Теперь Шпан почти не показывался в лавке. Вдова Шальке тщетно выслеживала его. Когда она в последний раз шила у Шпана, ей тоже не удалось повидать его.
— Не болен ли господин Шпан? — спросила она у Меты.
— Нет, господин Шпан не болен, но он становится все более странным. Теперь он почти всегда сидит запершись в своей комнате. Я сама его редко вижу.
Шальке вздохнула.
— Тебе тоже нелегко здесь приходится, — сказала она. — Такая молоденькая девчонка!
Придя на работу в следующий раз, она наконец увидела Шпана. Погруженный в свои мысли, он шел через комнату, шевеля губами, словно разговаривал сам с собой.
— Господин Шпан! Господин Шпан! — робко пролепетала фрау Шальке и поднялась со стула.
Шпан не обратил на нее внимания. Неужели он уже не слышит, когда к нему обращаются? Его серо-голубые глаза походили на глаза слепого — тусклые и безжизненные. Тут Шальке совершила неслыханную дерзость. Она загородила ему дорогу и сказала, что была снова в городе и собрала желательные сведения.
— Так, так, в городе? — Лишь теперь он узнал ее, и его взгляд оживился. — Фрау Шальке, не правда ли? Я давно вас не видел. Сведения?
Узкие губы Шпана чуть заметно вздрагивали. Он пугливо посмотрел на дверь, на его щеках выступил слабый румянец.
— Так, так… Ну и?.. — Он сдвинул очки на лоб и посмотрел на нее своими серо-голубыми тусклыми глазами. — Но присядьте же, пожалуйста, фрау Шальке! — пригласил он и стал нащупывать спинку стула.
— С вашего разрешения. Вы так неизменно добры ко мне, господин Шпан.
И Шальке принялась рассказывать. Собственно, рассказывать-то было почти нечего. Господин Шпан в последний раз спрашивал ее, в каких условиях живет в городе фрейлейн Христина, не правда ли? Она написала тогда своему брату Эмилю, но у него голова полна своих забот. Поэтому во время своей последней поездки она взяла это дело на себя. Шпан одобрительно кивнул. Это было вовсе не так просто, она должна была, по некоторым соображениям, действовать осторожно; но у нее есть смекалка. Шальке улыбнулась — с нею это случалось очень редко, — подняла на мгновение веки и быстро облизала губы бледным кончиком языка.
Ну так вот, она разузнала, что фрейлейн Христина вместе со своим другом живет в скромном пансионе на Гётештрассе. Пансион содержит бывшая оперная певица по фамилии Шпербер, его обитатели — преимущественно художники и актеры.
— Вместе со своим другом, говорите вы? — перебил ее Шпан.
— Да, вместе со своим другом.
Это обычное явление в артистической среде, совершенно обычное. Но в пансионе Шпербер живет и его жена, эта субретка с крашеными рыжими волосами. Возможно, что это вовсе не его жена; ничего определенного на этот счет ей узнать не удалось. Кто там разберется у них, у этих артистов?
Шпан кашлянул, словно собираясь перебить ее, но ничего не сказал.
Так вот, Шальке была в пансионе и говорила лично с фрау Шпербер. Она справилась, можно ли будет получить комнату для одного музыканта, ее знакомого. Вскользь она упомянула имя доктора Александера, заметив, что он очень одаренный капельмейстер и режиссер. На это фрау Шпербер, державшая себя очень важно, сказала, что, к сожалению, ей придется, по-видимому, скоро отказать господину доктору Александеру — он очень милый человек, но вот уже несколько месяцев не платил за комнату. «Шиллертеатр» закрылся, господин Александер остался без места и лишь иногда снимается в кино. Он постоянно пускает пыль в глаза, что собирается взять «Шиллертеатр» в аренду или открыть бар с танцами и что его невеста скоро получит из дому много денег. Но фрау Шпербер такими разговорами больше не проведешь. Ей только жаль его невесту — девушка она положительная, и ей совсем не место среди этих людей.
Да, потом она говорила с швейцаром того дома, и швейцар ей тоже сказал, что вся привольная жизнь наверху, в пансионе Шпербер, скоро придет к концу. Слишком уж они там распоясались. В пансионе живут киноактрисы и артистки театра, по ночам они привозят с собой мужчин, пьют и буйствуют. Артисты — совершенно чуждый мир! И сама эта фрау Шпербер…
Шпан слушал фрау Шальке с раскрасневшимся лицом и вдруг подал ей знак. Затем тихо поднялся и подкрался на цыпочках к двери. Быстро распахнул ее — никого.
— Продолжайте, фрау Шальке! — сказал он. — Мне показалось, что я слышу шаги за дверью.
Шальке продолжала рассказывать, все чаще облизывая губы острым бледным языком. Ее охватила истерическая жажда сочинять небылицы. У швейцара, сказала она, уже была полиция и справлялась, что происходит наверху каждую ночь. А однажды ночью из открытого окна неслись крики — какая-то киноактриса хотела выброситься из окна.
Шпан внезапно поднялся; он, как видно, был в полной растерянности.
— Благодарю вас, фрау Шальке, — торопливо сказал он. — Пожалуйста, не говорите об этом ни с кем. Вы правы, это чуждый мир, которого мы никогда не поймем. Я еще поблагодарю вас. — Он поспешно подал Шальке холодную руку и вышел.
А фрау Шальке сложила губы бантиком, вдела новую нитку и старательно взялась за шитье, таинственно шепча что-то себе под нос. Она уже не могла обуздать свое истерическое воображение и продолжала рассказывать самой себе историю о киноактрисе, которая хотела выброситься из окна. Дома, в постели, она все еще лихорадочно грезила о пансионе Шпербер, она была точно в исступлении. Ее глаза горели в темноте, как у крысы. Так вот: эта киноактриса… Ну да, у нее был друг, живший в соседней комнате. Но однажды ночью она услыхала за стеной шепот и поцелуи, слышала совершенно отчетливо все — вздохи и стоны. И вдруг услыхала, как девушка за стеной засмеялась и сказала: «Oh yes!»[1] Тут ей стало ясно, что к ее другу пришла англичанка из бара «Одеон», и она в ту же секунду решила выброситься из окна. Но, прежде чем она это сделает, те двое, рядом, должны услышать, что она о них думает. И она постучала в стену…
Но тут в стену действительно постучали, и Шальке очнулась от своего фантастического бреда. Она сидела притаившись, и сердце в ее узкой груди трепетало, как крылья маленькой птички, залетевшей в угол комнаты. Это был Дорнбуш, сапожник, живший внизу.
Дорнбуш прошептал что-то и начал скрестись в дверь. Она слышала его дыхание, слегка астматическое, совсем близко: он дул в замочную скважину. Так прошло несколько минут, и сердце у Шальке совсем перестало биться. Этот сапожник непреодолимо влек ее к себе, и в то же время он ее отталкивал, как страшное чудовище, — он разорвет ее на части, он убьет ее когда-нибудь. Немного погодя она перевела дух: к ней вернулось мужество, она ощутила чувство странной отваги. Она вспомнила о страсти, охватившей ее, когда однажды он привлек ее к себе в сенях, — никогда не забудет она этого чувства. Она взяла ключ с ночного столика, стукнула им в стену. Она прислушивалась, затаив дыхание. Что-то будет?
Ничего. Все было тихо. Дом молчал.
Шальке вся горела, ее лихорадило. Искры вспыхивали перед ней в темноте. Она выскользнула из постели и подкралась к двери.
— Я открою, господин Дорнбуш! — горячо прошептала она, прижавшись к двери.
Ничто не шевелилось. Дом молчал.
— Господин Дорнбуш! — шепнула она.
Молчание.
О, значит ей все померещилось! Как странно! Она снова забралась в постель. А как же с пансионом Шпербер? Ах, бедная девушка, сказала фрау Шпербер, мне так жаль ее, такая порядочная девушка! Она любит этого человека; ах, она целиком в его власти. Возможно, что она скоро начнет красить щеки, чтобы его удержать, господин Шпан, возможно, — как знать?
При свете зеленой лампы Шпан склонился над своими книгами, принуждая себя работать. Прежде эти часы были самыми приятными для него. Но теперь цифры путались у него в голове, итог почему-то не сходился.
Он видел перед собой лицо Шальке, ее опущенные веки, узкие губы, шевелившиеся проворно и осторожно. Конечно, он верил далеко не всему, что говорила ему эта сплетница, однако в ее сбивчивом рассказе он уловил достаточно подробностей, от которых можно было прийти в ужас. Его сын ушел в далекий мир, возвышенный и благостный, куда и он когда-нибудь последует за ним. Но дочь умчалась в мир низкий, ненавистный, презренный, где нет нравственных законов. За ней он никогда не сможет последовать. Нет, никогда! Лучше бы она умерла. Ничто не презирал он так сильно, как все, что было связано с театром.
Шпан отнюдь не был поклонником изящных искусств, этого никто не смог бы утверждать. По его мнению, люди могли бы прожить и без искусства. За всю свою жизнь он не прочел и десятка книг; бывая в городе, он, разумеется, посетил несколько музеев, ходил в театры и на концерты — чем же еще можно заняться в городе? Но он мог прекрасно обойтись без всего этого, не испытывая никаких лишений. Были времена, когда существование искусства было, пожалуй, оправдано, — о, разумеется, оно было нужно, когда создавались храмы и статуи во славу господню, когда украшались дворцы королей и князей. А нынче? Не стало ли искусство чем-то совершенно излишним в нынешние тяжелые времена? Ему — было непонятно, почему государство и городские власти тратят огромные суммы на музеи, оркестры и театры, когда не хватает коек в больницах и улицы кишат нищими. По его мнению, искусство не имело больше никаких трав на существование в жизни народов, — у правительства и городских управ есть в наше время несравненно более неотложные расходы.
А раз Шпан огульно отрицал все искусства, то какого же мнения он должен был быть об артистах? Откровенно говоря, он не ставил этих людей ни во что, совершенно не доверял им. Это были сомнительные личности, которых он подозревал в том, что они избегают всякой серьезной работы и предпочитают гоняться за призраком, за суетной славой, что они служат лишь Маммоне. Подозрительные люди — не то шарлатаны, не то паразиты. Они напоминали ему канатных плясунов, живущих за счет простодушных крестьян. Так или иначе; он их не любил и даже не пытался скрывать это. Он рассматривал в иллюстрированных журналах лица артистов, поэтов, всех этих знаменитостей, их позы, их самодовольные улыбки. Как они тщеславны, как подозрительно тщеславны! Они считают себя высшими существами, избранниками. Он вспомнил друга юности своей жены, этого концертмейстера, ворвавшегося в их семейную жизнь. Как тщеславен был этот человек! Он носил шелковый костюм и развевающийся галстук. Он хотел даже наружностью выделяться среди окружающих, и все это лишь потому, что умел, как цыган, немного играть на скрипке.
Нет, нет, в этом отношении его, Шпана, переубедить невозможно, — ему все совершенно ясно.
Это чуждый ему мир, совершенно чуждый! Его мир — будни, и пусть он «будничный человек», как пренебрежительно называла людей его склада Маргарета, его жена. Он уважал мир, в котором люди тяжким трудом зарабатывают свой хлеб и платят долги. Он уважал пекарей, месивших тесто по ночам, и мясников, забивающих скот на рассвете. Он презирал всех, кто жил вне этого мира упорядоченного труда, — спекулянтов и артистов, этих «канатных плясунов, живущих за счет простодушных крестьян».
Но больше всего он презирал актеров и комедиантов. Он не в состоянии был постигнуть, как могут люди пасть так низко, чтобы приклеивать себе фальшивые бороды, а потом произносить ходульные фразы перед праздными зеваками, — что это за люди? Он не только презирал их, он гнушался ими. Это были бесстыдные тунеядцы, живущие за счет простоты и наивности легковерных обывателей.
И в этот сомнительный, двусмысленный мир ушла его дочь Христина! Возможно ли? Это все еще как-то не укладывалось в его голове. Но день грядет! Настанет день, когда она познает всю лживость и непрочность этого мира и отвернется от него с ужасом и отвращением. Рано или поздно, но этот день настанет — он уверен. Быть может, он уже недалек? С чувством мучительного удовлетворения он услышал, что Христина испытывает нужду. Он изнывал от печали: здесь, в доме своего отца, она никогда бы не знала нужды и лишений, здесь она имела бы все, что нужно человеку: пищу, кров, одежду и тепло. Но, должно быть, ей надо пройти этот искус — такова воля господня. Быть может, ей суждено голодать и терзаться, сознавая всю мерзость этой жизни, прежде чем она поймет, как была слепа. Настанет день, когда она будет смиренно стоять на коленях у порога его дома и молить о прощении. Он уверен.
А он — он поднимет ее. О да, он это сделает! Разве блудный сын не был радостно принят в отчем доме?
Шпан все еще сидел над своими книгами. Да, он поднимет ее, но не сразу — нет, не сразу. Она должна простоять некоторое время на коленях, и лишь после этого он прижмет ее к своей груди. Шпан отодвинул в сторону книги и письма. Снял очки и прикрыл глаза рукой. Ах, он устал, страшно устал!
Ставни были закрыты, никто не мог его видеть. Он лишь недавно велел сделать ставни в конторе. Раньше зеленый свет его лампы торжественно и мягко струился на рыночную площадь, словно маяк буржуазной размеренности и порядка. Теперь этот светоч потух, шпановские окна были черны.
Шпан издал мучительный стон. Сколько он перестрадал! Маргарета покинула его, Фриц покинул его, Христина ушла от него. Всю жизнь он работал только ради своей семьи, ради жены и детей. Разве не в этом долг человека? Жизнь потеряла смысл и содержание. Люди смотрели на него странными глазами: глядите, вот Шпан, у которого дочь сбежала из дому!
Да, она должна стоять на коленях и биться лбом о порог — и тогда он поднимет ее, прижмет к своей груди и скажет: «Все забыто, дочь моя!»
Шпан почти не выходил из дому. В продолжение нескольких месяцев он изредка еще появлялся в «Лебеде» за столиком завсегдатаев. Но в последнее время его нигде не было видно.
— Что поделывает наш Шпан?
Завсегдатаи снарядили к нему посла, судебного советника Валя, славившегося своим красноречием. Но Шпан принял советника сдержанно и холодно. Он сказал, что наслаждается уединением в тиши своего дома. У каждого человека бывает пора самоуглубления, самопроверки, когда он должен отдать самому себе отчет в своих поступках. Но от судебного советника не так-то легко было отделаться: он говорил без умолку, и в конце концов Шпан, чтобы его спровадить, обещал прийти в «Лебедь». Но он не пришел. И не известил о том, что не придет. С тех пор как Шпаны жили в Хельзее, ни один из них не нарушил своего обещания. Что это означало?
Спустя несколько недель доктору Бретшнейдеру удалось после закрытия лавки проникнуть на несколько минут к Шпану в его контору. У Шпана был усталый и разбитый вид, он — был рассеян, смущен, растерян. Доктор Бретшнейдер испугался — это были симптомы быстрого угасания. В тот же вечер он написал Шпану дружеское письмо, полное упреков и увещеваний. Здоровье Шпана внушало ему серьезные опасения. Он советовал ему «поехать на несколько недель в санаторий.
Шпан не ответил на письмо. За столиком завсегдатаев он тоже не появился. Он разрушил мост между собой и людьми.
Через несколько недель после свадьбы Бабетта урвала наконец время, чтобы написать Христине длинное письмо. Христина тотчас же ответила ей. Она поздравила ее с замужеством и с появлением маленького Себастьяна. Ее письмо было написано так сердечно и задушевно, что у Бабетты глаза моментально наполнились слезами. Никто на свете не умел писать таких замечательных, сердечных писем, как Христина, — казалось, ее голос звучит у тебя в ушах. В этом письме Христина впервые писала подробно о своей жизни. Она все еще счастлива и может ей, Бабетте, вполне откровенно признаться, что ни в чем нисколько не раскаивается. В настоящее время они живут в маленьком скромном пансионе у некоей фрау Шпербер. Фрау Шпербер прежде была всемирно известной оперной певицей; теперь это обедневшая, но удивительно милая пожилая дама. По вечерам часто приходят знакомые пианисты и музыканты, они играют и поют; заходят побеседовать и некоторые известные писатели. Это чудесные, незабываемые вечера. Христина даже не представляла себе, что может существовать нечто подобное. А в остальном? Ну, дела у них сейчас не блестящие, иногда им приходится даже отказывать себе в чашке кофе после обеда, но ведь об этом в конце концов и говорить не стоит. Ее друг любит ее даже больше, чем раньше, хотя теперь у него много забот и он нередко нервничает.
Но что ее мучает — так это то, что она все еще не помирилась с отцом! Ее нынешнее положение невыносимо! Она написала ему письмо — письмо, в котором бросалась перед ним на колени и умоляла простить ее! И на такое письмо он вообще не ответил! Пусть же она, добрая, славная Бабетта, спустится в город и разузнает, не наступило ли время написать отцу еще раз. Она охотно приедет в Хельзее, если есть надежда с ним объясниться. «Что ты думаешь на этот счет, Бабетта?»
Боже мой, Христина представляет себе все гораздо проще, чем оно есть на самом деле! У нее ребенок, за ним необходим уход, пятеро едоков исправно являются к столу, и их нужно кормить; к тому же хлев полон скота и птицы. Но в один из ближайших дней она все же выкроила время и отправилась в Хельзее.
Не так-то легко было проникнуть к Шпану. Запуганная Мета попросила ее обождать. Бабетта прождала почти полчаса, спокойно и терпеливо сидя на стуле, пока наконец Мета не вернулась с известием, что господин Шпан ждет ее — в столовой. Когда Бабетта поднималась по лестнице, ее охватил страх: боже мой, что же она, собственно, скажет Шпану? Ее голова была совершенно пуста. Лишь сейчас она полностью осознала, как тяжела ее миссия.
Шпан встретил ее недоверчивым взглядом. Спина его согнулась, вид у него был страдальческий. С тех пор как она была у него в последний раз, его волосы стали белыми как мука. Усталым, разбитым голосом он попросил ее сесть. Она вышла замуж, безучастно проговорил он, он от души желает ей счастья. А сегодня — что привело ее к нему сегодня? Что-нибудь важное?
— Собственно, ничего особенного! — смущенно и неуверенно ответила Бабетта. От этого холодного приема она окончательно оробела. Шпан держался так, словно они совершенно незнакомые люди. Она только хотела… Она просто хотела повидать господина Шпана, чтобы узнать, как его здоровье. Она слыхала… Тут она осеклась, почувствовав себя совершенно беспомощной под испытующе-подозрительным взглядом Шпана.
— Что ты слыхала? — спросил Шпан. — В городе, должно быть, много говорят обо мне?
Она слыхала, что господин Шпан не совсем хорошо себя чувствует, и больше ничего. Бабетта вдруг вся подобралась, в ее голосе зазвучало упрямство.
Маленький своенравный рот Шпана искривился в презрительной усмешке. Так, так: больше, значит, ничего? И за этим-то она, значит, и пришла? Он недоверчиво улыбнулся, и при виде этой улыбки кровь ударила Бабетте в голову. Его глаза испытующе следили за выражением ее лица. Было совершенно ясно, что она скрывает от него истинную причину своего прихода. Может быть, она должна опять передать ему письмо? Так или иначе — он это чувствовал — ее появление находится в какой-то связи с Христиной. Она была ее поверенной, ее соучастницей. Быть может, еще в те времена, когда она жила одна в Борне, она содействовала сближению молодых людей, — как знать? Его подозрительность росла, он внезапно ощутил неприязнь к Бабетте. Если бы она была ему предана, быть может все сложилось бы иначе. Но эти крестьянки так лживы и хитры!
Шпан наклонился вперед.
— Ну так я тебе скажу, Бабетта, — заговорил он. — Я прекрасно знаю, зачем ты пришла. Моя дочь Христина послала тебя ко мне, Бабетта. О, я знаю, молчи, не говори ни слова!
Его голос, несмотря на то, что он говорил тихо, звучал неприятно и язвительно.
Бабетта тотчас же опустила голову, она скорчилась от стыда.
— Ах, нет, нет! — ответила она с поспешностью, изобличавшей, что она лжет. — Ничего подобного!
— Но ты ведь получила письмо от Христины? Разве нет? — перебил Шпан поток ее слов, в которых она искала спасения.
Да, письмо от Христины она получила, несколько дней тому назад, — она этого не отрицает. Христина писала, что у нее все обстоит благополучно, она живет теперь у одной старой, очень почтенной дамы, бывшей певицы.
— Знаю, знаю, Бабетта, — протянул он скучающим гоном, словно этот разговор утомил его. — У фрау Шпербер. Я знаю об этом пансионе Шпербер на Гётештрассе. Вообще я знаю больше, чем ты предполагаешь.
Бабетта испугалась и смотрела на него, раскрыв рот. Сегодня на ней была надета маленькая старая черная шляпа, и эта шляпа совсем съехала набок — так велик был обуявший ее страх.
Лицо Шпана залилось краской, но уже через секунду оно было снова мертвенно бледным. Он укоризненно и сердито качал головой.
— Послушай, Бабетта, — произнес он холодно. — Передай Христине, что если она хочет мне что-либо сообщить, то она ведь знает мой адрес. Не правда ли? Я не хочу, чтобы кто-нибудь вставал между нами. Спасибо, что пришла меня проведать, Бабетта!
— Между вами? — растерянно пролепетала Бабетта.
— Да, ты суешь нос не в свое дело! Как же это иначе назовешь? Не взыщи, что я говорю откровенно. Но это недостойно тебя.
Аудиенция окончилась. Со сбившейся набок шляпой на голове Бабетта направилась к двери, обиженно сморщив губы, словно собираясь заплакать. Она была глубоко уязвлена. Голос Шпана, его недоверчивые взгляды, его насмешливая улыбка, выговор, который он ей сделал, — все это было сплошное оскорбление. Он вел себя так, словно он — судья, а она у него на допросе. Нет, господин Шпан, Бабетта вам не какой-нибудь воришка!
— Ты неудачно попала, Бабетта, — успокаивала ее в сенях Мета. Временами у него бывают дни, когда ему весь свет не мил и он ко всем придирается. Вчера он сказал, что лучше вовсе не встречаться с людьми, что все они сговорились против него. Отказывай всем, не впускай больше никого!
Мета уже подыскивала себе новое место.
«Ты суешь нос не в свое дело!» Нет, так с нею, с Бабеттой, разговаривать нельзя! Обиженная и не на шутку обозленная, отправилась она в Борн, кляня про себя все на свете. Этот человек постоянно твердит о любви к ближнему, а как доходит до дела, плюет на окружающих, как в навозную кучу. О, она не забыла! Шпан уже однажды глубоко оскорбил ее. Это было много лет назад. Он позвал ее в контору и объявил — ему известно, что у нее есть незаконнорожденный ребенок! И тут же уволил ее. Он должен считаться с мнением людей, заявил он, и, к сожалению, при таких обстоятельствах он больше не может доверить ей своих детей. Тогда она целыми днями плакала от обиды.
А сегодня? Нет, теперь ему — придется ждать до второго пришествия, этому Шпану, прежде чем он ее увидит снова. Ах, ах! Бабетта вздыхала. Что же сообщить Христине? Ведь никак не посоветуешь ей написать теперь отцу? Нет, этого она никак не может взять на свою совесть. А чтобы Христина могла лично объясниться с отцом, — нет, это невозможно, совершенно невозможно.
Карл уже по походке Бабетты почувствовал, что у нее какая-то неприятность; он озабоченно вертелся вокруг нее.
— Ну, что слышно в городе, мать? — спросил он наконец.
— Ox, — сердито буркнула Бабетта, — этот Шпан становится все более странным. День и ночь говорит о любви к ближним, а сам понятия не имеет, что это такое. Любовь — деяние, а не слово! Так постоянно говорил старый Фасбиндер, но Шпану далеко до того, чтобы это понять!
Когда с каштанов облетела листва, снова стал виден остов сгоревшего дома с почерневшими дырами окон. Страшная картина, способная вселить уныние в сердце самого мужественного человека! Проходя по двору, Герман каждый раз отворачивался. Нужно было еще приготовить ямы для брюквы и репы, но как только и эта работа была закончена, он вывел лошадей из хлева и запряг их в маленькую повозку, уцелевшую от огня.
— Эй, Рыжий! — позвал он каменщика, возившегося в своем огороде. — Не хочешь ли поехать со мной?
Они поехали на кирпичный завод. Дорога шла через мокрый лес, уже принявший зимний облик.
Согнувшись в три погибели, Рыжий сидел рядом с Германом. Его шея была обмотана шарфом, на голове красовалась старая продавленная шляпа. Он уже снова напялил свое полярное снаряжение. В лесу стояла тишина, из чащи тянуло острым запахом плесени и гниющих грибов. Вокруг высохшей верхушки старого дуба с карканьем кружила стая дерущихся ворон.
Герман подстегнул лошадей; задремавшие вороные встряхнулись и фыркнули.
— Славные кони! — пробурчал Рыжий в бороду.
Герман кивнул и ничего не ответил. Ему было приятно, что Рыжий хвалит лошадей. Он все еще не забыл уничтожающей критики Антона, хотя теперь Антон частенько уверял, что вороные оказались гораздо лучше, чем он предполагал.
Они гасили известь. Рыжий снова стоял с длинным шестом среди причудливых облаков дыма и испарений, точно какой-то чародей. Потом опять слышался звон его кельмы — с рассвета до наступления темноты. Герман ездил на кирпичный завод, затем до седьмого пота возил в тачке песок и замешивал штукатурку и наконец сам принялся за работу каменщика.
Антон только диву давался. Да и было чему удивляться. Наступил уже ноябрь. Всякий иной человек после целого года тяжелого труда отдохнул бы недельку-другую, а Герман затеял такую огромную работу, когда зима на носу.
— Эти развалины должны исчезнуть, Антон! — смеялся Герман. — Я больше не могу их видеть, я болен из-за них, понимаешь?
Рыжий предсказывал, что зима будет мягкая, — они смогут работать до середины декабря. Пчелы летали до самого октября, личинки ушли едва на два фута в землю— уж Рыжему-то можно было верить!
Из долины поднимался туман. Рыжий часто исчезал в пелене испарений вместе со своими подмостками, слышен был только звон его кельмы. Когда ударили морозы, у них была готова почти вся наружная стена. Через год дом будет выглядеть уже совершенно иначе.
Зима вступала в свои права постепенно, не торопясь. Сначала появился иней, потом лужи покрылись тонкой корочкой льда; временами выпадало немного снега. Лишь после Нового года ударили настоящие морозы, и снежный вихрь закружился над полями. Но теперь в Борне жилось хорошо, с прошлой зимой нечего было и сравнивать. Стоило лишь вспомнить, как год тому назад в ледяные ночи они коченели от стужи на своих соломенных тюфяках. Теперь у них было так тепло, что временами они даже потели. Они могли есть досыта, у них было достаточно сала, картошки, а капусты — сколько душе угодно. Им жилось прекрасно, — хоть бы всем людям на земле жилось так! Большего они не хотели, они были довольны.
В прошлую зиму у них горел только тусклый масляный светильник, а теперь с потолка сарая над столом свисала настоящая сверкающая керосиновая лампа. Если она и не особенно светло горела, то все же была роскошью по сравнению с прежним светильником, распространявшим к тому же страшную вонь. И Бабетта ежедневно старательно чистила лампу, чтобы она блестела вовсю.
Ах, как они наслаждались по вечерам этим теплом и сверкающей лампой!
— А ведь нам, право же, чудесно живется этой зимой! — кричал Антон и радостно смеялся, тасуя карты. — Прямо барская жизнь настала у нас в Борне!
— Ну, на боку в этом году мы тоже не лежали, в этом нас никто не может упрекнуть!
Нет, на боку они действительно не лежали, это не было самомнением. Они здорово поработали, черт побери, нужно отдать им справедливость! Но им и повезло к тому же. Не правда ли, Герман? Они запоздали на две недели, но и лето, слава богу, запоздало. Осень была сухая, иначе все луга были бы затоплены: ведь сточные рвы засорились и расползлись.
Вдруг Антон побагровел и, сверкая глазами, рявкнул, обращаясь к Рыжему:
— Ходи в масть, мошенник! Я вижу, что у тебя есть червы!
За Рыжим нужно было постоянно следить в оба, иначе он жульничал, — это было у него в натуре. Рыжий хитро улыбнулся и запыхтел своей вонючей трубкой. Червы у него сразу нашлись.
Герман мог быть и в самом деле доволен этим годом. У него был вид человека, свалившего с плеч большие заботы и вздохнувшего с облегчением. Его хлев, его маленький хлев был набит до отказа, больше туда нельзя было никого поместить. Там стояли вороные, там стояла Краснушка, гладкая и раздавшаяся от сытного корма. Она снова была стельной. Пегая телка превратилась в славную молодую корову с забавными рожками и маленьким стыдливым выменем. Здесь была молодая бурая корова, стельная в первый раз, и два поджарых теленка. Он выменял их на репу, сено, рожь и картофель. В тесном загоне лежали три свиньи, не меньше чем в сто двадцать пять килограммов каждая; рядом помещались три тощих жеребца, которых он купил на прошлой неделе. О курах, гусях и утках Герман даже и не вспоминал — этим делом ведала Бабетта, да и не так уж оно много значило в хозяйстве. И вся эта живность лопала так, что смотреть было приятно, и могла лопать сколько влезет. Кормов у Германа было достаточно, Борн мог прокормить вдвое больше скота. Весной, когда кончатся холода, он сможет, пожалуй, взять еще пару голов — пока же в хлеву не было места.
Как же Герману не быть довольным этим годом?
Он выписал несколько книг, с которыми ознакомился еще в сельскохозяйственной школе, По воскресеньям он ревностно их изучал, подперев голову обеими руками. Он не был честолюбив, о нет; не гнался за деньгами и славой, но он поставил перед собой цель: Борн должен стать образцовым хозяйством. Таким, чтобы крестьяне останавливались и разевали рты от изумления. Дайте ему только два-три года сроку.
Но поистине торжественные минуты наступали для Германа, когда он раскладывал на столе коричневую папку со своими чертежами. Здесь был план Борна, вычерченный в точных масштабах. Старый дом должен быть отстроен точно таким, каким он был раньше, — с высокой крышей, широким, приветливым фасадом. Но хлевы, амбары и хозяйственные постройки будут расположены и построены по-иному.
Антону не надоедало обсуждать с Германом эти планы.
— Здорово ты рисуешь! — говорил он с удивлением. — Ничего не скажешь! Многие из тех, что мнят себя специалистами, не могут тягаться с тобой. А сколько же, по-твоему, понадобится времени на то, чтобы выполнить все это?
Герман задумался. Он предвидел огромную, почти сверхчеловеческую работу. Будь у них полная мошна денег, это был бы не фокус.
— Сколько времени? — переспросил он. — Точно нельзя сказать. Но лет в шесть — десять я надеюсь управиться, если поднажму.
— Шесть — десять лет? — Антон изумленно посмотрел на Германа. Он не сразу нашел, что ответить. — Ну, знаешь, Герман, — проговорил он наконец, — терпения тебе не занимать!
А почему бы ему и не запастись терпением? Он молод. Шесть — десять лет работы — да что же тут в конце концов особенного? Он был рад этой работе.
— Представляешь ли ты себе, какими чудесными будут эти годы? — Герман неожиданно рассмеялся. — Разумеется, такому делу никогда не будет конца! И это самое лучшее!
Антон тоже принялся за свою зимнюю работу: у Греца он теперь был занят только три дня в неделю. Он пилил, строгал и грозно рявкал в сарае. Работы в Борне для него было сколько угодно, на целые годы. Сначала он сделал несколько оконных рам и ставней для Бабеттиного домика, потом принялся за изготовление телеги с откидными бортами. Это будет такая телега, что из соседних сел будут приходить на нее дивиться. Не телега, а чудо! Но для Антона не существует невозможного — он еще и не такие дела делал!
Ганса они в эту зиму видели редко. Он бывал в городе ежедневно, — начинался сезон; а когда он возвращался ночью, они большей частью уже спали. Иногда он вообще не приходил домой. Где он ночевал, знали только господь бог и Антон.
— Вот грех-то, — хохотал Антон, — кузнец Хельбинг застукал его у своей дочки, у толстой Берты, и разыгрался большой скандал! Женщины его до добра не доведут. Как это может разумный человек столько путаться с бабами?
— А Долли? Что говорит Долли?
— А что ей говорить? Она ничего не знает. Он парень хитрый, наш Генсхен!
Пока еще стояла сносная погода и не было снега, Рыжий каждое воскресенье бродил по лесу. Как разведчик, опасливо и настороженно пробирался он среди влажных от сырости деревьев; порой на него падали одинокие холодные капли. Втянув шею, выставив вперед рыжую бороду, он был похож на пробирающегося по мрачному лесу гнома — дети испугались бы при встрече с ним. Он таскал к своим складочным местам камни и плиты, таскал без устали, хотя и обливался потом; камни и плиты, плиты и камни — ему все было мало. У него было три таких склада. Он собирал также жерди и дрова, укрывая все это хворостом.
Но как только начались холода и выпал снег, он больше не отходил по воскресеньям от теплой печки. Даже сильные вороные Германа не были бы в состоянии его оттащить. Он снова читал желтенькие книжечки, истово тараща осоловевшие глаза. Белочка, которую он приручил, резвилась около него и брала из его рта лесные орехи. Потом снова наступила полоса, когда он каждое воскресенье писал письмо Эльзхен. Он терпеливо выводил букву за буквой и так часто брал в рот Перо, что его губы и рыжая борода были сплошь покрыты чернильными пятнами.
— Ну, Рыжий, — спросил Герман, — когда же наконец приедет Эльзхен?
Он положил руку на плечо Рыжего, чтобы вызвать того на откровенность. Он знал, что Рыжий застенчив как девушка и скорее позволит себя обезглавить, чем выдаст свои сокровенные мысли. Они были совершенно одни в комнате.
На широком лице Рыжего отразились печаль и уныние.
— Она-то хочет приехать, но хозяин ее не отпускает, — ответил он.
Это Герман не мог понять. Раз Эльзхен хочет?.. Что, собственно, спросил он, представляет собой эта Эльзхен? Рыжий опасливо посмотрел в сторону, распустил шарф на шее. Герман почувствовал, что ему приятно немного отвести душу. Что представляет собой Эльзхен? Ну, это высокая стройная женщина с черными глазами и настоящим орлиным носом — да, настоящим орлиным носом. У нее величавая походка, и на батрачку она не похожа, скорее на жену крестьянина. Он знает ее десять лет, — тогда он был батраком на лесопильне. У нее есть от него мальчик.
— У тебя есть сын? — удивился Герман.
Он этого не знал. Рыжий изумленно посмотрел на него; ему казалось невероятным, что есть люди, которые не знают, что у него сын от Эльзхен.
— Его зовут Роберт, ему шесть лет.
— Роберт?
Рыжий лукаво моргал глазами: есть, значит, люди, которые не знают, что его сына зовут Робертом?
Однако Герману не все было понятно.
— Но ведь если Эльзхен действительно хочет, она может просто собраться и уехать!
Рыжий снисходительно посмотрел на Германа. Он — пожал плечами, или, вернее, втянул огненную бороду глубже в свой шарф.
— Ты слишком хороший человек, Герман, — сказал он, — ты не знаешь людей. Хорошие люди никогда не знают людей, они считают, что все такие, как они.
Нет, все это не так просто. Владелец лесопильни просто не отпускает Эльзхен. Он прячет ее платья и башмаки. А однажды, когда она хотела сбежать, вдруг пропал Роберт. Роберт исчез, а ведь без своего малыша она не могла уехать. Хозяин покуражился над ней три дня, прежде чем Роберт появился снова; она тогда чуть с ума не сошла. Потому что хозяин — его зовут Рупп — способен на все. Ему уже за шестьдесят, но это отчаянная голова, его все боятся. Рупп заявил Эльзхен: «Видишь, Эльзхен, что с тобой будет? В следующий раз ты не увидишь Роберта целый год». Вот каков Рупп! Нет, Герман слишком добр, он не знает людей.
— Черт побери! — сердито закричал Герман. — Да я на твоем месте просто отправился бы туда и забрал Эльзхен и мальчика. Денег на дорогу мы как-нибудь наскребем!
Рыжий поник головой, он казался совсем обескураженным.
— Это ты так рассуждаешь, Герман! Ты совершенно не знаешь людей!
— Да брось ты толковать о том, что я не знаю людей! Вовсе не так приятно это слушать. Поезжай, и баста!
— Это ты так рассуждаешь, Герман!
Все это не так просто. Владелец лесопильни попросту вызовет жандармов — у него ведь есть телефон, — и они арестуют Рыжего, возьмут и арестуют.
— Арестуют?
— Ну да, конечно! За похищение несовершеннолетних. Или скажут, что это вмешательство в чужие семейные дела.
Герман громко расхохотался.
— Разве Эльзхен несовершеннолетняя?
— Нет, но Роберт.
— Да послушай, Рыжий, — ведь это твой ребенок!
— Рупп станет утверждать, что Роберт — его ребенок, а жандармы поверят ему — они сделают все, что он им скажет: они его боятся.
— Можно подумать, что этот Рупп — настоящий дьявол!
Лысина у Рыжего побагровела, на висках вздулись синие жилы. О да, этот Рупп — дьявол, подлец, сам сатана! Его нужно прикончить, просто прикончить! Топором! Как он ненавидит этого Руппа — о, как ненавидит!
— Ну ладно, Рыжий! — сказал Герман. — Успокойся. Мы подумаем, как быть, это гораздо разумнее.
За все время их знакомства Герман впервые так откровенно разговаривал с Рыжим. Чтобы окончательно его успокоить, он сказал:
— Ты, во всяком случае, напиши Эльзхен, что она и Роберт будут в Борне желанными гостями.
Рыжий кивнул и схватил свое каллиграфически написанное письмо.
— Это я уже написал: приезжай смело с нашим Робертом. У меня есть благородный друг. Он постоянно говорит, что у нас хватит места для всех. Он обещал предоставить мне участок, если я захочу завести садоводство. Вот, Герман, можешь прочесть, если хочешь.
Если класть кирпич за кирпичом, наступит день, когда самое большое здание будет готово. Так и Рыжий дописал наконец письмо, которое выводил столько воскресений. В одно прекрасное воскресенье он вычистил свою запыленную шляпу, изо всех сил натер ваксой сапоги. Он спустился не торопясь в город и вернулся поздно вечером, не совсем твердо держась на ногах: что ни говори, ведь это не пустяк — опустить в ящик такое важное письмо.
Теперь для Рыжего наступили тяжелые времена. Он слонялся, втянув бороду, желтый и похудевший, и ни с кем не разговаривал. Он и Карл резали ивовые прутья у ручья, но к одиннадцати часам, когда должен был пройти мимо почтальон, Рыжий неизменно, как и раньше, появлялся во дворе и начинал что-то искать. Он слонялся около получаса и наконец, разочарованный, возвращался к своей работе.
Он знал, что обычно ответ приходит не так-то скоро. Эльзхен должна сначала обстоятельно прочитать его письмо, и, конечно, не один раз, а потом оказывается, что чернила высохли и что в доме нет почтовой бумаги, а разносчик никогда не приходит в нужную минуту. Все это он знал и несколько недель ждал спокойно, но теперь молчание слишком затянулось.
По ночам он стонал и громко говорил во сне, а один раз закричал, что укокошит владельца лесопильни.
Ты стал прямо невыносим, Рыжий! — набросился на него утром Антон. — Кого это ты хочешь укокошить— всех, что ли?
Рыжий побледнел как мертвец.
— Неужели я говорю во сне? — пролепетал он, вконец растерявшись.
— Да, конечно, ты говоришь во сне! Ты бы хоть ночью попридержал язык. Какое нам дело до твоей Эльзхен и владельца лесопильни? Мы устаем от работы и хотим спать!
Рыжий ходил совсем уничтоженный, боязливо потупив глаза.
— С нашим Рыжим что-то неладно, — сказал Герман, качая головой.
— Совсем неладно.
— В его жизни что-то не в порядке..
— Назови мне хоть одного человека, у которого все было бы в порядке, — возразил Антон с горькой усмешкой.
Антон был прав, как всегда. У любого человека — не одно, так другое. У того нелады с женой, у другого — дети не удались.
— У каждого свое! — сказал Антон. — Жизнь — не таблица умножения.
Герман вспомнил, как на фронте Рыжий однажды рассказал ему, что совершил поступок, в котором вечно раскаивается. Об этом он, по-видимому, часто думал, но ни с кем не говорил.
Рыжий начал вечерами шататься по трактирам. Это, разумеется, его дело; неприятно было лишь то, что, когда он поздно возвращался, Ведьма лаяла как бешеная, — он каждый раз приносил ей сверток костей.
— Сегодня ночью опять был тарарам! — ругался Антон поутру. — Долго это еще будет продолжаться?
Наконец письмо пришло. Бабетта положила его рядом с. тарелкой Рыжего. Придя к обеду, он недоверчиво уставился на письмо.
— Когда оно пришло?
— С час назад.
Кончик носа у Рыжего побелел, как отмороженный. Он схватил письмо стремительно, словно ловя птицу, потом встал и вышел.
Антон хлебал суп.
— Ну, наконец-то Эльзхен ему ответила! — засмеялся он.
Бабетте не понравился его смех; она находила поведение Антона некрасивым.
— Почему ты так плохо с ним обращаешься, Антон? — закричала она. — Может быть, он к ней привязан.
Кровь моментально ударила Антону в лицо. Он заорал:
— Если мужчина так привязан к женщине, он не мужчина, а тряпка! Вот мое мнение!
Но Бабетта лишь презрительно скривила губы: жалкое же представление у этого человека о любви, а между тем любовь — самое прекрасное и благородное на земле! Она отправилась в сарай, чтобы позвать Рыжего. Но тот не пошел к столу — он заявил, что не голоден.
Он сидел в темном углу сарая, сгорбившийся, расстроенный, совершенно подавленный. Вечером, когда они сидели за ужином, он вдруг вышел и исчез среди хлопьев падавшего снега.
— Сегодня он здорово напьется, — сказал Герман.
Бабетта вздохнула — жизнь так трудна! Да, временами она бывает ужасно трудна.
— Когда мужчины несчастны, они пьют, а мы, женщины, плачем, — сказала она.
Антон вызывающе посмотрел на нее.
— А кто тебе больше нравится, Бабетта? — спросил он. — Пьяный или человек, который нюни распускает?
— Человек, который плачет, — ответила Бабетта. — А с тобой, Антон, я не желаю разговаривать об этих вещах — ты ведь не человек, а просто истукан какой-то!
Когда они собрались ложиться, разыгралась сильная метель, тучи снега носились по двору.
— Хоть бы он благополучно добрался до дому, — заметил Герман.
Антон рассмеялся.
— Не беспокойся, пьяного бог бережет. Спокойной ночи, Герман!
Герман уснул с трудом — он был расстроен и задумчив. Но вскоре проснулся, что с ним случалось очень редко. На дворе бушевал ветер; в печке тлели и порой вспыхивали угольки. Он слышал, как сопит Антон, но храпа Рыжего, похожего на звук пилы, не было слышно, — он еще не вернулся. Герман зажег свет; было около часа ночи. Рыжий должен был давно быть дома. «Якорь» закрывался в полночь. Он подошел к маленькому оконцу, чтобы выглянуть во двор, но оно было сплошь занесено снегом.
— Зачем ты зажег свет? — спросил Антон спросонья.
— Рыжий еще не вернулся. Ну и погодка!
В эту минуту в дверь яростно забарабанили кулаком. Этот стук показался им таким зловещим, что оба они в глубине души испугались.
— Вот он! — смеясь, воскликнул Антон.
Но это был не Рыжий, это была Бабетта. Она вошла страшно взволнованная, кутаясь в пальто, все засыпанное снегом, в деревянных башмаках на босу ногу. Она не могла заснуть из-за метели, а тут вдруг затявкала Ведьма — она всегда так тявкала, когда возвращался Рыжий с костями. И в ту же минуту Бабетте показалось, что она слышит вдалеке крики.
Герман мигом выскочил во двор, Антон — за ним. Снежный вихрь со свистом хлестнул им в лицо. Во дворе, и то было трудно передвигаться, а дорогу на гору замело совсем. Царила полная тьма, но им был знаком малейший бугорок. Совсем внизу, у самого шоссе, из глубокого сугроба торчал подозрительный темный предмет. Они с трудом подошли ближе: темным предметом оказалась шляпа Рыжего, а рядом лежал он сам — из-под снега виднелась только его рука. Они стряхнули с него снег, отнесли наверх, в сарай, и принялись оттирать его снегом.
— Он умер! — сказал Герман. — Он уже совсем окоченел.
Антон рассмеялся.
— Ты, видно, не знаешь, что способен выдержать человек!
Когда они снимали с него зеленый обледеневший свитер, на пол упал сверток. Кости, кости от отбивных, которые Рыжий собрал в «Якоре» для Ведьмы. Рыжий пошевелил губами и начал дышать.
В сторожке горел огонь. Бабетта варила кофе. Она выпила сама несколько чашек, чтобы успокоиться, а потом принялась отпаивать Рыжего, пока он не очнулся.
На следующий день он был снова здоров, а через три дня совсем пришел в себя.
— Эльзхен, должно быть, все еще не может приехать? — спросил Герман, когда они остались одни.
— Нет еще. Хозяин пока ее не отпускает. Но будущим летом она приедет — она клянется в этом.
— Летом? Ну, тебе придется еще немного потерпеть, Рыжий!
— Потерплю.
Рыжий снова принялся за работу, словно ничего и не произошло.
Рыжий оказался прав: зима была мягкая, и весна наступила неожиданно рано. Уже в марте синева неба была нежна и прозрачна, как бывает только в мае. Скворцы прилетели и пронзительно верещали.
Теперь Бабетта не хотела больше ждать ни одного дня. Домик надо было привести в порядок. Она распахнула настежь окна и двери, чтобы выветрился запах плесени, скребла и чистила, по вечерам возвращалась покрытая слоем глинистой пыли, — даже уши у нее были желтые. Антон вставил новые оконные рамы, сделал ставни, исправил косяки, Рыжий починил стены и полы, Герман выкрасил двери и окна веселой зеленой краской. Бабетта сияла от радости:
— Ну, с такими помощниками не пропадешь, люди добрые!
Обстановку Бабетта покупала в течение всей зимы: кровати, шкаф, стол, несколько стульев и полированный комод. Ах, этот комод был Бабетте необходим, она столько лет о нем мечтала!
Герман предложил ей разделить птицу. Ведь все равно они никогда толком не знали, кому она принадлежит. Корм он давал. Бабетта с благодарностью согласилась. И вот еще что: всю жизнь она лелеяла в сердце, в самых его тайниках, мечту иметь собственную корову. Ее брат навел справки и нашел для нее корову— славную, кроткую скотину, и совсем недорогую. Но корове, люди добрые, нужен выгон и корм, а к ее домишку примыкает лишь крошечный клочок земли! Она изложила Герману свои пожелания. Она хотела бы арендовать у него несколько моргенов — как он на это посмотрит? Но Герман поднял ее на смех.
— Бабетте незачем у меня арендовать! — заявил ой. Ее корова может пастись с его скотом, а корма на зиму у него тоже хватит. Ведь она восемь лет работала в Борне не покладая рук!
Но у Бабетты было еще одно желание. Да, еще одно, — она все не решалась его высказать. Что подумает о ней Герман? Что она просто ненасытна! Она хотела бы иметь возле своего дома один морген огородной земли: она всегда мечтала завести небольшой огородик с овощами и цветочными клумбами. И эта ее просьба тоже встретила у Германа полное понимание, и Бабетта с благодарностью приняла его подарок.
Ну, наконец все готово. Наутро она собиралась переехать. Ах ты господи! Завтра она должна покинуть Борн. Она была в полной растерянности, так огорчало ее расставание.
— Обещайте приходить ко мне почаще! — восклицала она в слезах. — Обещайте!
Это они могли обещать с чистой совестью — домик Бабетты находился всего в пяти минутах ходьбы.
На рассвете она отнесла кошку, завернув ее в темный платок, — кошка не должна была видеть дороги; придя в комнату, она заставила кошку три раза посмотреться в зеркало, чтобы та привыкла к новому жилью. Потом она стала перебираться.
В течение трех дней Бабетта непрерывно смеялась. Она была самым счастливым человеком на всем белом свете. У нее было все, о чем она мечтала, — чего же ей еще? Золота и драгоценных камней? Три дня Бабетта не работала — просто не могла: она стояла посреди своих владений и изумлялась. Она была влюблена в свою сверкающую плиту, в алюминиевые сковороды и кастрюли. В комнате красовался комод, отполированный до блеска, а на комоде слева стояла фарфоровая собачка, справа кошка, а посередине два гнома из красной глины; все это она находила чудесным. И все принадлежало ей! У нее был свой кров! Говоря откровенно, она давно уже потеряла всякую надежду. И все-таки чудо свершилось! Жаль только, думала она, что ее дорогая матушка не может заглянуть к ней хоть на четверть часика. Но она, наверное, смотрит сюда, сидя на золотых ступенях господнего престола, и видит, как безгранично счастлива ее Бабетта. Куда девалось одиночество, страшное одиночество, от которого она задыхалась? Исчезло навсегда!
В дверь постучали.
— Входите! Входите же, люди добрые! — крикнула Бабетта.
Это были друзья из Борна, они попросили поднести им по стаканчику ради новоселья.
— Славно у тебя тут, Бабетта!
Бабетта только смеялась. Говорить она вообще уже не могла.
Приехала Альвина. Пора было ей наконец переселиться. Но вести хозяйство, как они вели его в Рауне, в Борне нельзя. Так заявила ей Бабетта в первый же день. Вот она покажет ей разочек, как чистят в Борне подойник; там, в Рауне, живут, как видно, настоящие свиньи! Бабетта была строга и придирчива. Альвина, может быть, воображала, переезжая сюда, что здесь она будет целыми днями распевать, кокетничать с мужчинами и позволять Гансу щипать ей щеки? Как бы не так!
— Нет, нет, нерях нам здесь, в Борне, не нужно! И послушай, Альвина, что касается мужчин — смотри, чтобы я ничего об этом не слыхала!
Альвина смеялась громко и визгливо, совсем как мать. Пусть себе Бабетта читает проповеди, сколько ей угодно! Она гремела ведрами, распевая. при этом, строила мужчинам глазки и глуповато смеялась. Альвина была пышно развившаяся девушка, как говорится — кровь с молоком: все, чем наделила ее природа, было у нее в преизбытке. Щеки у нее были слишком красные, серо-голубые глаза чересчур блестели; когда она шла через двор, направляясь в хлев, по всему ее телу — по груди, животу — словно пробегали волны, круглые бедра раскачивались; когда смеялась — обнажалось множество белых зубов, когда говорила — слова звучали звонко, прерываясь кудахтающим смехом. Глаза Бабетты с удовольствием останавливались на дочери. Эта девушка, думала она, прямо просится на картину! Ах, двадцать лет тому назад ее тоже нельзя было назвать безобразной, а дровосек, этот негодник, тоже был парень красивый!
Только смеяться этой девушке не следовало! Когда она смеялась, у нее обнажались десны, а рот растягивался до ушей. Но смеяться она любила.
— Послушай, Альвина, — наставляла ее Бабетта, — помни, что мужчины попросту насмехаются над девушкой, после того как добьются своего. Все они таковы! Вспомни о твоем отце, этом бродяге, — вспомни, как он покинул меня в беде.
Альвина в ответ только смеялась и пожимала плечами.
— Но, матушка, я ведь уже не желторотый цыпленок! Не желторотый цыпленок? Ну что ты на это скажешь? Ах, милая матушка, как она наивна со своими советами! Ей бы следовало съездить в Раун и побывать там на храмовом празднике, один лишь разочек, — она бы только ахнула! И она не знает, что Альвина почти помолвлена. К чему ей рассказывать? В Рауне у нее остались два поклонника. Один из них — ее хозяин; но у него двое детей, зачем ей возиться с чужими детьми? Второй — столяр-краснодеревец, Георг, — он совсем без ума от нее, и с ним-то она, можно сказать, сговорилась. Но он пропивал все, что зарабатывал, и она заявила ему: пусть он скопит тысячу марок. Когда у него будет тысяча марок, они поговорят о дальнейшем. С тех пор Георг начал копить, не позволял себе выпить даже кружку пива. Он, по-видимому, всерьез решил скопить тысячу марок, Альвина же только смеялась над этим.
В Борне Альвине очень нравилось, она этого не отрицала. Здесь было так много мужчин! Целых четверо, а она среди них — единственная девушка. Герман почти не обращал на нее внимания, да к тому же она слишком уважала его; этот человек думал только о своей работе, больше ни о чем. Но был здесь и Генсхен, красивый, цветущий парень, — он понравился ей еще на свадьбе. Она делала ему глазки, и он уже потерял голову. Генсхен причесал ее на городской манер, и она стала похожа на даму. Но когда пришла мать, она чуть не упала в обморок от ужаса и спросила, не собирается ли Альвина наняться в тир? Будь у Ганса немного больше терпения — кто знает? Она вроде как помолвлена, но кто знает…
А Рыжий? Он опускал глаза и начинал беспокойно раскачиваться из стороны в сторону, когда она на него смотрела. Забавный дяденька, какой-то блаженненький, над ним можно хохотать до упаду. Он, должно быть, боится, что она его хочет соблазнить.
И, наконец, Антон! Антон, да, вот это мужчина, — несомненно, настоящий мужчина, что надо! Она постоянно ощущала на себе его жесткий, мужественный взгляд. У него был вид человека, способного поколотить того, кто его разозлит, но и это было заманчиво: ведь в конце концов мужчина должен быть мужчиной. Но с ним Альвина вела себя довольно сдержанно, — едва удостаивала взглядом, избегала встреч и старалась не оставаться с ним наедине. Это было просто удивительно: на свадьбе ведь она вела себя совершенно иначе! Взгляд Антона выражал недоумение и наконец стал укоризненным и почти презрительным.
Ах, Альвина была поистине в затруднительном положении, у нее были свои основания избегать встреч с Антоном. Она отчетливо помнила свадьбу матери. Ей хотелось пить, она вышла с Антоном к колодцу, он ущипнул ее, и на этом дело кончилось. Но — разве она не выходила с ним еще раз?
Да! А что же тогда случилось? Этого она толком не помнит. То ей чудилось одно, то совершенно другое. Она была тогда сильно пьяна. Временами она как будто вспоминала, что произошло нечто важное, временами же уверяла себя, что не случилось ничего, ровно ничего. О небо, сказала бы мать, о боже милостивый!
Взгляд Антона преследовал ее — вопрошающий, испытующий, презрительный. Положение Альвины было не из приятных, — но не могла же она в конце концов спросить его, не правда ли? Однажды вечером, когда они случайно остались одни, он прижал ее в углу, так, что она никак не могла улизнуть, и уставился на нее сверкающими от бешенства глазами.
— Послушай, Альвина, — заревел он, — чертовка проклятая! Как ты обращаешься со мной? Ты воображаешь, что с мужчиной можно так обращаться? Или ты не помнишь, что между нами было? Что это за дурацкие замашки? — Вид у него был свирепый.
У Альвины закружилась голова. В испуге она разинула рот и приготовилась к защите, выставила вперед руки, но в то же время невольно выпятила свой круглый живот. Она млела под гневными взглядами этого человека, с которым она стояла лицом к лицу. Ее охватило искушение тут же сдаться и обвить его шею руками. Зачем ты так кричишь, милый, славный Антон? Но это не дело, так поступать не годится. Она ведь, можно считать, помолвлена со столяром, — не может же она уже через две недели нарушить слово? А стоит ей дать потачку этому Антону, и все будет кончено, она это знала.
Слава богу, она опять овладела собой и сказала:
— Что было между нами? Что же между нами было? Я ничего не знаю!
Ее лицо выражало крайнее изумление.
— Ничего не знаешь?
— Нет, правда ничего!
— Так ты, верно, была вдрызг пьяна?
Альвина рассмеялась.
— А не ты ли, Антон? Может быть, я была трезва, а ты пьян?
Антон нахмурил брови, задумался; он казался смущенным. Она прочла на его лице сомнение и повторила:
— Я бы должна была знать, не правда ли? А я ничего не знаю. Ты был тогда пьян, Антон, — вот и все.
Антон отступил на шаг.
— Так ты, значит, не ходила со мной в сад, Альвина? — закричал он.
— В сад? Что ты! Ах, теперь вспоминаю, ты хотел пойти в сад, но я сказала: «Что подумает мать?»
Антон был окончательно обезоружен. Что за чертовщина! Но, может быть, она права? А? В самом деле, они много пили в ту ночь, и он был изрядно пьян. Словом, Альвина, которая толком не знала, что произошло в ту ночь, теперь все хорошо помнила, а Антон, прекрасно помнивший, что в ту ночь произошло, теперь уже не знал ничего.
— Пусти меня! — сказала Альвина. — Мне нужно мыть посуду. Я не люблю мужчин, которые хотят силой добиться своего. Слышишь? Вы — сильнее нас, это не ново. Мы останемся добрыми друзьями, Антон.
О, теперь она торжествовала!
Антон проводил ее сердитым, мрачным взглядом, затем ушел. В течение нескольких недель они при встречах были очень сдержанны.
— Здравствуй, Антон!
— Здравствуй, Альвина!
Пусть немного потрудится, думала она, чтобы добиться ее расположения, — это ему не вредно.
В Хельзее скалывали лед с тротуаров. На всех улицах звенели ломы и топоры. Ах, добрый день, добрый день, — кажется, весна наступает! Добрый день, да, сегодня солнце уже здорово припекает! Город наполнен веселым шумом и оживлением.
На крыльце скобяной лавки Шпангенберга стоит с огромной сигарой во рту толстяк Бенно и подставляет живот под лучи солнца. Круглое лицо Бенно сияет, светлые блики играют на его щеках и двойном подбородке. Он отпустил черные усики; йх концы, как черные кабаньи клыки, торчат вверх, достигая крыльев носа. Это выглядит страшно комично. Бенно раскланивается, здоровается, смеется, временами оборачивается и спрашивает, заглядывая в лавку:
— Что ты говоришь, папа?
Старый Шпангенберг сидит в углу лавки, скрытый грудой зеленых леек. Он недавно оправился после смертельной болезни и не умер, к величайшему огорчению жителей Хельзее. Он умирал каждую зиму, — однажды ему даже прислали венки. Чем он страдал— почками или печенью — доктора не знали. В длинном, покрытом пятнами сюртуке, с платком вокруг шеи, в больших комнатных туфлях, сидел он за письменным столом Бенно. Он был доволен, что стена из зеленых леек скрывает его полностью от покупателей. Когда он вставал, широкие штаны чуть не сваливались с него. Он был маленького роста, а долгий недуг совсем иссушил его — кожа стала желтой, как воск. Реденькие пучки седых волос торчали на его желтом черепе. Он беспрестанно курил сигареты, курил, кашлял и отхаркивался; при этом он часто не попадал в плевательницу и плевал прямо на пол.
— В твоих книгах сам черт не разберется, Бенно! — кричал он.
Он брюзжал день и ночь, никто не мог ему угодить.
— Но, папа, достаточно, если я говорю, что оборот увеличился почти на пятьдесят процентов! — терпеливо отвечал Бенно. Он давно уже махнул рукой на отца.
— Но приход уменьшился на целую четверть! Какой же толк от увеличения оборота? Да ты коммерсант или нет, сын мой? Ты вылетишь в трубу с этими методами, Бенно, вылетишь в трубу! — сердито закричал старик и сильно закашлялся. — Но не воображай, что я тогда хоть палец о палец ударю, чтобы помочь тебе выкарабкаться, — не воображай!
Бенно не дослушал и снова вышел на крыльцо. В современных методах ведения дела отец не смыслит ничего. Надо приучить крестьян к новым машинам и орудиям, внушить им, что без этих машин им не обойтись. Плата? Ну, когда-нибудь они заплатят.
Там, у входа в «Лебедь», опять стоит она, вчерашняя куколка. Вероника? Она ли это? Ведь она уезжала на всю зиму? Что за прелестная фигурка! Лицо Бенно беспокойно лоснилось на солнце. Что у нее, однако, за ножки! Да, это ее знаменитые ножки, и все-таки это не может быть Вероника. У Вероники были темно-рыжие волосы, а у этой куколки волосы гораздо светлее, у них совершенно неправдоподобный цвет — цвет золотой рыбки. И потом она так невероятно элегантно одета, ну просто светская дама, настоящая светская дама. Вот она начала переходить площадь, ступая на своих высоких каблуках как на ходулях, но в эту минуту его позвал отец.
— Сколько раз нужно звать тебя, Бенно? — сердито закричал старый Шпангенберг. — Ты что, оглох?
Тут у него начался приступ кашля, который его чуть не задушил.
— Перестань же наконец курить, папа! — укоризненно сказал Бенно. — Тебе это вредно.
— Откуда ты знаешь, что мне это вредно? Это сохраняет мне жизнь! Если бы я следовал вашим советам, я бы уже давно лежал в земле.
Таким уж чудаком был старый Шпангенберг. Врач запретил ему пить красное вино — оно для него просто яд. С тех пор он пил исключительно красное вино — настоящий яд! Он и не собирался следовать советам этого шарлатана, а лекарства, которые тот ему прописывал, он, не долго думая, выливал. Вполне возможно, что Бенно подкупил врача, чтобы тот как можно скорее отправил его на тот свет, но его, старого Шпангенберга, не так то легко провести!
Когда Бенно вернулся на крыльцо, куколка стояла перед парикмахерской Нюслейна. Вышла Долли, и обе молодые особы, взявшись под руку, пошли через площадь. Вероника! Значит, это все-таки Вероника! Она опять здесь! Сердце Бенно радостно встрепенулось.
Молодые особы поднялись по лестнице, ведущей в «Лебедь».
— Как я рада, Вероника, что ты опять здесь! — сказала Долли. — Долго же ты ездила на этот раз!
Да, на этот раз она ездила долго. Голос Вероники изменился: он звучал устало, равнодушно, почти пресыщенно. Долли рассматривала приятельницу. Она стала поразительно элегантной, надела украшения: кольцо с камнем, маленькие часы с браслетом, на шее у нее висела тоненькая серебряная цепочка с жемчужиной. А волосы! Она перекрасила волосы.
— Какие у тебя волосы, Вероника! И как ты элегантна!
— Нельзя же постоянно расхаживать с одними и теми же волосами, Долли! — со смехом ответила Вероника. — Тициановское золото! Вся Вена носит этот цвет, и такие же платья! Вся Вена!
Она заказала кофе, пирожные и положила на стол портсигар с сигаретами. Новый, сверкающий портсигар из массивного серебра! Да она никак выиграла, эта Вероника? «Любимой Веронике» — было выгравировано на портсигаре.
— Можешь прочесть и внутри, там тоже кое-что написано.
Долли прочитала надпись, выгравированную внутри: «Что слава без любви, что мудрость без любви, что вся жизнь без любви? Ничто!»
— От него? — спросила Долли, которая была в восторге от этого изречения. Ах, Генсхен не умел так красиво выражаться!
Кельнер принес кофе и пирожные. Вероника откинулась на спинку» стула и курила, пуская дым кверху.
— А как у тебя дела с Гансом? — спросила она. — Все еще горячая любовь? — У нее появилась странная привычка: улыбаясь, она кривила губы.
— Да, все еще.
— Вероника сморщила лоб. Она отхлебнула из чашечки и сказала:
— У меня все кончено. Три дня тому назад я распрощалась с моим дьяволом на веки вечные! Я никогда его больше не увижу!
— Навеки? — с ужасом переспросила Долли.
— Да, навеки. Так продолжаться не могло.
Нет, это стало совершенно невыносимо! Она просто не в состоянии была больше ждать по три месяца, чтобы видеть его затем в течение нескольких дней, — она сходила с ума. Он не мог урвать больше времени, работа поглощала его, а когда удавалось освободиться на несколько дней, он должен был посвящать их своей семье, своим детям. Ах, разве это жизнь! Расстались они, разумеется, как друзья, как товарищи. Наступил конец, просто конец, он сам видел, что она не может больше это вынести. На прощание они провели вместе несколько дней в Вене, он прочел там несколько лекций в университете. А потом они отпраздновали расставание. Он одел ее с головы до ног, белья и платьев она могла накупить сколько хотела, он подарил ей эти драгоценности и дал три тысячи марок, чтобы она могла открыть свой магазин. Она приняла деньги. Может быть, ей не следовало этого делать?
— Почему же нет? — сказала Долли.
Ну, а в Дрездене они расстались, и она, по правде говоря, даже была довольна, когда его поезд тронулся: три дня расставания — это было слишком много. И вот она осталась одна и в отчаянии сказала себе: «Ладно, теперь — первый встречный!»
— Ради бога, Вероника! — воскликнула Долли.
Да, первый встречный. Ну, долго ждать не пришлось, первый встречный уже увязался за нею и не отставал. Это был высокий холеный блондин. Она пошла с ним в ресторан, очень приличный — отдельный кабинет, все так шикарно; они отлично поужинали, пили великолепное вино и шампанское. Потом он стал к ней приставать и когда полез целоваться, она схватила его за горло и стала душить. Она хотела его задушить, хотела задушить мужчину — мужчину, все равно какого! Он вырвался, дал ей две увесистые пощечины, такие, что она еще и на следующий день ничего не слышала, и ушел.
— Вероника! — в ужасе закричала Долли. — Да что ты говоришь!
Что за приключение, какие переживания!
— Честное слово! Клянусь тебе, что все это правда! — ответила Вероника и рассмеялась. Но две большие слезы скатились по ее щекам. Она торопливо вытерла их. Долли ничего не заметила.
Вероника позвала кельнера и спросила, есть ли бенедиктин или шартрез. Этих вин нет, но он может предложить им данцигскую наливку и кюммель. Вероника заказала наливку и попросила принести две рюмки.
Ну, теперь этой жизни пришел конец, заявила Вероника. Для нее начинается совершенно новая жизнь — совершенно новая! Она откроет в Хельзее большой модный салон, поставит его на широкую ногу, — местные дамы прямо голову потеряют. Любовь, чувства, идеалы? Вероника рассмеялась. Нет, отныне все это для нее не существует. Эта полоса для нее, слава богу, окончилась. В дальнейшем она будет думать только о своей выгоде, действовать по расчету, и только по расчету. Она хочет жить в свое удовольствие и в то же время подумать о том, как бы лучше пристроиться.
— На кого из здешних мужчин можно взять курс, скажи-ка, Долли?
Вероника снова усмехнулась, перекосив рот.
Долли в ужас пришла от ее слов: Впрочем, Вероника ведь выпила уже три рюмки данцигской наливки. Долли назвала в шутку несколько имен, Вероника каждый раз отрицательно качала головой: никак не подходит.
— Вальтер Борнгребер? Недурно, но. не думаю, чтобы у старика было много денег. Не годится!
Наконец Долли сказала:
— Может быть, Бенно Шпангенберг? Говорят, у этого деньги водятся.
Вероника удивилась. Толстяк Бенно? Он раньше отчаянно ухаживал за нею, но она обращалась с ним свысока. Она рассмеялась громко и весело.
— Толстяк Бенно? О, это забавно, Долли, весьма забавно!
Она хохотала до полного изнеможения.
Но на следующее утро, часов около одиннадцати, она появилась, разряженная в пух и в прах, на рыночной площади и с интересом принялась рассматривать новый павильон Бенно — сплошь из стали и стекла. Она расхаживала взад и вперед до тех пор, пока Бенно не появился наконец на крыльце. Он изумленно уставился на нее. Затем узнал ее и стал спускаться с крыльца, балансируя на своих коротеньких ножках. Фрейлейн Вероника! Значит, это все-таки она? Она как-то изменилась!
Да, она перекрасила волосы, ответила Вероника и томно посмотрела на Бенно. Она протянула ему руку и задержала ее несколько дольше, чем было необходимо.
— И вы тоже изменились, Бенно! — сказала она. — Вы отпустили себе усики, и это вам очень к лицу.
Ее интересует павильон. Нельзя ли его осмотреть? Бенно принес ключ. Сплошная сталь и стекло, а позади лавки две маленькие комнатки: их бы вполне хватило ей для жилья.
Она сняла помещение, и уже на следующий день появился маляр, который вывел на оконных стеклах красными буквами:
«ВЕРОНИКА»
МОДЫ
Вероника сама придумала шрифт для этой изящной надписи.
Дом Шпана сверкал в лучах весеннего солнца. Поблескивали обшивка зеленой двери и массивные медные прутья перил.
Сверкали в шпановском доме и оконные стекла, и все же в эту весну дом выглядел как-то иначе, хотя с первого взгляда трудно было сказать, что именно в нем изменилось. Ставни обоих окон в конторе Шпана не открывались теперь даже днем, а во втором этаже оставались постоянно закрытыми ставни трех окон столовой. Может быть, Шпан уехал? О нет, все знали, что он в городе, хотя его не было видно с прошлой осени.
Шпан не выносил теперь яркого дневного света, — у него болели глаза. Он боялся улиц и людей, не переносил громких голосов и веселого дневного шума. Звонкий смех, доносившийся с рыночной площади, действовал на него как удар ножа. Он жил только в ночной тиши. Ночью он часами расхаживал по комнате. Мета часто слышала до утра его усталые, шаркающие шаги в столовой. Казалось, он таскает на плечах мешок со свинцом. Нередко он обходил весь дом: скрипя башмаками, он спускался вниз, в лавку и склад; проходила целая вечность, пока он не возвращался наверх, и его шаги шаркали по коридору, мимо комнатки Меты, изнывавшей от страха в своей постели.
Он бродил по дому целыми часами, затем в полном изнеможении опускался в кресло и сидел как мертвый, закрыв глаза. Он устал, невыразимо устал.
Он одинок, страшно одинок; вокруг него тишина и тьма. Ведь есть же в городе счастливые семьи, почему же с ним так случилось? Его старость могла бы быть счастливее, радостнее, могла бы быть достойным завершением жизненного пути. Фриц покинул его, — так было угодно богу. Христина покинула его, — это не могло быть угодно богу.
— Я одинок, я старею! — повторял он без конца в беспомощном отчаянии. Да, он стареет. Ему скоро шестьдесят, но дело не в этом: два года тому назад он был еще бодр и свеж, мог ходить при самом сильном ветре три часа подряд и дольше, если нужно, а теперь он всегда чувствует усталость. У него больное, слабое сердце, но и это не самое главное. Самое главное — это то, что сердце его полно печали, которая все прибывает, беспрестанно, безудержно, как вода в колодце. Печаль— вот в чем старость. У него пет радости, нет надежды, он жаждет того покоя, который длится вечно. Это старость.
Может быть, его спасение в библии? Быть может, она просветит и укрепит его, укажет ему выход? Ночи напролет сидел он, склонившись над библией. Священное писание — в нем все: ликование и отчаяние, благословения и проклятия, искушение и гибель. В нем стоны и исступленные молитвы; где бы он ни раскрыл его — везде кровоточили человеческие сердца, повсюду бог-отец вершил страшную кару над своими грешными детьми. У одного любимый сын был предан своими братьями, сын другого, мчась на бешеном коне, повис в лесу на дереве, зацепившись за сук волосами, сын третьего сбился с пути и дошел до того, что ел вместе со свиньями. Одна и та же вечная судьба, повторяющаяся тысячелетиями. О дочерях говорилось мало, как старательно он ни искал.
Он откидывался в своем кресле и отдавался думам. Сердце трепетало в его груди; временами оно замирало совсем, чтобы потому снова забиться взволнованно и неудержимо. Он смотрел на свою исхудавшую руку — она высохла и стала почти прозрачной; должно быть, теперь уже недолго… Ну что ж, он готов. Порой глаза у него закрывались от изнеможения, и он сидел неподвижно как мертвец. Но тут часы в футляре красного дерева начинали бить. Шпан поднимал серые веки, как человек, который очнулся после глубокого забытья и не знает, где он находится. Он принимался снова шаркать по комнате. Сквозь щели ставен пробивались сияющие полосы. Было полнолуние. Однажды ночью человеческих шагов больше не стало слышно, с улицы доносились только голоса. Это выпал снег.
Снова и снова припоминал он всю свою жизнь — тысячи поступков, незаметных и важных, из которых слагается жизнь. Правильно он поступал или нет? Взвешивай и оценивай, Шпан, взвешивай и оценивай! Ты, возможно, скоро предстанешь перед высшим судией!.. Он взвешивал и оценивал. Пусть это покажется высокомерием, — да, он поступал правильно. Он мог со спокойной совестью предстать перед высшим судией. Да, да! Но в эти ночи Шпан не испытывал прежней уверенности: временами в его душу закрадывались странные сомнения. Быть может, он поступал всегда правильно и в то же время был не совсем прав? Быть может, в том или ином случае следовало проявить больше кротости и снисхождения? Но проявлял ли он кротость и снисхождение к самому себе? Иной раз он бывал, возможно, даже жестоким, потому что считал это единственно правильным. Но разве он не был жесток к самому себе? Быть может, ему следовало быть милосерднее к беднякам? Но ведь он участвовал во всех сборах в пользу бедных, жертвовал всем благотворительным обществам, подписывал все подписные листы. И ведь в конце концов он был отцом семейства, а это обязывало его быть бережливым и не сорить деньгами. Господь да простит его, если порой он нарушал этот долг.
Одни и те же мысли постоянно занимают мозг Шпана из ночи в ночь, одни и те же, и под конец он засыпает в одном из кресел и вдруг просыпается от боя часов: пять, шесть. Он бросается в постель и засыпает как убитый. Но через несколько часов его будит щемящий страх: ему кажется, что его сердце остановилось. Он выпивает чашку теплого молока с куском сахара. крошит булочку. За последнее время он привык довольствоваться этим и зачастую целый день больше ничего не ест. Мета готовила, но какой это имело смысл? Она убирала все нетронутым, а потом Шпан сердился, когда она требовала денег на хозяйство.
Мета хотела уйти первого числа ближайшего месяца, на этом настаивал и ее жених. Она хотела вырваться отсюда. Человек, который бродит ночью по своему дому, как привидение! А в последнее время у него появилась привычка громко разговаривать с самим собой, словно проповедуя. Нет, нет, она здесь не останется!
— Ты действительно хочешь уйти, Мета? — спросила Шальке.
— Да, хочу уйти, во что бы то ни стало!
Шальке покачала головой.
— Что же тогда будет с ним? Он уже подыскал себе новую?
Этого Мета не знала.
Шальке снова покачала головой и вздохнула.
— Я, во всяком случае, не собираюсь тебя уговаривать остаться, — сказала она.
Но ведь просто жалость берет, если подумать: такой порядочный и добрый человек, вот беда-то! Она когда-то знала такой же случай, сказала Шальке. Это был учитель гимназии, исключительно образованный человек, говоривший на восьми языках. Его жена умерла, — у него получилось нервное расстройство, он перестал спать; ему становилось все хуже, и однажды ночью он перерезал горло своим двум детям.
— Ну, Мета, что же ты кричишь? Я просто рассказываю, что бывает в жизни. Дай бог, чтобы нервы господина Шпана поправились! А ты можешь уходить спокойно, Мета, — добавила Шальке. — Я завтра поговорю с господином Шпаном и, во всяком случае, позабочусь о нем, пока он не найдет кого-нибудь. Ведь в конце концов кто-то должен же подумать о нем!
Однажды ночью, когда на дворе бушевала непогода— это была та метель, во время которой чуть не погиб Рыжий, — Шпан читал библию, и его вдруг охватила необычайная тревога. Библейское имя, очень схожее по звучанию со знакомой ему фамилией, вызвало в нем воспоминание об одном случае, происшедшем лет десять — двенадцать тому назад, о котором он совершенно забыл.
Губен! Как было с этим Губеном? Однажды к Шпану явился крайне взволнованный господин лет сорока. Этот взволнованный господин отрекомендовался его дальним родственником; его фамилия была Губен. Он был учителем; его уволили за то, что он выступил с речью на социалистическом выборном собрании. Господин Губен занимался также и литературным трудом — он показал несколько газет. Но теперь он находился на грани отчаяния! Как много встречал Шпан людей, заявлявших, что они «на грани отчаяния», и пропивавших в ближайшем кабаке деньги, которые им давали! Губен на коленях молил помочь ему — ведь в конце концов они родственники, хотя и дальние. Шпан указал ему на дверь. От этого человека пахло водкой, а людей, которые пили водку, Шпан не выносил. На следующий день Губена нашли повесившимся в городском саду. К дереву была прикреплена записка: «Губен, бывший учитель, преследуемый властями, покинутый родственниками и всеми людьми». Шпан помнил даже эту подробность. Да, он видел с мучительной отчетливостью даже эту записку, прикрепленную к дереву, хотя в действительности он ее никогда не видал — он лишь читал об этом в газете.
Как странно! Почему это его сердце так взволнованно колотится в груди, почему это его вдруг бросило в жар? Какое ему дело до этого несчастного учителя? В нем пробуждались голоса, кричавшие: «Губен, бывший учитель, преследуемый властями, покинутый родственниками и всеми людьми»!
Шпан беспокойно поднялся. Лицо у него было страдальческое. Как? Он ведь совсем не знал этого человека, никогда в жизни не слыхал его имени. Не мог же он в конце концов оказывать поддержку всем людям, являвшимся к нему и пахнущим водкой? К чему бы это привело? Но тут он оцепенел от страха, услышав голоса, кричавшие ему: «Да, конечно, ты должен был поддерживать его до тех пор, пока у тебя оставался хоть один пфенниг!» Неужели? «Да, разумеется, разумеется! Ты толкнул Губена на самоубийство!» Шпан в отчаянии заломил руки, на его лбу выступил пот. Но не мог же он знать, что положение этого Губена так безвыходно! «Ты должен был это знать!» Не мог же он предвидеть, что этот человек повесится! «Ты должен был предвидеть! Ты должен был это чувствовать, чувствовать, чувствовать! Губен, учитель…»
В эту ночь Шпан не спал вовсе. Утром, когда он лежал совсем измученный, обливаясь потом, в своей постели, он ощутил потребность сейчас же, немедленно поговорить с фрау Шальке.
Фрау Шальке пришла, и он в страшном волнении попросил ее тотчас поехать в город.
— Меня тревожит судьба моей дочери; — сказал он. — Может быть, она голодает? Я хочу знать, как она живет. Мне не к кому обратиться, кроме вас, фрау Шальке, — понимаете? Может быть, вам удастся поговорить с ней или навести справки. Вот деньги. Запишите все ваши расходы. Вы можете поехать сегодня же?
Этого фрау Шальке, пожалуй, не сможет сделать, но так как господин Шпан был всегда добр к ней, она должна постараться. После обеда она отправилась на станцию. Она не шла, а мчалась, ног под собой не чуя от радости, — это была поистине милость господня! Во время своей последней поездки она познакомилась с одним человеком, служившим шеф-поваром в гостинице, и дело у них дошло почти до помолвки. Он писал ей влюбленные, нежные письма и клялся, что женится на ней. Теперь ей представился великолепный случай проверить, серьезные ли у него намерения или же он, по обыкновению, как все мужчины, просто говорит красивые слова. Ах, а он-то и не подозревает, что она еще сегодня вечером будет у него.
Приказчик обратил внимание Шпана на то, что многие товары на исходе. Шпан попросил его все записать, чтобы он мог сделать заказ. Но товары так и не поступили. Приказчик был в полном отчаянии: ему уже пришлось отказать нескольким покупателям. Как же это так? Раньше склад Шпана постоянно бывал набит товарами. Шпан был чрезвычайно смущен.
— Мы сейчас справимся, — сказал он приказчику. — Войдите, пожалуйста.
И тут выяснилось, что списки все еще лежат в письменном столе и что вот уже несколько педель не делалось ни одного заказа. Шпан покраснел, растерялся, начал беспомощно заикаться. После закрытия лавки приказчик пошел в контору и несколько часов подряд писал заказы. Он видел, в каком состоянии находится Шпан. С этого дня он вел дело почти самостоятельно.
Шпан в эти дни был полон одной мыслью: почему ее так долго нет? Уж не вздумала ли она навсегда остаться в городе? Прошла уже целая неделя, как она уехала.
Но на следующее утро фрау Шальке сидела в столовой за шитьем. Она не обернулась, когда вошел Шпан, притворившись, что не заметила его.
Шпан некоторое время рассматривал ее, словно она была призраком, внезапно представшим перед ним, потом подошел ближе.
— Вы вернулись? — спросил он удивленно и взволнованно.
Шальке встрепенулась и оставила работу.
— О, господин Шпан, это вы? Я не слыхала, как вы вошли! Да, я вернулась, я приехала вчера вечером.
На ее впалых щеках выступил слабый румянец. Она вовсе не спешила возвращаться, — кто знает, когда ей удастся опять съездить так дешево? Да, это были для нее чудесные деньки, она обручилась со своим шеф-поваром. Его фамилия была Екель. Они день и ночь только и делали что строили планы на будущее. А этот Шпан такой страшный — словно из гроба встал, право!
— На этот раз вышло немножко дольше, — добавила она.
На лице Шпана выступили красные пятна, но потом его охватило блаженное чувство успокоения. Он придвинул стул и спросил, может ли фрау Шальке сообщить ему что-либо.
— Мета рядом, — прошептала Шальке и продолжала уже громче, торжествующе глядя на Шпана: — Я говорила с ней!
— Вы говорили с ней? — переспросил Шпан и сам удивился спокойствию, с каким задал свой вопрос.
— Да, я говорила с ней.
Шальке не лгала. Она действительно говорила с Христиной. Она подкараулила ее неподалеку от пансиона Шпербер и затем, словно случайно, столкнулась с ней лицом к лицу. «Фрейлейн Шпан! Вот так встреча! Но, должно быть, фрейлейн Шпан не узнает ее?» Почему же? Разумеется, Христина ее узнала. Но держалась она холодно и неприступно. Она густо покраснела и сказала, нахмурив лоб, что одна приятельница из Хельзее написала ей, будто фрау Шальке ходит по домам и рассказывает о ней своим заказчицам нелепые и оскорбительные истории. Шальке побледнела и пустилась уверять, что все это ложь, и если она рассказывала что-либо подобное, пусть она провалится сквозь землю на этом самом месте. Тогда Христина немного оттаяла и спросила, что слышно в Хельзее. Они болтали несколько минут о том о сем, а потом Христина поспешно ушла. Она даже протянула Шальке руку, но как… Лучше не спрашивать!
Разумеется, Шальке не могла изобразить Шпану свою встречу с Христиной в подлинном виде — не так-то она была проста. Но она уже давно обдумала и выучила наизусть все, что собиралась ему сказать, и слова струились без запинки с ее тонких губ. Фрейлейн Христина прямо вскрикнула от радости и неожиданности, вдруг увидев перед собой знакомую из Хельзее. Шальке добрых четыре дня расхаживала перед пансионом на пронизывающем ветру. Им с Христиной пришлось тотчас же зайти в маленькое кафе, потому что обе ужасно озябли. Там они проболтали целый час, а может быть, и два.
Шпан откинулся на спинку кресла и заслонил рукой глаза: Шальке открыла ставень, чтобы было светлее работать, и свет ослеплял его.
— Я слушаю, — сказал он, кивнув.
Да, так вот, они, значит, сидели в этом кафе. Христина была одета по-прежнему очень мило, но это уже было не то, что год тому назад, — она ведь портниха, ее на этот счет не проведешь. Обшлага немного пообтерлись, одна пуговица держалась непрочно, а в голубом берете, который был на фрейлейн Христине, моль проела крошечную дырочку. Все это мелочи, но женщина не должна этого допускать. И волосы фрейлейн Христины были не так тщательно причесаны, — это ведь стоит денег. Плохо ли выглядела Христина? О нет, этого нельзя сказать, но прошлым летом она была такая загорелая, а теперь казалась немного бледной. Летом она выглядела еще такой — ну, как бы это выразиться — гордой и самоуверенной, а теперь у нее появились усталые складки вокруг рта, словно она упала духом. Да, совершенно ясно видно, она уже не та, что летом. К тому же она казалась довольно нервной и рассеянной и* курила одну сигарету за другой.
Шпан тяжело дышал, он опустил голову, все еще закрывая рукой глаза… Может быть, теперь она скоро вернется; может быть, в одно прекрасное утро она будет стоять у его постели, как ему недавно приснилось.
Шальке по привычке облизывала губы кончиком языка и говорила без умолку. Она сказала, что во всем этом нет ничего удивительного — в большом городе люди быстро изнашиваются. А господин доктор Александер, как видно, едва концы с концами сводит. С арендой театра ничего не вышло, потому что он не получил денег, на которые рассчитывал, и теперь работает в баре. Этот бар называется «Феникс» и усиленно посещается светскими господами и дамами. Она там не была, о нет, нет, разумеется, но своего брата она туда посылала. Там горят в ложах красные лампы, там выступают танцовщицы, на которых почти ничего не надето, они обмахиваются веерами из белых перьев, а певицы исполняют песенки, которые и слушать-то зазорно. Перед каждым номером выходит господин Александер и отпускает какую-нибудь шуточку или преподносит публике веселые куплеты. И Христина, разумеется, тоже просиживает ночи напролет в баре «Феникс», — не может же она так долго оставлять своего друга одного! Но много ли на этом заработаешь? Да, сразу видно, что живется им очень и очень не сладко.
Шпану хотелось задать фрау Шальке один вопрос, но, — как это ни странно, — каждый раз, когда он открывал рот, у него захватывало дыхание. Наконец он тихо произнес:
— А обо мне… обо мне она не спрашивала?
— О, разумеется, она спрашивала о господине Шпане! — с живостью ответила Шальке. — И я сказала ей, что вы, слава богу, чувствуете себя хорошо, и это, по-видимому, очень ее успокоило.
И Шальке продолжала сыпать словами. Она должна сообщить господину Шпану большую новость — большую-большую новость. Христина, должно быть, скоро сама напишет господину Шпану, чтобы сообщить ему о дне своей свадьбы с доктором Александером.
Шпан уставился на нее. Он побледнел еще больше, и сердце бешено колотилось у него в груди.
— О дне свадьбы?
— Да, это вы можете смело передать моему отцу, — сказала Христина, — может быть, это известие успокоит его.
И Шальке продолжала болтать. Ей кажется, что она знает, почему свадьбу нельзя больше откладывать. Она подождала немного, не спросит ли Шпан о чем-либо, но он молчал. Да, ей кажется, что она знает. Шпан продолжал молчать. Ну, в конце концов это не такая уж большая тайна: она думает, что Христина в положении.
Шпан неожиданно поднялся. Его немного шатало, но он уже снова вполне овладел собой. Он поблагодарил фрау Шальке за ее хлопоты и стал сразу чрезвычайно официальным. Запись расходов у нее, надо надеяться, при себе? Фрау Шальке порылась в кармане. Она записала проездной билет и по пять марок в день на содержание.
— Не много ли это?
— Нет, нет, нисколько!
Для Шпана наступили тяжелые дни и ночи. Вначале рассказ фрау Шальке звучал многообещающе, он почерпнул из него надежду вскоре увидеть Христину. Но когда Шальке начала рассказывать о свадьбе, он понял, что все потеряно, потеряно навсегда. Христина все больше и больше отдалялась от него, связывала себя все больше и больше с тем миром, куда он не может за ней последовать. Лишь теперь, с замужеством, он навсегда потеряет Христину.
Однажды утром, когда Шпан вышел к столу завтракать, стол не был накрыт. Он вспомнил, что Мета вчера ушла от него. Он сам приготовил себе завтрак. Он был один, совершенно один в своем доме и почувствовал себя счастливым, как вор, за которым никто не следит.
Чудесная жизнь! Со времен его молодости он никогда ни одного часа не бывал один. Несколько недель он хозяйничал сам: варил себе горсть рису, брал из лавки кусочек сыру, и этого было ему вполне достаточно. Он топил печь в столовой, а когда ему нужна была вода, выходил во двор, к колодцу. Земля вокруг колодца обледенела; однажды утром ок поскользнулся и упал. Он почувствовал, что расшиб голову. Очнувшись, он увидел, что лежит в постели, и какое-то видение бесшумно скользит по комнате. Видение подало ему кофе. Тут он окончательно пришел в себя и узнал фрау Шальке.
С того дня она вела его хозяйство, и это было прекрасным решением вопроса. Все было в образцовом порядке. Постель была хорошо постлана, домашние туфли стояли на своем месте, белье лежало наготове, и при этом он ее никогда не видел. Казалось, что его обслуживает невидимка.
Лужи по ночам еще замерзали, лай собак разносился в студеном воздухе далеко над долиной, а Герман уже принялся за работу. Он возил дымившийся на холоде навоз. Когда ночи стали теплее, а утренние туманы поглощали голоса и шум, он уже вышел с плугом в поле. Изо дня в день можно было наблюдать, сколько любви он вкладывает в свой труд; его пашня была мягкой, как бархат. А озимь! В этом году на нее было приятно посмотреть!
С первыми лучами солнца жизнь в Борне пробудилась и уже не утихала ни на минуту. Другие не успели еще глаза протереть после зимней спячки, а у них работа уже кипела вовсю. Карл приходил из своего домика возить кирпичи и песок. Рыжий, укутанный в платки, с рассвета принимался за работу на лесах строящегося дома; его огненная борода часто бывала покрыта инеем. Он сделал карнизы, починил разрушенные оконницы, расширил лестницу, — и вот дом вчерне готов, на него можно было залюбоваться. Это уже не развалины, почерневшие от копоти, готовые рухнуть, а новая постройка, приостановленная из-за того, что у владельца не хватило денег. Герман мысленно уже видел, как над домом вздымается высокая крыша, — дайте только срок! Теперь в Борне уже нельзя было обнаружить ни малейших следов пожара.
Рыжему тоже нельзя было терять ни одного часа. Его огород! Он по десять раз в день исчезал в лесу и возвращался с полным мешком за спиной. Он таскал прошлогодние листья и перегной, мох и чернозем. Он утверждал, что и профессора еще не разгадали тайну земли. Изо дня в день таскал он в свои владения полные мешки, задыхаясь под их тяжестью. И все же он находил еще время помогать Карлу там, внизу, у его дома, вскапывать огород Бабетты. При желании все можно успеть.
Весна мощно вступала в свои права. Солнце припекало уже основательно. По склону холма, из дому в Борн и из Борна домой раз по десять на день шариком катилась вверх и вниз Бабетта. Люди добрые, люди добрые! Скотина, свиньи, птица! А Себастьяну уже опять пора дать грудь. Нужно перебрать посевную картошку, посадить репу, испечь хлеб, — а в корыте лежит замоченное белье!
Лето было раннее и знойное, и для сна оставалось теперь не больше четырех-пяти часов. Солнце все выше, вот уже полдень. Под тенью первого попавшегося дерева хлебают они суп, который приносит им Альвина. Солнце заходит, они валятся в постель, мертвые от усталости. Солнце всходит, солнце заходит. И так день за днем. Пот струится по их телам. Налетают грозовые тучи, хлещет дождь, временами им приходится спасаться от ливня. Еще разбитые от вчерашней работы, они поднимаются, лишь только начинает брезжить утро.
Герман неутомим. Как и в прошлом году, он первый поднимается, последний ложится, а между тем у него уже язык не поворачивается от усталости, он ничего не чувствует, ни о чем не думает. Лишь очень редко вспоминается ему Христина. Порой в воздухе, в мерцающем свете ему чудится ее загадочная улыбка. Солнце всходит, солнце заходит.
Альвина с каждым днем становится все более проворной и ловкой. Вначале она стояла с разинутым ртом, глядя, как здесь работают. Бабетта следила за ней в оба. «Альвина, куда ты опять запропастилась?», «Иди сюда, Альвина!», «Ну, поворачивайся немножко живей, дочка!» Однажды Альвина даже получила основательную оплеуху за то, что после обеда задремала на стуле в кухне.
— Спать среди бела дня? Этого еще не хватало! — возмущенно кричала Бабетта. — Тебе двадцать лет или сто?
Но когда в работе случался малейший перерыв, самый малейший, язык Альвины тотчас же начинал молоть, а когда в поле с ними работал Антон, она хохотала без умолку, несмотря на то, что от зноя щеки у нее пылали как маков цвет.
Она уже совсем помирилась с Антоном и вовсе не делала секрета из того, что он ей нравится. Каждый мог видеть это, и ее мать в том числе. Бабетта это видела и была очень довольна: этот Антон — парень порядочный, душа нараспашку, в нем нет ничего фальшивого. И к тому же такой сильный мужчина! О, Бабетта прекрасно знала, какими господь бог создал женщин, она себя не обманывала, — а эта Альвина так и пышет здоровьем и избытком сил.
Столяр из Рауна писал длинные письма, он собирался вскоре навестить Альвину в Борне, но она не торопилась с ответом. Откровенно говоря, какое могло быть сравнение между Антоном и этим худосочным Георгом с его оттопыренными ушами? Никакого! Антон как две капли воды походил на высеченного из дуба апостола Луку, что стоит в раунской церкви, только у Антона глаза горят, как два фонаря в темноте. Нет, столяру до него далеко, где уж ему с ним тягаться!
Но что Альвине пришлось пережить в последние дни из-за этого Антона! Никогда бы она не поверила, что так бывает. Ах, мужчины! Поди разберись в них! Она всегда немножко побаивалась Антона, его свирепых глаз, его вспыльчивости, но ведь он умеет так добродушно смеяться, — она верила, что у него хороший характер. Ах, как она обманулась, жестоко обманулась! Это будет ей уроком на всю жизнь.
Однажды в воскресенье после обеда в дверь постучали, и матушка — она забежала к ним на минутку — крикнула: «Войдите!» В кухню застенчиво и робко вошла красивая светловолосая женщина, подталкивая перед собой маленького мальчика.
— Извините, пожалуйста! — произнесла женщина и поклонилась. У нее были светло-голубые глаза, одета она была по-городскому: несмотря на довольно теплую погоду, на ней было тоненькое светлое пальто, а на плечах— лиса. На мальчике — ему было года четыре, и он был круглый как пышка — красовался какой-то очень странный наряд.
Бабетта посмотрела на женщину, на мальчика, пугливо жавшегося к материнскому пальто, и воскликнула:
— Ай-ай, молодой человек пришел к нам в гости! Кого вы ищете, милая?
Молодая женщина смущенно теребила свои перчатки.
— Простите, пожалуйста, — робко сказала она. — Я ищу Антона.
— Плотника?
— Да, плотника. Это ведь Борн?
Да, правильно, это Борн. Но Антона как раз нет дома. Он взялся сделать в воскресенье небольшую починку у владельца лесопильни Борнгребера; она, наверное, проходила мимо, не подозревая, что он там.
— Ах! — Молодая женщина была разочарована.
Но Бабетта умела обходиться с людьми. Она придвинула молодой женщине стул. Антон должен с минуты на минуту вернуться. Она, должно быть, родственница Антона и пришла его проведать?
Молодая женщина покачала головой и потупилась. — Я его жена, — ответила она тихо.
Его жена? Зазвенела разбитая чашка: Альвину словно кто ударил, так что мокрая чашка выскользнула у нее из рук. Мать бросила на нее строгий взгляд, затем ее лицо выразило радостное изумление.
— Жена Антона? — воскликнула она. А она даже не знала, что он женат. Таковы мужчины: они работают, играют в карты, а о своих личных делах не говорят ни слова!
— Свари кофе, Альвина! — приказала она.
Жена Антона! Подумайте, как Антон обрадуется, так вдруг, нежданно-негаданно! Но, в таком случае, этот молодой человек, должно быть, сын Антона!
— Да, сын Антона.
— Сын Антона! — взвизгнула Бабетта, вне себя от радости.
— А как его зовут?
— Генрих.
— Иди же ко мне, Генрих!
Альвина, возившаяся у плиты, громко рассмеялась. Мать сердито обернулась в ее сторону. Ну и манеры у этой девушки — просто стыдно! Но Альвина не могла удержаться от злобного смеха. Даже четырехлетний сын есть у него, у этого несчастного лгуна!
Молодая женщина, оправившаяся понемногу от смущения, сказала, что, по ее мнению, Генрих очень похож на своего отца. Бабетта согласилась — конечно, вылитый отец! Но через минуту она уже утверждала обратное. Генрих был как две капли воды похож на мать — да, на мать. У Антона ведь узкая, длинная голова, а у Генриха — круглая, как шар; глаза у него голубые, а у Антона — серые. Но ведь в этом возрасте еще трудно судить о форме головы, возразила молодая женщина. Бабетта стала разливать кофе, а Альвине она велела достать банку сливового повидла и намазать хлеб для молодого человека. Ах, какой славный мальчонка — сын Антона! А у нее, у Бабетты, тоже есть сынишка, — о, еще бы! Сколько же лет ее сыну? Бабетта громко рассмеялась: ее сыну немногим больше шести месяцев. Этому молодая женщина никак не могла поверить: да нет, полно, не может быть!
На крыльце раздались тяжелые шаги Антона. Альвина начала хлопотать у плиты. О, она должна посмотреть, как будет вести себя этот лицемер, этот врун, всегда так высокомерно осуждающий других!
Антон, как обычно, распахнул дверь, откашлялся и крикнул:
— Добрый вечер!
Тут он заметил, что в кухне сидят гости. Он скинул с плеч рюкзак и повернулся в сторону молодой женщины. Он неподвижно уставился на нее, вытянулся еще больше, побледнел, и ноздри у него раздулись.
— Ты здесь, Мария? — спросил он, прижимая подбородок к груди. — Кто тебя просил являться сюда?
— Да, я здесь, Антон! — ответила молодая женщина беззвучным голосом. Она побледнела как полотно, ее трясло. Потом сдернула свою лису и воздела руки к небу.
— Антон, Антон! — закричала она.
Ее крик пронзил Альвину, словно нож. Антон отступил на шаг и угрожающе поднял свою огромную ручищу. Женщина тотчас же послушно остановилась, тихо всхлипывая. Мальчик испуганно захныкал.
— Ведь это твой сын, твой сын! — всхлипывала молодая женщина.
— Да, мой сын! Я и плачу за это. Разве нет? — Антон презрительно засмеялся. — Зачем ты пришла, Мария? — сердито спросил он. В его голосе звучала угроза.
Тут что-то было не так! Бабетта тотчас же почуяла неладное и вмешалась. Ребенок должен уйти, ребенку незачем слушать, как родители ссорятся. Сейчас он еще мал, но через десять лет все злые слова всплывут в его памяти, — она это знает. Альвина должна увести ребенка в свою каморку, да и ей, Бабетте, лучше уйти. Но Антон попросил ее остаться. Ну что ж, Бабетта осталась охотно: она изнывала от любопытства.
Альвина увела разревевшегося мальчишку в свою каморку и уложила на кровать. Она и сама была страшно взволнована, колени у нее дрожали. Боже мой, какие взгляды он бросал на эту бедную женщину: у него были не глаза, а настоящие кинжалы. Она испугалась его, право. Если его разозлить, он, пожалуй, и убить может! Они продолжали ссориться там, на кухне, она не все разбирала, но когда они начинали говорить громче, слышно было каждое слово.
Молодая женщина говорила, что в дальнейшем Антону не придется платить за мальчика. Это больше не нужно. Ее мать умерла и оставила ей двенадцать тысяч марок, поэтому-то она и приехала сюда. Ему незачем больше надрываться, работая по найму, — он может открыть плотничью мастерскую, у нее есть и дом, а все, что принадлежит ей, принадлежит, разумеется, и ему. Вот она и подумала, что он может немного облегчить свою жизнь.
Антон перебил ее.
— Меня не купишь! — громко закричал он. — Антона Хохштеттера нельзя купить за все сокровища мира, тебе давно уже следовало бы это знать!
Женщина в отчаянии снова заплакала.
— Неужели же ты не можешь простить, Антон? — жалобно проговорила она. — Я люблю тебя несмотря ни на что, Антон! Возьми заявление о разводе обратно! Возьми обратно!
— Когда реки потекут вспять!
— Я утоплюсь сегодня же вместе с ребенком, Антон!
— Как знаешь, Мария! Я тебе не мешаю! Тебе надо идти, Мария, иначе ты опоздаешь к поезду.
— Вот ужас-то! — Альвина заткнула уши. Подумать только! «Как знаешь, Мария!»
Ребенка позвали, и Альвина вынесла его в кухню. Антон подарил мальчику новенькую монету — одну марку.
— О, тебе незачем так тратиться! — произнесла с холодной насмешкой молодая женщина, презрительно бросив монету на пол. — У него денег больше, чем у тебя!
Они вышли. Антон пошел проводить их до шоссе.
Бабетта была мертвенно бледна и страшно дрожала. Она была так взволнована, что даже не могла плакать. Да, вот что творится на белом свете, хоть этому просто поверить трудно! Вот каков мир, вот каковы мужчины! Грубые, бессердечные. А женщины пусть себе топятся!
— Таков был твой отец, этот бродяга, — точь-в-точь таков, а я-то молила его тогда на коленях! — кричала Бабетта. — И что же он мне ответил? Я даже не хочу повторять, что он мне сказал. Тьфу, тьфу, тьфу! Надеюсь, ты еще с ним не спуталась, Альвина? Ах, не дай бог, дитя мое! Я ведь тебе мать!
Но тут внезапно вернулся Антон. Он брел как лунатик, отыскивая что-то — вероятно, свою шапку; у него были совершенно безумные глаза. Наконец он снова вышел, но когда он был в дверях, Бабетта не выдержала. Она вскочила и завизжала:
— Ты убийца, Антон!
Антон, по-видимому, ее не понял. Он тупо посмотрел на нее и закрыл за собой дверь.
В эту ночь Альвина не сомкнула глаз. Она решила завтра же написать столяру. Пусть приезжает к ней в Борн, если хочет, — почему же нет?
Антон не вернулся домой ни в эту ночь, ни в следующую. Но на третий день в шесть часов утра он неожиданно появился в домике Бабетты. Вид у него был измученный и жалкий, на лбу красовался глубокий шрам. Бог знает что с ним опять случилось! К его одежде пристала хвоя — по-видимому он ночевал в лесу. Бабетта приняла его весьма сдержанно.
— Послушай, Бабетта, — заговорил он с удивительным спокойствием. — Я хочу тебе кое-что рассказать, я не могу этого вынести, потому что ты — женщина, которую я уважаю. Да, ты одна из немногих женщин, которых я действительно уважаю. Ты назвала меня убийцей.
Неужели она так его назвала? Неужели?
— Я этого, наверное, не говорила, Антон, ты, должно быть, ослышался. Но боже мой, что это у тебя за шрам на лбу?
Антон покачал головой.
— Оставь шрам в покое, Бабетта, это не беда. Я налетел на дерево.
Нет, он вовсе не ослышался. Но так как он ее уважает, он и взывает к ее чувству справедливости. Поэтому он и пришел. «Убийца»! Пусть она рассудит, иначе он не успокоится.
— Слушай же, Бабетта!
Солдат уезжает на фронт, как только начинается война, в первые же дни, но перед отъездом он женится на девушке, которая ему нравится. Любовь ведь не позор. Ровно через двадцать месяцев он приходит в первый раз на побывку. Вот его жена, — а это что? Ребенок? Ребенок, а она ни слова не писала ему об этом? «Я хотела сделать тебе сюрприз», — говорит жена и бледнеет как снег; он рассматривает ребенка — ему не больше двух месяцев. Тут входит в комнату старуха. Солдат спрашивает старуху: «Сколько месяцев ребенку, мать?» Но старуха отвечает: «Отдохни сначала, поешь и выпей, потом будем разговаривать». Тогда солдат берет в углу свою винтовку и уходит. Наутро он справляется в управе: ребенку ровно шесть недель. У солдата десять дней отпуска, но через четыре дня он уже снова на фронте.
— Рассуди теперь, Бабетта, убийца я или нет?
Бабетта была страшно смущена рассказом Антона. Она прикинула: двадцать месяцев и шесть недель — нет, конечно не получается!
— Ах ты господи милостивый! — вздохнула она. — Не к чему и высчитывать. Есть на свете и дурные женщины, не только дурные мужчины, я знаю, — бесчестные женщины, без всякого стыда, настоящие шлюхи; кому ты рассказываешь? Неужели я сказала: «убийца», Антон? Нет, ты ослышался! Выпей стаканчик моей черничной настойки, тебе станет легче. Господь да смилостивится над этими бесстыжими женщинами! Ах, какой шрам, ты же мог расшибиться насмерть!
Антон кивнул.
— Даже сук сломался! — сказал он.
У него к ней просьба: все, что он ей рассказал, он доверил только ей; никто не должен этого знать. В конце концов опозорен-то ведь он сам, — Зачем же ему трубить об этом по всему свету?
Бабетта молчала, хотя ей вовсе не легко было молчать. Но когда она заметила, что Альвина не здоровается с Антоном и презрительно о нем отзывается, она все же сочла нужным намекнуть Альвине, что Антон ей кое-что рассказал, и теперь она совершенно изменила свое мнение о нем. Больше она ничего не может сказать. Во всем виновата жена, — больше она ничего не может сказать. А ребенок вовсе не сын Антона. Больше она» право же, ничего сказать не может.
Каждый день толстяк Бенно с сигарой во рту стоял на крыльце своего магазина. Теперь уже нельзя себе даже представить рыночную площадь Хельзее без Бенно; скоро он станет неотъемлемой достопримечательностью города. Издали он, право же, походил на надутую рекламную фигуру резиновой фабрики.
Рекламная фигура раскланивалась, улыбалась, пускала дым, порой спускалась с крыльца, проходила мимо окон магазина Шпангенберга и наконец в восхищении останавливалась перед витриной «Вероника. Моды»: изящное дамское белье, тонкие, как паутина, носовые платки, сказочные купальные костюмы.
За тюлевыми занавесками сидела Вероника и вышивала своими изящными пальчиками. Иногда она вставала, так что Бенно видел ее голову, и отвечала улыбкой на его низкий поклон. Улыбалась она, правда, несколько рассеянно, но все же довольно приветливо. Ах, теперь дело уже не казалось Бенно таким безнадежным, как раньше, — раньше Вероника едва его замечала. Как чудесно было сознавать, что Вероника так близко от него, в каких-нибудь двадцати шагах от его крыльца, — дама с самыми красивыми в Хельзее ножками и окрашенными в красный цвет ногтями, единственная настоящая дама во всем городе!
Вероника с большим вкусом обставила свою маленькую квартирку и устроила по случаю новоселья интимный ужин. Она пригласила Долли и Ганса и предложила Бенно тоже заглянуть, если он хочет. О да, он с удовольствием придет! Они приятно провели вечер, и Бенно спросил, можно ли ему устроить ответный ужин. Он прислал кое-что вкусное, сигареты, ликеры и вино. Но когда он пришел к восьми часам, то застал Веронику одну. Долли сообщила в последнюю минуту, что не придет, ей нездоровилось, — а Генсхен не хотел приходить без Долли.
— Придется вам удовольствоваться моим обществом! — сказала Вероника.
Бенно был счастлив. Ее болтовня восхищала его — наедине Вероника была еще обворожительнее, чем в обществе. Никогда в жизни он еще не проводил вечер так мило и интересно.
Теперь он все чаще стал вечерами бывать у нее. Он мог приходить к ней через свой палисадник, так, чтобы его никто не видел. Вероника разрешала ему любоваться своими узкими руками и касаться губами накрашенных ногтей. Иногда он удостаивался и «дружеского поцелуя». Но когда он начинал настаивать на большем, она мгновенно отстранялась.
— Вы все испортите, Бенно! — говорила она, печально глядя на него. — Разве не говорила я вам, что вы должны немного потерпеть? Ведь я совсем, еще не знаю вас.
Потерпеть? Потерпеть? Никто не скажет, что это звучит безнадежно!
Великолепное лето! Дни стояли солнечные, и ночи тоже были теплые. Приехали уже первые туристы, и дела Вероники шли хорошо. Но каждый день часов около пяти она вешала на дверь записочку: «Ушла купаться, вернусь к семи часам». Нет, купанья она не пропускала ни при каких обстоятельствах! Обычно она заходила за Долли, и они шли к озеру поплавать.
Веронику и Долли связывала теперь самая искренняя дружба, они стали просто неразлучны. Вероника загорела: она была черна как негритянка; загар и худоба как нельзя лучше шли к ее золотистым волосам и крашеным ногтям; а Долли, которая сгорала от бушевавшей в ее сердце страсти, становилась, несмотря на это, все более пышной. Нюслейн торжествующе поглядывал на дочь, когда она шла через рыночную площадь и светлая грива, как факел, пылала над ее головой: вот это девушка так девушка! С такими бедрами можно произвести на свет не то что семью, а целое племя!
Да, лето было чудесное; но в один теплый летний вечер, когда небо пылало так многообещающе, для Долли внезапно наступила тоскливая осень. Ее слегка знобило, и она покашливала. Ей казалось, что смерть прикоснулась к ней. В этот вечер она вернулась к ужину в расстроенных чувствах. Лицо у нее было бледное, осунувшееся, она не могла проглотить ни кусочка.
— Что с тобой, Долли? — в ужасе спросила мать. — Тебя кто-нибудь испугал?
— Нет, нет, ничего, я чувствую себя прекрасно.
— Может быть, у вас с Гансом что-нибудь случилось?
— Нет, ничего у нас с ним не случилось.
Ничего не случилось с Гансом? О, именно, именно с Гансом! Все кончено, все пропало — все, все! Люди просто изменники и лгуны! Да что же случилось, ради бога? Что? Сегодня вечером она нашла в беседке у себя на даче тоненькую серебряную цепочку с голубоватой жемчужиной. Она лежала на плетеном стуле. Вот что случилось — разве этого мало? Это была жемчужина той змеи, лицемерки, которая постоянно так нежно ее целует. «Ах, милая Долли, ах, дорогая Долли!» Лучше всего было бы вообще не видеть больше этих людей! А Генсхен! Ну, с нее достаточно, вполне достаточно! Значит, она не ошиблась в свое время, когда ей показалось, что эта змея сунула ему записочку. А с каким возмущением эта бесстыжая тварь заявила ей тогда: «Оставь своего Ганса себе!» Долли провела ночь без сна. Разразилась сильная гроза. Долли видела, как вспыхивают молнии. Пусть они поразят его, пусть сожгут эту змею в ее павильоне из стали и стекла! Ну, обождите же, обождите!
Наутро Долли, вчера еще сгоравшая в огне страсти, походила на призрак. Увидев приближающегося Ганса, она спустилась в парикмахерскую. Генсхен был занят точкой бритв, он выглядел в это утро особенно свежим и красивым — должно быть, провел ночь лучше, чем она.
Долли дрожала. Она подошла к Гансу вплотную и поднесла к его глазам серебряную цепочку с жемчужиной.
— Посмотри, что я нашла в беседке, Генсхен! Ты не знаешь, что это такое? — спросила она срывающимся голосом.
Генсхен продолжал точить бритву, затем попробовал на ладони ее острие. На цепочку он бросил лишь беглый взгляд. Но нельзя же было от него требовать, чтобы он долго смотрел на нее, раз он возился с острой бритвой. Он сделал вид, что очень занят.
— Это, должно быть, цепочка Вероники! — небрежно произнес он.
Да, цепочка Вероники. И она нашла ее вчера вечером в беседке. Она лежала там на плетеном стуле.
— В беседке? Как же цепочка могла туда попасть?
— Об этом-то я тебя и спрашиваю! — закричала Долли вне себя от ярости.
Генсхен тихонько рассмеялся.
— В таком случае ты слишком много с меня спрашиваешь, — ответил он с улыбкой и взял другую бритву.
Вот какой это был притворщик! Он даже ничуть не смутился, глазом не моргнул. Казалось, что для него в эту минуту не существует ничего более важного, чем его несчастные бритвы! Он, право же, не знает, каким образом попала туда эта цепочка, — больше он ничего не может сказать. Ведь он в конце концов не., ясновидец!
Долли смерила его презрительным взглядом.
— Стыда у тебя нет! — крикнула она. — Между нами все кончено, так и знай!
Эта сцена так ее взволновала, что она была вынуждена тотчас же снова лечь в постель. После обеда она увидела, что Вероника с купальными принадлежностями в руках переходит рыночную площадь. Она последовала за ней. Ну, теперь эта змея получит по заслугам! Долли трепетала от ярости и жажды мести.
Ах, что за ужасная сцена произошла в купальне, на глазах у всех! Бесстыдство Вероники моментально взбесило Долли.
— Ах, моя цепочка! У тебя на даче, говоришь ты? Действительно, как это она могла туда попасть?
Тут Долли не выдержала, и приятельницы вцепились друг другу в волосы. Барышни и дамы смеялись и кричали, а бессовестная аптекарша Кюммель, становившаяся с каждым днем все тучнее, эта Кармен, стала аплодировать. Это был невероятный, неслыханный позор! Долли забилась в самый темный уголок своей комнаты.
Несколько дней Долли не решалась выйти из дому. В газете даже появился остроумный фельетон: «Сражение в дамской купальне». Долли слонялась по дому как привидение и кашляла. Да, она действительно кашляла, настолько плохо она себя чувствовала! За столом она все еще почти не прикасалась к еде. Наконец Нюслейн надел пенсне и начал осторожно пощипывать свои длинные седые усы. Долли поспешно потянулась к блюду и положила себе на тарелку немного бобов.
С тех пор ей стало немного лучше. Она по крайней мере начала снова выходить из дому. Но в купальне она все еще не решалась появляться. Такой позор, такой неслыханный позор! «Сражение в дамской купальне»! К тому же она не хотела встречаться с этой женщиной. Бедный Бенно, какой он все-таки простачок! Ей оставалось только пожалеть его.
Однажды утром она случайно встретила Ганса, который шел куда-то со своими инструментами. Она побледнела.
Но он поздоровался с ней как ни в чем не бывало.
— Ну, послушай, Долли! — сказал он с миролюбивой улыбкой. — Может быть, уже можно поговорить с тобой спокойно? А? Ты была тогда совсем бешеная.
Что же касается этой злополучной цепочки, то он действительно не знает, какими путями она попала в беседку. Право же, не знает, хоть убей! Может быть, она зацепилась за платье Долли и таким образом попала туда? Может быть, каким-нибудь другим загадочным путем — как знать? Долли ничего не ответила, только скривила рот в уничтожающе-насмешливой улыбке.
А тут еще эта ворона, продолжал Генсхен, она ему очень не нравится. Эта ворона постоянно сидит на флагштоке перед дачей Нюслейнов, и ведь Долли сама ему рассказывала, что не раз уже видела эту ворону на подоконнике.
Долли остановилась в изумлении.
— Ворона? При чем тут, собственно, ворона?
Генсхен тоже остановился и открыл дверь какого-то дома. Ему нужно было идти работать.
— Ну да, ворона! — сказал он.
Неужели же она не знает, что вороны любят воровать блестящие предметы? Может быть, она нашла цепочку на улице и притащила ее в беседку.
— То есть как это?
Долли стояла с открытым ртом. Но Генсхен уже ушел, и очень хорошо сделал, что ушел.
Однако спустя несколько дней, когда Долли проходила мимо магазина Шпангенберга, ее окликнул толстяк Бенно. Он скатился со ступенек и, дружелюбно улыбаясь, протянул ей свою пухлую маленькую руку.
— Так что же это вы, дети мои, рассорились? Да полно, быть того не может!
Он заявил, что Вероника глубоко несчастна. Она действительно совсем не виновата, он может за нее поручиться.
— Цепочка! Ссориться из-за какой-то ничтожной цепочки!
И Вероника чуть не утонула в купальне! Долли так глубоко окунула ее в воду, что она никак не могла выплыть.
Тут Долли чуть не расхохоталась. Ну и глуп же этот толстяк Бенно: он и не подозревает, что эта змея обхаживает его только потому, что у него есть деньги. Не сказать ли ему?
Но она не успела этого сделать, потому что Бенно вновь принялся ее уговаривать. Ссориться из-за цепочки, которая стоит всего лишь несколько марок! Нет, этого не должно быть между ними! Во всяком случае, справедливость требует, чтобы она по крайней мере дала Веронике возможность оправдаться. Если бы она знала, как несчастна Вероника! Долли была настроена уже несколько миролюбивее.
Против объяснения ей, разумеется, возразить было нечего. И Бенно сказал, что лучше всего будет, если это объяснение произойдет сейчас же. Да, именно сейчас. Вероника, должно быть, одна в мастерской, дверь открыта.
Вероника приняла Долли с глубоко оскорбленным видом. Нет, она, право, же, не знает, каким образом цепочка попала в беседку Долли. Судьба, злополучное сцепление обстоятельств. Она и сама бывала не раз в беседке, но это было уже, должно быть, недели две тому назад, заявила Вероника. Долли холодно и насмешливо улыбнулась: это было уже больше месяца тому назад, и она нашла бы цепочку гораздо раньше. Цепочка лежала на плетеном стуле.
Вероника покачала головой. Она не знает, что и подумать, просто теряется в догадках, она может лишь поклясться, что ей неизвестно, каким загадочным образом цепочка попала в беседку. Может быть, ее кто-нибудь нашел и бросил туда через окно, чтобы посеять между ними раздор? Как знать?
Толстый Бенно покачивался на своих коротеньких ножках, обутых в элегантные башмаки.
— Кошки, Вероника! — сказал он.
— Ах да, кошки! — с жаром воскликнула Вероника.
Она уже думала об этом и говорила Бенно. Быть может, она потеряла эту цепочку уже давно, и, наверное, именно у Долли на даче. Цепочка лежала в каком-нибудь углу, кошка забралась в беседку, нашла цепочку, затащила ее на стул, да там и оставила.
Долли была так поражена, что смотрела на нее, открыв рот. Она сидела в кресле, крепко ухватившись за его ручки. Уж не издеваются ли они над ней? У Ганса — ворона, у этой — кошка!
— Да вы еще издеваетесь надо мной! — сердито крикнула Долли.
Но Бенно увещевающим жестом положил ей на плечи свои маленькие пухлые руки.
— Издеваться? Никто над тобой не издевается, Долли! Версия с кошкой вполне правдоподобна. Разве на даче не бывает кошек?
— Кошки, разумеется, на даче бывают.
— Ну вот видишь, Долли!
Тут Бенно принял позу адвоката, собирающегося выложить свой самый главный козырь. Может ли она вообще присягнуть, что это была действительно цепочка Вероники? На свете есть сотни таких цепочек с жемчужинами. Разве нет? Цепочка потерялась, когда они повздорили в купальне; теперь она вообще уже не может доказать, что это была цепочка Вероники.
Нет, доказать она ничего не может, поклясться тоже не может, эти люди вдобавок еще сведут ее с ума. Но Долли чувствовала, что уже готова идти на мировую. Может быть, цепочка и в самом деле попала в беседку каким-нибудь таинственным образом? Кто может знать? Вовсе не обязательно, чтобы в этом участвовала ворона или кошка. Ведь в конце концов нельзя же себе представить, чтобы люди могли быть такими невероятными лицемерами.
Солнце светило сквозь полуоткрытые ставни, когда однажды утром Шпан, усталый и разбитый после бессонной ночи, вошел в столовую, чтобы позавтракать. Он закрыл ставни и опустил шторы. Возле его чашки с молоком стоял небольшой букет бледных роз, распространявших сильный аромат. Их поставила Шальке. Шпан вдыхал их запах, и воспоминание о чем-то невыразимо прекрасном, о временах, исполненных веселья и радости, пробудилось в нем. Это были розы из палисадника, они распускались пышно, как пионы, но быстро облетали. Маргарета любила их. Такими розами украсил он ее подушку в тот день, когда она родила Фрица. Все прошло! Вялой, бессильной рукой он отодвинул вазочку с розами, и его мелкие зубы обнажились от отвращения: для него не существует больше воспоминаний, не таящих горечи на дне.
На столе лежали два письма. Он узнал почерк Христины и тотчас же понял, что письмо содержит то известие, из-за которого он уже в течение нескольких недель не спит по ночам. Он не ошибся. Христина сообщала ему, что выходит замуж. Значит, Шальке не лгала. Христина писала откровенно и сердечно, но Шпан перестал понимать язык, на котором люди объясняются друг с другом. Для него это были слова — пустые слова, без всякого смысла. Он понял лишь одно: Христина навсегда уходит в тот чуждый мир, который ему непонятен и куда он не сможет за ней последовать. Тайные нити, которые, быть может, еще связывали его с дочерью, порваны навсегда, навсегда. Навеки. Второе письмо, в конверте большого формата, содержало печатное известие о предстоящем бракосочетании капельмейстера доктора Александера с фрейлейн Христиной Шпан.
Шпан почувствовал себя плохо и снова лег в постель. Он лежал и неподвижно смотрел в потолок. Теперь он был уверен: именно сейчас он потерял Христину окончательно. У него больше нет дочери.
Пришла Шальке и принесла ему чашку мясного бульона. Она давно перестала разговаривать со Шпаном, потому что он почти никогда не отвечал ей. Но сегодня она разговорилась: она поздравила его со свадьбой Христины. Сегодня в газете напечатано объявление, и в городе много говорят об этом. Ну, теперь все уладилось, за ними нет вины ни перед богом, ни перед законом, и люди не смогут больше сплетничать и клеветать. А когда родится ребенок…
Шпан закрыл глаза и как будто заснул. Шальке вышла.
Открыв через несколько минут глаза, Шпан не мог вспомнить, действительно ли Шальке была здесь или ему только померещилось. Эта женщина часто казалась ему призраком. Она то появлялась, то исчезала, шагов ее не было слышно. Она бесшумно передвигалась — между миром, в котором он жил прежде, и миром, в который он скоро уйдет. Иногда он вздрагивал, увидев ее. Быть может, она и в самом деле посланница того, иного мира?
А когда родится ребенок… Какой ребенок? О, наверное он родится. Ребенок, в чьих жилах будет течь его кровь, кровь Шпанов, столетиями живших здесь в почете, но смешанная с кровью этого безродного чужака. Бог весть из какой он семьи и какие задатки унаследует этот ребенок. Шпана лихорадило. Он может умереть завтра. Завтра? Сегодня! Нужно действовать. Он ненавидит эту незнакомую ему семью и не желает, чтобы она воспользовалась его состоянием. Ни этот человек, ни ребенок, который должен родиться и которого он ненавидит еще до его появления на свет!
Он не спал в эту ночь, а когда забрезжил день, ему все стало ясно. Сам господь внушил ему эту мысль. Ни одного пфеннига, ни одного гроша этому человеку, этому ребенку, этой семье. Мать Христины принесла ему в приданое небольшое состояние в шесть тысяч марок и, когда уже была смертельно больна, выразила желание, чтобы каждый из ее детей при вступлении в брак получил три тысячи марок как материнский подарок. Он обещал ей это. Никто не знал о завещании, не знала и Христина. Но Шпан ни одной секунды не колебался: он выполнит свое обещание — не такой он человек, чтобы вкривь и вкось толковать волю своей жены. Он послал нотариусу чек на три тысячи марок и поручил ему перевести чек Христине, приложив к нему краткое деловое уведомление. Таким образом вопрос был улажен. Но сверх того — ни одного пфеннига этому человеку, этому ребенку, этой семье! В том же письме он просил нотариуса прийти к нему завтра вечером в половине восьмого по срочному делу. Это было необычное время, но Шпан и нотариус были старые друзья и называли друг друга на ты.
Нотариус пришел точно в назначенное время, и, к его удивлению, Шпан сам открыл ему дверь.
— Нам никто не помешает! — сказал он.
Лестница была освещена скудно, но в столовой горел свет. На столе были разложены бумаги, испещренные цифрами. Когда голова Шпана в первый раз появилась в круге света, отбрасываемого лампой, нотариус так испугался, что не решился спросить, как тот себя чувствует. Он едва узнал Шпана. Тот стал седой как лунь, волосы жидкими прядями свисали с головы, он не брился много дней, и густая сивая щетина покрывала подбородок и щеки. Воротничок у него был грязный, сюртук нечищен и покрыт пятнами. Нотариусу, разумеется, кое-что рассказывали о Шпане, но он не допускал, чтобы тот мог настолько опуститься. Самым ужасным было то, что Шпан пытался улыбаться: он стиснул свои мелкие зубы и растянул узкие посиневшие губы в неподвижную гримасу. Впрочем, Шпан бодрился, вид у него был самый деловой, и все указывало на то, что он был в твердой памяти и здравом рассудке.
— Садись, пожалуйста! — проговорил он, придвигая к себе стул. — Ты, я знаю, любишь выпить рюмочку вишневки. Вот, прошу, я все приготовил.
Нотариус был так ошарашен, что все еще не мог произнести ни слова. Он сел.
— Ты не собираешься, надеюсь, составлять завещание, Шпан! — указал он шутливым тоном. Он пошутил только для того, чтобы скрыть смущение, но в ту же минуту устыдился. Этот человек, его друг Шпан, был отмечен смертью. Нотариус уважал Шпана, ему редко приходилось встречать таких порядочных людей.
Вот именно это он и собирается сделать, ответил Шпан, растянув узкие синие губы в гримасу. Сердце у него плохое, долго оно не выдержит и в один прекрасный день откажется служить. Нет, нет, доктора ему уже не могут помочь, да он и не жалеет об этом, ибо, подобно пророку Соломону, он познал, что все лишь тлен и суета.
— Пей же!
Нотариус, все еще смущенный, отпил из рюмки.
Шпан заявил, что он мог бы и письменно изложить свою последнюю волю, но что у него есть совершенно особая причина, почему он побеспокоил его лично — его, своего лучшего друга. Не раз уже бывало, что наследники оспаривали здравый рассудок завещателя, если завещание оказывалось составленным вопреки их желанию. Вот в этом-то и причина. Шпан старался говорить возможно яснее. Он хотел, чтобы нотариус убедился, что он в здравом уме и твердой памяти.
А дело шло вот о чем: он достаточно долго был городским советником и знает нужды Хельзее. Особенно плачевным он находит состояние городской больницы, совершенно недостойной местной общины: грозящий обрушиться барак, без света и воздуха, без порядочной операционной. Его наличное состояние выражается в сумме сто двадцать тысяч марок. Это состояние он завещает городу Хельзее на постройку новой больницы. На вывеске больницы должно быть только указано: «Основано Шпаном». Больше он ничего не требует. Свой дом и обстановку он тоже завещает городу. Они должны быть проданы через полгода, и вырученная сумма должна пойти на оборудование больницы, особенно же операционной. Вот в общих чертах и все.
Нотариус записывал. Завтра он лично принесет ему подготовленный документ.
— Завтра? А разве недостаточно моей подписи под твоим черновиком? — испуганно спросил Шпан.
— Нет, нет. Завещание, подписанное подобным образом, легко опротестовать.
Когда нотариус ушел, Шпан в изнеможении опустился на стул. Он был весь в испарине — стольких усилий стоил ему этот час. В эту ночь он не решался заснуть— он ведь мог умереть во сне; он лежал до утра с открытыми глазами. Нотариус пришел после обеда, и, лишь подписав завещание, Шпан успокоился.
Итак, сделано то, что необходимо было сделать. Теперь он может спокойно встретить смерть. Его жизнь окончена, больше он ничего не хочет, ничего не желает, — все лишь тлен и суета. Он готов. Есть смельчаки, которые сами обрывают свою жизнь. Шпан не принадлежал к их числу. Что сказали бы люди? Но прежде всего этого не допускают его религиозные убеждения. Нет, нет, невозможно!
Но, существуют в конце концов иные пути, которые господь, наверное, не осудит. Он может идти навстречу смерти, принимая как можно меньше пищи. Отныне он выпивал за день только маленькую чашку молока с половиной булочки. Шальке готовила легкие блюда: немножко овощей, яйца, почки, иногда голубя — он съедал чуточку, одну ложку. Никто не должен был подозревать, какой путь он избрал, чтобы идти навстречу смерти.
Шальке подавала еду и уносила обратно. Она бывала очень довольна, когда находила ее почти нетронутой, и на кухне съедала все сама, хотя и укоряла Шпана за то, что он не ест.
Да, теперь она была полновластной хозяйкой в доме Шпана. Ей незачем больше опасаться, что Шпан застанет ее врасплох. Он жил по ночам, а днем спал — спал почти всегда. Она бережно стирала пыль с мебели Шпана — она любила ее. Может быть, когда-нибудь вся эта мебель будет принадлежать ей — как знать? Может быть, Шпан упомянул ее в своем завещании? Часы в футляре красного дерева, с таким красивым и внушительным боем, приводили ее в восторг. «Париж» — какими буквами это написано! Она прислушивалась: даже тогда, когда часы не били, в них слышался слабый звон.
В одной из кладовых стоял большой бельевой шкаф. К ее удивлению, он оказался незапертым. Сверху донизу он был плотно набит бельем. Здесь были камчатные скатерти на двенадцать персон с вытканными на них виноградными лозами, бесчисленные салфетки, дюжины простынь, наволочки с монограммами — роскошное белье.
В одном из сундуков она обнаружила целую гору шуб, мужских и дамских; они лежали в нафталине. Она вывесила их во двор на солнце — просто для того, чтобы вволю полюбоваться всем этим фамильным богатством. Она выискивала и вынюхивала вещи во всех ящиках и сундуках.
Буфет в столовой был битком набит фарфором и стеклом. Но нижняя его часть была заперта. Наконец ей удалось отомкнуть замок. Там стояли хрустальные бокалы и рюмки, а справа лежало серебро. Дюжины ножей и вилок, рыбных ножей, ложек — больших и маленьких, черпаков. От восторга у нее перехватило дыхание. Шпановское фамильное серебро! Сама судьба привела ее в этот дом! Набор позолоченных ложек стоил ей бессонной ночи.
А шкаф с бельем просто не выходил у нее из головы. Ее жених, шеф-повар, намеревался, открыть маленький ночной ресторанчик, исключительно для знатоков. Он возлагал на этот план большие надежды; в Париже и Брюсселе ему приходилось работать в таких заведениях. Для ночного ресторана эти камчатные скатерти и салфетки могли ведь очень пригодиться. Шальке достала одну скатерть и полдюжины салфеток — виноградные листья и гроздья, — разложила их на коленях и так влюбилась в узор и ткань, что попросту унесла их с собой. Взять от излишка — не грех, успокаивала она себя. Зачем этим вещам здесь лежать? Они только истлеют. Она даже сделала доброе дело: нельзя же допустить, чтобы такая тонкая работа пропала даром.
Целый день возле домика Бабетты слышалось неумолчное жужжание насекомых — эта веселая музыка лета. Щебетание птиц и окрики, доносившиеся с полей, пронизывали воздух. Где-то резал стебли серп, коса прогрызала себе дорогу во ржи, а когда налетал ветер, стоявшая перед домом береза начинала шелестеть. Таков был мир, в котором жил Карл-кузнец.
Он работал большей частью за своим верстаком перед домом. Его овевал теплый воздух; порой он ощущал взмах крыльев пролетавшей мимо птицы. Если по проселочной дороге катилась телега, он вдыхал пыль, пахнущую глиной.
Маленький Себастьян, который рос на славу, лежал в корзине, подвешенной к стропилам крыши. Когда он начинал копошиться, Карл покачивал люльку, а когда принимался кричать, Карл останавливал люльку и менял пеленки. Почти целыми днями Карл оставался дома один, — Бабетта работала в поле. Если же случалось, что Себастьян долго вел себя тихо, Карла охватывал страх. А что, если Себастьян вдруг умер? Никогда не знаешь, что может случиться с ребенком. Взрослый человек крепче сложен, не так хрупок, — но ребенок? Это все равно что цветок, который каждую минуту может надломиться. Он вставал и подкрадывался к люльке: Себастьян спал блаженным, здоровым сном.
В минуты досуга Карл часто брал ребенка на колени, и малыш начинал сучить ножками. Герман уверил его, что у Себастьяна здоровые глаза; но разве глаза не могут внезапно заболеть? В один день? Он смастерил из дощечек забавного плясуна, раскрасил его яркими красками и стал дергать за веревочку. Себастьян запищал от радости и потянулся ручонками к плясуну. Теперь можно не сомневаться: он видит! Его, Карла, не так-то легко провести, он человек находчивый. Через несколько лет его сын Себастьян будет его поводырем, он больше и не помышлял о том, чтобы завести собаку. А несколько лет пройдут быстро.
Бабетта, изобретательная как всегда, поставила перед домом стол и несколько стульев. На столе была постлана белоснежная скатерть, на ней стояли чистенько вымытые стаканы: туристы могли получить здесь свежее молодо. Это была прекрасная выдумка. Выручка за молоко была ничтожная, но так как гостей обслуживал Карл, они вступали в беседу с этим большим угрюмым человеком в черных очках, осматривали его мастерскую, пахнувшую свежим деревом и лаком, и в конце концов покупали шкатулку, коробку для перчаток или другую безделку. Один господин из Тюрингии, торговавший канарейками, заказал сразу десять дюжин маленьких клеток для птиц. Это была крупная удача! О, Бабетта была женщина смышленая, голова у нее работала хорошо.
Однажды явился инженер Ладевиг из дорожностроительного ведомства. Ему нужны были для дорог две сотни заостренных мерных реек в полметра длиной, выкрашенных красными и синими полосами. Осенью Карл, если захочет, может получить у Ладевига работу на несколько месяцев — инженер искал хороших рабочих, чтобы дробить камень. Дела шли неплохо — то одно подвернется, то другое. Однажды в полдень на дороге остановился новенький автомобиль для развозки товаров. Он был покрыт небесно-голубым лаком, по которому крупными буквами было выведено: «Шпангенберг». Из авто выпрыгнул толстяк Бенно и направился к домику: он хотел посмотреть, что новенького есть в мастерской Карла, не может ли он что-нибудь захватить с собой в свой объезд. Счастье еще, что Бабетта оказалась дома, она умела говорить гораздо лучше, чем Карл. Она показала Бенно корзины Карла, подставки для яиц, скамеечки, ларцы, клетки для птиц и вообще все, что у него было.
— Какой у тебя замечательный автомобиль, Бенно! — с восхищением сказала Бабетта.
Да, ему пришлось приобрести этот грузовик, чтобы выдержать конкуренцию. Фрей из Нейштеттена развозит товары по селам и имениям за тридцать километров и даже еще дальше.
— Ты можешь осмотреть его изнутри, Бабетта! — с гордостью предложил Бенно.
Бабетта окончательно пришла в восторг. Смотрите-ка, да у него там целый склад! Бенно разъезжал по деревням и крестьянским дворам, говорил, говорил без конца, показывал свои прейскуранты: платить можно тогда, когда будут наличные деньги. О, этот Бенно был ловкий делец! Его оборот возрастал с каждым месяцем, хотя отец желчно называл этот автомобиль «катафалком фирмы Шпангенберг». Какое ему до этого дело?
Вечером того же дня Бенно в своем элегантном автомобильном костюме из светло-желтой кожи еще раз появился в мастерской: маленькие скамеечки, очевидно, пойдут хорошо, он заказывает целую дюжину.
Лето обещало быть удачным. Карл был доволен. Может быть, уже этой зимой удастся купить токарный станок? Тогда он сможет изготовлять и не такие вещи. Он живет здесь припеваючи, у него есть Бабетта и Себастьян; а сколько кругом скитается людей, у которых нет никого на всем белом свете! Пусть он перестал видеть, зато слышит он теперь гораздо лучше, и мир доходит до него тысячами шорохов и звуков. Ему часто кажется, что он совершенно ясно видит все перед собой. Есть даже на свете голоса и звуки, которых он раньше совсем не различал.
И в самом деле, его слух так необычайно обострился, что Бабетта не переставала удивляться. Он ясно разбирал, что именно кричат друг другу люди на полях, а Бабетта не слышала даже их голосов. По шагам он узнавал всех людей, часто проходивших мимо, различал даже телеги соседей. И чего только он не умел расслышать в человеческих голосах! Ну, скажем, добрый это человек или завистливый — это в конце концов сможет разобрать по голосу каждый, по Карл узнавал на слух гораздо больше. Однажды вечером пришел Антон и принес с собой несколько тонких липовых досок. Он говорил громко и резко, как всегда, и Бабетта не заметила в его голосе ни малейшей перемены. Но Карл тотчас же осведомился, что у пего болит. Болит? Да, ему действительно больно. Антон выругался: сегодня бревно упало ему на ногу, и нога распухла. Каким образом Карл смог узнать это по голосу?
После работы Герман частенько заглядывал на четверть часика в домик Бабетты. Он прикидывался веселым и даже шутил, но Карла не легко было провести.
— У Германа какая-то забота на душе! — говорил Карл. — Что же его тревожит, хотел бы я знать?
— У кого теперь нет забот? — отвечала Бабетта. — Лето стоит слишком жаркое, вот уже целый месяц, как не выпало ни капли дождя, — как тут не беспокоиться? И потом они хотят строить сарай и не знают, где взять время на это. Сегодня Герман говорил, что им придется, должно быть, работать по ночам.
В следующее воскресенье они собрались у Бабетты поиграть в карты, и она угощала их своей черничной настойкой. Герман много смеялся, но это не могло обмануть Карла. Когда Герман ушел, Карл покачал головой.
— Не знаю, — сказал он, — что-то мне не нравится наш Герман. Он печален, у него какое-то горе, его что-то гложет. Я слышу по его смеху.
Бабетта сидела в темпом углу и кормила Себастьяна грудью. Она подняла голову и посмотрела на Карла, прямо и неподвижно сидевшего на стуле. Проницательность Карла начала уже пугать ее. Она прекрасно знала, какое горе угнетало Германа. Он был вчера в городе и случайно узнал, что Христина недавно вышла замуж.
— Почему ты мне не рассказала, Бабетта? — укоризненно сказал он сегодня утром.
Наверное, это и было горе, угнетавшее Германа. Но как мог Карл распознать это по смеху?
Она вытерла грудь и положила Себастьяна в люльку.
— Что ж, может быть у него и есть горе! — сказала она со вздохом. — На свете так много страданий. Иногда вся земля кажется сплошным морем горьких слез.
Ночью прошла гроза, а утром стоял леденящий холод. Целый день моросил холодный, унылый дождь. На узкой тропинке, ведущей от дороги к домику Бабетты, послышались тихие, осторожные шаги. Карл сидел у открытой двери, но не поднял головы. Это была та «тихоня», которой он терпеть не мог.
— Добрый день! Бабетта дома? — спросила она робким голосом. Такой голос бывает у попрошаек или у тех женщин, что ходят по дворам и предлагают купить ленточку; испытав на своем веку немало унижений, они боятся ругани и собак.
Бабетта, сидевшая в темном углу с кофейной мельницей, зажатой между колен, ответила вместо Карла:
— Я здесь! Кто там? А, это ты, Фрида! Ну, входи. Скверную ты приносишь погоду с собой!
— Да, погода скверная! За одну ночь как похолодало!
Шальке вошла в комнату и тотчас же понизила голос, увидев, что Себастьян спит в своей корзине. Она склонила голову набок и принялась влюбленными глазами рассматривать ребенка. Ах ты, славный мальчонка, ах ты, милый крошка, ничего подобного она в жизни не видывала! И подумать только, что он превратится в большого, сильного мужчину и покорит всех девушек— всех без исключения! Шальке рассмеялась тоненьким смешком. Лицо Бабетты сияло. Она умела распознавать лесть, когда речь шла о ней самой, но когда дело касалось Себастьяна, никакая лесть не могла оказаться чересчур грубой. Если бы Шальке предсказала ей, что когда-нибудь Себастьян будет вторым Наполеоном и покорит весь мир, она бы тотчас же с восторгом поверила ей. Почему бы Себастьяну и не стать вторым Наполеоном?
— Раздевайся, Фрида! — радостно сказала она. — Ты даже в пальто?
Да, холод ужасный. Но именно потому, что погода такая плохая, она и подумала, что Бабетта, наверное, дома, и решила навестить ее. Кроме того, у нее есть дело.
Карл потихоньку вышел в сарай, чтобы наколоть немного щепок для плиты. Лучше не оставаться в комнате. Ему было не по себе в присутствии этой женщины. Голос Шальке был ему неприятен с первого раза, как он его услышал. Но неужели человек может хранить в памяти звук и тембр многих тысяч голосов, которые он слышал за свою жизнь? Оказывается, может, и когда Карл в первый раз услыхал голос Шальке, он стал рыться в своей памяти, стараясь припомнить, где он слышал уже этот голос. Именно этот голос! И вдруг вспомнил. Когда ему было лет двенадцать, к его матери часто приходила бледная, больная женщина; она занимала несколько спичек и чашку молока. Мать не любила эту женщину, говорила, что она «делает ангелочков». Делает ангелочков? В этих словах таилось что-то непонятное и, наверное, страшное. Потом эту женщину забрали жандармы, и он больше о ней не слыхал. У Шальке был тихий, хихикающий смех; этот смех Карл тоже начал искать в своей памяти. Но разве может человеческий мозг сохранить тысячу различных оттенков смеха? Да, может. Он вспомнил: такой смех был у дочери его учителя, болезненно распущенной девушки. Она сходилась со всеми мужчинами — молодыми и старыми; она просто жить не могла без этого. Учитель потерял из-за нее свое место. У него была красивая фамилия— Зивекинг, но и это ему не помогло.
Однажды Карл заговорил с Бабеттой о своем отвращении к Шальке — вечером, когда они лежали на своей высокой перине. Голос этой женщины и ее манера смеяться решительно ему не нравятся, заявил он. Но Бабетта здорово отчитала его. Нетрудно, разумеется, осуждать человека, особенно когда сам лежишь в теплой постели. Люди треплют языком, а он за ними.
— Не греши, Карл! — сказала она. — Это она-то «делает ангелочков»? Она вдова, у нее никого нет. Понимаешь ли ты, что это означает для молодой женщины? Вы, мужчины, можете получить свое от любой деревенской девчонки, вам это легко. Она бедна и никогда не ест досыта. Представляешь ли ты себе, до чего нужда доводит человека? Человек становится хуже последней собаки, начинает ходить на задних лапках и попрошайничать.
А понять бедняка может только бедняк. Тот, у кого никогда не было вшей, не знает, как они кусаются. Она тоже могла бы кое-что возразить против Шальке, но, как говорится, не судите, да не судимы будете. С тех пор Карл не говорил больше ни слова о «тихоне».
Шальке поблагодарила за кофе, которым угостила ее Бабетта.
— Да, у тебя здесь красиво и уютно, Бабетта, это всякий скажет, — говорила она. — А какая прочная старая постройка; ты живешь прямо шикарно! Сынишка у тебя здоровенький, чудный мальчонка, а муж такой славный, силач и стройный как сосна. У тебя есть все, что нужно женщине, тебе и в самом деле можно позавидовать.
— Я каждый день благодарю бога за его великую милость, — заметила Бабетта, смиренно склонив голову.
Но она надеется, что и Фрида скоро заживет своим домом. Ведь теперь уже ждать осталось недолго, не правда ли?
Как сказать! Ее жених Екель ежедневно пишет ей письма, что он больше жить без нее не может, но есть, разумеется, еще немало препятствий, в нынешние времена все это не так просто. Им не хватает денег; кое-что они скопили, но этого, конечно, недостаточно. Они хотят открыть маленький ресторан, совсем маленький, но в очень изысканном вкусе, исключительно для дипломатов, промышленников, людей с деньгами. И тут она сумеет во многом помочь своему жениху. Она сможет помогать на кухне, сможет обставить зал, украсить его цветами, граненым стеклом и тонкими камчатными скатертями.
— Камчатными? Разве скатерти должны быть обязательно камчатными?
Шальке смущенно захихикала. Нет, нет, откуда у нее камчатные скатерти? Она хотела только сказать, что все будет рассчитано на самый взыскательный вкус, как в лучших заведениях. Она на коленях будет благодарить бога, когда уедет отсюда. Вечно быть одной, совсем одной — нет, это не жизнь!
О, как Бабетта ее понимала!
— Человек должен знать, где ему приклонить голову, — сказала она.
Да, это правильно. А потом этот сапожник, этот Дорнбуш, который все еще преследует ее, — нет, прочь отсюда! Но для отъезда ей нужно, — тут она вспомнила о своем деле, — несколько вместительных корзин. У нее много старья, которое она не может попросту выбросить, а потом все эти годы она шила себе на досуге белье, постельное белье, скатерти, салфетки и вообще все, что полагается. Ей нужны приличные корзины. Она видела такие дорожные корзины у Шпангенберга, но этот Бенно просил за них двенадцать марок. Это бессовестная цена, таких денег у нее просто нет. И вот она подумала: наверное, муж Бабетты сможет ей сделать несколько таких корзин подешевле?
Почему же нет? Нужно это обсудить. Бабетта обещала поговорить с Карлом. Двенадцать марок? Карл сможет, наверное, сделать ей корзины марок по восемь, а может быть, и еще дешевле — смотря сколько штук ей нужно.
Сейчас она хотела бы иметь три или четыре корзины. Потом, может быть, понадобится и больше.
— Три или четыре? — удивленно воскликнула Бабетта. — Неужели же у тебя так много вещей?
— Да, понемногу накопилось за все эти годы. И потом еще вещи ее покойного мужа.
Выпив кофе, Шальке отогрелась. Она все еще сидела в пальто, в красивом пальто какого-то необычного коричневого цвета, с широким меховым воротником. Но теперь ей пришлось снять пальто, — кофе у Бабетты был крепкий.
Бабетта с любопытством и вниманием рассматривала темно-коричневое сукно и меховой воротник. Шальке тотчас же заметила испытующий взгляд Бабетты и засмеялась своим дребезжащим смешком.
— Ах, ты, должно быть, знаешь это пальто, Бабетта, — сказала она. — Это одно из тех старых пальто, что лежат в черном резном сундуке у Шпана. Я перешила его для себя.
Она вынула все пальто и шубы из сундука и развесила их, чтобы они проветрились. При этом она спросила Шпана, на что ему все эти вещи. Ведь есть столько бедняков, которым нечего надеть. Вот у нее, например, даже и одного пальто нет. Тогда он подарил ей это пальто и еще шубку. «Возьмите же себе, что вам нужно, здесь все это только лежит и портится, дорогая фрау Шальке». Да, он так и сказал: «Дорогая фрау Шальке». В этом доме все в избытке, все сундуки и шкафы битком набиты, прямо нелепо!
— Да, дом Шпана — старый солидный дом, — подтвердила Бабетта.
Шальке продолжала восхвалять доброту Шпана. Он подарил ей еще и старые платья, и белье, и посуду. Лишь теперь, узнав его поближе, она убедилась, как он добр. А люди говорят, что Шпан — скряга. Это он-то — скряга!
Бабетта опустила голову и, задумавшись, искоса поглядывала на пол. Что-то ей не нравилось в том, что говорила Шальке, — она сама не знала что.
— Да, конечно, — проговорила она немного погодя. — Шпан добр, даже очень добр, хотя и слишком суров. Но все-таки он какой-то не такой, как все. У него бывают заскоки, и когда это с ним случается, тут уж пиши пропало.
— Какие заскоки, Бабетта?
Ну, Бабетта не знает, как это объяснить. Пока человек делает то, что Шпан считает правильным, все идет хорошо, но стоит поступить иначе, и вся его доброта исчезает. Вот что она думает о Шпане. Да, примерно так, лучше она сказать не может и надеется, что ее поймут.
— А как он поживает сейчас? — спросила Бабетта. — Налить тебе еще чашечку, Фрида?
— Спасибо, Бабетта, налей, если я тебя не разорю. Шпан? О, ему плохо, очень плохо.
— Плохо, говоришь ты?
— Да, плохо. На него просто жалко смотреть. Он живет только по ночам; а кроме того, он умирает с голоду, буквально умирает с голоду.
— Умирает с голоду?
— Да, умирает — провалиться мне сквозь землю, если это не так. Он почти перестал есть: чашечка молока— это все. Она старается изо всех сил, но все напрасно. Вчера она подала ему вареного голубя и всеми святыми заклинала его поесть. «Господин Шпан, господин Шпан, так ведь продолжаться не может!» Но он даже не притронулся к этому голубю. Он съел только голубиное сердечко, плававшее в соусе, больше ничего.
— Люди добрые, люди добрые!
— И часы он остановил.
— Какие часы?
— Ну, часы в большом футляре, которые били так торжественно, как церковный колокол.
— Часы красного дерева? Неужели?
— Да, и теперь в доме мертвая тишина. И выглядит он так, что смотреть больно. Краше в гроб кладут.
Бабетта в отчаянии ломала руки. Завтра она навестит его, завтра же, и скажет ему… Ведь они старые знакомые, ведь она столько лет прожила в его доме! Но Шальке тихо рассмеялась. Он не впустит Бабетту. Он никого не впускает, квартира заперта на ключ, а ключ он держит в кармане. Он уже несколько месяцев не разговаривает ни с кем, один только раз у него был вечером нотариус Эшерих. Ах, просто беда, да и только. А в лавке дела идут все хуже, да оно и понятно: Шпан передоверил все приказчику, но тот не может управиться. «Долго ли так будет продолжаться, фрау Шальке?» — спросил ее вчера приказчик. Ах, ах! Шальке вздохнула и взялась за свою чашку.
Затем она заговорила другим тоном. Она не может больше говорить об этих грустных вещах, которые и так угнетают ее день и ночь. Она заговорила о всех слышанных ею сплетнях, о своих планах на будущее, о блюдах, которые Екель собирается подавать в своем ресторане, и в конце концов о Христине. Да, наконец-то она может сообщить нечто приятное, — а она чуть было не забыла! Недавно брат опять прислал ей подробное письмо. Да, им наконец живется хорошо, Христине и доктору Александеру, и она от души этому рада. Доктор Александер теперь стал совладельцем бара «Феникс», в котором он раньше просто служил. По-видимому, он получил откуда-то деньги. У них теперь собственная квартира, и Христина носит красивые платья и модные шляпы. Самое худшее у них, по-видимому, позади, и этому можно только радоваться.
А теперь Шальке заявила, что ей пора, — она и так слишком задержала Бабетту. Она допила свою чашку и облизала губы кончиком языка. Потом натянула пальто.
— Оно послужит мне еще несколько лет, — сказала она, — а в сундуке оно только истлело бы. Спасибо за кофе, Бабетта, и не забудь про корзины.
Бабетта была страшно расстроена. Шпан! Шпан! Она плакала, лежа в постели, и не могла заснуть.
— Что с тобой, Бабетта? — спросил Карл.
Ах, этот Шпан, этот Шпан, она не может забыть о нем.
— Вот как бывает, Карл, — говорила она, — вот он и дождался, — ведь его погубило собственное упрямство. У него что-то не так, с ним случаются заскоки, и тогда уж он ничего с собой не может поделать. Вот это-то его и сгубило.
Она испытывала безграничное сострадание к нему — она ведь знала его хорошие стороны. Он был благороден и правдив, — олицетворение справедливости. А если он и скуповат и не дает целого хлеба, то половину-то он все-таки дает! И никогда она не слыхала от него ни единого слова лжи!
— Вот что нынче творится с людьми, Карл, — говорила она, — видишь, теперь уже не так, как раньше; на свете больше нет настоящей любви, и мир должен из-за этого погибнуть.
Но тут заплакал Себастьян, Бабетта вылезла из кровати и стала на руках качать ребенка, шлепая по полу босыми ногами и продолжая твердить одни и те же слова:
— Нет любви, нет настоящей любви, вот что губит людей, понимаешь, Карл?
Огород Рыжего пышно разросся. Теперь это был просто образцовый огород — его можно было показывать на выставке садоводства.
— Огород у тебя вышел на славу, Рыжий! — сказал Герман, удивленно покачивая головой. — Ну-ка, возьми свою лопату и пойдем. Пора нам наконец приняться за канавы.
Уже несколько недель он читал Рыжему целые лекции о том, как, по его мнению, можно улучшить водоотводные канавы на лугах.
Они спустились к озеру и, обливаясь потом, потащили осмоленный челн через заросли камыша к лугам. Герман сказал, что им давно пора приняться за расчистку и расширение канав. Луга начинают загнивать, воздух не проникает больше в почву, земля становится слишком холодной для корешков.
Герман хотел сделать канавы настолько широкими, чтобы по ним свободно мог проходить челнок. Тогда будет очень легко содержать их в порядке.
— Ты меня понял, Рыжий?
Да, он понял. На следующий день Рыжий работал уже один, и так продолжалось без перерыва целыми неделями. Всего надо было прорыть около двадцати широких канав длиной в сто пятьдесят шагов каждая. Это была поистине геркулесова работа, но Рыжий работал не поднимая головы и шаг за шагом терпеливо продвигался вперед, копая ил как землечерпалка. И все же в это лето ему, как видно, не управиться.
Однажды утром, когда он был занят вычерпыванием ила из канавы, к нему подошел почтальон и передал ему письмо.
— Вы будете Петер Ройтер?
— Да, я.
Письмо было от Эльзхен. Рыжий с багровой лысиной и косящими от волнения глазами неподвижно стоял по колени в вязкой тине, держа письмо в руке: Эльзхен сообщала, что владелец лесопильни согласился наконец отпустить ее и что она с Робертом собирается приехать к первому октября.
Наконец Рыжий вышел из оцепенения. Значит, через каких-нибудь три месяца Эльзхен и Роберт будут здесь!
Лишь к вечеру он овладел собой настолько, что смог поговорить с Германом. Его глухой голос звучал поистине торжественно. Да, теперь они приезжают, и он хотел лишь спросить: может ли он рассчитывать на тот клочок земли, о котором Герман так часто говорил? Для него это был вопрос жизни, — не удивительно, что он впал в торжественный тон. Может быть, Герман сказал это не всерьез, просто так?.. Нет, Герман сказал это вполне серьезно. Разумеется, он может получить свою землю. На первых порах ему ведь хватит четырех моргенов — этого достаточно, чтобы завести садоводство, а потом он сможет получить еще четыре моргена и даже больше, если понадобится. Аренда? Нет, об аренде Герман и слышать ничего не хотел. Они друзья, и места здесь хватит для всех. К тому же в Борне всегда найдется достаточно работы, и если Рыжий будет только содержать в порядке водоотводные канавы, то они уже будут вполне в расчете.
Над очисткой канав Рыжий трудился так усердно, что пот лил с него градом. Не так-то легко найти человека, который был бы готов предоставить тебе четыре моргена лучшей земли без арендной платы. Можно, пожалуй, исходить вдоль и поперек всю Европу, и то вряд ли найдешь такого! До, самого вечера рыл он канавы, а потом вытирал потное лицо и исчезал в лесу.
Теперь ему нужно было и о себе подумать — о себе, Эльзхен и Роберте. Через три месяца они будут здесь! Через три месяца! Тут и впрямь можно потерять голову. Счастье еще, что он кое-что подготовил заранее! А поработал он на славу! Вот его три склада камней — слава богу, совершенно нетронутые и по-прежнему укрытые хворостом. Он таскал камни, каждый в отдельности, к опушке и отвозил их на тачке к своему участку. Как хорошо, что вечера такие длинные! Целыми неделями он спины не разгибал, работал даже по воскресеньям. Зачастую Карл помогал ему возить тачку.
— Ты, видать, целый дворец собираешься строить! — шутила Бабетта. — Откуда ты раздобыл столько камней?
Рыжий прекрасно понимал, что это шутки, но никто никогда не слыхал от него шутливого ответа. На это он не был способен.
— Нет, Бабетта, — отвечал он, — я строю просто домик, но поосновательней. Кухню, в которой можно было бы жить, а на будущий год можно будет ее расширить.
Герман обещал ему помочь, когда понадобится, а Антон вызвался сделать дверь и окна.
Ну, покамест Рыжему камней хватит — он перевез уже все свои три склада. Теперь он принялся таскать жерди, толстые и тонкие, затем ветки и сучья. Он натаскал их целую гору. Это был материал для изгороди.
По воскресеньям он лихорадочно писал письма Эльзхен. Пусть она начинает укладку вещей и пусть не забудет своевременно справиться о расписании поездов.
Эльзхен исправно отвечала, не так, как раньше. Она радовалась, что ее жизнь наконец-то устроится. Роберту нужно иметь отца, а ей — законного мужа; моложе она не становится. Но было в ее письмах кое-что такое, что не нравилось Рыжему. Похоже было, что владелец лесопильни снова начинает вставлять палки в колеса. Он делал странные намеки: если Эльзхен настаивает на том, чтобы уехать первого октября, то он может удержать ее сбережения, хранящиеся у него. В следующем письме было сказано уже яснее: Эльзхен может уезжать, если хочет, но Роберта он просто-напросто не отдаст. Мальчик родился на лесопильне, никто точно не знает, кто его отец, он кормил мальчика все эти годы и имеет на него право. Он просто не отдаст его, и баста! Таков был Рупп! Таков был этот Рупп!
В эти ночи Рыжему не удавалось заснуть ни на минуту, хотя он крепко уставал за день, копая свои канавы и перетаскивая жерди. Он кипел от ярости, целые ночи напролет воюя с владельцем лесопильни; в темноте раздавался его злобный шепот, слюна текла по бороде. Он ему покажет, этому Руппу, — ведь в конце концов существует же суд!
Но тут уже рассердился Герман.
— Ко всем чертям твоего Руппа! — кричал он гневно. — Мужчина ты или нет? Против него надо действовать решительно, с такими людьми нечего церемониться! Эльзхен должна предъявить ему иск, если он не отдаст ей ее денег, а ты подашь на него в суд, если он захочет удержать Роберта! Напиши ему это, но так, чтобы он понял, да не давай ему спуску! Ему и так слишком долго все с рук сходило!
Да, Рыжий теперь и сам был отнюдь не склонен церемониться со своим врагом. Хватит, его терпению тоже пришел конец! В ближайшее воскресенье он в шесть часов утра уже сидел за столом и писал Эльзхен, давая ей все необходимые указания, а после обеда стал писать Руппу. Выводя букву за буквой, он попеременно то краснел, то бледнел. Время от времени ему приходилось ненадолго выходить на свежий воздух, чтобы не задохнуться, — внутри у него все так и кипело. Нужно наконец припугнуть этого Руппа! Есть же еще суд на свете, — ведь это не что иное, как шантаж и посягательство на свободу личности: за это сажают в тюрьму, он может отсидеть за это целый год! Год! И каждый ведь знает, что он, Петер Ройтер, — отец Роберта, каждый… Все это просто злостная клевета; у него достаточно денег, чтобы повести процесс, он не один. Бояться? Кому? Кого? Его, Руппа? Ошибаешься, брат, жестоко ошибаешься!
На следующее утро он пошел в город и отправил оба письма заказными.
— Ты достаточно крепко написал ему, Рыжий? — спросил Герман.
— О, еще бы!
Через неделю пришел ответ от Эльзхен. Рупп беснуется! Рупп изломал в щепы два стула! Рупп велел ему передать, чтобы он его остерегался!
Победа! Рыжий выставил вперед бороду и расхохотался. Рупп беснуется! Рупп ломает стулья! Ага, попал в цель! Год тюрьмы! Шантаж! Остерегаться? Кого? Руппа? О, он не боится! Ему просто смешно. Можешь хоть всю лесопильню разнести в щепы, если хочешь, черт паршивый!
Рыжий снова пропадал в лесу. Он таскал жерди, колья, сучья и все, что могло ему пригодиться. Он притащил даже полуразрушенный деревянный мостик.
Потом начал возить песок для постройки. Поторапливайся, скоро они приедут — Эльзхен и Роберт!
Но тут ему пришлось прервать на недельку работу на своем участке. Герману нужна была его помощь. Герману постоянно приходило в голову что-нибудь новое, а что он задумал, то должно быть выполнено во что бы то ни стало, — хоть с ног вались от усталости, а сделай. В прошлом году так было с постройкой сарая, в этом году — с водоотводными канавами, а вот уже опять затевается что-то новое. Амбар! Герман хотел построить из досок временный амбар, — иначе куда он денет урожай? Осенью старый сарай понадобится ему для скота, у него просто не хватает уже места.
На новой телеге, которую Антон сделал зимой, спустились они к Грецу за материалом для постройки амбара. Это было пять полных подвод балок, досок и кровельного толя. Лошади с трудом втаскивали тяжелую груженую подводу на гору, а в последний раз застряли так основательно, что пришлось половину выгрузить, — поклажа оказалась им просто не под силу.
Весь двор был завален досками и бревнами. Антон пробирался между ними с метром в руках и беспрестанно смачивал во рту копчик карандаша. При этом он все время кричал. Антон уговаривал Германа принять совершенно новый план, который он составил за последние дни. Он все высчитал, каждый метр деревянных брусьев и каждый квадратный метр досок. Если Герман доложит двести марок, они могут из этого же материала, необходимого для амбара, перекрыть начерно жилой дом и временно использовать его как амбар. Да, это вполне возможно!
Герман нахмурил лоб и покачал головой. Но там крепкие стены, кричал Антон. Они выиграют больше места. Можно даже выделить несколько комнат для жилья, и тогда старый сарай, в котором они теперь живут, полностью освобождается. Антон воодушевлялся все больше и больше.
— Нет! — коротко отрезал Герман.
Эта мысль мелькала у него еще зимой, но он от нее отказался. Низкая крыша из толя совершенно изуродует длинное красивое здание! Ему была невыносима мысль видеть его таким изуродованным хотя бы в течение двух-трех лет.
— Нет, Антон, лучше подождем, пока мы сможем сделать высокую отвесную крышу, пусть даже пройдет еще несколько лет.
Антон молчал. Ладно! Ничего не поделаешь.
Но в ту же ночь Герман разбудил спавшего Антона.
— Послушай, Антон, — сказал он, — а ведь твое предложение правильно!
— Ну конечно, правильно! — воскликнул Антон и повернулся на другой бок.
На следующий день они принялись за крышу, и через две недели она была готова.
До сих пор лето стояло жаркое и сухое, но как раз во время уборки урожая погода изменилась: стало прохладно, и начались дожди. Снопы с поля приходилось перетаскивать поодиночке, а сено вообще больше не просыхало. Герман бродил по полям угрюмый и расстроенный.
В конце концов Рыжий чуть не утонул в своих канавах и вынужден был прекратить работу. Ему это было очень кстати, потому что теперь он мог всецело отдаться заботам о своем участке. Дождь и холод нисколько не мешали ему. Он сплел изгородь из прутьев и ветвей, и когда убрали картофель, которым был засажен участок, он начал подводить фундамент и класть стены своего домика. Никогда еще в своей жизни Рыжий не трудился с таким усердием; даже гроза не могла его остановить: он работал при свете молний и под раскаты грома.
Стены были выведены уже почти в два метра вышиной, когда однажды после обеда он увидел, что мимо его изгороди прошли два человека с винтовками за спиной. Он, собственно, успел заметить только винтовки. В душу его закрался смутный страх. Охотники? Или это были не охотники?
Он подкрался к изгороди и осторожно выглянул. Они были в форме. Нет, это были не охотники, это были жандармы. Они поднимались к Борну. Рыжий торопливо втянул бороду обратно.
Герман работал в хлеву и очень удивился, когда во дворе показались два жандарма. Одного из них, черного, он знал; его звали Альбрехт. Но второго он никогда не видел. Должно быть, он нездешний: высокий человек с суровыми голубыми глазами и некрасивыми белобрысыми кустиками волос на подбородке и над губой. Альбрехт погладил свои меланхолически свисавшие усы, мокрые от дождя, и полез за пазуху, чтобы достать бумагу.
— Мы к тебе, — слегка смущенно проговорил он. — Мой коллега Хонигер из Нейштеттена и я, мы пришли к тебе, Герман, по служебному делу.
Они пришли, чтобы справиться о некоем Петере Клингенбергере. Петер Клингенбергер — так, кажется?
Петер Клингенбергер? Герман подумал и покачал головой. Они, должно быть, не туда попали. В эту минуту на крыльце кухни показался Антон и громко закричал, что у них здесь жуликов нет. Он терпеть не мог жандармов.
Оба жандарма неодобрительно посмотрели в его сторону.
— Он называет себя также Петером Ройтером, — сказал белобрысый, насмешливо поглядывая на Германа, и подтянул ремень своей винтовки. — Эту фамилию он назвал и внизу, на почте.
Альбрехт добавил:
— Он среднего роста, и у него рыжая борода. Это, наверное, тот рыжий, которого я видел не раз там, внизу, за очисткой канав.
Рыжий? Они ищут Рыжего? Чего им от него надо?
Герману стало не по себе.
— Он работает внизу, на своем участке, — сказал он, — рядом со старым домишком.
Он велел Альвине спуститься и позвать Рыжего. Герман сразу стал гораздо вежливее с жандармами и пригласил их войти в кухню. Ведь идет дождь, в кухне куда теплее, и по чашечке кофе, вероятно, тоже найдется. Альбрехт тотчас же согласился, но белобрысый угрюмо отвернулся и проворчал что-то. Он сел на опрокинутую лохань, стоявшую около прачечной. Тогда и Альбрехт снова вышел из кухни — он не хотел, чтобы его коллега один мокнул под дождем. Он расхаживал по двору и внимательно осматривал сараи, хлев и дом.
— Ты много успел за такое короткое время, Герман! — сказал он.
Но белобрысый неподвижно сидел на опрокинутой лохани, зажав винтовку между колен и не говоря ни слова.
— Что они хотят от Рыжего? — спросил Антон. — Может быть, барон Дитлей подал на него жалобу? Он недавно утащил из его леса целый деревянный мост.
Герман покачал головой. Не может быть, — в этом случае Рыжий получил бы сначала повестку. Должно быть, это какая-нибудь старая история. Он вспомнил, что однажды Рыжий уже делал ему какие-то намеки; подумал и о том, что по временам он целыми днями ходит словно потерянный и что-то невнятно бормочет.
Вернулась Альвина. Рыжего не было ни на его участке, ни у Бабетты.
— Он, должно быть, пошел ненадолго в лес, — сказал Герман и принялся за прерванную работу в хлеву.
Жандармы не двигались с места. Только когда совершенно стемнело, а Рыжий все еще не показывался, они ушли, заявив, что утром придут опять. После их ухода в Борне воцарились беспокойство и тревога.
— Один черт знает, в чем здесь дело! — шумел Антон. — Лучше всего вышвырнуть этих ребят отсюда, когда они заявятся снова!
— Должно быть, его просто спутали с кем-нибудь, — предположила Бабетта. — Это часто случается.
Они прождали весь вечер, молчаливые, расстроенные, прислушиваясь к малейшему шороху. Куда же, черт побери, запропастился этот Рыжий? Они легли лишь около полуночи. Но и на следующее утро Рыжего не было видно. Генсхен хитро улыбался.
— Я догадываюсь, где он прячется! — заявил он.
Взяв у Альвины хлеба и сала, он исчез в лесу.
Несколько раз по воскресеньям Рыжий брал с собой Ганса в лес и как-то показал ему свою пещеру. И действительно, Ганс нашел его в этой пещере, взволнованного и посиневшего от холода. Он грел руки у маленького костра. Лес был пропитан сыростью, верхушки деревьев поскрипывали.
— Долго они там пробыли? Они еще вернутся? — спросил Рыжий, и глаза его были полны страха.
— Они собирались сегодня утром прийти опять, — ответил Генсхен. — Пожалуй, лучше будет, если ты спрячешься еще ненадолго.
Рыжий кивнул и принялся жевать ломоть хлеба.
— Да, это самое лучшее, — произнес он.
Около полудня жандармы вернулись снова. Они обыскали’ участок Рыжего, а белобрысый даже побывал в лесу. Потом они опять вошли во двор, и белобрысый уселся, как вчера, на лохани, зажав винтовку между колен. В двенадцать часов они ушли обедать, а к часу дня уже снова вернулись. Они оставались до поздней ночи. Так продолжалось несколько дней. Но в конце концов высокий жандарм с голубыми глазами начал злиться. Слышно было, как он ворчит и брюзжит в темноте. Альбрехт вошел в сарай и отвел Германа в сторону.
— Мой товарищ утверждает, что вы все заодно и что вы прячете его в лесу, — заявил он. — Он хочет сегодня вечером связаться по телефону с Нейштеттеном и вызвать на завтра полицейских собак. Пожалуй, вам нет никакого смысла доводить дело до крайности.
У них есть приказ во что бы то ни стало арестовать этого Петера Клингенбергера; что же они могут в конце концов поделать против такого приказа?
Дело серьезное! Друзья совещались весь вечер. С Альбрехтом еще можно было поладить, но с этим противным белобрысым шутить не приходится. Если приведут собак, Рыжий все равно пропал, и его положение этим только осложнится. Рыжий должен сдаться.
— Да, он должен сдаться! — закричал наконец и Антон. — Продолжать нет никакого смысла.
Завтра, как можно раньше, Генсхен должен пойти в лес и передать Рыжему их решение. Пусть он сначала придет к Бабетте.
Когда на следующее утро снова пришли жандармы, Герман объявил им, что они наконец разыскали Рыжего. Он в их распоряжении, но только Герман хочет прежде узнать, что они намерены с ним делать. Белобрысый сморщил лоб и злобно посмотрел на Германа. Оп снял фуражку: на голове у него волосы росли такими же противными светлыми кустиками, как на подбородке. Что они намерены с ним делать — это он сейчас скажет, грубо ответил он. Они немедленно его арестуют и ближайшим поездом отправят в Нейштеттен, а если он окажет малейшее сопротивление, они наденут на него наручники, — они уже и так слишком долго мешкали.
Лицо Германа потемнело от гнева. Раз они так разговаривают, закричал он, то незачем тратить слова понапрасну! В таком случае он подаст Рыжему знак, чтобы тот смылся, и тогда они могут ждать сколько влезет, пока он появится снова! Если им угодно, пусть везут в Нейштеттсн вместо Рыжего его, Германа. Почему бы и нет? Нет, так не годится. Они не должны забывать, что Рыжий — их друг, и к тому же храбрый фронтовик. Друзья не допустят, чтобы его повели среди бела дня как мошенника, — этого они ни за что не потерпят! Рыжий провел несколько ночей под открытым небом, ему необходимо сначала немного отдохнуть, собраться в дорогу. Короче говоря, Герман предлагает следующее: ближайший поезд уходит в четыре часа; без четверти четыре он явится вместе с Рыжим на станцию, — по рукам?
— Я ручаюсь за него своим словом! — заявил Герман.
Альбрехт возразил, что если бы это зависело от него одного, он согласился бы без разговоров, потому что раз Герман ручается, то ни малейшего сомнения быть не может. Но это зависит не только от него, и он не знает, как отнесется к делу коллега Хонигер. Коллега Хонигер упрямо возразил, что у него есть приказ и что против этого приказа он ничего поделать не может. Герман снова с неиссякаемым терпением принялся уговаривать белобрысого. Нельзя же подвергать такому позору храброго фронтовика.! В конце концов белобрысый заявил, что согласен встретиться с ними при выходе из города на дороге, ведущей к станции.
Ну, слава богу, дело было слажено!
Рыжий был бледен и страшно волновался, он совершенно потерял голову.
— Владелец лесопильни донес на меня, — говорил он. — Поверьте мне, это не кто иной, как Рупп. Теперь он добился своего!
— Да ты успокойся, — заметил Антон, — головы ведь за это не снимут!
Рыжий должен был сперва поесть как следует, а потом его хорошенько одели. Не мог же он отправиться в своей зеленой вязаной куртке! Герман дал ему тужурку и шерстяной шарф на шею, Антон принес свою длинную солдатскую шинель, и Рыжий должен был ее взять, хотел он этого или нет. Шинель волочилась по полу, но Бабетта укоротила ее несколькими умелыми стежками.
— Ну вот, теперь ты выглядишь куда приличнее! — закричал Антон. — Сразу видно, что ты бывший солдат!
Альвина собрала Рыжему еды на дорогу, а Генсхен наполнил его карманы табаком.
Рыжему хотелось взглянуть еще раз на свой участок. Он был глубоко несчастен — ведь его отрывали от незаконченной работы; он был просто безутешен. Но пора было идти.
— Это, должно быть, какая-нибудь старая история? — спросил Герман, шагавший рядом с Рыжим.
— Да, одна старая история.
— И мы, вероятно, теперь долго тебя не увидим, Рыжий?
Рыжий молчал.
— Очень возможно, — сказал он наконец. — В общем, неполных три года. И, пожалуй, для меня же лучше, что я их все-таки отсижу.
Целых три года! Герман не решался больше спрашивать.
— Но ты, во всяком случае, напишешь нам, как только сможешь? — спросил он. — А мы постараемся выручить тебя, если только будет возможно, — мы не оставим тебя на произвол судьбы, помни это!
На рыночной площади Генсхен с ними распрощался— ему нужно было идти на работу. Они пошли дальше втроем: Герман, Антон и Рыжий. На окраине города, там, где начинались поля, их ждали жандармы. Увидев трех приятелей, они медленно пошли вперед, и белобрысый время от времени оборачивался в их сторону.
Наконец пришел поезд. Они еще раз пожали Рыжему руку.
— Мы не оставим тебя на произвол судьбы — помни это! — крикнул Герман.
Еще мгновение они смутно различали бороду Рыжего за решетчатым окном, потом поезд тронулся.
Рыжий уехал, Рыжего нет с ними!
Гнетущее настроение, вызванное присутствием жандармов, все еще не покидало обитателей Борна. Им чудился этот отвратительный белобрысый жандарм, сидящий у двери кухни на перевернутой бельевой лохани, с винтовкой, зажатой между колен.
У них просто в голове не укладывалось, что Рыжий был не с ними! Рыжего всегда было не слышно, не видно, он никому не мешал, занимал ровно столько места, сколько ему было необходимо, даже еще сжимался немного. Он не изрекал мудрых фраз, говорил очень редко, а если и говорил, то сам краснел от своей смелости. Никто не знал, о чем он думал, но он был неспособен кого-нибудь обидеть. И вот он уехал! Невероятно! Они видят наяву, как он, сгорбившись, сидит за столом, его рыжая борода закапана супом; они даже чувствуют еще запах его трубки — особой смеси табака, секрет которой он никому не хотел открыть. А как он оказался чревовещателем на свадьбе Бабетты! «Я, бургомистр Хельзее, почитаю своим долгом…» — они до сих пор слышали его голос. Нет, просто не верится, что он не войдет сейчас в дверь, пряча в шарф свою рыжую бороду.
— А ведь какой он был странный! — сказал Антон. — На него можно было кричать сколько хочешь, он знай себе молчит в ответ. Я только один раз видел его взволнованным — когда Ганс вздумал подтрунивать насчет его Эльзхен.
— Три года! Он сказал: возможно, три года! Да ведь это целая вечность!
— Тут, должно быть, ошибка, люди добрые! — твердила Бабетта.
Тетушка, любимая утка Рыжего, изгнанная из общества уток и кур и чувствовавшая себя отщепенкой, взволнованно ковыляла взад и вперед по двору и отчаянно крякала. Она побывала у водоотводных канав, потом появилась у домика Бабетты и так упорно крякала перед дверью, что Бабетта наконец сжалилась и впустила ее. Там она и осталась. Но белочки Рыжего не было видно уже несколько дней. Один раз она еще забралась на старую яблоню в саду Рыжего и принялась весело прыгать в ее ветвях, но после этого исчезла в лесу навсегда.
Рыжий, Рыжий, где ты? И в самом деле казалось, что он все еще стоит на огороде в своей зеленой вязаной куртке и продавленной шляпе — ни дать, ни взять пугало для птиц.
— Ты должен сходить в город и поговорить с адвокатом, Герман! — заявил Антон. — Ты сумеешь это сделать лучше, чем все мы. Мы должны нанять Рыжему защитника, — без защитника он пропал! Немного денег мы как-нибудь наскребем. Генсхен поможет.
Герман кивнул. Завтра он пойдет к нотариусу Эшериху. Разумеется, Рыжего надо выручить, если только это возможно. Если понадобится, Герман продаст корову.
— И защитника нужно взять первоклассного! — кричал Антон. — Слышишь, Герман? Скупиться здесь нельзя!
На следующий день Герман отправился к нотариусу Эшериху. Нотариус записал все, что нужно. Он собирался немедленно навести справки и обещал держать Германа в курсе дела.
В Борне царило тягостное уныние. Герман был удручен. Во-первых, эта история с Рыжим, а во-вторых, смотреть, как у тебя гибнет урожай, тоже не очень-то приятно. Генсхен в значительной мере утратил свою прежнюю беспечность, по-видимому у него не все шло гладко. Антон молчал, сердито хмурил лоб и лишь изредка говорил: «Ну и жизнь!», сопровождая эти слова каким-нибудь ругательством.
Но что это стало с Альвиной? Еще недавно она была бодрее всех, и даже в те дни, когда они грустили по Рыжему, она напевала себе под нос. А за последнее время она что-то притихла, постоянно вздыхала, совсем как ее мать, и глаза у нее часто бывали красные и распухшие. Яркий румянец на ее круглых щеках поблек; иногда она выходила из своей каморки вся в слезах. Антон наблюдал за ней. В конце концов он не выдержал.
— Да что с тобой? — грозно прикрикнул он на нее. — От твоих вздохов прямо тошно становится!
В ту же секунду Альвина разразилась беспомощным плачем. О, он-то мог бы понять, что с ней происходит! Антон понял. Значит, дело зашло так далеко?
— Эх ты, дуреха! — сказал он уже гораздо мягче. — Чего же ты ревешь? Что случилось? За кого ты меня принимаешь? Я готов держать ответ. Перестань же хныкать, дурная ты голова! — Антон весело рассмеялся. — Ревет, словно бог знает что случилось!
После этого Альвина немного успокоилась, но это было не единственное ее горе, — ее тревожило еще и другое. Ее бывший жених, столяр из Рауна, находился в Хельзее и следил за ней так, что она не решалась выглянуть за дверь. Ах, как она его боялась! Ведь столяр может пристать к Антону и все ему рассказать, она его знает: он парень вредный, от него можно всего ожидать. И надо же так случиться, что как раз в это время на нее свалилось и другое несчастье. Столько бед, и все сразу, — подумать только!
Об этом столяре, Георге, она вообще забыла — ведь прошло уже столько времени. Да и он, видать, забыл ее; наверное, утешается с этой маленькой замарашкой, Анной из «Орла». Но однажды в воскресенье в дверь кухни постучали, и когда она, ничего не подозревая, сказала: «Войдите!» — перед ней вдруг предстал Георг. От неожиданности она так и приросла к месту.
Он заявил, что приехал в Хельзее, чтобы повидать ее. И к тому же она писала ему, что он может навестить ее, если хочет.
— Ну, раз ты уже здесь, Георг, садись! — сказала она не особенно приветливо. Но писать она ему не писала, этого она что-то не помнит.
Ах да, конечно, она писала ему, но с тех пор прошло уже много месяцев. Столяр прифрантился по-воскрес-ному, все на нем было вызывающе новенькое, с иголочки: и черный костюм, и белоснежный воротничок, и сверкающие ботинки. Он положил на кухонный стол небольшой пакет.
— Я принес тебе, Альвина, немного шоколада, — заявил он, — ты, я знаю, любишь его.
— Спасибо! — ответила она, не глядя в его сторону.
Георг сказал, что она хорошо выглядит. Да, она выглядит здоровой и свежей, даже пополнела немного. Затем он заявил, что во время их последнего разговора она поставила ему условие относительно тысячи марок. Альвина насторожилась. Какое условие? Ну, она сказала тогда, что не намерена выйти замуж за человека, у которого ничего нет, но если он сможет показать ей тысячу марок, она согласится.
Альвина рассмеялась.
— Тебе это, должно быть, приснилось, Георг! — насмешливо сказала она.
О нет, ему не приснилось! С места ему не сойти, если это не правда. Ну вот, поэтому-то он и пришел сегодня к ней: он может показать тысячу марок, раз она хочет увидеть наличные деньги. И действительно, он полез в карман, достал оттуда пачку денег и хвастливо показал их. Альвина побледнела. Здесь даже больше тысячи, заявил он, здесь полторы тысячи. Она может пересчитать, если ей угодно. Так вот, значит, настало время напомнить ей об ее обещании. Альвина растерянно ерзала на стуле. О боже, вот положение-то! Обещание? Опа не давала никакого обещания! Ну мало ли что она говорила, вполне возможно, что и о тысяче марок когда-то была речь, хотя она и не помнит этого. Но обещать — что же она могла ему обещать? Ничего!
— Ничего? Так! — Георг с оскорбленным видом замолчал. Он засунул деньги обратно в карман. Спустя немного он попытался подступиться к ней иначе. Он заявил, что получил в наследство от тетки две тысячи марок. Кругленькая сумма, не правда ли? Теперь он ни от кого не зависит и хочет открыть столярную мастерскую здесь, в Хельзее. Ему ничего не стоит заткнуть за пояс всех здешних столяров. Он говорил самоуверенно и хвастливо. Его бледное худое лицо раскраснелось, а большие оттопыренные уши горели. О, надо дать ей понять, кого она отвергает, — ведь он — человек с большим будущим! Да, но Антон, у которого ни гроша в кармане, был ей все же в тысячу раз милее этого столяра, даже если бы тот получил в наследство десять тысяч марок. Она может с чистой совестью ему это сказать.
Георг умолк и испытующе посмотрел на Альвину. Он вовсе не требует, чтобы она дала ему ответ сегодня же. Он-то, во всяком случае, человек, верный своему слову. Пусть она еще подумает.
— И думать не о чем! — резко перебила его Альвина.
— Не о чем? Ишь как!
Она, как видно, забыла не только свое обещание, но и вообще все, что между ними было? Теперь столяр сидел бледный, сердитый и даже косил немного. Посмотрим, посмотрим! Так вот, они тогда были на вечере в «Орле» — не правда ли? — и когда танцы окончились, он пошел ее провожать. Было это или нет? Конечно, было.
— Кто предложил погулять еще немножко в лесу, Альвина, — продолжал столяр, — не я ли? Или, может быть, это предложила ты? Отвечай!
Альвина молчала.
— А! Я вижу, ты не хочешь отвечать, Альвина! А кто из нас сказал: «Здесь есть скамейка «Отрада взору», на которой так приятно сидеть и где никто не мешает», — я это сказал или ты, Альвина?
Альвина неприязненно молчала; все в ней кипело от злости.
— Так как же дело было? Ты ли на этой скамейке села ко мне на колени, Альвина, или я сел на колени к тебе? Отвечай! Да я бы никогда и не осмелился, я слишком уважал тебя! Ты мне казалась высшим существом. Ну, а потом?
Внезапно Альвина вскочила и неистово затопала но-, гами.
— Вон отсюда! — закричала она вне себя. — Вон! Ах ты, паскуда! Ах ты, гадина!
Столяр с оттопыренными ушами ушел бледный, сердито нахмурив лоб. В другой раз, быть может, она окажется в лучшем настроении, проговорил он. В эту ночь Альвина и часу не проспала.
Через две недели Георг опять явился в воскресенье, когда остальных не было дома. Он снял мастерскую в городе и поселился в Хельзее навсегда. Он снова задал ей те же бессовестные вопросы: послушать его, так можно подумать, что это она его совратила. Ну и человек! На этот раз не обошлось и без скрытых угроз: он может кое-что порассказать людям. С этого дня она перестала впускать его.
Тогда он подстерег ее рано на рассвете, когда она собиралась пойти в город за покупками. Он, мол, хочет только сказать ей, что любит ее и что она может делать с ним что ей вздумается, если только будет ^оть немножко добрее к нему. Не так-то легко было от него отвязаться.
— Все кончено, уходи! — сказала она.
Но он не уходил и начал всхлипывать.
— Альвина, послушай, я с ума сойду!
Мужчина, который плачет, — что это за мужчина? Она с отвращением оттолкнула его, но тут он неожиданно схватил ее и начал душить. Она вырвалась и убежала. Он подстерег ее во второй раз и в третий. Она не решалась больше ходить в город. Когда начинало темнеть, она замечала, что он ходит, крадучись, вокруг усадьбы.
Так продолжаться не могло, все это ей стало просто невмоготу. Она решилась признаться Антону и, горько плача, рассказала ему все, но Антон заявил: то, что было раньше, его не касается.
Когда Георг, по обыкновению расфранченный, водно из ближайших воскресений заявился снова в кухню неожиданно вошел Антон.
— Здравствуй, Альвина! — произнес он, пренебрежительно оглядел столяра и добавил: — А этому молодчику что от тебя надо?
Он держал себя несколько высокомерно: пусть Альвина сразу видит разницу, неизмеримую разницу между ним и этим столяром в его смешном воскресном наряде.
Презрительный тон, каким с места в карьер заговорил Антон, сразу же заставил столяра вспыхнуть. Он выпрямился на стуле, словно проглотил палку, и раздраженно воскликнул:
— Вы, надеюсь, ничего не можете возразить против того, что я навещаю свою невесту?
— Невесту? — издевательски переспросил Антон и рассмеялся.
Да, невесту, невесту! Он имеет право называть Альвину своей невестой после всего, что произошло между ними. Пусть Альвина отпирается — это дела не меняет. Он чувствует себя глубоко оскорбленным и не потерпит, чтобы с ним обращались как с бродягой. Столяр говорил все более громко и возбужденно. Все, что он утверждает, заявил он, он может, доказать! Он рассказал историю о тысяче марок, потом рассказал о танцах в кабачке «Орел», о ночной прогулке в лесу и о скамейке «Отрада взору». Альвина закричала, но столяра не так-то легко было сбить с толку: это его право, и он им воспользуется.
Лицо Антона становилось все темнее и темнее, и наконец он заревел, — да и в самом деле нужно было зареветь, чтобы заставить себя понять.
— Кавалер, нечего сказать! — заорал Антон так громко, что жилы на его шее посинели.
Однако достаточно, больше они не хотят слышать ни одного слова!
Но тут столяр вне себя закричал, что он никому не позволит затыкать себе рот, — никому! Он говорит чистую правду, но здесь, по-видимому, не желают слушать правду?
— Вон отсюда, негодяй! — заорал Антон. — Или я вытащу тебя из дома за твои длинные уши!
Столяр поднялся шатаясь, бледный как мертвец, готовый броситься на Антона. Мужчины кричали, Альвина в отчаянии визжала: «Антон, Антон!» Ну вот, вышло именно то, чего она боялась!
— На помощь, Герман, на помощь, иначе они убьют друг друга!
Дверь затрещала, и она увидела, что Антон обеими руками держит столяра высоко над головой, словно бревно нести собрался. Он пронес отчаянно дрыгавшего ногами столяра через весь двор и швырнул его на кучу навоза. Георг в своем воскресном наряде описал в воздухе большую дугу, затем скатился с навозной кучи прямо в помойную яму. Все это произошло с такой молниеносной быстротой, что Альвина едва успела заметить мелькнувшие в воздухе ноги.
Затем вернулся Антон. Он был очень бледен, тяжело дышал и зализывал кровь на руке.
— Этот тип укусил меня за руку, — вот он каков!
Тут он заметил на столе шляпу столяра и вышвырнул ее через открытую дверь на двор.
— Твоя шляпа, мерзавец! — крикнул он и захлопнул дверь.
Альвина дрожала всем телом, от страха у нее перехватило дыхание.
— Боже мой, боже милостивый! — стонала она не переставая.
Антон вытер лицо.
— Да ты успокойся, Альвина, он больше не придет! — проговорил он.
Наконец Альвина снова была в состоянии говорить.
— Но зачем же ты бросил его на навозную кучу? — со страхом спросила она. — Он никогда тебе этого не простит!
— Зачем? — ответил Антон. — А я не хотел, чтобы он переломал себе кости! Там-то он уж, во всяком случае, удариться не мог!
Через несколько дней Альвина получила письмо. В конверте лежал один только листок. На нем был нарисован чернилами череп, а внизу кудрявыми буквами выведено: «Смерть бродит вокруг Борна».
Альвина побледнела. Она так боится за Антона. Откуда она могла знать, что этот Георг такой подлец? В Рауне ее часто предостерегали на его счет, но она только смеялась над теми, кто это говорил. Она показала Антону листок с черепом. Он, мол, должен теперь остерегаться, особенно когда возвращается домой в темноте. Этот молодчик может каждую минуту подкараулить и наброситься на него. Но Антон только громко рассмеялся: вот насмешил! «Смерть бродит вокруг Борна!»
— Смерть бродит вокруг Борна! — повторял он, смеясь и барабаня кулаками по столу. — Ну что ж, пусть себе бродит, если ей это нравится!
Ни слова от Рыжего, ни слова от нотариуса Эшериха! А в Борне появились уже новые тревоги: Генсхен собирался их покинуть. Он не хотел расставаться с ними навсегда, но считал необходимым исчезнуть из Хельзее по крайней мере на несколько месяцев, может быть — на всю зиму.
— Мне надо уехать, — твердил он, — уехать, пока не поздно.
Так, во всяком случае, продолжаться не могло!
Во всем виновата эта Долли! Она окончательно перестала скрывать свое увлечение, при всех говорила ему ты, но хуже всего было то, что она все больше и больше вовлекала его в свою семью. Она вела себя так, словно он уже с ними породнился. Фрау Нюслейн пригласила его в воскресенье к обеду. Отказаться было бы, конечно, невежливо, и он согласился. Подали жаркое под кислым соусом с картофельными клецками; обед был изумительный, и Генсхен полакомился на славу, но когда в следующее воскресенье фрау Нюслейн опять пригласила его к обеду, он поблагодарил и отказался: к сожалению, сказал он, у него нет времени.
— Нет времени? Да какие у тебя дела, Генсхен? Никаких, совершенно никаких! Уговори его, мама, он просто стесняется.
Но когда Генсхен все же отклонил приглашение, Долли была страшно обижена. Ах, она его решительно не понимает!
Папаша Нюслейн обращался с ним все более по-приятельски. «Не хочешь ли выпить кружечку пива, Генсхен?» Теперь он говорил ему ты. Однажды даже повел его с собой играть в кегли. Он говорил с ним о расширении дела. «Мы могли бы снять соседнее помещение, Генсхен, как ты на это смотришь? Я возьму на себя мужской зал, а ты вместе с Долли — дамский, а?» У Ганса волосы становились дыбом.
— Да, мне надо уехать, — повторял он с беспокойством, — иначе будет поздно!
Герман только смеялся над всей этой историей, но Антон относился к ней с полной серьезностью.
— Улепетывай, Генсхен! — кричал он так громко и взволнованно, что у всех звенело в ушах. — Улепетывай, да так, чтобы пятки сверкали! У меня есть опыт, а ты еще слишком прост. Я знаю эту Долли — она славная девушка, но через год она приберет тебя к рукам. Удирай, удирай, как можно скорее!
Через несколько недель Генсхен уехал к своей старой больной матери; Долли могла ломать руки, сколько ей было угодно, — ничего не помогло.
Они проводили Ганса на станцию, а когда вернулись, было уже темно и стол был накрыт к ужину. На не. м стояли только три тарелки.
— Нас становится все меньше! — сказала Альвина, простодушно смеясь. Они не ответили.
На столе лежало письмо, которое принес посыльный: нотариус Эшерих просил Германа прийти к нему. На следующее утро Герман, тщательно побрившись, отправился в город.
— Пришлось немало повозиться! — заметил нотариус и открыл папку с бумагами, лежавшую наготове на письменном столе. — Но, так или иначе, кое-что удалось выяснить, хотя случай оказался трудный, исключительно трудный!
Герман кивнул. Он и сам совершенно убежден в том, что случай трудный. Нотариус что-то говорил, перелистывал дело и наконец заявил, что речь идет о тяжком преступлении — ни больше, ни меньше, как об убийстве, вернее— о нанесении смертельного ранения в состоянии аффекта. Во всяком случае, суд в свое время счел убийство доказанным и, принимая во внимание смягчающие вину обстоятельства, приговорил Петера Клингенбергера к шести годам тюремного заключения.
Что такое? Герман побледнел как мертвец. Он сидел, словно его обухом по голове ударили, и недоверчивая, даже глуповатая улыбка застыла на его лице. Смертельное ранение, убийство? Рыжий? Он ожидал чего угодно, но это совершенно невозможно, никак невозможно! Человек, который никогда мухи не обидел!
И все же это так, заявил нотариус. На свете нет ничего невозможного, в чужую душу не заглянешь. Самый добрый человек при известных предпосылках может совершенно измениться, иногда ненадолго, даже всего на несколько минут. Этот Петер Клингенбергер из ревности зарубил топором батрака Вильгельма Рааба и бросил тело в мельничный пруд. Повод для ревности подала работница, служившая на той же мельнице, — некая Эльза Вебер.
У Германа закружилась голова, он уже не слышал, что говорит нотариус. Защитник… Что сделал защитник? Нет, он был не в состоянии следить за рассказом.
Защитник, разумеется, отрицал преднамеренное убийство, но налицо было показание Петера Клингенбергера, который сам признал, что он еще днем приготовил топор, чтобы вечером убить батрака. Один из тех случаев, в которых разобраться трудно. Таково положение вещей. Трудно, очень трудно. К началу войны Клингенбергер отсидел три года из шести. Он выразил желание отправиться на фронт добровольцем: ему отказали. Но Клингенбергеру, по-видимому, уже невмоготу стало оставаться в тюремных стенах. Ему удалось бежать и раздобыть бумаги некоего Петера Ройтера. Под этим именем он и воевал. Однако власти узнали об этих похождениях и отдали приказ арестовать его вновь. Ведь он еще не отбыл наказания. Нотариус не советовал добиваться пересмотра дела — это займет слишком много времени. Лучше всего, по его мнению, подать прошение на имя министра юстиции. Быть может, удастся добиться, чтобы наказание Петеру Клингенбергеру было хотя бы смягчено, особенно если удастся представить убедительные доказательства того, что Клингенбергер действительно вел себя на фронте так доблестно, как утверждает Герман. Может быть, из полка, может быть, от командира батареи?
— От командира батареи! — сказал Герман и встал. Он не мог ни минуты больше оставаться в конторе нотариуса. — Я сегодня же напишу командиру батареи! — сказал он и поспешно попрощался, забыв даже поблагодарить нотариуса.
Домой он вернулся совсем растерянный. Альвина должна была сегодня одна есть свой суп, — он сказал, что уже позавтракал в городе. Несмотря на довольно сильный дождь, он весь остаток дня усердно работал в поле; уже темнело, когда он привез последнюю подводу с репой.
Антон ждал его в кухне.
— Ну что сказал нотариус? — с любопытством спросил он.
Герман ответил, что случай довольно тяжелый и что пройдет, должно быть, немало времени, прежде чем они снова увидят Рыжего. Он сделал Антону знак глазами: Альвина была в кухне. Лишь придя в сарай, он рассказал ему все подробно. У Антона был такой вид, словно его дубиной по голове ударили. Как? Что? Рыжий? А эта Эльза Вебер — как видно, его Эльзхен? Никто бы этому не поверил! Рыжий! Рыжий, у которого белочки берут корм из рук! Совершенно невероятно. Во всяком случае, они тут же единодушно решили, что никто ничего не должен знать об этом деле — даже Карл и Бабетта. Так будет лучше.
Они тотчас же принялись сочинять письмо командиру батареи. Это был капитан фон Хассе, владелец имения Клейн-Роде под Магдебургом. Друзья припоминали сотни смелых поступков Рыжего, говоривших об его удивительной выдержке и хладнокровии. На следующий день Герман переписал письмо начисто, и после этого у них стало немного легче на душе. На капитана Хассе они могли положиться, — Рыжий был его любимец, и он, конечно, помнит свою «Морковку», как он его называл.
Тихо стало в Борне. Им не хватало Рыжего, умевшего так ловко плутовать в карточной игре; уехал и Генсхен, который неизменно забавлял их россказнями о своих похождениях и проделках. Они уныло играли по вечерам в шестьдесят, шесть, но игра скоро надоедала; они зевали и ложились спать спозаранку. Целыми днями Герман в полном одиночестве работал на горе. Работы было, слава богу, достаточно, но от нее не становилось радостно — не то что раньше. Жизнь перестала ему нравиться: чего-то не хватало. Он ощущал какую-то пустоту в сердце — черт побери, куда девалась вся его сила и настойчивость? Что толку думать о девушке, которая потеряна для него навсегда?
К Бабетте он заходил чаще, чем раньше. В ее доме уже топили, потому что маленький Себастьян немного кашлял. Там было так тепло, особенно после холодного осеннего ветра. В доме Бабетты постоянно царило оживление. Маленький Себастьян кричал, Карл постукивал молотком и строгал, Бабетта гремела кастрюлями, болтала и весело смеялась. Им жилось хорошо — прямо позавидовать можно!
— Садись же, Герман! — говорила Бабетта, вытирая передником сиденье стула. — Сейчас я поднесу тебе рюмочку. Ах, какой холодный ветер, должно быть зима наступит рано! Сегодня ночью уже подморозило.
Нет, пусть Бабетта не беспокоится, он заскочил только на минутку.
— Ах, вечно ты спешишь, Герман! У мужчины всегда должно найтись время выпить рюмочку. Мы как раз говорили о том, что Карл собирается купить себе токарный станок.
Так, значит, дело идет недурно? Да, совсем недурно, Карл доволен.
— Он теперь очень прилично зарабатывает! — гордо заявляла Бабетта.
Каждое утро, чуть свет, Карл отправлялся в путь, погребенный под целым ворохом корзин, которые он нес на спине. Он разносил их по городу, уходил за несколько миль в села и усадьбы. Он продавал то тут, то там понемножку. «Курочка по зернышку клюет и сыта бывает», — говорила Бабетта. У Бабетты выдумок — что блох у собаки: она дала ему с собой для разноски сонник, изданный одним владельцем типографии в Нейштеттене. Бабетта уверяла, что это самый надежный сонник из всех, какие попадались ей в жизни. Вначале Карл стеснялся предлагать эту книгу, но когда наконец решился, оказалось, что крестьянки и батрачки интересуются ею гораздо больше, чем его корзинами и подставками для яиц. При каждом обходе он продавал несколько экземпляров; однажды продал целых пять. Бабетта торжествовала: она-то знала людей!
Когда дни стали короче, Карлу пришлось приостановить свою торговлю. Дул ледяной ветер, над полями носился снежный вихрь: зима пришла ранняя и суровая. Теперь он работал дома — строгал, приколачивал, плел, целыми днями не выпуская трубки изо рта. Для него наступили чудесные, спокойные дни.
Спать они ложились рано. Забираясь в постель, Бабетта говорила: «Благослови, господи», потом вздыхала несколько раз подряд, спрашивала Карла, не холодно ли ему, всхрапывала и засыпала, смертельно усталая после целого дня работы.
Но Карл обычно еще долго лежал без сна. Он лежал на своей высокой перине, словно водруженный на пьедестал в беспредельном храме тьмы, обступившей его сверху, снизу, со всех сторон. Но эта тьма была мягкой. Она не была враждебной и грозной, как раньше, и Карлу в бесконечной темноте мерцал теплый, умиротворяющий свет. Он был доволен, даже счастлив. У него есть Бабетта — олицетворение доброты — материнской доброты, безграничной и вездесущей. А то, что она иногда бранится и кричит, — не беда. У него есть Себастьян. У него есть корова, дающая достаточно молока, два поросенка, восемь кур, — чего же ему еще? Нет, больше ему ничего не нужно, нечего бога гневить. Он зарабатывал достаточно для того, чтобы прокормить Бабетту и ребенка, если бы вдруг Бабетта заболела. Это вселяло в него гордость и уверенность.
Он наслаждался часами тишины среди бесконечной мягкой тьмы. В печке потрескивало тлеющее полено, Себастьян тихонько хныкал во сне, Бабетта храпела громко и спокойно. Ветер бился о стены дома, скреблась мышь. Мимо катилась телега с подвыпившими крестьянами. Однажды вечером он услыхал звон колокольчика; это были сани. Значит, то, что ударяет в окна, — снег.
Мягкий снег падал без перерыва три дня и три ночи. Домик совсем занесло, Карл уже не улавливал шелеста падающего снега. Однажды ночью мимо проехали сани, и звук болтливого колокольчика почти не был слышен; вчера сквозь тьму и снег пробился автомобиль, должно быть грузовик; он надолго нарушил ночную тишину, но зато сегодня ночью стало еще тише. Снег, как видно, валит вовсю. Стропила крыши иногда потрескивают под его тяжестью, порой сквозь соломенную кровлю просачивается капля: снег тает от тепла жилища.
В эту ночь, когда снег падал так бесшумно, Карл вдруг услыхал тихие, шаркающие шаги; он заслышал их издали. Кто-то поочередно вытаскивал ноги из глубокого снега, с трудом продвигаясь дальше. Это был очень усталый человек. Карл затаил дыхание и напряженно прислушался. Теперь шагов не стало слышно: путник, как видно, совсем обессилел и остановился. Если он будет отдыхать слишком долго, он погибнет! Но через минуту Карл опять услышал шаги. Усталый путник свернул с проезжей дороги и начал подниматься по тропинке, ведущей к их дому. Шаги приближались очень медленно, ноги увязали в глубоком снегу. Он, наверно, уже пал духом и лишь через силу продолжает тащиться вперед. Шаги у него мелкие и робкие — это женщина!
Тихие шаги по глубокому снегу, которых никто, кроме Карла, не смог бы расслышать, раздавались все ближе и ближе и наконец остановились под окном.
Карл сел на постели. «Вот она и здесь! — подумал он, странно волнуясь. — Она тяжело дышит, ей страшно. Что это?»
В окно тихонько постучали. В ту же секунду Карл услышал, что Бабетта приподнялась и вскрикнула.
— Там кто-то есть! — шепнул Карл. — Кто-то стоит под окном.
В окно снова постучали, и женский голос позвал:
— Бабетта! Бабетта!
Это прозвучало как мольба о помощи, донесшаяся откуда-то издалека.
Бабетта проговорила: «Тише», — и вылезла из постели. Она подошла в одной рубашке к окну и взглянула через стекло, но окна были занесены снегом, и вдобавок снаружи было так темно, что она ничего не могла разглядеть.
— Кто там? — спросила она.
— Бабетта! Бабетта!
Сердце Бабетты замерло. Она приоткрыла окно. Ее страх внезапно исчез без следа.
— Это ты, Христина? — прошептала она.
— Да, я, Бабетта!
— Так входи же, ради бога!
Ключ заскрежетал в замке. Кто-то вошел. Карл услышал звук поцелуев и тихий плач, а Бабетта охала и причитала, словно пришел ее последний час.
— Господи милосердный, отец небесный! Да ты совсем замерзла, дитя мое! Садись, я сниму с тебя башмаки. Ах, что за ботиночки! Они хороши для города, но не для здешних мест!
— Бабетта! Добрая ты душа!
Карл услыхал треск поленьев в печи.
— Сейчас мы разведем огонь, чтобы ты могла обсохнуть. Раздевайся, устраивайся, как тебе удобнее. Сейчас ты согреешься. Ах, какая даль — от станции до Борна! Садись к печке. Боже мой, какие у тебя ледяные руки! Девочка ты моя! Я сварю кофе.
Карл зашевелился в постели.
— Кто там пришел? — громко спросил он.
— Спи себе, отец! — отозвалась Бабетта. — Воры ко мне не ходят, ты это знаешь. Завтра я тебе все расскажу!
И Карл услышал, как среди ночи завертелась ручка кофейной мельницы.