотрела на него. Да, она увидела фрейлейн Христину. Там был палисадник с высокими зелеными деревьями и два круглых стола, за которыми сидели актеры. Фрейлейн Христина вошла вместе с доктором Александером, и их обоих шумно приветствовали. Там были почти сплошь молодые люди. Потом явилась очень живая рыжеволосая дама маленького роста. Она была подвижна как ртуть и говорила на венском диалекте. Это была жена Александера. Фрау Шальке начала описывать внешний вид Христины, ее платье. Она привирала — так подробно она не могла все разглядеть. На Христине была серебристо-белая плоская шляпка, которая очень шла к ее темным волосам, — она была надета чуть-чуть набекрень, так было модно. Здесь, в Хельзее, она не смогла бы появиться в таком наряде. Он придавал ей слегка вызывающий вид. Молодые актеры, по-видимому, очень любят ее, потому что ее поминутно окликали: «Христель! Христель!» Так ее там называют. Христине это, очевидно, нравилось, — она шутила и смеялась все время, пока пила кофе и курила сигаретку.

Больше фрау Шальке при всем желании ничего не могла придумать. Она начала говорить о жизни актеров, о том, сколько в большом городе нужды и соблазнов, — а об этом можно было говорить без конца. Шпан слушал молча. Лишь изредка он задавал краткий вопрос. В каких условиях живет Христина? Как она устроилась с квартирой? Об этом фрау Шальке могла бы тоже дать сведения, но она считала более благоразумным не выкладывать Шпану всего в первый же раз. Кое-что она решила пока оставить про запас — она сама не знала почему. Она хотела сохранить возможность прийти еще раз, хотела играть какую-то роль у Шпана и сама, собственно, не знала, почему ей этого хочется. Она неопределенно ответила, что поручила своему, брату разузнать и написать ей и что, как только она получит письмо, она возьмет на себя смелость зайти снова.

Шпан сидел, склонив голову. В кбмнате становилось уже темно.

— Значит, она хорошо выглядит, говорите вы? — спросил он. Он уже раньше спрашивал об этом.

Фрау Шальке ответила с живостью:

— Да, да, она загорела и выглядит здоровой. Она никогда раньше не бывала такой загорелой.

Но ей показалось этого недостаточно, и она добавила, что Христина немного изменилась.

— Изменилась?

Да, ее лицо несколько округлилось, и потом она стала красить губы, от этого ее лицо и кажется изменившимся. Больше фрау Шальке уже действительно ничего не могла придумать.

Шпан сидел неподвижно. Он закрыл рукой глаза и не шевелился. Может быть, теперь ей следует уйти? В комнате уже совсем стемнело, но она не решалась пошевелиться. Наконец Шпан произнес очень тихо, мягким голосом:

— Главное — что она здорова!

О да, она здорова. Это сразу видно. В темноте голос фрау Шальке прозвучал слишком громко.

Шпан медленно поднялся. Она видела его согбенный силуэт. Потом он выпрямился, поблагодарил ее и протянул ей сверток. Когда он повернул в лавке выключатель, чтобы осветить ей дорогу, она увидела, что его щеки влажны.

— Еще раз спасибо, дорогая фрау Шальке! Это было очень любезно с вашей стороны. Но я хочу вас кое о чем попросить, хорошо? Не рассказывайте никому обо всем этом. Не говорите ни с кем. Вы ведь знаете здешних людей…

Ах, господин Шпан может на нее положиться. Да и какое дело людям до всего этого? Она может поклясться чем угодно, что будет молчать, — бог ей свидетель! Она может поклясться могилой своей матери!

Какой тяжелый сверток! Дома она с жадностью вскрыла его: кофе, сахар, мука, а в конверте лежала бумажка в двадцать марок. И что это люди болтают, будто Шпан скуп!

15

С тех пор как Шпан прибегнул к ее услугам, вдова Шальке выросла в собственных глазах. Раньше она была ничтожеством, полнейшим ничтожеством. Она охотно ходила бы не по улице, а под мостовой, настолько она сознавала свою скромность и униженность. А теперь! Теперь ее принимал в своей конторе такой богатый и всеми уважаемый человек, как сам господин Шпан!

Теперь уже нет необходимости скромно садиться на краешек стула. В ней что-то происходило, она сама не знала что, но чувствовала: в ее жизни свершился решающий перелом. Эта история со Шпаном и Христиной еще далеко не окончена — нет, ни в коем случае! Она больше не даст себя загнать в угол, время ее унижения миновало.

Теперь и этот сапожник, Дорнбуш, почувствует, что она уже не та, что прежде. Ее нельзя больше оскорблять в расчете на то, что она и словечка не скажет в ответ. Да разве Шпан подал бы руку этому сапожнику, предложил бы ему сесть? Никогда!

Сапожник жил внизу, под ней. Он въехал год тому назад и с первого же дня не давал ей прохода. «С добрым утром, молодка, все прыгаешь?» И постоянно в том же духе. Он чинил ее башмаки, не требуя за это ни гроша. К рождеству подарил ей домашние туфли из мягкой кожи. В первые месяцы они ладили, она относилась к нему хорошо, возможно даже слишком хорошо: ее странным образом влекло к нему. Это был грузный человек с седой бородой и безобразным зобом, настоящий кузнец, сильный как медведь; она даже готова была забыть о его безобразном зобе и слезящихся водянистых глазах. Бывали ночи, когда она думала только о нем и не могла заснуть. Она любила даже исходивший от него запах кожи и смолы. Но нет, никогда, никогда! Ее влекло к нему, и в то же время она боялась его. Она была такая нежная по сравнению с ним, а у него был такой алчный взгляд. Он, должно быть, способен всадить человеку шило в сердце, если в нем взыграет страсть. Она часто просыпалась ночью от страха: что это, уж не сапожник ли дышит там, под ее дверью?

Однажды вечером Дорнбуш подкараулил ее и набросился на нее в сенях. Он обхватил ее в темноте руками — руки у него были словно железные тиски. Она никогда не забудет этой минуты. Колени у нее подкосились, она застонала от желания, такого желания она не испытывала за всю свою жизнь. Но она тут же оттолкнула его. Нет, нет, никогда, никогда, со дня смерти судебного писца она не имела дела с мужчинами, и сапожник внушал ей страх.

С тех пор Дорнбуш преследовал ее своей ненавистью и оскорблениями. Незадолго до этого случая она заказала ему пару ботинок; собственно, он уговорил ее это сделать и заверил, что она сможет уплатить, когда захочет. Ботинки стоили восемь марок, и она до сих пор никак не могла расплатиться. А он тотчас же представил ей счет и грозил подать на нее в суд. Чтобы досадить ей, он оставлял дверь в сени открытой, насмешливо кашлял, когда она проходила мимо, и таращился на ее ботинки. На ее приветствия он давно перестал отвечать— лишь покашливал и язвительно посмеивался ей вслед. Иногда он принимался плевать в сени, и ей приходилось переступать через эту грязь. Она дрожала каждое утро, когда ей предстояло пройти мимо его распахнутой двери. Сапожник был изобретателен в своей злобе.

Но сегодня она, бледная, как всегда, с торжествующей улыбкой на лице спустилась с лестницы. Она очень вежливо постучала в открытую дверь и поздоровалась. Сапожник не удостоил ее ответом. Тогда она вошла и положила деньги среди обрезков кожи на его рабочий стол.

— Я могу наконец уплатить мой долг, — вежливо сказала она. — Спасибо вам за ваше терпение, господин Дорнбуш! В наше время так редко встречаются великодушные люди!

Сапожник изумленно смотрел на нее снизу вверх; он был смущен. Его глаза были похожи на светлые стекляшки.

— Да, так редко! Вы ни разу не напомнили мне, никогда не были со мной нелюбезны. Когда мне опять понадобятся ботинки, я закажу их, разумеется, только у вас! Возможно, что и в моей жизни скоро произойдет перемена к лучшему, возможно! — Шальке таинственно поджала узкие губы.

Сапожник покраснел как рак и засопел, его огромный зоб под седой спутанной бородой стал пунцовым. Шальке уже исчезла. Сапожник был так пристыжен, что не ответил ни слова.

Да, вот как нужно разговаривать с этими людьми! Прошли времена, когда можно было помыкать ею.

Вдова Шальке была женщина необычайно скромная, даже смиренная, и до сих пор неизменно носила на голове темный платок. Теперь она сняла его и надела светлую шляпу. Корзинку она теперь тоже оставляла дома. Она стала неузнаваема. Однажды в сумерках за ней даже увязался какой-то молодой человек. У нее была хорошая фигура, этого нельзя было отрицать, и в конце концов она еще не была стара. Молодой человек имел даже дерзость заговорить с ней. Но в то же мгновение он узнал ее.

— Это вы, фрау Шальке? — удивленно проговорил он. — Я вас, право же, не узнал. Да вы помолодели на десять лет!

Это был Вальтер Борнгребер; она каждый месяц ходила шить в дом владельца лесопильни.

Работая у кого-нибудь на дому, она напускала на себя таинственный и важный вид. О, она кое-что знает, она может кое-что порассказать! Благодаря ее стараниям все вдруг снова занялись Христиной Шпан. Она-то, Шальке, все знает — ведь она живет в доме Шпана. Прямо смотреть жаль, как он убивается!

Да, рассказывала она, конечно она говорила с господином Шпаном, и он плакал. Плакал самым настоящим образом. Она говорила с ним о многом, чего она, разумеется, никому не может рассказать, потому что Шпан взял с нее слово, что она будет молчать. Она видела в городе Христину и, как она намекала, даже говорила с ней, но об этом она опять-таки по некоторым причинам ничего не может рассказать. Христина, как все актрисы, накрашена, у нее намазаны губы, а на голове надета набекрень маленькая серебряная шапочка.

— Серебряная шапочка?

— Да, серебряная шапочка! Кажется, будто она из чистого серебра, но она сделана из серебристо-серого шелка и сразу бросается в глаза.

И живет Христина на Вильгельмштрассе 60, у некоей фрау Шпербер, бывшей оперной певицы. Она живет там вместе с доктором Александером, а жена Александера, Пеппи, субретка с рыжими волосами, хотя и живет отдельно, часто приходит к ним обедать, а иногда и остается ночевать. Так они и живут втроем.

— Христина Шпан!

— Да, Христина Шпан! Все, что я говорю, — истинная правда, как бог свят! Таковы эти артисты. Ах, я немало могла бы порассказать о них!

И тут начиналось повествование о жене владельца бойни, которая была влюблена в доктора Александера и посылала ему деньги и подарки. Его жене она предлагала пятьсот марок за то, чтобы та уступила ей на несколько педель милейшего Александера. Именно уступила! Да, это правда, чистейшая правда!

Каждый день фрау Шальке придумывала новые подробности, с каждым днем она чувствовала себя все более значительной персоной. Число ее заказчиц росло, женщины разносили сплетню, и каждая хотела послушать всю историю из ее собственных уст. Они угощали ее кофе с печеньем и шушукались.

— Христина Шпан! Подумать только! Как можно ошибиться в девушке!

— Ну, ее мать, бывало, среди бела дня ездила на прогулки с любовником!

Два дня в месяц Шальке шила теперь у Шпана. Он спросил ее, не возьмется ли она присмотреть за его бельем: Мета, мол, не умеет этого делать как следует. Она немедленно согласилась. Она шила и штопала; полная корзина белья стояла перед нею. Без темного платка она выглядела гораздо моложе. У нее были темно-каштановые вьющиеся волосы, в них проглядывало несколько тонких белоснежных нитей. Шальке прожила нелегкую жизнь. Она казалась существом неопределенного возраста, иногда ей можно было дать тридцать, иногда пятьдесят лет. Но фигура у нее была стройная и моложавая, безукоризненная.

Расплачиваясь с ней, Шпан время от времени спрашивал, не получала ли она известий от своего брата. Он казался гораздо более спокойным, чем раньше.

Она радовалась каждому дню работы у Шпана. Здесь было так чисто, красиво, тихо. Она слушала бой часов в футляре красного дерева, и этот торжественный звон наполнял ее благоговением. Она сидит в доме Шпана! Кто бы мог допустить, что это возможно, — думала она, торжествующая и смущенная.

Ее дела, несомненно, шли в гору. Она чуяла это. Долгие годы она словно лежала в гробу, в каком-то летаргическом сне, и лишь случай вернул ее к жизни. Люди опять начали ее замечать, никто уже не оскорблял ее самолюбия, отсылая ее обедать на кухню с прислугой, она ела за столом вместе со всей семьей, и хозяйки говорили:

— Берите побольше, фрау Шальке, не стесняйтесь!. Но она, конечно, не ждала, что весь Хельзее не сегодня-завтра падет перед нею ниц, — настолько она не была глупа.

16

Лес зазеленел, обе яблони в разбитом Рыжим саду нависли розовыми облаками над зеленью грядок, и терновник внизу, у рва, пенился белыми цветами. Они выделялись светлыми пятнами даже ночью. У ручья раскинулся целый ковер ярко-желтых лютиков. В воздухе стоял звон птичьих голосов, ласточки с пронзительным криком носились над двором.

— Как прекрасен мир! — сказала Бабетта. — Прекрасен, как сон! Прекрасным создал его господь!

Бабетта бросила быстрый взгляд в окно. Ее жилистые, сильные руки были погружены до локтей в мыльную пену, кончики пальцев были растравлены и изъедены щелоком. Карл, стоя у кухонного стола, изо всех сил орудовал щеткой. Бабетта трудилась самозабвенно, лицо ее было красно и горело, а язык ни на одну секунду не оставался в бездействии.

Две ласточки с пронзительным криком пронеслись через кухню, влетев в дверь и вылетев в окно. Они чувствовали себя в Борне как дома. Их крылья просвистели над самым ухом Карла, и он испуганно отшатнулся.

Бабетта рассмеялась: ласточки никогда не заденут его, как бы они быстро ни летели, даже если их будет целая тысяча. Откуда у этих созданий такая мудрость? Откуда? Ах, она так счастлива, что ласточки свили гнездо как раз над ее дверью! Это приносит счастье и покой. А кроме того, ласточки оберегают от лихорадки, точно так же как голуби-турманы предохраняют от рожи. Ах, мир — сплошная загадка и чудо.

— Помоги мне вылить лохань, Карл!

А когда пробуешь заговорить об этих вещах с людьми, они смеются, а ведь это все верно. Люди смеются над всем, смеются даже тогда, когда им рассказывают о духах и привидениях. И все-таки она несколько раз в своей жизни видела духов — она может поклясться в этом. Да! Все это не так просто, нельзя же все осмеивать. Однажды — она как раз собиралась выйти- из дому — она увидела, как по темной лестнице поднимается видение, закутанная женщина. Видение двигалось очень медленно, — ах, Бабетта не умеет объяснить как следует, — оно не шло, а парило, не-касаясь земли, и проскользнуло мимо нее. Она так и приросла к месту от ужаса. Видение оставило после себя странный запах, как в доме, где лежит покойник, и в тот же вечер умерла ее сестра. Бабетта может поклясться богом на небесах, что все это так и было. А история с этим землевладельцем Фрюхауфом? Она еще его помнит — такой был грузный, угрюмый человек. Он переставил межевые знаки на своем участке, и она своими глазами видела, как он в темные ночи блуждал после смерти по полям. Его почти нельзя было разглядеть, но у него были огненные руки. «Выгляни в окно, Бабетта, это он, Фрюхауф», — говорила ей мать. Он блуждал, и руки его пылали огнем — так его покарал господь. А теперь? Теперь люди даже в бога не верят, а между тем достаточно посмотреть, как вылупляется цыпленок из яйца. Сначала нет ничего, кроме обыкновенного яйца, и вдруг из него выходит живое существо. Никакие профессора, уверяла она, не смогут этого объяснить!

Бабетта вдруг перестала болтать, перевела дух и обернулась к Карлу.

— Почему ты сегодня ничего не говоришь? — спросила она.

— Я слушаю тебя, Бабетта, — ответил Карл, — и размышляю кое о чем.

— О чем же ты размышляешь? — спросила Бабетта с упреком в голосе. Она не любила, когда Карл размышлял; она ревновала его к его мыслям. Не о чем ему раздумывать!

У Карла-кузнеца был здоровый, загорелый вид, лицо утратило страшный известковый оттенок — цвет безнадежного несчастья. Нет, теперь он уже не станет буравить головой стену, да еще гранитную, и не ляжет, чтобы умереть от голода. Прежде он был словно окаменевшим, теперь же снова оживает. У него есть друзья, он не мерзнет, не голодает, даже кое-что зарабатывает, немного, правда, но все же достаточно для того, чтобы не чувствовать себя нищим. Он здоров и силен, как лошадь. Разве этого мало! Многих из его друзей нет в живых, это были ребята здоровые, как быки, а теперь они давно уже лежат в земле и не шелохнутся. Неужели же лучше неподвижно лежать в земле, чем жить на свете, хотя бы и калекой? Он чувствует, как греет солнце, слышит пение птиц, шелест ветра и человеческие голоса. В тысячу раз лучше жить на земле, пусть даже с изъяном, чем лежать под землей! Нет, Карл вовсе не был недоволен жизнью, хотя и счастливым его тоже нельзя было назвать.

— Я часто думаю, — заговорил Карл немного погодя задумчиво и нерешительно: он все еще ощущал взгляд Бабетты, направленный на него, — я часто думаю о том, что у других есть жены. Человек работает, скажем, в каменоломне, надрывается целый день, но когда он приходит домой, жена подает ему обед. Пусть даже самый скромный, но он знает, что у него есть пристанище.

Бабетта гремела ведрами, ломала хворост и раздувала огонь. Ее голос прозвучал словно издалека, когда она ответила:

— А кто сказал, что у тебя никогда не будет жены, Карл?

— Жена? У меня? — Карл довернул черные очки в сторону котла, где, как он предполагал, находилась Бабетта.

— Да почему же нет? Ты молод и здоров. Почему бы тебе не жениться?

— Да кто же это согласится выйти за меня, Бабетта?

— О, дай срок! Что уж такого страшного с твоими глазами, Карл? У людей бывает чахотка — это гораздо хуже!

Чахотка! Да, чахотка, разумеется, гораздо хуже, с этим он вынужден согласиться.

— Ну вот видишь! Почему ты не попытаешься как-нибудь один спуститься в город? Я уже не раз говорила тебе об этом. Увидишь, все будет хорошо. Нужно только попробовать. Иди-ка сюда, помоги мне!

— Да, я завтра пойду, Бабетта!

Карл покраснел до корней волос. Она, значит, считает, что у него когда-нибудь будет жена? Его сердце преисполнилось благодарности к Бабетте. Они отжимали простыню, и его руки приблизились к ее рукам. Он испытывал потребность прикоснуться к ней, чтобы выразить ей свою благодарность, и начал гладить ее руки.

— Ты и в самом деле так думаешь, Бабетта, или только говоришь?

Разумеется, она и в самом деле так думает.

— Чудесные у тебя руки, Бабетта, — ничего не скажешь! — продолжал Карл, и в голосе его звучали удивление и восторг. — Красивые, полные руки!

Бабетта засмеялась глуповатым смехом, а ведь повода для смеха, собственно, не было никакого.

— Да, красивые, полные руки! И какие они теплые, какая шелковистая кожа!

Бабетта находила, что ее руки показать не стыдно, есть на что поглядеть. Но, вообще говоря, ей уже не двадцать лет, и она всю свою жизнь работала как вол, гнула спину с утра до ночи. Да, работала как вол, бог свидетель!

Глуповатый смех Бабетты смутил Карла и в то же время ободрил его. Он провел рукой по ее бедрам.

— Да и бедра у тебя тоже хоть куда, Бабетта! — одобрительно сказал он. Он уже несколько лет не прикасался к женским бедрам, и кровь бешено ударила ему в голову. — Славные бедра, как и полагается!

Бабетта снова рассмеялась дурацким смехом, как молодая девушка, когда ее щекочут. Она даже слегка блеяла при этом. О да, бедра у нее тоже вполне сносные. Бедра у Бабетты были полные, внушительные. Ей было за сорок, и она уже немного раздалась.

— Да и вообще, кажется, у тебя все на месте, как полагается, — продолжал Карл. В ушах у него звенело, он внезапно словно опьянел и совершенно не сознавал, как все это произошло. Бабетта визгливо рассмеялась — ну, это уж слишком! Она вырвалась, и Карл не знал теперь, где она.

— Ах ты! — завизжала она из угла, но голос у нее был вовсе не сердитый. — Какая это муха тебя сегодня укусила? Посмотрите-ка на него! Ну, завтра ты пойдешь в город один, вот увидишь, как это просто! Тебе не нужна собака-поводырь.

— Да, завтра я обязательно пойду в город, Бабетта!

И действительно, на следующий день Карл отправился в город. Он нащупывал дорогу палкой. Спуститься с горы было совершеннейшим пустяком. Потом маленький мостик, а за ним начиналось широкое шоссе. Корни лип приподняли мостовую, и эти бугры указывали ему дорогу вдоль лип. Потом начиналась булыжная мостовая — по ее сторонам стояли дома. Стучали кузнечные молоты. Он дошел ощупью до кузницы Хельбинга и постоял около нее, вдыхая запах раскаленного железа. Он очень хотел, чтобы с ним заговорили. Но кузнецы, знавшие его, побаивались его черных очков и не произнесли ни слова. Он повернул назад.

— Я дошел до кузницы Хельбинга, Бабетта! — заявил он, вернувшись. — Это было очень легко. Ты, я думаю, права: собаки мне не нужно. На это я могу не тратиться.

— Ну вот видишь! — торжествовала Бабетта. — Я ведь тебе все время говорила! Нужно было только попытаться!

— Да, теперь я буду часто ходить в город. Обратно идти было уже гораздо легче.

За обедом Бабетта похвалила его: он прошел один до кузницы Хельбинга! Друзья поздравляли его, а Рыжий совершенно серьезно пригласил его в свой сад полюбоваться цветущими яблонями. Они превратились в сплошное облако из цветов.

— Ты должен взглянуть на них, Карл! — сказал он.

Карл молчал.

— Ну, пойди уж с ним и полюбуйся его деревьями! — сказала Бабетта.

Неужели они совсем забыли, неужели они действительно совсем забыли?..

17

Весна была холодная и дождливая, но в последние дни солнце начало припекать совсем по-летнему. Герман оглядывал долину: мириады зерен, лежавших в земле, взошли. За одну ночь долина зазеленела.

Из лесу веяло теплом, ветер был мягок, как материнский поцелуй. Рыжий взял у Бабетты ножницы и скрылся в кухне. Слышно было, как он там плещется, фыркает и стонет от наслаждения. Он устроил себе основательную чистку, и это, поистине, не было излишней роскошью. Когда он вышел, его было просто не узнать. Он наполовину укоротил свою огненную бороду, снял шарф и зеленую вязаную куртку. На свет выглянула снова его старая розовая рубашка. Он был похож на недощипанную курицу, казался голым, неприлично голым. Антон, увидев его, покатился со смеху. Да, теперь уже не оставалось ни малейшего сомнения в том, что близится лето.

Поля были обработаны с грехом пополам, но большего в этом году ждать было нечего. Озимь немного поправилась, однако вид у нее все еще был довольно плачевный. Счастье еще, что у них достаточно семенного картофеля. Картошка у них нынче будет даже в избытке.

Герман разрешил себе полдня передышки, но вечером заявил:

— Завтра мы примемся за постройку сарая. На этот раз вы все мне понадобитесь.

Они были готовы помочь ему. Старым хлевом, на худой конец, в этом году еще можно было обойтись. Там могли поместиться осенью еще две-три головы скота. Корма у него предостаточно, а для пары лошадей, которых он собирался купить у тетки, место тоже найдется. Но сарай! У него не было амбара. Куда он ссыплет зерно — рожь, ячмень, овес, пшеницу?

— Давай, давай!

Общими силами они заложили фундамент — пять метров на десять. Попотеть пришлось немало, да это не беда. У садовой ограды лежала куча булыжника. Рыжий и Карл подвозили его тачками. Затем подвезли кирпичи, оставшиеся после пожара. Все это могло быть использовано при постройке — зачем добру валяться зря?

Антон помахивал сверкающим топором.

— Только спокойно! — кричал он. — Мы и не такие дела проворачивали. Герман!

Они гасили известь. Рыжий стоял среди молочно-белых испарений, похожий на мага со своей бородой и лысиной. Временами облако пара совсем окутывало его. Потом он в течение нескольких дней возил вместе с Карлом песок на гору. Яма, из которой брали песок, находилась в самом отдаленном конце усадьбы, около терновника, который так пышно цвел весной. Это был великолепный песок. Рыжий то и дело любовно встряхивал его на ладони, глядя на него, как ювелир, оценивающий бриллианты. Этот песок годился даже для бетона.

Каркас был возведен, и Рыжий мог приниматься за кладку стен. Гансу и Карлу было поручено подвезти к месту постройки двадцать тысяч кирпичей, оставшихся после пожара. Двадцать тысяч кирпичей — это не так просто! Было уже довольно жарко, и светлые волосы Ганса с самого утра слипались на лбу.

С рассвета до ночи слышно было, как звенит кельма Рыжего. Лишь изредка он позволял себе маленькую передышку. Щебетала птичка — он поворачивал голову и прислушивался. Он вел длинные разговоры с Тетушкой и Ведьмой. Каждый вечер Герман приходил посмотреть, как подвигается у него дело.

— Управишься, Рыжий? — нетерпеливо спрашивал он. Рыжий становился в хвастливую позу.

— А почему бы мне не управиться?

Герман был опять занят в поле — нужно было окучивать картошку. Целую неделю Герман, Карл и Бабетта ползали вдоль борозд. Вечером они, мертвые от усталости, валились на соломенные тюфяки.

В это лето у Германа не хватало времени на то, чтобы предаваться своим чувствам. Он был переутомлен работой, и это было хорошо. Иногда в его голове проносилось воспоминание о Христине. Христина! Это было так далеко-далеко, давным-давно — с тех пор, кажется, прошли годы, это было в другой жизни.

Ну что ж, она ему нравилась, почему бы ему не сознаться в этом? Она была словно кроткая звезда, светившая впереди, цель, наполнявшая жизнь содержанием. Ну что ж, звезда потухла, и в конце концов мужчина должен уметь найти свой путь и без путеводной звезды. Она предпочла другого, это было ее право; возможно, что она вовсе не была создана для тихой пристани. Неизвестно даже, захотела ли бы она вообще соединить свою судьбу с ним. И неизвестно, согласился ли бы на это Шпан.

Как вышло, так вышло, — спорить нельзя. Такова судьба, и смысл ее можно разгадать лишь спустя годы, быть может лишь в старости. У него пока нет времени думать вообще о какой бы то ни было женщине. Он взрыхляет твердую, засохшую почву между молодыми побегами картофеля, он знает, что ему нужно так взрыхлить еще бесконечное множество борозд. Он, попросту говоря, борется за свое существование, за тощую корову с теленком, за нескольких свиней и землю, которую грозят сожрать сорняки. Сейчас не время думать о жене. Быть может, через несколько лет, когда будет снова построен дом и в нем будет мебель и кровати, наступит время подумать и об этом. Возможно, через несколько лет.

В это лето он очень редко спускался в город. Толстяк Бенно почти закончил постройку своего павильона— сплошная сталь и стекло! — и Герман должен был все подробно осмотреть, восхищаться дверными ручками и патентованными витринами.

— Как ты загорел, Герман! — удивленно заметил Бенно. — И как исхудал! Ты слишком много работаешь.

— Да, работы у нас прорва.

Изредка Антон тащил их всех в субботу вечером в город — выпить кружку пива в «Якоре». Они сидели, усталые после целой недели работы, молчаливые, лишь иногда один из них произносил несколько слов. В «Якоре» почти каждый вечер околачивался Вальтер Борнгребер, сын владельца лесопильни. Он ухаживал за хорошенькой официанткой. Вальтер сватался когда-то к Христине, Герман знал это от Бабетты. Однажды Вальтер явился в «Якорь» навеселе в компании молодых парней, державших себя весьма развязно. Они шумно играли в карты и по временам начинали шушукаться, поглядывая на Германа. Герман поднялся. Не назвал ли только что этот Вальтер имя Христины? В то же мгновение он очутился около Вальтера. Он схватил его за шиворот и поднял со стула. Они стояли друг против друга, Герман — с побелевшим лицом и горящими от бешенства глазами, Вальтер — бледный и испуганный.

— Что ты сказал, Вальтер? — закричал Герман вне себя.

Но Антонч уже был между ними и разнял их руками, огромными как лопаты. Он знал, на что способен Герман, когда он в бешенстве, и боялся за него.

— Не ссориться! — сказал он.

После этого случая Герман больше не соглашался ходить в город.

— Не стоит! — говорил он.

18

Герман всегда был молчалив, но с некоторых пор он вообще не произносил почти ни единого слова. Работал он еще более напряженно, не отдыхал даже по воскресеньям. Бабетта украдкой наблюдала за ним. О чем он размышляет целыми днями? У него по временам такой угрюмый вид!

«Живется ему невесело, — думала Бабетта. — Труд, заботы, а радостей никаких. Человек не может жить без радости. Если бы Христина была здесь, он был бы совершенно иным. Почему она так обошлась с ним? Ах, Христина!» Сидя за штопкой рваных носков, Бабетта вздыхала так, словно у нее душа с телом расставалась.

— Что с тобой? — спросил Карл.

Он сидел подле нее и курил новую трубку, которую она ему подарила.

— Ах, жизнь иногда бывает так тяжела, прости меня господи!

— Да, да, иногда жизнь действительно бывае? очень тяжела — ты права, Бабетта!

Все эти дни Бабетта с утра до вечера думала о Христине, иногда ясно слышала ее голос. В левом ухе у нее все время звенело: должно быть, и Христина в эти дни много думала о ней. Она часто снилась Бабетте по ночам. Ей снилось, будто Христина еще девочка, и вот она приходит к ней ночью, будит ее и говорит: «Боюеь, Бабетта!» — и забирается к ней в постель. А сегодня ей снилось, что она входит в дом Шпана, колокольчик у двери заливается без умолку, но дом совершенно пуст, и она кричит в страхе: «Христина! Христина!» И вдруг она слышит, как Христина смеется в глубине дома: «Я здесь, Бабетта!» Как ясно она слышала этот голос! Ах, Христина! Зачем ты с нами так поступила: Зачем ты так поступила со своим отцом? Зачем? Разве иначе нельзя было? Почему ты не даешь о себе знать, почему?

Бабетта непрестанно качала головой.

— Таковы мы, женщины, — вполголоса проговорила она. — Стоит нам влюбиться, как мы совершенно теряем голову!

Карл рассмеялся.

— А может быть, так и надо, Бабетта, а?

Он положил свою тяжелую руку ей на плечо и слегка привлек ее к себе. Бабетта сбросила его руку.

— Оставь! — сердито сказала она. — Герман только что смотрел в нашу сторону!

— Ну и что за беда?

— Что за беда? Беды, разумеется, никакой. Как теперь твоя новая трубка, Карл?

— Она уже здорово обкурилась, Бабетта.

Ну, что вы на это скажете? На следующее утро почтальон принес Бабетте толстое письмо, и письмо было от Христины. О, у нее было предчувствие, недаром ей снились все эти сны.

«Моя милая, славная, дорогая Бабетта! Я люблю тебя, как мать», — так начиналось письмо Христины. По лицу Бабетты уже струились слезы. На свете есть только одна Христина, одна-единственная, Бабетта знает ее нежное, доброе сердце. Нет, нет, не говори ничего, Христина, я все понимаю! И тебе не надо стыдиться, что ты пишешь мне с таким опозданием, о нет, нет! Я все понимаю. Очень трудно, разумеется, свыкнуться с новой обстановкой, да, я и это «понимаю, новые люди, совершенно новый мир. Можешь ничего больше не говорить. Я буду терпеливо ждать, пока ты сможешь написать подробнее, — ах, главное ведь то, что ты чувствуешь себя счастливой!

Тут же было приложено письмо к Шпану. Бабетта должна была передать письмо лично ее отцу и переслать ей его ответ. Христина очень страдала от того, что причинила отцу такое горе, но иначе она не могла. Она боялась отца. Однажды он посмотрел на нее таким злым, ужасным взглядом, и с тех пор она боялась его, с тех пор у нее было одно желание — уехать от него. «Не сообщай никому моего адреса, Бабетта, даже отцу».

У Бабетты был хлопот полон рот, но сразу же после обеда она собралась в город. Карл мог и один вымыть посуду. Письмо к Шпану жгло ее, словно огонь, оно могло оказаться чрезвычайно важным, от него, быть может, зависели судьбы людей. Ах, Шпан горюет, он даже не подозревает, что у нее в кармане лежит для него письмо от Христины!

— Мне надо сходить к Шпану! — возбужденно сказала она Герману. Он вез по двору тачку, полную травы: вчера они косили в первый раз. — Я получила письмо от Христины!

Герман остановил тачку и повернул в сторону Бабетты загорелое худое лицо. Он, казалось, не понял. Потом потупил глаза.

— Ах, так, — произнес он, — теперь я понял. Ты получила письмо от Христины?

— Да.

— Надеюсь, у нее все благополучно? — спросил он довольно равнодушным голосом, посмотрев на нее. Белки его глаз почти светились — так потемнело его лицо.

Бабетта растерянно уставилась на него. По-видимому, это его не особенно интересовало — вопрос прозвучал так равнодушно. А она-то все время воображала, что он влюблен в Христину! Ах, эти мужчины, все они таковы!

— Да, благополучно! — ответила она слегка обиженным тоном. — Она пишет, что здорова и довольна.

Герман кивнул и ничего больше не сказал. Ох, ох! Значит, и он таков, как все остальные! У них все только показное! Мужская любовь — словно перышко на ветру, мужским клятвам грош цена. Но все же она еще верила одному из них, одному-единственному. Ах, как этот человек чувствителен, нежен, как благодарен за каждую мелочь! Стоит подарить ему новую трубку, и он целый день только и говорит что о новой трубке. Но, может быть, им, этим быкам, нужно прежде стать беспомощными, для того чтобы оценить любовь женщины? Ах, боже милостивый, как разобраться во всей этой жизни!

Шпана не было в лавке, он находился наверху, у себя дома.

— У вас к нему срочное дело? — спросил приказчик.

— Да, очень срочное! Лучше всего я поднимусь наверх к господину Шпану, — сказала Бабетта. Она прекрасно знала, что это дерзость — подняться к Шпану раньше, чем ему доложат, но опа была настолько взволнована, что не в силах была ждать. А Шпан ничего еще не подозревал. На лестнице она приподняла платье и достала письмо из кармана нижней юбки.

Шпана в столовой не было. У балконного окна сидела худенькая девушка и шила медленно, стежок за стежком, перебирая бледными, тонкими пальцами. Худощавая девушка повернула голову, и Бабетта от изумления раскрыла рот. Да ведь это Шальке!

— Ах, это ты, Фрида? — сказала она. — Я тебя сперва и не узнала! Что, господин Шпан здесь?

— Здравствуй, Бабетта! Господин Шпан только что проходил здесь, он, должно быть, скоро вернется, — ответила фрау Шальке. Она с любопытством поглядывала на письмо, которое Бабетта держала в руках. — У тебя что-то важное?

— О нет, ничего особенного! Ты теперь работаешь у Шпана?

— Да, я слежу за его бельем. Он попросил меня. Ах, этот человек всеми покинут, я не могла ему отказать!

Часы в футляре красного дерева начали громко бить; пришлось переждать, пока они не умолкли.

Что-то в тоне Шальке не понравилось Бабетте — слух у нее был тонкий. Но она заявила, что у нее, должно быть, скоро тоже будет для Фриды работа. Она так обносилась, пора ей опять справить себе кое-что. И возможно, что скоро в ее жизни наступит перемена, возможно — определенно еще ничего не известно.

— Перемена? — Фрау Шальке быстро вскинула бледные веки и с любопытством взглянула на Бабетту. Она хотела по выражению лица прочесть ее мысли. Но так как Бабетта не отвечала, фрау Шальке продолжала равнодушным тоном:

— В твоей жизни что-то изменится, Бабетта?

Нет, нет, просто нужно сшить кое-что. Работы для Фриды найдется примерно на неделю.

— На целую неделю?

В таком случае Бабетта должна предупредить ее заранее. У нее теперь очень много работы, она работает в лучших домах города. В эту минуту через комнату прошел Шпан. Он был бледнее, чем обычно, казался постаревшим, его волосы почти совершенно поседели.

— Бабетта? — проговорил он удивленно и слегка укоризненно.

Бабетта указала на письмо. Она должна кое-что передать господину Шпану.

Они вышли в коридор, и Шпан прикрыл за собой дверь.

— Передать? — тихо спросил он. Его взгляд выражал испуг. — Надеюсь, ничего плохого?

— Нет, нет, ничего плохого! Письмо от Христины! Она пишет, что ей живется хорошо.

Шпан пошатнулся и побледнел еще больше. Затем молча взял протянутое письмо и стал медленно спускаться по лестнице, крепко держась за перила. Когда они очутились внизу, он долго стоял неподвижно, потом произнес задумчиво, глядя в землю:

— Почему она пишет тебе, Бабетта, а не мне? Разве она забыла адрес своего отца?

Шпан прошел в контору и запер за собой дверь. Он теперь часто так поступал, приказчик уже перестал обращать на это внимание. Шпан опустился на стул у письменного стола, надел очки. Он был близок к обмороку. Попытался вскрыть письмо, но руки вдруг перестали повиноваться, словно парализованные. Почему она не писала прямо к нему? Она ведь знает его адрес!

Наконец он настолько пришел в себя, что смог прочитать письмо, но не понял ни единого слова. Лишь спустя некоторое время он понял, что там написано. Он громко всхлипнул, но в то же мгновение взял себя в руки и кашлянул. Приказчик мог услышать. Да, он был готов простить ее, его сердце было исполнено нежности и умиления. Так продолжаться не может. Он прощает ее, пусть она вернется, люди могут говорить все, что им вздумается! Он сегодня же напишет ей. Она бросается перед ним на колени — вот что означает это письмо. Он, естественно, должен поднять ее и прижать к своей груди.

Фрау Шальке спустилась вниз и спросила, где Шпан.

— Он заперся, — тихо ответил приказчик.

Ах, так, ну хорошо, она только хотела спросить его кое о чем. Она снова поднялась наверх. Теперь она знала, что это не было обычное письмо: оно было от Христины.

В этот вечер Шпан на письмо не ответил. Он был совершенно обессилен пережитым потрясением; он принял бром и лег, не поужинав. Утром, уже значительно успокоившись, он принялся читать и перечитывать письмо. Лишь теперь он заметил, что Христина не сообщала своего адреса. Ответ он должен переслать через Бабетту. Это глубоко оскорбило его. Она ему не доверяет! Быть может, она думает, что он пришлет за нею полицию? Письмо показалось ему набором красивых слов. «Прости меня, если можешь. Я не раскаиваюсь в моем поступке, хотя и раскаиваюсь глубоко в том, что нанесла тебе такой тяжелый удар». Она не раскаивается! Нет, сегодня он не в состоянии ответить на ее письмо. Нет, нет. она не думает становиться перед ним на колени, — с чего это ему вчера показалось?

На следующий день он опять не смог ответить на письмо. Ему казалось, что в письме сквозит высокомерие и упрямство. Если бы она написала: «Прости меня, я больше не могу вынести, прости меня, я раскаиваюсь, раскаиваюсь…»

Его сердце снова до краев переполнилось горечью.

Дни проходили. Нет, он еще не мог ответить на это письмо. Он запер его в свой несгораемый шкаф, там оно и лежало.

Примерно через неделю Бабетта зашла в лавку за покупками. Она многозначительно поглядывала на Шпана, болтала о пустяках, но ни единым словом не упомянула о письме.

19

Долли была счастлива, ее любовь к Гансу разгоралась с каждым днем. Ах, когда-то ей казалось, что любить сильнее она уже не сможет, но если тогда она была без памяти влюблена, то теперь она любила с каким-то исступлением. В глубине души она была девушка трезвая и практичная — она по крайней мере считала себя такой, презирала все показное и высмеивала девушек, Которые, влюбившись, вели себя легкомысленно. А теперь выяснилось, что она так же безрассудна, как другие. Она вспоминала все стихотворения, которые ей довелось прочесть, — в них всегда говорилось о луне, любви, пении соловья. А ведь она смеялась над всеми этими стихами, считала их преувеличением, безвкусицей или просто враньем. Оказывается, это не вранье, а чистая правда!

Раньше она не могла понять, как это люди доходят до такой глупости, чтобы взять и отравиться в гостинице. Стучат, никто не открывает; дверь взламывают и находят их мертвыми в объятиях друг друга. Раньше ей казалось, что все это совершенно невероятно и выдумано репортерами. А теперь она понимала: все это чистая правда! Если бы Генсхен потребовал, она не колеблясь завтра же пошла бы с ним топиться. Любовь, казалось ей, это не что иное, как своего рода колдовство.

Долли вышила Гансу пару домашних туфель, связала ему галстук из зеленого шелка. День и ночь она думала о том, чем бы его порадовать. Он неземное создание. Как он хорош собой, какие у него прекрасные зубы, как он улыбается! Ах, Генсхен!

Им было хорошо в их маленьком домике. Долли жила ожиданием очередной пятницы. Ах, эти поцелуи, эта страсть! И эта последняя пятница, когда в окно светила полная луна! Собственно, Долли следовало бы ходить постоянно багровой от стыда, но — удивительное дело! — ей ни капельки не было стыдно. Любовь — это любовь! Все же иногда Долли глубоко задумывалась, становилась даже грустной, неподвижно смотрела в одну точку и спрашивала:

— Но к чему это все-таки приведет, Генсхен? Я знаю, ты мне ничего не обещал. Но чем это кончится? Ведь не может же так продолжаться вечно!

— Вечно? Кто же говорит о вечности?

Нет, о вечности Генсхен не хотел и думать.

Любовь — страшная штука. С одной стороны огонь, с другой — лед. Рай и ад, о да! Уж кто-кто, а Долли могла бы многое порассказать об этом. Ах, все это было ей так хорошо известно!

Когда она шла через рыночную площадь, и копна ее светлых волос сверкала на солнце, никому не могло бы прийти в голову, что она, такая юная и цветущая, жарится на адском огне ревности. Да, это не преувеличение — Долли жарилась на огне ревности; порой ей казалось, что она умрет от этих мучений. О, это было ужасно! И все эта Вероника! Однажды ей показалось, что Вероника сунула Гансу записочку. То был для нее ужасный день. Она пошла к Веронике, заклинала ее сказать правду. Но Вероника только смеялась, она попросту высмеяла ее.

— Да ты спятила, Долли! — сказала она. — Оставь преспокойно своего Ганса себе. Есть достаточно мужчин и без него. И не так уж он хорош, твой Генсхен!

Хуже обстояло дело с аптекаршей, фрау Кюммель, римлянкой. Как Долли страдала из-за этой Кармен! Генсхен ходил к ней каждый понедельник, а иногда и по четвергам. Долли видела, как он входил в дом, а затем через несколько минут прислуга аптекарши выходила из дома в белоснежном переднике, с продуктовой сумкой в руке. Следовательно, они оставались одни! Долли терпела невообразимые муки. Через полчаса служанка возвращалась с покупками. Она шла не спеша, словно ей было сказано, что она может не торопиться.

Нет, это было наконец невыносимо! Долли спросила Ганса, как это так получается, что служанка каждый раз уходит, как только появляется он. Генсхен растерянно посмотрел на нее. Как? Очень просто! Кармен говорит: «Можешь идти в магазин, парикмахер здесь и откроет дверь, если позвонят».

Это было весьма правдоподобно. Она не решалась расспрашивать, так как Генсхен рассердился и заявил, что с него хватит этих провинциальных штук, что это прямо какая-то инквизиция.

А тут еще затесалась эта Берта Хельбинг, дочь кузнеца, пышная особа с жирной шеей и толстыми руками. Она раньше причесывалась у их конкурента Керна, но, как и многие другие девушки, перешла к Нюслейну, с тех пор как у него стал работать Генсхен. Прямо непостижимо, чего они все от него хотят? Эта Берта вела себя как пьяная, смеялась и хихикала, когда Генсхен ее причесывал. Она возбужденно дышала, и ее полная грудь бурно вздымалась и опускалась — настоящий прилив и отлив. И каждый раз она давала ему пятьдесят пфеннигов на чай. Пятьдесят пфеннигов! Уж не думала ли Берта купить Ганса? За пятьдесят пфеннигов его не получишь!

— Что ты с ней так любезничаешь? — ревниво заметила Долли.

— Любезничаю? Это моя обязанность — вежливо обращаться с клиентами, — холодно отозвался Ганс.

Вероника сказала ей:

— Ты ревнуешь ко мне, Долли, ты воображаешь, что у меня какие-то шашни с твоим Гансом. Ты лучше последи за Бертой. Один мой знакомый видел, как они в десять часов вечера шли в лес — Берта и Генсхен.

— Это неправда! Это наглая ложь!

— Мне так сказали.

Долли немедленно учинила допрос Гансу. В десять часов вечера! В лесу! Генсхен потупил глаза, но вид у него был отнюдь не виноватый, а скучающий и недовольный.

— Сколько сплетен в этой дыре! — сказал он. — Я, должно быть, недолго здесь останусь. По-видимому, я скоро опять отправлюсь в плавание.

Долли испугалась и ни о чем больше не осмелилась расспрашивать. Генсхен казался искренне расстроенным, когда говорил это. К нему не подступишься.

20

Небо искрилось звездами, стрекотали кузнечики. Ночи стояли такие теплые, что скотину можно было оставлять на воле. От сытного корма Краснушка снова округлилась, и ее шкура, имевшая весной такой жалкий вид, начала лосниться. Резвый теленок превратился в славную молодую корову. На одном выгоне с ними паслись шесть коров, принадлежавших Борнгреберу. Они были на откорме у Германа, а он за это должен был осенью получить по дешевке двух телят. Ночной воздух был напоен ароматом сена.

Рыжий заканчивал кладку амбара, и им пора было приниматься за крышу. Герман отправился к Грецу, чтобы заказать материал. Антон уверял, что Грец, несомненно, предоставит им кредит до осени. Грец углубился в чертеж Германа и заявил, что должен сначала проверить все их расчеты, — крыша все-таки основательная. На следующее утро он объявил Антону, что не может отпустить материалы в кредит. Он уж и так слишком многим предоставил рассрочку, он сам по горло в долгах. Антон побагровел и смущенно почесал затылок. Невозможно, совершенно невозможно передать Герману подобный ответ! Он полдня размышлял и наконец придумал выход.

— Я дам вам поручительство, хозяин! — заявил он. Грец посмотрел на него, но ничего не сказал.

— Я отвечаю вам своей заработной платой, хозяин, — продолжал Антон.

Он предложил Грецу выплачивать ему лишь половину заработанных им денег, и тогда крыша к осени будет оплачена. Ведь это верное обеспечение, не правда ли?

— Ну, тогда пожалуй, Антон!

Они договорились, и Антон успокоился.

— Герман ничего не должен знать о нашем соглашении, хозяин. Он ужасно щепетилен и горд.

Грец понимал это.

Через три дня тяжелая подвода Греца вползла на гору, и в тот же вечер они приступили к делу. Через неделю крыша была готова. Герман с удовлетворением осматривал амбар. Десять метров на пять — места хоть отбавляй!

Пшеница приобрела серебристый блеск, рожь потемнела, а кисточки на овсе начали белеть. Хлеба были, правда, невысоки, но Герман был все же доволен — в сущности, все обошлось не так уж плохо. Будущим летом поля не будут так заглушены сорняками, в этом уж можно на него положиться!

А теперь пора! Время не ждет! Герман и Карл готовили косы. Они точили и отбивали их целыми днями, а Герман то и дело поглядывал на небо.

— У Анзорге уже вчера начали, — сообщила Бабетта.

— Ага! — Герман снова испытующе взглянул на небо. — Завтра и мы начнем, Бабетта!

На следующий день было воскресенье, и Антон был свободен. Когда солнце взошло и высушило росу, они начали покос.

— Иди ты вперед, Герман! — закричал Антон.

Герман, немного волнуясь, взмахивал косой. Он далеко заносил руку в сторону, лезвие прогрызало себе дорогу, среди колосьев. Антон дал Герману отойти на десять шагов вперед, затем тоже поплевал на ладони, и коса со свистом загуляла по его полосе. Колосья ложились с шумом и шелестом. У Антона был более сильный и быстрый размах, чем у Германа, и все-таки ему пришлось приналечь, чтобы не отставать от Германа, коса которого продвигалась вперед, раскачиваясь мягко и спокойно. Следом за косцами передвигались Бабетта, Карл и Рыжий: они сгребали снопы и вязали их. Так продолжалось до темноты. Горячее выдалось воскресенье, черт побери!

Антон отпросился у Греца на понедельник, и косьба продолжалась весь следующий день до наступления ночи. Но во вторник Антону пришлось уйти на работу, и теперь он мог помогать только несколько часов по вечерам. А Герман трудился изо дня в день все так же исступленно, словно одержимый. Он был в каком-то опьянении. Откуда только у него брались такие нечеловеческие силы? Рыжий падал от усталости. Карл тоже был порядком измучен, но его достоинство кузнеца не позволяло ему уклониться от работы ни на час.

Бабетта — вот кто был вынослив! Пунцовая — казалось, ее вот-вот хватит удар, — она не сдавалась, только стала чуть-чуть молчаливее.

В долине временами то тут, то там что-то вспыхивало. Это были острия кос, поблескивавшие на солнце. В воздухе стоял гомон отдаленных голосов, поля были полны людьми, местами по жнивью катились высоко нагруженные возы. Нет, занять лошадей в страду им не удалось, да они особенно и не пытались. Нужно было, чтобы им повезло, — это было главное. И им действительно повезло. Погода почти все время оставалась сухой.

Поля Борна на верхней части склона были усеяны снопами. Собиралась гроза. Но наутро поля оказались пустыми. Соседи были изумлены. У них ведь нет лошадей, как они это устраивают? Неужели они таскают снопы ночью на собственном горбу, а рано утром уже снова выходят на работу? Чудеса, да и только! Они и впрямь работают как бешеные, эти парни из Борна, поневоле начнешь их уважать!

— Да как вы это устраиваете?

Они качали головой и смеялись. Это была их тайна.

21

Лицо Германа покрыто потом и грязью, но он смеется. Его давно уже не видали смеющимся.

Они искусно сложили во дворе огромную скирду хлеба, перекрыли ее; новый и старый сараи полны, полон каждый уголок. Как только они втащили на гору последние снопы, упали первые капли. Грозы продолжались три дня, земля захлебнулась дождем.

Герман выставил два огромных жбана пива. Бабетте пришлось купить мяса и сварить один из своих знаменитых супов. А к мясу у них были свежие овощи с огорода Рыжего.

Они пировали и смеялись. Да, им повезло, здорово повезло. Да и должно же было им повезти наконец!

Некоторое время в Борне царило затишье, хотя Герман уже поговаривал о сушке сена, о картошке, репе и водоотводных канавах. Во всяком случае, по воскресеньям теперь работать уже не приходилось.

Они наслаждались воскресным отдыхом, особенно Рыжий: уборка урожая вконец измотала его. О,он умел наслаждаться отдыхом, как никто!

Он вставал поздно, затем умывался — в будни у него не хватало на это времени. Откровенно говоря, он не любил воды; даже в летнюю жару вода и холод были его заклятыми врагами. Потом он растягивался, чтобы вздремнуть где-нибудь на самом солнцепеке. Он лежал на спине плашмя, словно сваленный ударом кулака, совершенно безжизненный, только борода вокруг вздутых, багровых губ шевелилась при каждом шумно вырывавшемся вздохе. Тетушка постоянно спала возле него, зарыв клюв в перья, зачастую тут же спала и Ведьма, положив голову ему на живот.

Во дворе царила воскресная тишина. Куры и утки Бабетты с кудахтаньем и кряканьем бродили вокруг огромной башни из снопов, словно по волшебству выросшей посреди двора. Это была целая гора хлеба. Налетали, трепыхая крылышками, воробьи, возбужденно порхали голуби, даже вяхири прилетали из лесу: в Борне опять появилась пища.

Вздремнув, Рыжий старательно выводил письмо к Эльзхен, иногда принимался читать желтенькие книжечки, отыскавшиеся среди наследства, оставленного Михелем. Это был бульварный роман «Тайна зеленого свода». После обеда он снова ложился поспать — вот воскресенье и прошло.

Но в одно из воскресений, когда он почувствовал себя уже бодрее, Рыжий решил отправиться в лес, примыкавший к его огороду.

Едва пройдя сто шагов, он остановился как зачарованный. Здесь было темно и таинственно тихо. Огромные дубы, буки, ольхи, ели — смешанный лес, немного одичавший, чудесный лес! Он прислушался; сердце его громко билось, красота леса взволновала его. Высоко среди вершин светило солнце, ветви покачивались с тихим, далеким шумом, но внизу, на земле, было совершенно тихо, ничто не шевелилось. Глубокое молчание наполняло его благоговением и даже внушало легкий страх. Не лучше ли вернуться? Каждую минуту может случиться что-нибудь непредвиденное, из темноты навстречу может кто-нибудь выйти. Ему казалось, что он видит сон. Он так давно не был в лесу. Его ухо уловило писк комара, над листьями папоротника плясали золотистые мухи: казалось, что у них нет крыльев, — маленькие бронзовые шарики; покачнулась ветка бука, взлетела птица, но Рыжий ее не видел. Вдали тихо и задумчиво пела птица. Пение ее слышалось словно сквозь сон.

Рыжий пробирался вперед крадучись, втянув голову в плечи, словно вор, словно злоумышленник, вторгшийся в храм.

— Чудесный лес! — произнес он, чтобы хоть чем-нибудь нарушить тишину.

Однако спустя немного он освоился с сумраком и торжественной тишиной леса. Он кашлянул несколько раз и начал спокойно, пытливо оглядываться вокруг. Лишь теперь он был в состоянии внимательно осмотреть лес.

Да здесь полным-полно сухого хвороста и валежника! Можно обогревать жилье целую зиму, две, три зимы, не тратя притом ни гроша. Он остановился. Грибы! Здесь где-нибудь поблизости должны быть грибы; в следующий раз он захватит с собой мешок. Черная лесная почва! Тут он не мог удержаться, опустился на колени и начал рыться в ней руками. Как изумительно пахнет эта черная земля — более прекрасного запаха нет на свете. Яма, полная перегнивших листьев! Все это могло ему пригодиться, очень пригодиться! Для его садоводства, которое он со временем собирался открыть в Хельзее, — да, да, как только приедет Эльзхен! О, у Рыжего тоже были свои планы, только он не говорил о них. Камни, камни, плиты великолепного песчаника, — они тоже отлично пригодятся ему. Впоследствии!

Внезапно он очутился перед мшистой скалой; пеней тонкой жилкой струился родник. Между двух скал Рыжий обнаружил отверстие. Из любопытства он осторожно просунул туда голову: пещера, самая настоящая пещера! Пещера была так велика, что в ней свободно могли поместиться лежа четыре человека. И настолько высока, что он мог в ней стоять, выпрямившись во весь рост. В пещере было совершенно сухо, пол был усыпан обугленными щепками. Здесь, по-видимому, жил дровосек или охотник. Рыжий с ребяческим рвением подмел пещеру, затем забрался в нее и уселся там в самом благодушном настроении. Он слышал, как каплет родниковая вода, стекая со скалы. По стволу дерева, росшего у самого входа в пещеру, резвясь скакала белочка. Чудесное местечко! Здесь немного жутко, но зато удивительно красиво! Он наслаждался торжественной тишиной леса и журчанием родника. Он дышал глубоко и радостно.

— Ну, теперь-то Эльзхен, наверно, скоро приедет! — проговорил он. — И маленький Роберт!

Эльзхен жила в услужении у владельца лесопильни в Тюрингии, и хозяин пока не мог обойтись без нее. Но как только он ее отпустит, она приедет вместе с маленьким Робертом, — так писала Эльзхен.

Ах, какое это было сказочное воскресенье!

С тех пор лес властно влек его к себе. Каждое воскресенье он отправлялся на разведку. Он старался запомнить места, где лежали каменные плиты, мох, перегной. Хорошо было узнавать, где растут грибы, ландыши и черника. Хорошо было запоминать солнечные — полянки, на которых зрела земляника.

— Посмотри-ка, Роберт, — земляника, сладкая земляника!

В одно из воскресений он не смог отыскать свою пещеру. Целую неделю он чувствовал себя несчастным. Не во сне же он видел эти скалы, и высокое дерево, и карабкающуюся белку! Или в этом лесу водится нечистая сила? Но в следующее воскресенье он снова набрел на свою пещеру и был счастлив. Белочка, резвясь, снова прыгала по стволу старой лиственницы. Ее коготки забавно постукивали по коре, отставшей тонкими слоями. Рыжий собрал корм для белочки и положил его к подножию дерева. Потом уселся у входа в пещеру, закурил трубку и с наслаждением затянулся.

Белочка соскользнула вниз головой по стволу и подкралась к приготовленному угощению. Тут она заметила Рыжего, сверкнула в его сторону маленькими блестящими глазками и вот уже снова исчезла среди ветвей. Рыжий тихонько свистнул.

— Ничего, скоро ты будешь есть из моих рук, — сказал он, — я уж знаю. И скоро придешь в мою пещеру, Скажешь — нет?

В иные воскресенья он целиком отдавался очарованию леса. Когда бывало ветрено, деревья шумели сильно и грозно; он вздрагивал — их шум напоминал звуки органа в церкви. Но в другие воскресные дни его ум бывал направлен исключительно на практические вещи: он рыскал, обследуя камни, почву и растения. Потом принялся таскать камни из лесу и складывать их около своего огорода. Он таскал камни из лесу все лето и осень. Кто хочет строить, тому нужны камни!

Иногда Рыжий приносил Бабетте из лесу корзиночку черники. Один раз он высыпал ей на стол груду грибов. Но Бабетта не хотела к ним прикоснуться.

— Боже милостивый, что это за мерзкие грибы? — закричала она. — Ты что, отравить нас вздумал?

Рыжий отварил грибы, но никто не захотел их пробовать. Рыжий с наслаждением съел их сам и сидел, лукаво поглядывая на друзей. Они тоже смотрели на него и ждали, что он свалится замертво. Но он остался жив.

22

В эти дни из кухни часто доносится пение Бабетты. Высоким, пронзительным голосом она поет старинные, берущие за душу песни. Когда она уже не может вытянуть ноту, она останавливается, а потом продолжает на целую октаву ниже. Карл сидит на крыльце и плетет свои корзины.

— Красивая песня, Бабетта! Как там дальше-то поется?

— Ее пели, когда я была молода! — Бабетта глубоко вздыхает. — Ах, боже мой!

Она подозрительно часто ходила в город. У нее не хватало нескольких зубов сбоку, это было не так страшно; но в верхнем ряду у нее недоставало как раз двух передних, и это было некрасиво. В один прекрасный день эти уродливые дыры исчезли, на их месте появилось два ослепительно белых — пожалуй, слишком белых, — зуба.

Побывав в городе, Бабетта каждый раз возвращалась нагруженная свертками. Опа обливалась потом. Все свои покупки она тащила на гору сама, потому что всем, что она купила за день, ей хотелось полюбоваться в тот же вечер. В пакетах были полотенца, передники, белье. Однажды она притащила целую штуку полотна и всю неделю кроила простыни и наволочки. Потом принесла новые башмаки и долго смотрела на них влюбленными глазами. У них были лакированные носки! Да она никак с ума сошла? В воскресенье она попробовала надеть новые башмаки и пройтись по двору. Она переваливалась с боку на бок, осторожно, словно шла по гвоздям, а потом поспешно сняла элегантные башмаки. Ноги у нее горели как в огне. Башмаки были слишком узки. Она была страшно огорчена. Столько денег зря!

В другой раз она притащила тяжелый сверток черного сукна. Это было отличное плотное сукно с шелковистым блеском. Такому сукну сноса не будет.

Пришла вдова Шальке.

— Здравствуй, Фрида! — сказала Бабетта. — О, у меня накопилась для тебя уйма работы.

Нужно было перешить ее зеленое шерстяное платье и две юбки, затем у нее было старое зимнее пальто, уже довольно поношенное. Из него Шальке должна была сделать жакетку. Рукава нужно оторочить черным мехом, из такого же меха сделать и воротник.

— Из меха? Разве у тебя есть мех? — спросила Шальке, и у нее даже нос заострился от любопытства. Она сразу заметила новые зубы во рту у Бабетты. Выиграла Бабетта, что ли?

— Но лучше всего, Фрида, если ты начнешь с черного суконного платья, — заявила Бабетта. — Это должно быть такое платье, в котором можно было бы ходить и в церковь.

Она не могла больше удержаться — достала сверток с черным сукном и раскинула его на кухонном столе. Потом взяла кофейную мельницу, зажала ее между колен и начала молоть кофе. Портниха! Это было что-то вроде праздника: вот уже два года, как у нее не шила портниха.

У Шальке было достаточно времени, чтобы рассмотреть черное сукно. Она гладила его своими прозрачными пальцами.

— Замечательное сукно! — сказала она, не скрывая восхищения. — Ему сноса не будет. Наверное, марок по восемь за метр?

— Восемь? — возразила Бабетта. — Ишь ты какая! Двенадцать, если хочешь знать! — торжествующе закричала она.

— Что ты говоришь? — Шальке опустила голову, на ее лице проступил легкий румянец. Смотрите-ка, у этой Бабетты, как видно, водятся деньжата! Не нужно портить с ней отношения. Да, сказала она, материал отличный, не всякий может себе позволить купить такой! И платье можно сделать городского покроя, не правда ли? Ведь в конце концов Бабетта еще молодая женщина!

— Вид у тебя молодой и свежий, Бабетта, — сказала Шальке. — Ты, кажется, немного пополнела, но это тебе идет. А какой у тебя кофе! Даже у жены бургомистра кофе не лучше.

Каждый человек любит послушать приятные речи, и Бабетта налила Шальке еще чашку кофе.

— Ты видела за последнее время Шпана, Фрида?

Да, ответила Шальке, она его видела, — ведь она ходит к нему каждые две недели, чтобы осмотреть его белье. Он становится все более странным, этот господин Шпан. Мете у него приходится нелегко. Он то и дело распекает ее: то она опоздала минут на пять, то слишком шумно прошла по комнате, то недостаточно экономно ведет хозяйство. Он стал так скуп за последнее время.

И еще он не разрешает Мете выходить из дому, а ведь она молодая девушка, и у нее есть жених. Но в прошлое воскресенье она все-таки ушла, была на вечеринке, а потом еще пошла прогуляться со своим женихом и вернулась домой в три часа утра. И вдруг дверь распахнулась, и перед нею предстал Шпан, еще одетый. Мета чуть в обморок не упала от испуга. А Шпан заявил: «То, что ты делаешь, Мета, грех — да, грех! Все кабачки закрываются в час ночи, а теперь уже три». Мета чуть не провалилась сквозь землю от стыда. И тогда Шпан сказал: «Ступай в свою комнату, стань на колени и проси господа, чтобы он снова наставил тебя на путь истинный. И я тоже буду за тебя молиться».

Бабетта удивленно покачала головой.

— Он Мете добра желает, — продолжала Шальке. — У него благородные намерения. Но ведь Мета в конце концов молодая девушка. Она три дня ходила бледная как смерть и плакала. Она говорит, что долго этого не выдержит. Шпан становится все более странным, часто разговаривает вслух сам с собой. Временами она просто боится его.

Бабетта испуганно подняла глаза.

— Боится его? — переспросила она шепотом.

— Да, боится. Мета так говорит.

Бабетта долго молчала, потом покачала головой.

— Послушай, Фрида, — заговорила она, понизив голос, — мне ты ведь можешь все рассказать — ты знаешь, как я отношусь к Шпану. Но не рассказывай другим; ты знаешь, каковы люди. У Шпана все это от нервов, нервы у него не в порядке, вот и все.

Шальке поклялась не говорить никому ни слова.

— Это ты сейчас так говоришь, Фрида. Но стоит им угостить тебя чашечкой кофе, и твой язык начинает молоть, как мельница. Ты не обижайся на меня за то, что я это говорю, мы ведь с тобой старые знакомые. Мне рассказывали, что ты говоришь о Христине, — о, только не сердись на меня! — будто она красит щеки и франтит и заигрывает с мужчинами.

Шальке побледнела еще больше и отодвинулась от стола.

— Пусть я умру на месте, — воскликнула она, — если я говорила это или что-нибудь подобное! Совсем наоборот, я говорила… Ах, я говорила, что фрейлейн Христина…

Ну-ну, Бабетта хочет только сказать, что иногда нужно попридержать язык: люди ведь только и делают, что болтают, весь город полон сплетен.

Шальке начала снимать мерку. Не так-то легко было шить на Бабетту. У нее была немного кривая спина. Ну, это еще можно было поправить, но груди свисали до самого корсажа юбки, а живот был подозрительно велик. Шальке покосилась на ее живот. Ах ты господи! Она высчитывала и прикидывала, чертила по черному сукну мелом и взяла в руки ножницы.

Бабетта испугалась не на шутку, увидев, что Шальке взялась за ножницы, а Бабетте как раз нужно было уходить, оставив ее одну. Боже мой, ведь в конце концов такое платье не пустяк! Она ушла в хлев и принялась за работу.

— Спасибо, Бабетта! — сказала Шальке, прощаясь. — Значит, я послезавтра приду на примерку.

Спускаясь с горы, она вся была полна злорадства: нет никакого сомнения в том, что Бабетта беременна. Да еще на последних месяцах! На следующий день она рассказала об этом заказчицам. Да, да — несмотря на то, что ей уже под пятьдесят! Пятеро мужчин, ничего удивительного! «И старая кобыла до соли лакома». Шальке хихикала про себя. Но кто же это мог быть? Который из пятерых?

А Бабетта уже действительно не могла больше скрывать свое положение. Да и не хотела скрывать. Когда она шла по двору, все могли видеть ее вздутый живот, но это ее не тревожило. Так устроил господь бог, а она — лишь смиренно£.орудие в его руках.

— Послушай, — смущенно обратилась она к Герману как-то вечером, очутившись вдвоем с ним в хлеву, — я уже давно собиралась поговорить с тобой, да все как-то не выходило. Я хотела тебе только сказать, что мы скоро поженимся — Карл и я.

К изумлению Бабетты, Герман нисколько не удивился. Ведь в конце концов и у них были глаза. Эго было самое лучшее для Карла, самое лучшее для Бабетты. Герман благословлял их.

23

В продолжение нескольких недель по вечерам только и было разговора что о лошадях, которые Герман собирался купить у своей тетки. Они знали этих вороных, о которых Герман так долго мечтал, — они видели их весной, когда кони привозили в Борн зерно для посева. Это были прекрасные, сильные лошади.

Но Антон был против этой покупки. Он вообще был против покупки старых лошадей. Их нужно щадить, из года в год от них все меньше пользы, а корма им надо все равно что молодым. А молодые кони с каждым годом становятся сильнее.

В один из жарких осенних дней Герман отправился в Нейштеттен покупать у тетки вороных. Он выложил ассигнации на стол. Это были первые деньги, вырученные им после уборки урожая. Как раз в ту минуту, когда он собрался домой, разразилась сильная гроза, и ему пришлось задержаться. Но после ужина он тотчас же тронулся в путь.

Килиан, батрак, вывел лошадей из конюшни и сказал, что проводит его часть пути. Они двинулись. Было уже темно.

— Это хорошие кони, Герман, — раздался во тьме голос Килиана. Он ходил за ними шесть лет. Они еще пригодны ко всякой работе, только не надо их погонять, В последнюю зиму он возил на них дрова, тяжелые возы, более молодым коням с этим не справиться. С ними надо много разговаривать, так они приучены. Вот этого зовут просто Черный, а вот этого, с отвисшим правым ухом, — Бродяга, потому что он и впрямь настоящий бродяга. Килиану пора было возвращаться. Если Герман будет все время идти таким шагом, то он еще до восхода солнца доберется до Хельзее.

— Доброй ночи! — Килиан похлопал лошадей по крутым бокам. — Прощайте, я приду как-нибудь вас навестить!

Он исчез в темноте.

Герман пошел своей дорогой. Ливень размыл почву. Герман увязал в грязи, копыта лошадей шлепали позади него. Вороные шли за ним без недоуздка. Они знали, что Килиан не отдал бы их дурному человеку.

Время от времени Герман начинал с ними громко разговаривать. Он говорил, что им будет хорошо в Борне. Почва там легче, чем в Нейштеттене, — ведь там вязкая глина. Овса у него достаточно, они могут есть досыта, он не так скуп, как его тетка. И лошади, довольные, брели за ним следом.

Грозовые тучи еще неслись по небу, но затем прояснилось, и внезапно над ним раскинулось сверкающее звездное небо. Кузнечики, которых дождь загнал в норки, выползли и снова завели свою трескотню. Над полями повеяло запахом промокшего сена. В прудах снова заквакали лягушки. Воздух быстро теплел, и наконец стало так же душно, как перед грозой.

Герман шел вперед при свете звезд, под аккомпанемент пиликавших кузнечиков. Шаги его звучали твердо и уверенно. Он много пережил за этот год, иногда падал духом, временами приходил в отчаяние — он охотно сознавался в этом. Теперь он вел в Борн лошадей — начиналась новая полоса, теперь все станет легче. Он будет идти своим путем все дальше, все вперед. Никакая сила на свете его не остановит.

— Но, вперед! Эй, не засыпайте!

Когда взошло солнце, он добрался до Борна. Он был весь мокрый от росы. Все высыпали наружу, чтобы осмотреть вороных. Пришли наконец! Да, теперь самое трудное уже позади!

Герман обтер лошадиные спины мешком, и они так и заблестели в лучах утреннего солнца. Они были черны как смоль, в их аспидно-серых гривах кое-где мелькали седые волоски. У них были широкие, мощные копыта; черт побери, на такие копыта действительно можно прочно опереться, когда поклажа тяжела! На бабках у них густыми пучками росли седые волосы — настоящий мех. Это были прекрасные, сильные животные, все единодушно признавали это, а Герман сиял от радости и вытирал потное лицо.

— Сильные кони! — кивнула Бабетта. — Я перевидала немало лошадей на своем веку.

В это время из сарая вышел Антон. На спине у него висел мешок с инструментами. Он был все время против этой покупки и теперь критически осматривал лошадей. Откровенно говоря, сейчас они нравятся ему еще меньше, чем весной. Он недовольно покачал головой. Ему достаточно взглянуть на ноздри лошади, чтобы определить, сколько ей лет. Тетка надула Германа.

— Никто не говорит, что они молоды. Зато они и стоят дешево.

Дешево? Ну, за ту же цену Герман мог бы получить молодых лошадей. У одной круп был слишком покатый, а у другой впадина на спине, и передние бабки у нее не совсем в порядке, хотя она и не засекает. Антон придирался. К тому же ему очень хотелось проявить свою осведомленность, хотелось, чтобы они увидели, что он действительно знает толк в лошадях.

— Я, во всяком случае, не купил бы этих лошадей, Герман! — заявил он, направляясь к воротам.

Герман был огорчен. Он целые сутки не спал, шел всю ночь напролет — не удивительно, что его легко было вывести из себя. Кровь ударила ему в голову.

— Ты не купил бы! — ответил он. — А я купил, и в конце концов я ведь хозяин в Борне!

Антон резко обернулся. Слышно было, как звякнули тяжелые инструменты в его мешке.

— Хозяин в Борне? — повторил он, наморщив лоб, с легкой насмешкой. — Прекрасно, прекрасно! Всего хорошего! — И он ушел.

Вернувшись вечером, Антон долго возился в сарае. Когда он вышел, его рюкзак был набит, в правой руке он держал полный мешок. Он распахнул дверь в кухню.

— Ну, я ухожу, Бабетта! — закричал он. — Спасибо за все! Мы с тобой как-нибудь увидимся. Будь здорова!

Бабетта не поняла его.

— У вас есть где-нибудь работа? — спросила она.

— Нет, нет, но я ухожу! Передай им всем привет, и Герману тоже. Ему не следовало говорить: «Я хозяин в Борне», — можешь ему спокойно это передать!

Прежде чем Бабетта опомнилась от изумления, Антон исчез.

За ужином Герман едва прикасался к еде. Расстроенный, с мрачным лицом, жевал он кусок хлеба. Ну ладно, ему не следовало этого говорить, он сознавал. Но этот Антон способен свести человека с ума своей болтовней о лошадях. То круп не в порядке, то спина, то одна из них хромает, и еще бог знает что. Вечно он придирается, всегда всех учит, и это тянется уже давно.

Герман был рассержен не на шутку.

— И из-за этого нужно было сразу сорваться и убежать? — выкрикнул он.

Никто не проронил ни слова, только Бабетта тяжело вздохнула.

Однако после ужина Герман незаметно вышел и спустился в город. Он нашел Антона, как и предполагал, в «Якоре». Антон сидел, обхватив голову своими огромными руками; перед ним стояла кружка пива. Он не взглянул, когда Герман уселся против него, но как только Герман открыл рот, он поднял руку, словно обороняясь:

— Ни слова! — закричал он. — Ты не должен был этого говорить, Герман! Довольно, довольно! Ни слова!

Герман сказал, что провел целые сутки на ногах и что ведь в конце концов Антон разнес лошадей в пух и прах.

Антон желчно рассмеялся:

— И это, по твоему, лошади? Да твоя тетка просто-напросто обманула тебя! Околпачила, как последнего дурака! А попробуй только заикнуться об этом, — ревел Антон вне себя, бросая на Германа такие взгляды, словно хотел испепелить его, — так ты, видите ли, хозяин в Борне!

Герман достаточно хорошо знал Антона. Продолжать с ним разговор сегодня бесполезно. Герман поднялся. Он надеется, сказал он, что завтра Антон посмотрит на все это иными глазами, — сегодня он слишком возбужден.

— Возбужден! — взревел Антон, чуть не опрокинув стол. — Возбужден! Да я спокоен так, как только может быть спокоен человек!

На следующий день Генсхен попытался уговорить Антона, но и он вернулся домой заметно присмиревшим. Он застал Антона пьяным, и тот напрямик заявил ему, что никогда не вернется в Борн, где есть хозяева и батраки. Пусть, мол, они не стараются понапрасну. Если Герман желает иметь батраков, пусть выпишет себе откуда-нибудь рабов! А он, Антон Хохштеттер, родом из Лангенценна во Франконии, плотник по профессии, — человек свободный, а не раб какой-нибудь!

— Можешь ему так и передать! — сказал он.

Бабетта тоже пыталась уладить дело. Она отправилась в «Якорь», но Антон не дал ей и слова сказать. Он пил запоем; увидев ее, он тотчас же начал бушевать. Этого только не хватало, закричал он, теперь уже и бабы вздумали вмешиваться в споры между мужчинами! Бабетта пустилась наутек.

Нужно было оставить Антона на несколько дней в покое. В Борне царило печальное настроение, словно в доме был покойник. По вечерам они почти не разговаривали между собой; можно было подумать, что Антон умер. Лишь теперь они почувствовали, как много он значил для них. Они любили его за мужественный, непреклонный нрав: он словно излучал силу. Этот человек не отступал и не колебался, он не уступил бы и самому сатане. Никогда они не слышали от него ни слова жалобы, одни только проклятия. Смелости у него было нисколько не меньше, чем самоуверенности. У каждого из них были свои заботы, большие и мелкие, и они часто поддавались унынию и падали духом, хотя и старались это скрыть. Антон же никогда не унывал, никогда. Сила, с которой он противостоял всем испытаниям, поражала их.

Через несколько дней Герман сделал еще одну попытку.

— Послушай, Антон, — сказал он, — я пришел к тебе еще раз, последний! У меня тоже есть самолюбие!

Антон кивнул. Герман сказал ему, что у них на горе похоронное настроение и что они успокоятся, только когда он вернется.

— Я говорю совершенно откровенно. Ты необходим нам, ты поддерживал в нас мужество.

Антон выслушал молча, подумал немного и наконец поднял голову. Он посмотрел в глаза Герману долгим, твердым, решительным взглядом. Потом снова потупился.

— И я, — сказал он, — если уж говорить начистоту, я тоже тоскую по вас! Я здесь просто пропадаю! Все это глупости.

Он протянул Герману руку.

— Завтра я вернусь!

24

Пока шла уборка урожая, о свадьбе, разумеется, и думать не приходилось, да Бабетта и не думала. Картофель, репа, второй и третий покос, сено — какая уж тут свадьба! Но ее беременность становилась все более и более заметной. Сможет ли она в таком виде предстать перед алтарем? Ей будет смертельно стыдно перед пастором, а люди станут пальцами на нее указывать. Не лучше ли обождать, пока ребенок появится на свет, а потом уж обвенчаться? Почему бы и нет? Бабетта была женщина практичная.

Но Карл возражал. В конце концов, заявил он, он тоже имеет право голоса в этом деле — ведь это его ребенок, и он хочет, чтобы ребенок родился так, как предписывает закон. Пусть Герман их рассудит. Герман стал на сторону Карла.

— А какой у тебя вид, Бабетта, — сказал он, — это совершенно безразлично!

Ему нужно было сегодня побывать по делам в городе, и он взялся переговорить с пастором.

— Недель через шесть, ладно?

— Ах ты господи! — сокрушалась Бабетта. Она была просто в отчаянии. — За шесть недель я не справлюсь, Герман!

— Ну, через два месяца, иначе может оказаться поздно.

Два месяца! Бабетта была вне себя от волнения. Когда она начинала соображать, что еще нужно сделать, она совершенно теряла голову. Люди добрые! К тому же почти ежедневно приходили гости, приятельницы, которые узнали об оглашении брака и хотели принести свои поздравления. Видишь по крайней мере, что у тебя есть друзья! Они либо глазели с любопытством на ее живот, либо старались не замечать его и глядели, с риском вывихнуть себе шею, куда-то в пространство. Надо надеяться, она еще дотянет, думали женщины. Два месяца! Как бы с нею не произошло чего при венчании! Голубой эмалированный кофейник Бабетты целый день стоял на очаге.

Одна из первых заявилась с поздравлениями вдова Шальке. Она просунула в кухонную дверь бледное лицо и долго с укоризной качала головой. Потом сказала:

— Хороша, нечего сказать! Так-то ты относишься ко мне! Ни словом не обмолвилась! Поздравляю тебя. Ах, кто бы мог подумать, Бабетта!

— Входи же, Фрида! Очень мило с твоей стороны, что ты пришла. Кофе еще не остыл.

Шальке сидела в скромной позе, опустив веки и прихлебывая кофе.

— Сколько лет твоему жениху, Бабетта? — спросила она.

— Сколько лет? — Ну, точно Бабетта не знала. — Так, лет около тридцати.

— Около тридцати? Он выглядит гораздо старше. Около тридцати, говоришь ты? — Шальке рассмеялась своим коротким жиденьким смешком. — Да это ведь совсем еще молодой человек, Бабетта!

О да, ответила Бабетта, он еще молод, да и она ведь не старуха. Тут она вспомнила важную вещь: ее дочери Альвине, которая служит в Рауне у портного, к свадьбе тоже понадобится черное платье. Материал у нее найдется.

— Я совсем не знала, что у тебя такая взрослая Дочь! — заявила Шальке. — А ты выходишь замуж, И у тебя будет маленький!

Шальке прекрасно знала, что у Бабетты есть взрослая дочь, но она не могла устоять: ну как не съязвить при таком удобном случае? Бабетта беспокойно ерзала на стуле, смущенно бормотала что-то, и вдруг в ней шевельнулась неприязнь к Шальке. Она заявила, что, пожалуй, лучше будет отослать материал Альвине, — пусть ей сошьют платье в Рауне.

Шальке почувствовала, что зашла слишком далеко.

— Ах да, — сказала она, — прости меня, Бабетта: теперь я вспоминаю, что ты уже один раз была замужем. Как быстро летит время!

Бабетте приходилось часто бывать в городе. Не мог же Карл предстать перед алтарем в этой рваной и покрытой заплатами куртке! Ему необходим черный свадебный сюртук, и цилиндр, и ботинки, и еще всякая всячина. Ах ты господи, а время-то уходит!

Затем Бабетте надо было съездить в родную деревню, где была похоронена ее мать. Она должна была сказать своей матери, лежащей в сырой земле, что выходит замуж, и попросить ее благословения. Так надо было, без этого Бабетта обойтись не могла, хотя на поездку туда и обратно ушло целых два дня.

Приближался день свадьбы. Бабетта волновалась все сильнее. Она устроила генеральную уборку, предстояла еще большая стирка. Бабетта начала составлять список блюд для свадебного стола. Герман пожелал уплатить за все, предоставив Бабетте полную свободу выбора. Бабетта напекла целую гору пирогов — нельзя же, чтобы угощение было скудным! Она хлопотала у себя на кухне до поздней ночи, эта неутомимая труженица, которой так скоро предстояло стать матерью.

За неделю до свадьбы Бабетта окончательно впала в панику. Пот струился у нее по лицу, она попросту не могла управиться со всей работой. Она послала дочери телеграмму, чтобы та немедленно приехала. Это была первая телеграмма, отправленная Бабеттой за всю ее жизнь.

Альвина известила, что едет. Портной дал ей отпуск.

— Альвина едет!

Весь Борн был охвачен волнением. И вот она приехала.

Это была дородная, пышущая здоровьем девушка с толстыми румяными щеками, пытливо глядящими глазами и русыми косами, обвитыми вокруг головы. Красивой ее нельзя было назвать: у нее был слишком большой рот, и когда она смеялась, у нее сильно обнажались десны. А смеялась она почти беспрестанно. Голос у нее был такой же визгливый, как у Бабетты, и молчаливостью она тоже не отличалась. С первого же часа она почувствовала себя в Борне как дома. Антон поглядывал на нее не без удовольствия.

— У тебя, Бабетта, дочка — бой-баба! — одобрительно заявил он, — Есть на что посмотреть, черт побери!

В последнюю минуту выяснилось, что Бабетта забыла самое важное: фату и миртовый венок. С двадцатилетнего возраста она мечтала о фате и миртовом венке: что это за невеста, если у нее нет фаты и венка? Обойтись без них было совершенно невозможно! Ведь в конце концов деньги у нее есть, почему же она должна пренебречь мечтой всей своей жизни? За три дня до свадьбы она отправилась в город и посвятила в это дело вдову Шальке.

— Как ты думаешь, Фрида?

Шальке горячо поддержала ее. И в самом деле, почему Бабетте не надеть фату и миртовый венок, раз даже крестьянские девушки это делают? Но тут возникло затруднение: в Хельзее невозможно достать что-нибудь приличное, в Нейштеттене тоже. Шальке предложила съездить в город. В город? Полдня езды туда и полдня обратно только для того, чтобы купить венчальную фату и венок? Неслыханное дело!

— Сколько же ты возьмешь за такую услугу?

Она? Ничего! Она сделает это просто по дружбе.

— Ты, конечно, приглашена на свадьбу, Фрида! — ответила Бабетта, сраженная таким великодушием. — Это само собой разумеется!

25

Господь бог не оставил ее своими милостями: торжественный день ее жизни наконец-то наступил. Бабетта встала в четыре часа утра, от волнения она не могла спать дольше. Когда свадебная карета с голубыми шелковыми занавесками въехала во двор, — а без кареты она не согласилась бы венчаться, — Бабетта всхлипнула так громко, что можно было подумать, будто ее ведут на казнь.

— Влезай поосторожнее, мама! — сказала Альвина. — Помни о твоем положении!

Этого только недоставало! Бабетта в белой фате и миртовом венке едва влезла в карету. Наконец уселся и Карл, и карета покатилась с горы. Карл сидел неподвижно, как изваяние, олицетворяющее торжественность и достоинство. Он держал цилиндр на коленях и был совершенно неузнаваем в черном праздничном сюртуке и высоком белом воротничке. Он молчал, временами у него вырывался глубокий вздох, он тоже был взволнован, и в голове его теснились мысли. На его жилетке болталась золотая цепочка. Бабетта подарила ему к свадьбе золотые часы с цепочкой — так полагалось.

Остальные отправились в церковь пешком. Бабетте очень хотелось, чтобы и они поехали в коляске следом за новобрачными. Она бы охотно оплатила коляску, но Герман даже рассердился, как только она об этом заикнулась. Рыжий остался сторожить дом. К тому же ему нечего было надеть — не мог же он идти в церковь в своей зеленой заштопанной куртке.

В церкви Бабетта тихо плакала про себя от умиления. Она не разбирала почти ни слова из того, что говорил пастор.

Она оплакивала всю свою жизнь, и душа ее освобождалась от гнета воспоминаний: безрадостная молодость, работа на живодерне, бросивший ее дровосек — презренный! — и тысячи одиноких ночей, таких страшных, таких беспросветных, что ей оставалось лишь сидеть на своей постели и выть дурным голосом, как воют волки в лесу. Ах, слезы приносили ей облегчение! Теперь это были уже слезы благодарности и смирения! Господь в своей безграничной милости, говорила она себе, допустил ее к своему престолу, она может на коленях приблизиться к нему. Господь милостив к ней как добрый отец, он видит всех своих рабов и рабынь. Он все эти годы взирал на нее, свою смиренную рабу Бабетту. И в своей непостижимой мудрости господь послал ей этого слепца, чтобы он избавил ее от одиночества и заброшенности. Ведь она не знала до сих пор, где приклонить голову, была бездомна, как собака. Кто закрыл бы ей глаза после смерти? Она думала о том, как отрадно теперь ее старой матери взирать на нее с небес. Тут пастор умолк, и Бабетта очнулась от слез. В эту минуту сквозь цветные, сверкающие окна, некогда пожертвованные церкви одним из Шпанов, засияло солнце. Это был хороший знак.

Венчание окончилось. Когда они возвратились в Борн, лицо Бабетты сияло от счастья. Но глаза ее были красны и распухли, словно она вернулась с похорон. Вечером, за свадебным пиром, она беспрерывно смеялась над раздававшимися за столом шутками, сначала сдержанно, как и подобало в столь торжественный для нее день, но потом, выпив несколько рюмок вина, стала кричать и визжать от смеха. При этом она осторожно придерживала руками живот — как бы чего-нибудь не произошло. Вот был бы конфуз, люди добрые!

Это была настоящая свадьба!

Все были веселы и шумели так, что порой никто не мог разобрать собственных слов. Генсхен и Герман без устали наполняли стаканы: вино, пиво, водка — все, что душе угодно! Друзья не поскупились на выпивку. Потом во дворе пускали фейерверк. Фейерверк? Да, да, это была выдумка Ганса. Он заказал дюжину ракет, и когда разноцветные огненные шары с треском взлетали к небу, соседи говорили:

— Видать, они там, в Борне, окончательно спятили!

А Бабетта думала: если матушка, сидя у себя в раю, посмотрит на Борн и увидит фейерверк, что-то она скажет? «Бабетта, Бабетта, дочь моя, ты счастлива», — вот что она скажет!

Около полуночи гости начали прощаться. Ушла и вдова Шальке, обняв перед уходом Бабетту и расцеловав ее в обе щеки.

— Нет, подумать только, какая свадьба, Бабетта! Желаю много, много счастья, — сказала она.

И вот они остались в своей компании, обитатели Борна. Кроме них здесь были только Альвина и брат Бабетты, маленький, кривоногий хитрый крестьянин, у которого из ушей росли волосы, как у рыси. Он поглощал столько вина, пива и водки, что они только рты разинули. Его поразительно длинный, изогнутый нос напоминал клюв попугая. Кроме того, у него был какой-то недостаток в произношении. Даже пока он был трезв, его трудно было понять, и Бабетте приходилось объяснять им, что он говорит. Теперь он поднялся, чтобы произнести речь.

— Что он говорит, Бабетта? — спросил Герман. Он не понял ни слова.

— Он говорит, что в Борне живут прекрасные люди, что он с удовольствием остался бы здесь навсегда и хотел бы, чтобы здесь его и похоронили.

Оратор с кривым носом поднял свой стакан, и они шумно поддержали его тост: в конце концов не важно, как человек говорит, важно, что он хочет сказать.

Альвина, нужно признаться, веселилась вовсю.

Она была уже порядочно навеселе, смеялась и визжала не меньше своей матери. Она изнемогала от жары. На ее щеках, словно на яблоках, пылали резкие пурпурные пятна, глаза метали искры. Она строила глазки Генсхену, — ах, какой красивый малый, какие у него красивые волосы! Но когда Генсхен попробовал ущипнуть ее, она сильно хлопнула его по руке. С ней так быстро не сладишь, он слишком много о себе воображает, этот парень! Она чувствовала на себе взгляд Антона; этот взгляд непрерывно преследовал ее, как луч света. Антон тоже нравился ей — он был такой серьезный и мужественный. Он нравился ей даже больше, чем этот блондин, который, наверное, бегает за каждой юбкой. На Антона скорее можно положиться. Если бы Антон ущипнул ее, она сделала бы вид, что ничего не замечает. Да, ей вдруг страшно захотелось, чтобы он хотя бы прикоснулся к ней, но он держался все время поодаль. Ей нравилось в Борне, — вот это люди. Мать спросила ее, хотела ли бы она, если придется, переехать в Борн. О да, почему же нет?

Антон! Кровь внезапно бросилась ей в голову. Ей надо выйти на свежий воздух, ей в самом деле дурно. Она должна выпить немного холодной воды. Не поможет ли ей Антон накачать воды из колодца? Он сидит ближе всех к двери.

Антон, разумеется, охотно согласился — он ведь был кавалер. Воздух на дворе был изумительно свеж, как глоток снега. А звезды! Вонь от трубки Рыжего стала — просто невыносимой. Антон качал воду, и Альвина наклонилась, чтобы наполнить стакан. Она выпила один стакан, второй… Ах, какая прекрасная, свежая вода! Когда она наполнила стакан в третий раз, Антон наконец обхватил ее. Как глупы иногда бывают мужчины! Но — боже мой! Она тотчас же закричала. Ну и ручищи у этого человека! Как железо! У нее, наверное, три недели не пройдут синяки.

— Ишь ты какой отчаянный! — закричала она.

Антон громко расхохотался. Он попытался удержать ее, но она убежала.

Герман подал знак, и Генсхен наполнил всем стаканы. Тогда Герман встал и произнес речь. Он говорил столько хорошего о Карле и еще больше о Бабетте, ее преданности и добром сердце, что глаза у Бабетты снова наполнились слезами. Ах, если бы покойная матушка могла слышать эту речь! Но вот все закричали, и ей опять надо чокнуться с ними, и все должны выпить до дна. И она тоже! Ах, Бабетта не может больше пить; неужели же эти изверги ничего не соображают!

Наконец и Карл стряхнул свою угрюмую серьезность и торжественную задумчивость. Он внезапно поднялся со стаканом в руке и запел глубоким басом песню. У него был красивый бархатный голос. Песня страшно понравилась, и все так бурно выражали свое одобрение, что он был вынужден спеть еще одну. Веселье не прекращалось, все время придумывали что-нибудь новое. Генсхен поднялся и прошептал Карлу что-то на ухо. Карл тотчас же сбросил свой черный свадебный сюртук. Но это пришлось не по вкусу Бабетте. Нет, так не годится! Она рассердилась. На что это похоже? Не может же Карл в день своей свадьбы сидеть в жилетке! Но Герман, знавший таланты Генсхена, объяснил ей, что Генсхен будет сейчас показывать волшебные фокусы и что ему для этого нужен сюртук Карла. Фокусы? Фокусы! Да, вот это свадьба так свадьба, люди добрые! Сначала фейерверк, потом фокусы! Жаль, что Фрида ушла так рано.

Генсхен исчез, а когда вернулся, все так и покатились со смеху. Тут и мертвый рассмеялся бы. Он был невероятно комичен в черном праздничном сюртуке, который был ему слишком широк, в залихватски надетом цилиндре, с тросточкой в руке. Он сдвинул цилиндр и вытянул губы. Какие трели! Да это соловей! Ну, что вы на это скажете! Куриное кудахтанье — тут происходит настоящая куриная битва! Потом залаяли собаки, большие и маленькие дворняжки — целая деревня. Ведьма, спавшая под столом, вылезла, тявкая, и бросилась к ногам Генсхена. Но тут вдруг целое сборище котов принялось так жалобно мяукать, что Ведьма буквально взбесилась. Полный мешок котов! А когда все эти коты принялись фыркать, Ведьма испугалась, поджала хвост и дрожа ретировалась под стол.

Генсхен снял цилиндр и раскланялся. Отделение первое! Затем он засучил длинные рукава праздничного сюртука, похлопал в ладоши, показал руки: пусто. Он взмахнул кончиками пальцев, и к ним вдруг прилипли талеры, затем тотчас же исчезли снова. Он сжал кулаки, открыл их: пусто. Снова сжал, и когда открыл во второй раз, в каждой руке было по белому яйцу. Яйца тоже исчезли. Тогда Генсхен извлек из ноздрей Германа, Альвины и Антона по талеру, а под конец вынул изо рта у брата Бабетты яйцо. Но когда он вытащил яйцо изо рта у Бабетты, она завизжала так громко, что задохнулась. При этом она крепко схватилась обеими руками за живот, иначе ребенок появился бы на свет в ту же минуту — бог свидетель.

Здорово! Генсхен громко хохотал. Он снял сюртук и возвратил его Карлу. Альвина кричала от удовольствия: вот это люди так люди!

Теперь Альвина была уже совершенно пьяна, она это чувствовала: все плыло у нее перед глазами. Ее снова охватило желание, просто непреодолимое, чтобы Антон, этот верзила, силач, скупой на ласку, обнял ее еще раз. Ах, господи, как он застенчив, и в то же время как странно он все время на нее смотрит! Альвина вдруг опять покраснела, она так и залилась краской. Она поднялась. Ах, ей дурно, заявила она, а лицо у нее при этом пылало, как раскаленные угли. Ей, мол, опять надо напиться холодной воды. Не поможет ли Антон ей снова? Ну, разумеется, Антон галантен, как всегда. Он обнял ее так крепко, что на этот раз она не могла улизнуть, да она вовсе и не пыталась. Антон сказал, что охотно побеседовал бы с нею несколько минут без помехи: они могли бы пройти в сад. «Нет, нет», — закричала Альвина, однако пошла с ним в сад. На этот раз они долго не возвращались.

— Я боюсь! — сказала Альвина. — Боже мой, Антон, что они подумают?

— Ничего не подумают! — ответил Антон и протолкнул ее в дверь.

Да, действительно, они ничего не думали. Даже не обратили на них никакого внимания, когда они вернулись. Брат Бабетты был вдребезги пьян и пытался справить естественную нужду в углу кухни. Герман взял его в охапку и вынес, и все они захохотали как одержимые.

— Вышвырни его вон, Герман, вон! — кричала Бабетта. — Какой стыд! На моей свадьбе!

Но тут пришла очередь Рыжего. Он почти весь вечер молчал, только пил без разбора вино, пиво и водку и думал об Эльзхен и своем маленьком Роберте. Он тоже скоро отпразднует свадьбу! Ждать; быть может, осталось не так уж долго. Он сидел весь багровый, покуривая свою обгрызенную трубку, распространявшую удушающее зловоние.

Рыжий сам приготовлял табак из каких-то листьев и лесных корешков, сохраняя рецепт в тайне. Бабетта, сидевшая рядом с ним, чуть не падала в обморок от этой вони!

Но вот пришла его очередь. Внезапно среди общего смеха и криков раздался звонкий, свежий, совершенно чужой голос, говоривший без остановки.

— Кто это говорит? — удивленно спросила Бабетта. — Да послушайте же, здесь кто-то говорит!

Действительно, кто-то говорил. Совершенно отчетливо, странным, звонким тенором. Слушайте!

— Уважаемые сотрапезники! Я позволю себе выразить новобрачным мои сердечные пожелания счастья. Я, бургомистр Хельзее, почитаю своим долгом…

Бабетта встала и осмотрелась по сторонам.

— Да кто же это говорит, ради бога?! — закричала она. — Бургомистр? Дух? Слушайте же!

Герман расхохотался, вслед за ним неистово расхохотались остальные. Рыжий оказался чревовещателем. Он лукаво улыбался, не выпуская трубки изо рта. Для Бабетты это было уже слишком.

— Люди добрые, да вы никак хотите меня совсем свести с ума! — кричала она. — Я и в самом деле подумала, что бургомистр здесь, только я его не вижу. Ах, да вы ведь настоящие жулики!

Это было уже слишком, слишком! Бабетта, смеясь, упала на стул: с ней сделались настоящие судороги от смеха. Ой, люди добрые! Герман ударил ее по спине. Но Бабетта не могла перестать смеяться; при этом она обеими руками держалась за живот. Бургомистр! Ой, люди добрые! Да это же настоящие мошенники, все вместе взятые! Ну и свадьба!

Внезапно Бабетта перестала смеяться. Она сидела неподвижно, лицо у нее было бледное и испуганное.

— Альвина! — позвала она.

Она досмеялась до того, что ей стало дурно.

— Я здесь, мама!

— Иди сюда!

Да, ей стало нехорошо, она слишком сильно хохотала. И потом вонь от трубки Рыжего! Нет, ей нужно выйти на свежий воздух.

Альвина повела ее к выходу. Но это было не так-то просто: ноги отказывались служить Бабетте, они были словно из резины.

— Плуты вы все, вот вы кто!

Наконец она вышла. Мужчины рассмеялись.

Спустя немного Альвина вернулась и сказала, что мать прилегла, она скоро вернется. Брат Бабетты явился снова и произнес речь, из которой никто не понял ни звука. Но Генсхен ответил ему на каком-то диковинном языке, которого они сроду не слыхали, а пьяный — вот удивительное дело! — понял этот язык, и они начали как ни в чем не бывало беседовать друг с другом.

Альвина знаками подозвала Германа и прошептала ему на ухо: мать хочет, чтобы послали за фрау Фогель; кто бы мог сходить за нею? Фрау Фогель была местная повитуха. Но мать не хочет, чтобы кто-либо знал об этом, ей немного неприятно — в день свадьбы!

— Я пойду сам! — ответил Герман.

Никто не заметил, как он ушел.

26

На рассвете фрау Фогель, пыхтя, поднялась на гору и поставила свою потертую кожаную сумку на стол в кухне Бабетты.

— Вот и я, Бабетта! — воскликнула она.

Она просунула голову в каморку Бабетты: каморка была пуста.

— Где же мать? — спросила она, растормошив Альвину, дремавшую на стуле в углу.

— Мать? Ей стало легче. Она говорит, что зря испугалась. Она в прачечной, готовит пойло для свиней.

В это время вошла Бабетта. Она тяжело ступала, лицо ее исказилось от боли.

— Я все же думаю, что мне придется лечь.

— Я тоже так думаю, Бабетта, — сказала Фогель, — достаточно на тебя взглянуть!

Она велела Альвине нагреть котел и приготовить большую плоскую лохань. И пусть еще раз хорошенько вычистит ведро, в котором носят воду. Отдав распоряжения, она закрыла за собою дверь каморки Бабетты.

— Свари кофе, Альвина! — крикнула Бабетта.

Альвина принялась молоть кофе. Она прямо с ног валилась от страшной усталости. Поспать бы сейчас хоть часок! Она направилась в прачечную, чтобы согреть котел. Здесь, к своему изумлению, она увидела Карла. Он сидел на ящике, на нем все еще был черный свадебный сюртук и белый галстук. Под котлом был разведен огонь, плоская лоханка стояла наготове, рядом с нею сверкало ярко начищенное ведро. Мать успела все приготовить сама. Карл сказал, что будет следить за огнем. Альвина вернулась в кухню и тотчас же крепко уснула, сидя на стуле.

Карл, молчаливый, торжественно неподвижный, сидел на ящике, положив грубые руки на колени, прислушиваясь к треску огня. Время от времени он подбрасывал буковое полено. Он был совершенно трезв — он почти ничего не пил — и нисколько не хотел спать, только его лицо казалось немного утомленным. Он испытывал чувство торжественного благоговения перед могучими и таинственными силами жизни, темными и непонятными ему, — силами, которые не мог разгадать ни один человек. Ему хотелось молиться. Святой отец небесный! Что же еще может в конце концов сказать человек? Он был в чьей-то власти, во власти грозной силы, перед которой человек был беспомощен, — великой и суровой, но не лишенной милосердия. Эта сила управляет небом и землей. Герман привез его в Борн, здесь он познакомился с Бабеттой, а теперь должно родиться дитя — и все свершилось по воле этой грозной силы. Не чудо ли все это? Карл был потрясен, губы его дрожали. Ему, собственно, следовало бы пасть на колени и поблагодарить за все эти милости. Но он продолжал сидеть неподвижно на ящике, он не мог пасть на колени, сам не понимая почему.

В котле забурлило, вода начинала кипеть. Во дворе чирикнула птица — птицы на каштанах подняли кутерьму. Потом он услышал, как кто-то качает воду у колодца, как ругается и фыркает Антон. Герман смеялся, они говорили о чем-то во дворе, но он не разобрал о чем. Начинался день. Герман вывел лошадей из хлева, потом опять стало тихо, только птицы громко щебетали.

Вдруг он услышал крики, страшные, нечеловеческие крики. Он встал и прислонился к стене: его трясло. Он хотел бы умереть, он охотно умер бы, только бы с Бабеттой ничего не случилось.

Альвина ворвалась в прачечную. Она горько плакала. Эта старая ведьма дала ей оплеуху за то, что она уснула. Ей нужна плоская лоханка, а Карл должен принести горячей воды.

Через некоторое время Альвина пришла снова: Бабетта подарила жизнь мальчику. Но к ней не пускают.

Молчаливый и торжественно неподвижный сидел Карл на ящике. Он сидел целый час не шевелясь, растроганный, полный благодарности. Потом он снова услыхал голоса во дворе. Герман говорил Рыжему торжественным тоном:

— Новый человек родился в Борне, Рыжий!

— Хвала Иисусу Христу! — отозвался Рыжий. Он был единственный католик среди них.

Лишь в полдень Герману было разрешено навестить Бабетту. Она лежала в постели в белоснежной сорочке, держа в руках молитвенник с золотым обрезом и серебряный крест. Она молилась, шевеля бесцветными губами, и была смертельно бледна. Слишком много ей пришлось пережить за последнее время: приготовления к свадьбе, самая свадьба и, наконец, роды. Ребенок родился в первую брачную ночь! Сначала ей было немного стыдно: что скажут люди? Но она была так счастлива, что в конце концов ей стало совершенно безразлично, что они скажут. Люди? Какое ей дело до людей? Да разве они дадут кусок хлеба тому, кто терпит нужду?

Герман попросил Бабетту, чтобы она себя поберегла. За несколько дней ничего не случится. Он сам присмотрит за скотиной, и потом ведь Альвина здесь. Через три дня Бабетта уже снова бродила по двору. Герман стал упрекать ее, но она его высмеяла.

— Я ведь не какая-нибудь неженка! — заявила она.

Карлу в это время пришлось немало потрудиться в прачечной. Он стирал изо дня в день, работая с каким-то благоговейным рвением. В кухне пахло мылом и пеленками, развешанными для просушки. Карл был как-то странно молчалив и задумчив. Он был, как видно, окончательно потрясен выпавшим на его долю счастьем. Бабетта часто передавала ему ребенка, и он должен был держать его на коленях. Он сидел терпеливо и неподвижно, стараясь не раздавить своими огромными, грубыми руками кричащий комочек из мяса и костей. Порой он ощупывал покрытую пухом головку ребенка и, когда никто не мог заметить, осторожно касался кончиками пальцев его глаз… Потом опять продолжал сидеть, охваченный торжественным молчанием.

Однажды вечером в сарае он окликнул Германа.

— Это ты, Герман? — спросил он.

— Да, я.

У Карла большая просьба к Герману, но это секрет. Люди обманывают его, все его обманывают, как только речь заходит о глазах, — даже Бабетта. Даже на Бабетту он не может положиться в этом отношении. Но Герману он доверяет. Он ведь скажет правду, если Карл задаст ему вопрос? Честное слово? Да? Карл сжал руку Германа своей жесткой рукой.

— Честное слово, Герман? Ты можешь поклясться всем, что тебе свято?

— Да, Карл, честное слово, — спрашивай! — удивленно ответил Герман.

Карл молчал. Его что-то мучило, он тяжело дышал, подыскивая слова. Уже много дней собирался он задать ему этот вопрос, но все не решался. Теперь он уже не может больше выдержать, он должен удостовериться.

— Послушай, Герман, — начал он наконец, — тебе я верю, тебе одному. Ты дал честное слово. Я задам тебе один вопрос. — Он схватил Германа за руки испросил: — Он видит?

— Кто? — Герман все еще не понимал, чего добивается Карл.

— Кто? Кто? Мальчик, мой сын! Скажи мне, видит ли он, такие ли у него глаза, как у всех вас? Скажи мне, Герман!

Лишь теперь Герман понял. Кто бы мог подумать? У бедняги Карла пот выступил на лбу: видно было, что его гложет страх. Герман тихонько рассмеялся, чтобы успокоить его, потом ответил серьезно, почти торжественно:

— Ты напрасно беспокоишься, Карл. Он видит. Он прекрасно видит! У него нормальные глаза, как у всех нас. Клянусь тебе честью и всем, что для меня свято!

Карл выпустил руки Германа. Он облегченно вздохнул; мягкая, счастливая улыбка осветила его лицо.

— Он видит! У него нормальные глаза, говоришь ты?

— Да! У него даже очень живые, большие и красивые голубые глаза. У него твои глаза, Карл!

— Мои глаза?

— Да, я хочу сказать, — смущенно ответил Герман, — я хочу, разумеется, сказать — такие, какие у тебя были раньше. Такие же голубые глаза.

— Так глаза у него, значит, мои!

Карл вытер рукой потный лоб.

— Ну, тогда все хорошо. Спасибо, Герман! Тогда все хорошо, — тихо проговорил он и вышел.

С этого момента Карла словно подменили. Он казался спокойным и довольным, даже счастливым. Он с радостным выражением лица носил ребенка на руках взад и вперед, когда тот кричал, а если случалось, что ребенок обмочит его, он громко смеялся: от этого становится тепло, видно по крайней мере, что в этом мальчике много жизни.

— А как же мы назовем мальчишку, мать?

Она уже давно обдумала это и решительно заявила, что ребенок будет окрещен Фридрихом Себастьяном в честь отца Германа. Фридрих Себастьян — так звали единственного человека из всех, кого она знала за свою долгую жизнь, который не сказал ни одного дурного слова, был всегда добр и отзывчив и раздавал все свое добро людям до тех пор, пока у него самого почти ничего не осталось. И поэтому ее мальчик должен быть назван Фридрихом Себастьяном и должен вырасти таким же поистине хорошим человеком, каким был Фридрих Себастьян Фасбиндер, царствие ему небесное!

С тех пор как у Бабетты появился ребенок, ее охватила поистине неукротимая жажда деятельности. Она теперь едва разрешала себе поспать несколько часов и работала без передышки. Ребенок, скотина, птица, стирка, тесто для хлеба, варка пищи — и все это она делала сама! Можно было подумать, что у нее три пары рук!

— Эй, люди добрые, не стойте без дела, не зевайте по сторонам! Яму для картошки нужно приготовить еще сегодня.

Глядя на нее, приходилось только удивляться.

Бабетта думала, разумеется, и о будущем. Герман был человек разумный, с ним можно было говорить обо всем. Он понимал не хуже нее самой, что теперь ей надо иметь свой собственный кров, как полагается, а это дело она давно уже обдумала.

Примыкая вплотную к пашне, принадлежавшей Борну, на опушке леса стоял ветхий домишко, в котором раньше жил лесной сторож. Домик был покрыт соломой. Ему было больше ста лет, и в нем давно уже никто не жил. Там было большое гумно, служившее прежде и амбаром, и две каморки. Этого было предостаточно, больше Бабетте и не нужно. Домик стоял на земле барона Дитлей, и Бабетта купила его за тысячу двести марок. Деньги она выложила барону Дитлей чистоганом на стол. Ведь деньги у нее водились!

Но больше всего Бабетту устраивало то, что домик был расположен на самой границе Борна. Бабетта могла в любую минуту забежать к ним и навести порядок. Без нее ведь им не обойтись!

Загрузка...