ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Домик Бабетты утопал в снежных сугробах. Он был засыпан снегом до самых окон. Из трубы вился, уносясь к серому небу, густой дым; топили они там в эти дни основательно, а ведь было не особенно холодно.

С того дня, как была такая сильная метель, Бабетта редко показывалась на горе. В свое оправдание она извергала целый поток слов. Этот снег! Да и дома у нее столько дел, что ни днем, ни ночью не переделаешь.

— А как здоровье Себастьяна? Надеюсь, ничего серьезного? — спросил Герман.

— Себастьяна?

Да, он встретил на шоссе молодого доктора Бретшнейдера, и тот сказал ему, что идет к Бабетте. Ах да, да! Бабетта совсем растерялась и побагровела от смущения. Ах да, да! Карл такой мнительный! Если ребенок ночью кашлянет два раза, приходится уже звать врача, — он на этом настаивает. Бабетта была подозрительно рассеянна и очень торопилась. Здесь что-то неладно. Герман знал ее достаточно хорошо.

— Что с матерью? — спросил он у Альвины.

— С матерью? А что с ней может быть? — уклончиво ответила Альвина. Голос ее. звучал неискренне.

Антон тоже заметил происшедшую в Бабетте перемену. Когда ни постучишь теперь к ней в дом, дверь постоянно оказывается на задвижке, — Бабетта говорит, что ветер прямо ломится в дверь. Вот и сегодня: он пришел передать Карлу пакетик гвоздей и услышал внутри женские голоса, но как только постучал, сразу все стихло. Бабетта подошла к двери и спросила: «Кто там?» Да ему надо только передать гвозди, а мешать он не собирается, раз у них гости, — сказал Антон.

— Гости? У нас нет никаких гостей, Антон; заходи же! — Бабетта как-то странно рассмеялась.

В комнате никого не было, но он-то совершенно ясно слышал еще один женский голос. И что это Бабетте вздумалось разыгрывать перед ним комедию? Но таковы уж женщины — вечно надо соврать, даже тогда, когда это совершенно ни к чему; без этого они жить не могут. Бог знает, кого это Бабетта прячет в своем доме!

Герман рассмеялся:

— Кого же ей прятать у себя?

— Почем я знаю! Может, у нее есть еще одна дочь. Еще одна! Но передо мной-то зачем комедию ломать? — кричал Антон.

А зима была и в самом деле не из приятных! Тучи снега с утра до ночи носились над полями, и было так темно, что уже в полдень приходилось зажигать фонарь. И при этом гремел гром. Однажды вечером Герман поздно задержался около лошадей — у одного из вороных были колики; когда он вышел из хлева, ветер задул его фонарь. Стена снежной пыли неслась на него, и, — вот ведь грех-то, рассказать — так, пожалуй, засмеют, — он едва нашел дорогу к сараю. Шаг за шагом пробирался он вперед, смеясь в душе над глупым положением, в которое попал, и вдруг в испуге остановился. Кто-то кричал! Среди завывания ветра до него издалека донесся крик. Это был крик отчаяния, словно кто-то сбился с пути в эту метель и, боясь замерзнуть, звал на помощь. И вдруг Герман окаменел от ужаса. Чу! Что это? Ему показалось, что он разбирает слово, которое непрерывно, с отчаянием в голосе, выкрикивает этот человек.

— Христина, Христина! — кричал он. — Христина!

Нет, он не ошибся. Теперь можно было различить каждый слог. От страха он прирос к месту, сердце у него готово было выскочить из груди. Но внезапно голос умолк, и ничего больше не было слышно, только свистел ветер. Наваждение, да и только!

Когда наконец, все еще скованный страхом, он нащупал дверь сарая, то увидел, что Антон, выпрямившись, сидит в постели. Он прислушивался, широко открыв глаза; мускулы его лица напряглись.

— Ты слышал крики? — спросил Герман. — Ветер доносит чей-то голос.

Антон кивнул.

— Да, мне так показалось. Но это, видно, просто ветер воет, — сказал он. Затем зевнул, завалился на бок и тотчас же уснул.

Наутро в небе засияло солнце, воздух был мягок, и пушистый снег блестел как шелк. Вокруг домика Бабетты все дышало спокойствием. Из'трубы к безоблачному небу прямо, как свеча, поднимался дым. За последнюю неделю проезжая дорога была совсем пустынной, но теперь по ней снова заскользили крестьянские сани, школьники топтались в снегу, и небесно-голубой грузовик Шпангенберга прокладывал себе дорогу. Бенно разъезжал и зимой, чтобы повысить свой оборот.

В один из таких солнечных дней по занесенной снегом тропинке к дому Бабетты поднялась Шальке. На ней была черная шубка и несколько старомодная меховая шапочка. Она с трудом передвигалась по глубокому снегу; к тому же ее разморил мягкий воздух. У двери дома она остановилась и прислушалась. Ни звука, все словно вымерло. Тогда Шальке постучала.

Никого. Потом она вдруг услышала голос Бабетты у самой двери.

— Одну минутку! — кричала Бабетта. — Я кормлю Себастьяна грудью.

Некоторое время слышно было, как Бабетта возится, потом она открыла.

— Нам приходится закрывать дверь на задвижку, Фрида, — пояснила она, — ты представить себе не можешь, как ветер ломится в дверь. Мы прямо погибаем от холода.

Бабетта с первого взгляда узнала, что это шубка покойной фрау Шпан, и шапочка тоже ее, люди добрые, она отлично знала эту шапочку! Шубка и шапочка были рождественским подарком. Тому уже… Ну, словом, это было много, много лет тому назад. Ах, как быстро жизнь летит!

— Входи, Фрида!

Глаза Шальке блестели от возбуждения: она принесла сегодня столько новостей, что не могла дождаться момента, когда сможет их выложить Бабетте. Но сперва она сделала вид, что ничего особенного не произошло: тараторила о страшной метели — говорят, что на железной дороге застряли поезда, — потом поболтала с маленьким Себастьяном; не простужен ли он, этот кронпринц? Наконец заговорила о своих корзинах, — они оказались очень удобными. Она заказывает еще три штуки. Ах, вещей оказалось гораздо больше, чем она думала! А сегодня надо наконец расплатиться с долгами, за этим-то она, собственно, и пришла. Бабетта давно уже ждала этих денег, немножко даже опасалась за них, но все же заявила, что спешки никакой нет: дело терпит. Нет, нет! Шальке вытащила свой кошелек, но тут выяснилось, что у нее с собой только десять марок, а должна она тридцать две.

Бабетта на сей раз вовсе не спешила предложить ей кофе. Сама она, очевидно, уже напилась: на столе стояли немытые чашки. Одна, две, три чашки — пересчитала Шальке. Три? Почему три? Неужели маленький Себастьян пьет уже из отдельной чашки? Наконец Бабетта вскипятила немножко кофе, но на этот раз он был прескверный, совсем никудышный.

— Ах да! — вздохнула Шальке. Нужно было наконец выкладывать новости. Да, удивительные дела творятся за последнее время, просто удивительные. Маленькие блестящие глазки Шальке вдруг нырнули под скамейку, на которой сидела Бабетта: а там ведь, ей-ей, стоят дамские ботинки! Чьи же это, интересно? Уж во всяком случае не Бабетты. Такие носят только в городе! Бабетта подметила ее вороватый взгляд и забеспокоилась. Она поднялась и связала в узел разбросанное детское белье.

— Ах, извини за беспорядок, Фрида, — сказала она. — В последние дни невозможно было выйти во двор или в сарай, приходилось все делать дома. Работаешь, работаешь, а конца не видно!

Когда Шальке снова покосилась под лавку, ботинки исчезли.

— Ах да, — вздохнула Шальке, несколько озадаченная их исчезновением, и принялась выкладывать, новости. Жизнь — одно сплошное беспокойство, заявила она, один человек умирает, другой рождается. Не успеешь подумать, что вот человек обрел тихую пристань, а судьба уже снова гонит его куда-то. Люди, если разобраться, — те же лесные звери, убегающие от пули охотника, они так же, как звери, не знают покоя.

Она опять получила известия из города — весьма странные новости! Бабетта пристально посмотрела на нее. Так вот, недавно она говорила о том, что рада, всем сердцем рада за Христину, за то, что ее жизнь в городе наконец-то немного устроилась. Не правда ли, она говорила об этом? Но, видно, она радовалась слишком рано: дело-то обстоит вовсе не так блестяще, как она думала. Нет, нет! Но тут Шальке почувствовала, что ей больше не утерпеть. Надо же сказать самое главное; сейчас она эт*о выложит. Она глубоко и бесшумно втянула воздух, затем таинственно прошептала:

— Христина, кажется, уже не в городе!

Бабетта испуганно отшатнулась и обеими руками схватилась за голову.

— Как? Что ты говоришь? Да как же это так? — воскликнула она в крайнем изумлении.

Шальке кивнула.

— А вот так! — заявила она; лихорадочные пятна горели на ее впалых щеках. Несколько недель назад в адрес Шпана неожиданно пришла телеграмма: фрау доктор Александер, урожденной Шпан. Шпан вернул телеграмму разносчику, не говоря ни слова. Шальке уже тогда поразилась. Два дня спустя пришло заказное письмо с точно таким же адресом: Рыночная площадь, дом 3. Она сама держала это письмо в руках. В тот же вечер она написала своему брату в город, и он собрал сведения. Как она предполагала, так и оказалось: Христины действительно уже не было в городе. И никто не знал, где она находится.

— Боже мой! Да что же это? Да как же это так, люди добрые! — громко причитала Бабетта. Все ее существо выражало удивление.

— А вот так! Между ними, как видно, произошел разрыв, — шептала Шальке. — Скоро должен был родиться ребенок, а доктор Александер, как это часто бывает с мужчинами, очевидно развлекался на стороне. Знаем мы этих мужчин!

Бабетта безостановочно качала головой: она, казалось, никак не могла оправиться от изумления.

Но самая большая новость еще впереди! Шальке была вынуждена предварительно несколько раз высморкаться как следует — от волнения она задыхалась.

— Он был здесь, — произнесла она тихим, прерывающимся шепотом. Ее всю трясло.

— Кто был здесь, ради бога!

Он, доктор Александер! Пусть Бабетта верит или нет, но она может в этом поклясться чем угодно. Дело было несколько дней тому назад, пожалуй с неделю, как раз тогда разыгралась эта страшная вьюга. Ей рассказала об этом горничная из «Лебедя»; сомнения не может быть ни малейшего. Он приехал с двумя друзьями на автомобиле, доверху занесенном снегом. Они промерзли до костей и остановились в «Лебеде» обогреться. Потом заказали комнату и велели Эльзе протопить. Внезапно они опять уехали на автомобиле. Это было вечером, как раз в самый свирепый буран. Вернулись лишь около десяти часов. Они поужинали, но доктор Александер ни к чему не притронулся. Он сидел, курил, а сам был бледен как полотно. После ужина они снова уехали, хотя на дворе была тьма кромешная. За комнату они уплатили, а ночевать не остались, сказав, что спешат обратно в город. И Эльза совершенно напрасно топила ‘печь.

Бабетта только головой качала:

— Подумайте, как же это так, люди добрые!

На лице Шальке сияла торжествующая улыбка. Она упивалась бесконечным изумлением Бабетты. Вот это новости так новости! Но все же она была немного разочарована: Бабетта не задала ни одного вопроса. Ни единого! А ведь она ответила бы на любой, на какой угодно вопрос с величайшим наслаждением. Но Бабетта казалась рассеянной и была, по-видимому, поглощена своими мыслями. Она перекладывала детское белье, затем принялась торопливо чистить картошку и не проронила больше ни слова. Она даже забыла спросить, хочет ли Шальке еще кофе.

— У тебя сегодня, как видно, много работы, Бабетта? — слегка обиженно спросила Шальке и встала.

Да, работы сегодня много, ответила Бабетта, и к тому же у нее сегодня тяжелый день — столько мыслей лезет в голову.

Шальке ушла. На дворе снова страшно похолодало. Она плотнее закутала свое тощее тельце шубкой и надвинула на лоб теплую меховую шапочку. Она наслаждалась своим торжеством: Бабетта примолкла и стушевалась совсем, примолкла и стушевалась, у нее даже язык отнялся!

Но по мере приближения к городу Шальке все больше замедляла шаги. Вдруг ей стало не по себе. А ведь с Бабеттой что-то не так! Не было ли ее безграничное удивление немного преувеличенным, деланным? И она ни о чем не расспрашивала! А эти городские ботинки под лавкой? А дверь на задвижке? Шальке вдруг ощутила такой испуг, что ей показалось, будто она проваливается в глубокий снег. «Может быть, — мелькнуло у нее в голове, — Бабетта знает больше, чем все они вместе взятые».

Подумайте, какая притворщица Бабетта! Какая комедиантка!

2

Однажды ранним утром, когда экономка нотариуса Эшериха хотела зайти за покупками в лавку Шпана, она увидела на дверях маленькую, едва заметную записочку: «Закрыто по случаю ликвидации фирмы». Экономка, пожилая женщина, недоверчиво посмотрела на вывеску, потом отступила и взглядом, полным сомнения, уставилась на дом Шпана. Может быть, и дом-то уже не стоит на месте?

Приказчик составил опись склада, затем явились приезжие торговцы, произвели подсчет в своих записных книжках и выложили деньги на стол. Приехали подводы, вывезли ящики и мешки, и все было кончено. Дверь лавки больше не отпиралась, и ставни оставались закрытыми. Шпан был один. Все мирские треволнения, жалкая суетность людей, которые, как это ни странно, воспринимали всерьез свои смехотворные потуги, отныне остались за порогом его дома.

Он жил в глубоком, призрачном сумраке, который лишь изредка прерывался краткими мгновениями до ужаса отчетливой, пугающей ясности. Он много спал, так он ослабел; часами лежал с открытыми глазами в постели, и нередко Шальке заставала его спящим в одном из кресел. Иногда по утрам у него все еще горело электричество — Шпан забывал его выключить. Что сейчас— ночь или день? Он давно перестал отличать их друг от друга. Порой он писал целые ночи напролет, — как странно! Шальке бывала поражена, замечая утром, что письменный стол завален листами бумаги, испещренными неразборчивыми, торопливо набросанными строчками.

Она старалась по возможности избегать встреч со Шпаном, потому что его вид каждый раз пугал ее. Он был похож на седовласого, иссохшего до костей старца, который восстал из могилы, расхаживает по земле вопреки всем законам природы и беззвучно, как привидение, спускается и поднимается по лестнице. Ни за какие сокровища мира она не решилась бы войти ночью в дом Шпана. На ее счастье, Шпан, проходя мимо, большей частью вообще ее не замечал. Он выглядел опустившимся и жалким, однако в дни просветления, выпадавшие все реже и реже, переодевался и даже брился. В такие дни он иногда разговаривал с нею. Шальке представляла ему тетрадь с записями расходов, и он сосредоточенно просматривал эти записи. После этого он шел в спальню, где стоял несгораемый шкаф, и она слышала звук отпираемого замка. Но где хранится ключ — этого ей до сих пор установить не удалось.

В один из таких дней Шальке заговорила о Христине. Она сказала, что Христины, по-видимому, уже нет в городе и что никто не знает, где она находится. Шпан потупил глаза и долго думал в тоскливом напряжении. Но ее слов он, очевидно, совсем не понял.

— Нет, — ответил он и покачал головой, — скажите людям, что я больше не открою лавки. Я понял: торговля— такое же пустое и суетное занятие, как и все дела и помыслы человеческие! — И, помолчав, добавил, что за последние ночи записал все свои откровения; их найдут после его смерти, и тогда, может быть, люди поймут свои заблуждения.

И Шпан снова погрузился в глубокие, призрачные сумерки. Эти сумерки были полны мира и успокоения. Тени двигались вокруг него с мягкими жестами и ласковыми словами, он вновь переживал некоторые события своей жизни, и на душе у него становилось так тепло, ясно и отрадно; перед ним возникали чудесные видения, и он упивался ими. Иной раз ему всю ночь снились радостные сны. Вот вернулся из поездки в Лондон его Фриц. Здоровый, веселый, — а что за умница! Он нащупал в Лондоне новые возможности для закупки чая и кофе невероятно высокого качества по неправдоподобно низким ценам. Ведь гамбургские и бременские оптовики — обманщики. В Лондоне цены вдвое ниже, а качество совершенно непревзойденное! А вот пришла в гости Христина со своей маленькой дочкой Иоганной. Какой у них цветущий вид — они прямо излучают летнее благоухание! И Шпан целую ночь болтал с Христиной и ее дочуркой, нежные слова и шутки наполняли счастьем его сердце. Он плакал от счастья, слезы утомляли его, и он засыпал, сидя в кресле.

Но порой его охватывало непонятное беспокойство. Он слышал грозный бой часов в футляре красного дерева, бежал, чтобы остановить их, и видел, что они стоят, — ведь он сам снял гири. Беспокойство гнало его с места на место, он метался вверх и вниз по лестнице, как призрак, не находящий покоя. В стенах шуршало, потрескивали балки, в коридоре слышались крадущиеся шаги, в воздухе звучали угрозы. Долго так продолжаться не может, дом обрушится. И вот наступали те страшные минуты, когда все прошлое и настоящее вдруг раскрывалось перед ним с ужасавшей его отчетливостью. Он — торговец Шпан, закрывший свою лавку, потому что торговля стала ему казаться недостойным делом. Его сын Фриц погиб на войне, а дочь Христина покинула его. Он завещал все свое состояние общине и сжег мосты, соединявшие его с земной жизнью. Между ним и людьми легла глубокая пропасть, и виной тому лишь его высокомерие — о да, только его гордыня. Он неожиданно испытывал парализующий страх от сознания, что возврата нет. Поздно, слишком поздно!

Он вел себя надменно, жестоко и деспотично по отношению к людям, и господь покарал его за это. Он мнил себя судьей над людьми, над женой, над дочерью — своей плотью и кровью. Был строг и непримирим — о, гордец! В этом был его грех, он не умел любить по-настоящему— в этом был его грех. Если бы у него нашлось хоть одно нежное слово для дочери — одно-единственное, — все было бы иначе.

И все-таки он любит Христину, он любит свое дитя безгранично, любит ее почти недозволенной любовью, как любовницу. Эта любовь страшна и мучительна, он должен завтра же поехать к ней и преклонить колена у ее порога.

Это безжалостное просветление было ужасно. Высший судия призывал его к ответу, осуждал его. Страх гнал его по всему дому, вдерх, вниз, через все комнаты. Шпан зажигал повсюду свет, но это не помогало. По всему дому раздавался зов: «Шпан, Шпан!» Этот голос требовал отклика, призывал к возмездию. «Шпан, Шпан!» Сначала он прикидывался, что не слышит этого голоса, потом останавливался.

— Здесь я! Здесь! — отвечал он, падая на колени, складывал молитвенно руки и плакал.

Со слезами приходило опять мягкое, успокаивающее оцепенение, опять прекращались мучения и укоры совести. Вот он встречает в полутемном лесу человека, прикасается к его тени и спрашивает: «Ты ведь Губен? Что ты здесь делаешь?» И человек отвечает: «Да, я Губен, и я хочу повеситься». — «Почему же ты хочешь повеситься?» — «Потому что я в отчаянии». И Губен рассказывает ему, что он был учителем, что его уволили за то, что он выступил на политическом митинге. Все это Шпан знает уже давно. Он смеется. «Как это безрассудно; к чему отчаиваться, друг мой Губен! Идем со мной!»

И он ведет Губена из леса обратно в город, приводит к себе домой. «Я привел с собой гостя, Маргарета!» Ион слышит, как звучит в глубине дома приветливый голос его жены.

На следующее утро Шальке застает его в столовой в одном из кресел. Он крепко спит. Сначала она пугается, думая, что он умер, — так кротко он улыбается.

Но в тот же момент он открывает глаза, смотрит на нее ясным взглядом.

— Я, кажется, вздремнул? — лепечет он.

— Да, легли бы вы в постель, господин Шпан.

Шпан с трудом поднимается с кресла.

— Человек рожден, чтобы творить добро — да, добро, — бормочет он, выходя из столовой, — Это ведь так просто и совсем не трудно.

3

Шальке чувствовала себя как нельзя лучше в доме Шпана, где царил сонный полумрак и все дышало опрятностью. Разве не похоже на то, что все здесь принадлежит ей? Она с какой-то нежностью поддерживала порядок. «Старый, солидный дом», — сказала Бабетта, и теперь Шальке действительно понимала, что такое старый, солидный дом. Она терла массивные шкафы и комоды так, что они блестели как зеркало, не пропускала ни пылинки. Занавески белели, как мыльная пена.

Для нее в доме больше не было тайн, кроме одной. Но и эту последнюю тайну она еще откроет! Шкафы, сундуки и комоды влекли ее с непреодолимой силой, ей даже по ночам снилось, что она перебирает вороха полотна, сукна и шелка. Мало-помалу Шальке перетаскала к себе все скатерти и салфетки и в придачу опустошила шкаф красного дерева, набитый бельем. Все это здесь портилось, грешно было оставлять. Ослепительное шпановское серебро целыми месяцами мерещилось ей во сне. Сначала она осмеливалась брать из ящика только поломанные безделушки, но потом не могла больше устоять. Она наверно заболела бы, если бы не поддалась искушению. Сперва она взяла только дюжину кофейных ложечек, потом стала с каждым днем брать больше: вилки, ножи, разливные ложки и ножи для рыбы, серебряные тарелки, миски, блюда, три пары старомодных позолоченных щипцов для сахара и четыре тяжелых серебряных подсвечника. Под конец Шальке удивилась: больше ничего не осталось! Буфет был пуст! Но ведь она брала от излишка! Бедняк тоже должен получить свою долю, это не грех. Разве не могли в любую ночь забраться воры и унести все? За несколько месяцев она очистила все сундуки и шкафы. Как только какой-нибудь ящик опорожнялся, она тщательно его запирала, а ключ уносила с собой и забрасывала куда-нибудь в кусты — зачем ему лежать здесь без дела?

Время от времени Шальке отсылала тяжелую корзину в город. Не брату, о нет, — родному брату тоже нельзя доверять; к тому же брату слишком хорошо знакома дорога в городские ломбарды. И не Екелю, ее жениху, — она еще слишком мало его знала. Она не доверяла никому на свете. Однажды, когда ей было десять лет, отец, который пил запоем, украл у нее из копилки все ее сбережения за целый год, — как могла она после этого доверять людям? Нет, корзины хранились у экспедитора, так было вернее. Она хотела сначала посмотреть, как этот Екель покажет себя, действительно ли он такой делец, каким себя изображает. Если да, то она, разумеется, сможет дать ему столовое белье, а если через десять лет у него на самом деле будет маленький отель, как он пишет во вчерашнем письме, тогда пригодится и серебро; но спешить она не собиралась.

Когда Шальке шла по улице, она из скромности и робости ни на кого не смотрела. Взгляд ее маленьких, темных, блестящих, как ягоды, глаз скользил по мостовой. Она беспрестанно шевелила тонкими губами, потому что все время разговаривала сама с собой. О сокровищах, лежавших на хранении у экспедитора, о Шпане, об Екеле, его ночном ресторанчике и об отеле. Она бывала постоянно возбуждена: на ее бледных, худых щеках горели круглые алые пятна, казавшиеся намалеванными. Временами она даже хихикала себе под нос.

Шальке ходила словно в лихорадке, и все же ее щеки и нежные руки оставались неизменно прохладными, как речная галька. Она казалась — бог свидетель— самой себе заколдованной; жизнь, какую она теперь вела, часто представлялась ей нереальной. Все зависит от судьбы — теперь она поняла это! Судьба открыла перед ней дверь шпановского дома, свела ее с Екелем, и не судьба ли устроила так, что жена владельца лесопильни Борнгребера пригласила ее к себе шить, а Вальтер Борнгребер в нее втюрился!

Шальке посмеивалась своим дребезжащим смешком. Да, да, судьба и в самом деле к ней благосклонна. Раньше она голодала, однажды даже продела голову в петлю, но когда ей оставалось только оттолкнуть стул, в соседней комнате рассмеялся ребенок, да так весело, что у нее духу не хватило сделать это. Теперь в городе лежали ее сокровища: на них она сможет жить долго, не боясь, что умрет с голоду. Раньше люди и не смотрели на нее, а теперь самые почтенные из них заговаривали с ней на улице, чтобы осведомиться о здоровье Шпана. Она была не так глупа; чтобы высказывать им откровенно свое мнение. Да в конце концов она и не обязана это делать — пусть сами идут к Шпану и справляются.

Нет, нет, никто в городе не подозревал о ее тайнах. И никто не подозревал о ее величайшей тайне. Пусть эти откормленные бюргерши наслаждаются сытостью и довольством— она бы не поменялась ни с одной из них.

И еще раз судьба оказалась к ней милостива. Ведь в конце концов она была еще молодая женщина — ей было тридцать пять лет, и кровь у нее была не рыбья. Ей было нелегко, о, ей приходилось трудно, она не спала ночи напролет, в темноте ей мерещилось красное пламя: то был огонь чистилища, адский огонь. Она не знала, как бывает с другими женщинами, но лучше вовсе не говорить об этом. В такие часы она думала о зобатом сапожнике, который волновал и вместе с тем отталкивал ее.

И вот жена владельца лесопильни пригласила ее к себе — она хотела обновить свои туалеты, — и в комнате все время торчал Вальтер Борнгребер, еще совсем молоденький мальчик, говоривший ей любезности. «У вас чудесная фигура!» — говорил он. А однажды, когда шел сильный дождь, Вальтер взял зонтик и проводил ее домой. Он обнял ее за талию и привлек к себе, но Шальке делала вид, что не замечает этого. «У вас, должно быть, замечательное тело», — сказал он, и она захихикала. Ныл настоящий потоп, и они добрались до города промокшие до нитки. Вальтер попросил разрешения войти, чтобы немного обсохнуть. Шальке никак не могла ему отказать. «Тише, тише! — говорила она. — Сапожник!» — Но как только Вальтер прикоснулся к ней, она потеряла сознание.

С тех пор Вальтер стал бывать у нее часто — два, три раза в неделю. Он бросал камешки в ее окно. Слыша сквозь сон стук первого камешка, Шальке тотчас же просыпалась, пылая как в огне. Так шло уже несколько недель, она была словно в дурмане и вела себя безрассудно, как девчонка.

Екель? При чем здесь Екель? Нет, ей не в чем себя упрекнуть — ведь в конце концов она не так близка с Екелем, она еще не вышла за него замуж.

Но в один прекрасный день Шальке появилась на улице бледная как мел, а когда на нее залаяла собака, она вскрикнула и от ужаса не могла двинуться с места. Ради бога, что же случилось?

Нечто страшное, нечто ужасное произошло в эту ночь! Шальке и сейчас еще дрожала всем телом. Ночью Вальтер опять был у нее, и на рассвете она проводила его до дверей. «Тише, тише, сапожник!» Но как только она повернула ключ в замке, дверь в сенях распахнулась, и перед нею очутился зобатый сапожник в одной рубахе — голубой нижней рубахе — и уставился на нее выпученными рыбьими глазами.

— Ага! — тихо проговорил он. — Сквозь ночную тишь крадется как мышь!

Он подступил ближе. От него исходил навсегда приставший к нему запах кожи из его мастерской. Шальке окаменела от ужаса и отшатнулась. Она вся еще горела от объятий Вальтера.

Ха-ха-ха! Добродетельная Фрида, которая ходит по улице, всегда потупив глаза! Ну, теперь он ее поймал. Но он ей ничего дурного не сделает, о нет! Напрасно она так дрожит. Он ее не выдаст и вовсе не ревнует к молодому человеку, — для этого он слишком благоразумен. Но если она так ласкова с Вальтером, то почему она так плохо относится к нему? Почему?

Он подошел к ней вплотную и положил свои большие руки ей на плечи. Она почувствовала на щеке прикосновение его бороды и зоба. Как она дрожала! Но не могла произнести ни слова.

И затем он часто замечал, продолжал сапожник, что Фрида всегда возвращается от Шпана с полной корзиной, а когда идет туда, ее корзина всегда пуста,»-он это заметил. Но он и об этом готов молчать — тсс, тсс! — никому не скажет ни слова, только она должна быть с ним немножко ласковей, немножко ласковей, — ну?

Шальке все еще дрожала, потом внезапно окаменела от страха и едва не потеряла сознание. Она погибла — все, все погибло! Все было кончено, и она, не сопротивляясь, прижалась к нему. Он понес ее на руках вверх по лестнице, и лестница трещала так громко, словно собиралась развалиться.

Какого страху она натерпелась! Два дня Шальке была бледна как полотно, но потом красные розочки опять зацвели на ее впалых щеках. Все судьба — что можно против нее поделать? Ничего! Она была совершенно бессильна. А этот сапожник! Да он прямо бешеный! Яркий румянец вспыхивал на ее лице каждый раз, как она вспоминала о нем. Нет, никто в городе не знал ее тайн, так же как и она не знала чужих тайн. Разве она должна вести себя иначе, чем другие?

4

Бабетта поместила Христину в маленькой каморке. Тут стояла простая кровать, а у стены были сложены штабелем доски. Карл не мог их держать в сыром сарае. В каморке было мало места, но ей больше и не нужно было. Она все время лежала.

Первое время Христина почти беспрерывно спала — настолько она была измучена. Да, она прошла долгий путь и устала. Время от времени Бабетта бесшумно приоткрывала дверь, чтобы посмотреть, не сползло ли одеяло. Иногда Христина, почувствовав прикосновение Бабетты, просыпалась и говорила:

— Какая ты добрая, Бабетта! — Больше она ничего не говорила. И Бабетта отвечала:

— Спи, спи, Христина, выспись хорошенько! Спешить тебе некуда.

Спешить? Христина качала головой. Спешить ей некуда, нет. Ее лицо было спокойно и серьезно. Куда девалась странная улыбка, прежде игравшая на ее губах? Улыбка исчезла.

Однажды утром она проснулась с пылающими щеками и горячим лбом. Ее глаза блестели как раньше, тысячи крошечных огоньков вспыхивали в их глубине. Но Бабетте не понравились эти сияющие глаза, — они блестели слишком ярко. «Совсем как глаза ее матери, — подумала она, — когда та слегла в постель, чтобы больше уже не встать».

— Лежи и не вставай, Христина, — сказала Бабетта, — ты больна.

Ах, ходить по снегу в таких тоненьких ботиночках, как тут не заболеть! Да еще в ее положении!

— Попробуй снова уснуть, Христина! Я потом принесу тебе теплого молока.

— Как ты добра, Бабетта! — Но уснуть Христина не могла, она и так спала, должно быть, слишком долго. Ей хотелось видеть Себастьяна. Бабетта принесла мальчика, посадила его на одеяло и принялась ласкать.

— Какой у тебя хорошенький, здоровенький мальчик, Бабетта!

— Скоро и у тебя будет такой ребенок, Христина! — ответила Бабетта и засмеялась.

— Да, да! — Христина закрыла глаза. — Да, Бабетта, скоро, — устало проговорила она.

Она снова лежала одна; проходили часы, и мысли текли в ее мозгу непрерывно и беспорядочно, причудливые и путаные, как во сне. Люди шли вереницей сквозь дождь, на нее неслись автомобильные фары, и нужно было остерегаться, потому что из-под колес автомобиля брызгами летела вода. Слышались звуки оркестра, и она видела ярко освещенную сцену, изображавшую комнату; девушки сидели за прялками, звонко раздавались их голоса. Потом она отчетливо слышала звуки пианино. Это маленький Шойриг в соседней комнате готовился к концерту, который прошел с большим успехом, и он потом пригласил их ужинать. Она видела лица, лица без конца, то вблизи, то издалека, но отчетливо, они смеялись, кричали ей что-то, но слов она не могла разобрать.

Вот этот человек с красивой седой головой, который сейчас снял очки и улыбается ей, — это знаменитый поэт, он написал не меньше десятка прекрасных книг и все же влачит жалкое существование.

Теперь Христина сидела в поезде, поезд шел, шел и наконец остановился. В вагон ворвался мужчина без шляпы. Он бросился к ней. Это был «герцог», ее «герцог». Так она называла его. Он на руках вынес ее из вагона, на глазах у всех отнес в экипаж, и экипаж затерялся среди уличной суеты. «Герцог» не переставая целовал ей руки, а она смотрела на большой незнакомый город.

Еще маленькой девочкой, лет десяти, Христина случайно увидела в журнале портрет молодого человека, непонятным образом пленивший ее. Это была картина старого мастера, изображавшая герцога Орлеанского, а может быть и кого-нибудь другого — она уже не помнила. Лицо молодого человека, в котором было что-то властное, темные волнистые волосы, высокий выпуклый лоб, черные глаза и маленький, несколько надменный рот так взбудоражили ее детскую фантазию, что она с трудом оторвалась от портрета. Она вырезала его, сохранила и окружила своего рода культом. Время от времени она доставала портрет и снова подолгу рассматривала своего «герцога». Это продолжалось несколько лет. Наконец Христина забыла «герцога» и даже не знала, куда девался портрет. Но однажды, уже взрослой девушкой, она выглянула в окно и увидела — сначала ей показалось, что это ошибка, — неожиданно увидела в одном из окон противоположного дома голову «герцога», живого «герцога»! Это был он! Да, разумеется, это был он, ее «герцог»! Как это могло случиться? Теперь она принадлежит ему, это какое-то колдовство, и вот они едут по улицам большого города, вокруг поспешно снуют чужие люди, а он покрывает поцелуями ее руки.

И вот Христина живет постоянно у своего «герцога», у человека с темными курчавыми волосами и высоким выпуклым лбом, и может видеть его ежедневно. Снова и снова всматривается она в это лицо: да, это несомненно он, ее «герцог». Но прошло много месяцев, и ей стало казаться, что это все же не он. Это было, другое лицо! Проходили месяцы, и его лицо все больше утрачивало сходство с лицом «герцога» и наконец стало совершенно на него не похожим. Нет, нет, это не «герцог» целовал ей руки, когда она ехала с ним в экипаже по улицам чужого города!

Лица стремительно проносились в разгоряченном мозгу Христины, расплывались, искажались, некоторые раскалывались. Их поток унес с собой и «герцога». Наконец осталось только одно лицо. Оно было серое, бескровное, жуткое, оно все приближалось, становилось все больше и больше, склонялось над ней, и от этого бесцветного лица веяло холодом и ужасом. Христина испугалась. Она вздрогнула и увидела, что это серое лицо — просто занесенное снегом маленькое оконце, расположенное против ее кровати.

У постели стояла Бабетта со стаканом горячего молока в руках.

— Тебе что-то снилось, Христина? Ты так кричала…

— Я кричала? — Христина болезненно улыбнулась. — Да, мне все время снились такие путаные сны.

Бабетта села на край кровати и пощупала горячую руку Христины.

— Я позову доктора, — испуганно сказала она. — У тебя жар!

Но Христина не хотела, чтобы звали доктора.

— Не надо, Бабетта! — просила она. — Завтра я буду совершенно здорова!

5

Однако когда температура подскочила еще выше, Бабетта пригласила молодого доктора Бретшнейдера. Когда он осматривал Христину, она лежала без сознания. Врач сказал, что у нее опасная простуда, и выписал несколько рецептов. Христине стало немного лучше, и через несколько дней у нее уже была почти нормальная температура.

Дверь каморки оставалась открытой, и она слышала, как в соседней комнате Бабетта гремит горшками и укачивает ребенка. Когда раздавался стук во входную дверь, Бабетта поспешно закрывала дверь каморки. Тогда из соседней комнаты доносились голоса, пока гости наконец не уходили.

Однажды Христина узнала голос Долли. Долли была несчастна и спрашивала, не собирается ли Генсхен скоро вернуться. Нет, Бабетта ничего о нем не знает: от него уже несколько недель нет вестей. Долли плакала. Она говорила, что больше не в силах выдержать. Она наденет коньки, выедет на середину озера, — там рыбаки сделали во льду большие проруби — и попросту бросится в воду, а люди подумают, что ^то был несчастный случай. Но Бабетта высмеяла ее. Когда ей было столько лет, сколько сейчас Долли, сказала она, в один прекрасный день она тоже хотела повеситься, на следующий день собиралась утопиться, однако и по сей день жива и здорова.

— Нет, нет, Долли, — говорила Бабетта, — обдумай все это еще раз хорошенько! Отпусти ты Ганса на все четыре стороны. Он славный парень, но для семейной жизни не годится.

Но Долли заявила, что не может жить без него. Не согласится ли Бабетта написать ему? Бабетта рассердилась. Нет, для таких дел у нее нет времени. Ах, боже правый, люди приходят и воображают, что у нее нет других дел, как только сидеть и выслушивать их болтовню. Наконец Долли ушла. Но сейчас же вернулась: она совсем забыла — она ведь принесла маленькому Себастьяну колокольчик. И Христина услышала серебряный звон колокольчика.

— Большое тебе спасибо, Долли! — сказала Бабетта уже гораздо мягче. — Но Генсхену я действительно не могу написать. Он бы только поднял меня на смех. Да разве на нем свет клином сошелся? Мало ли есть других?

— Нет, только он — он один, никто другой!

Когда Бабетта уходила, Христина оставалась с Карлом и Себастьяном. Карл строгал и постукивал молотком, он подолгу разговаривал с мальчиком, и в комнате часто раздавался звон колокольчика, принесенного Долли. Стоило Христине пошевелиться, и Карл мгновенно появлялся в дверях.

— Тебе что-нибудь нужно, Христина? — спрашивал он. Он находил ощупью ее лицо. Рука у него была грубая, как дубовая кора. — У тебя все еще небольшой жар. Если тебе что-нибудь понадобится, позови меня. А вообще-то тебе у нас нравится?

О да, сказала Христина, ей так хорошо у них!

— Если тебе чего-нибудь захочется, Христина, — продолжал Карл, — ты должна сказать об этом. Мы люди небогатые, но для тебя мы сделаем все, что сможем.

Однажды, когда она спала, он принес ей Себастьяна.

— Прости меня, Христина, — но мне кажется, что у него что-то с глазом. Он так странно хнычет. Посмотри, пожалуйста!

У Себастьяна была довольно основательно выпачкана рожица, но в глазах ничего не было заметно.

— Ну, спи спокойно, Христина, — сказал Карл. — Не сердись, что побеспокоил тебя!

Через несколько дней Христина попыталась подняться. Она просидела часа два около плиты, потому что все время зябла, но почувствовала себя плохо, и Бабетта заставила ее снова лечь.

Она спала; ее слегка лихорадило. Иногда ветер очищал оконце, и тогда она видела, как кружатся хлопья снега, но вскоре ветер снова залеплял ими стекло, и больше ничего не было видно. Часто Христина просыпалась среди ночи, и тогда мысли в ее голове текли спокойно. Она слышала, как в своей комнате храпят Карл и Бабетта, как ветер рвет дверь, а когда становилось совсем тихо, до ее слуха нередко доносился из-под пола нежный писк, какой издают птицы во сне. Это были мыши. Иногда слышно было даже, как они бегают, но Ведьма и кошка мирно спали у себя в сенях и даже ухом не вели. Покой царил в доме Бабетты.

Этот покой наполнял сердце Христины, и она могла не спеша размышлять о своей жизни, не отчаиваясь, не чувствуя себя несчастной, как это часто бывало днем. Что с ней произошло? Она и сама-то плохо понимала, а между тем все уже кончилось. В ее жизнь вошел мужчина, похожий на портрет, привлекавший ее еще в детстве; она влюбилась в этого мужчину, и любовь захватила ее и унесла, подобно тому как ветер уносит лист. Она не раздумывая последовала за этим человеком, а когда любовь его стала охладевать, она убежала — в то самое мгновение, как почувствовала это. Вот и все, и это так бесконечно просто, что ей никогда этого не понять, если бы даже она размышляла целый век.

Христина сидела в ночной темноте и думала об этой пугающе-несложной жизни, которую ей никогда не постигнуть. Она часами думала об одном и том же, пока не слышала наконец, как встает Бабетта. Ведьма прыгала со стула и отряхивалась, маленький Себастьян плакал и получал грудь, Бабетта разводила огонь и громко разговаривала сама с собой. Потом она визгливо кричала:

— Пора вставать, отец!

А Карл откашливался и говорил:

— Сегодня ночью опять был сильный ветер, мать.

Жизнь была проста.

Днем Бабетта часто садилась у постели Христины, штопала чулки и начинала болтать о всякой всячине.

— У тебя уже снова лучше цвет лица, Христина, — говорила она, — право же. Когда ты пришла, у тебя был совсем больной вид, а на лице были такие некрасивые желтые пятна. Но теперь дело идет на лад.

Да, Бабетта болтала о всякой всячине, но за все время она не задала Христине ни одного вопроса, который бы выдал ее любопытство или мог бы смутить Христину. Ни звука об этом! Как, почему, отчего, что же дальше? Ни слова.

Да, Бабетта была добра и, быть может, именно поэтому без лишних рассуждений понимала, как проста жизнь.

В тишине ночи Христине становилось легче, но днем ее одолевали невеселые думы. Ей хотелось отвести душу, и она сама заговорила о вещах, которых не касалась Бабетта. Ах, Бабетта, должно быть, никогда не поймет, почему она вдруг убежала. Этого никому не понять, она и сама не понимает.

— Люди делают много непонятного, — ответила Бабетта и кивнула.

А понять, в сущности, совсем нетрудно, продолжала Христина. Она попросту влюбилась, вот и все.

Бабетта глубоко вздохнула.

— Ах, — простонала она, — господи милосердный, не оставь нас, бедных женщин, когда на нас найдет эта блажь! Вот что я скажу, — да и что тут еще скажешь?

В глубине души Христине хотелось много о чем порасспросить Бабетту, и временами, когда в доме бывало тихо, она собиралась с духом и начинала спрашивать. Вот, например, вопрос, мучивший ее день и ночь. Должна же она когда-нибудь узнать правду.

— Послушай, Бабетта, — начала она, невольно впадая в тот по-детски доверчивый тон, каким она говорила с Бабеттой, когда была маленькой девочкой. — Мне надо спросить тебя кое о чем, что мучит меня днем и ночью. — Она понизила голос. — Он был здесь или нет — скажи мне, Бабетта?

— Кто?

— Ну, он, ты ведь знаешь, о ком я говорю! Я не знаю наверняка; может быть, мне все это почудилось в бреду?

Бабетта кивнула.

— Да, он был здесь!

Они приехали как-то ночью, во время метели, направили слепящий свет автомобильных фар в окно, и он тотчас же начал кричать как безумный: «Христина, Христина!» И она тогда сказала Карлу: «Выйди-ка, отец, — вот дураки, они, должно быть, заблудились». И тогда он вошел сюда с Карлом, кричал, и бесновался, и хотел немедленно взять Христину с собой — в таком состоянии. Но Бабетта сказала ему: «Вы, как видно, не в своем уме, разве вы не видите, что это ее погубит, — ведь она больна».

— И тогда он ушел?

— Да. Но сначала он потребовал, чтобы ты простила его.

— А я что сделала?

— Ты его простила! — Бабетта улыбнулась. — Что же еще тебе оставалось? Им всегда всё прощают, хотя они этого и не заслуживают.

Христина долго молчала.

— Он совсем не такой плохой, Бабетта, — сказала она наконец, — поверь мне, он хороший и благородный человек. Он только слабоволен.

Бабетта ничего не ответила, лишь презрительно скривила губы. Знает она этих слабовольных мужчин!

А у Христины было в запасе еще много вопросов.

— Послушай, Бабетта, мне часто бывает так страшно. Что теперь со мной будет?

Бабетта неодобрительно взглянула на нее.

— Теперь? К чему говорить об этом? — воскликнула она. — Прежде всего выздоравливай, роди ребенка, потом подумаем, что с тобой будет дальше.

Христина молчала. Потом она задала еще один вопрос: почему в доме говорят обо всех — о Генсхене, за которым бегают девушки, о Рыжем, которого посадили в тюрьму, об Антоне, — но имени Германа не упоминают никогда, никогда, словно все они сговорились? И вот именно поэтому ей хотелось бы узнать, что с Германом.

— С Германом? — Бабетта низко склонилась над чулком, который вязала. Она начала отсчитывать петли. — Не мешай мне теперь, девочка! Да, насчет Германа… О, ему живется хорошо! Он работает, не щадя сил, ему просто вздохнуть некогда, — поэтому ему и живется хорошо. Но он своего добьется, люди только диву даются, глядя на него. Без денег! С помощью одной только упрямой головы и пары рук!

А о ней Герман, спросила Христина, должно быть, очень плохого мнения?

Бабетта сердито пожала плечами. Она не любила подобных разговоров. Плохого или не плохого — откуда ей это знать?

— Спроси его сама, когда он придет! — сказала она.

Христина покачала головой. Она ни за что не сможет спросить его, она сквозь землю провалится от стыда.

Бабетта укоризненно посмотрела на нее.

— От стыда? Разве ты совершила преступление? — Она снова принялась считать петли. — Не мешай мне теперь, девочка!

Все эти вопросы Христина, смущенная, пристыженная, ослабевшая от болезни, задала только один раз, и с нее было этого достаточно. Но один вопрос она задавала каждый раз, как беседовала, с Бабеттой. Отец! «Когда мы пойдем к отцу?» И она прятала голову под одеяло и всхлипывала.

— Потерпи еще немного, Христина, — терпеливо отвечала Бабетта. — Тебе нужно прежде окрепнуть. Что за нетерпение!

У дверей раздавался стук, и Христина тотчас же затихала.

— Это Антон! — шептала Бабетта. — Я узнаю его стук. Он у нас бешеный. Но ты не беспокойся. — И она затворяла за собой дверь каморки.

— Это ты, Антон? — визгливо спрашивала она в сенях. — Ты, как видно, собираешься купить мой дом или поместье Дитлей? Нам приходится запираться, ветер так и гасит огонь в плите.

— Да никакого ветра нет, Бабетта!

— Что же, прикажешь мне то и дело высовывать нос и смотреть, есть ли ветер? — засмеялась Бабетта.

6

Герман въехал во двор с грузом новых оструганных досок. Они пахли чудесно.

— Борн, как видно, будет готов еще этой зимой? — спросила Бабетта.

— Это было бы неплохо, Бабетта! — рассмеялся Герман и принялся выгружать доски.

В воскресенье Герман и Антон настилали пол в угловой комнате жилого дома. Герман собирался пока отделать только одну комнату и расположенную позади нее кухню; это было уже своего рода роскошью, и ему пришлось влезть в долги. Но иначе ничего не выходило. Ему не хватало места. Хлев был переполнен. Там рядом с лошадьми стояли три коровы, четыре телки и два бычка. Для свиней места в хлеву не хватало, и ему пришлось перевести их в сарай, где до сих пор жил он сам вместе с Антоном.

Герман устроился в угловой комнате, предоставив Антону кухню. Впервые за все эти годы они жили отдельно.

— В Борне становится все шикарнее! — заявил Антон. — Мы еще будем играть в карты при электрическом освещении, Герман, — бьюсь об заклад!

Но Герман не хотел биться об заклад; он начал разбирать часть каменной ограды, метров тридцать длиной, — ему нужно было место для хозяйственных построек. Ограду нужно было отодвинуть на пятнадцать метров. Для зимы это была самая подходящая работа. Ограда была сложена из нетесаных камней, некоторые из них весили больше центнера. Таская их, они в самые лютые морозы обливались потом.

— Зачем это? — спрашивала Альвина. Она не переставала удивляться. В жизни не встречала она такого человека, как Герман, — он не отдыхает ни единого дня. — Неужели ты хочешь все здесь застроить?

Герман отвечал, не отрываясь от работы:

— Все! И сторожка тоже будет в один прекрасный день снесена и построена заново. Погоди, Альвина, ты еще увидишь все это своими глазами!

Однажды Антон принес письмо, которое передал ему по дороге почтальон. При виде этого письма можно было испугаться: оно походило- на бумагу из какого-нибудь очень важного государственного учреждения, буквы были словно на камне высечены.

— От Рыжего! — сказал Герман и покраснел от радости. Письмо было на шести страницах, и каждая буква словно выгравирована на стали, Рыжий вычерчивал их четыре воскресенья подряд.

Рыжий писал, что ему живется хорошо, что чувствует он себя прекрасно. Он поправился на шесть фунтов.

— Что ты на это скажешь! — закричал Антон. — А мы тут горюем о нем!

Да, Рыжему жилось неплохо. Он попал в ту же тюрьму и встретил там много прежних знакомых; старый начальник тоже был на месте и отнесся к Рыжему очень благосклонно. Осенью Рыжий работал в тюремном саду, как раньше; начальник очень любил цветы, и если бы они увидели здешние далии и астры — Рыжий перечислял сорта цветов, — они подумали бы, что находятся в раю. Да, поистине в раю, так он писал.

Теперь Рыжий работает в канцелярии, но он уже заранее радуется предстоящей работе в саду, которая начнется, как только наступит весна. Нет ни малейшего сомнения, что именно Рупп донес на него и указал властям его местопребывание. Но Рыжий теперь все простил Руппу, он уже отказался от мысли задушить его, как поклялся раньше. Так, должно быть, лучше, во всяком случае теперь совесть у него спокойна. Прошение о помиловании подано, и директор поддержал его. А Эльзхен поклялась, что приедет в Ворн, как только он будет на свободе. Он, разумеется, и сейчас охотно вышел бы на волю, разумеется, — но если уж так надо, он ничего не имеет против того, чтобы побыть здесь, — его хорошо содержат, и он ведет размеренную жизнь. Все это было изложено на шести тщательно написанных страницах. Он просил друзей последить за тем, чтобы не растащили его камней, и справлялся о здоровье Тетушки. «Кто теперь будет чистить водоотводные канавы?»— спрашивал он. Но в один прекрасный день он вернется.

— Это письмо можно читать и перечитывать без конца! — заявил Антон.

— Да, это верно. Главное, что ему живется хорошо.

Рыжий сидел за тюремной решеткой и ни на что не жаловался, а Генсхен, находившийся на свободе и хорошо зарабатывавший, был вечно недоволен. Он хотел поехать за границу, хотел снова плавать на больших пароходах и видеть свет, а девушек с него хватит. Ах, с ними всегда одна и та же история! Сначала любовь без всяких условий, потом вечная любовь и условия, а потом он превращается в вероломного негодяя. Он уже написал северо-германской пароходной компании Ллойда, где работал раньше. Как различны эти два человека!

— После еды надо будет сходить к Бабетте, — сказал Герман, — и показать ей письмо. Она каждый день справляется о Рыжем.

Работая над разборкой каменной ограды, Герман видел иногда, в хорошую, мягкую погоду, как из дверей домика Бабетты выходит какая-то женщина. Закутанная в теплые платки, она медленно прогуливалась несколько минут перед домом и снова исчезала. Теперь уже не оставалось никакого сомнения в том, что Бабетта кого-то прячет у себя и не желает, чтобы об этом говорили. Но он ни о чем и не спрашивал.

Сегодня утром, когда выглянуло солнце, Герман снова увидел ту женщину. Она медленно ковыляла вдоль дома, взад и вперед, временами придерживаясь рукой за стену. Укутанная с головы до ног, она с трудом передвигалась и часто останавливалась, чтобы перевести дыхание. Она была, очевидно, больна, стара и несчастна, и эта добрая душа, Бабетта, приютила ее у себя, чтобы ухаживать за ней. Но иногда — как странно! — женщина вдруг нагибалась, брала пригоршню снега, лепила из него шарик и каким-то детским движением бросала этот шарик в воздух. Нет, вряд ли она стара — старуха не станет играть в снежки. Как странно! Она явно молода, в жесте, которым она бросает снежок, есть что-то девичье; он, этот жест, напоминает ему когда-то у кого-то подмеченную манеру вскидывать руки. Но он не стал думать об этом — все это совершенно неважно, а ему нужно работать.

Когда Герман после работы спустился к Бабетте, чтобы показать ей письмо Рыжего, погода резко изменилась. Снег валил так сильно, что сверху Герман совсем не видел домика. Он вынырнул перед его глазами лишь когда Герман вплотную подошел к нему. Карл что-то приколачивал в сенях и поднял такой шум, что Герман не постучал и решил выждать, когда тот перестанет. Наконец Карл остановился, но как раз в то мгновение, когда Герман хотел постучать, ухо его уловило серебряный звон колокольчика. Он подумал, что это сани, едущие мимо, и невольно повернул голову в сторону шоссе. Но тут он снова услыхал серебряный колокольчик, на этот раз за дверью, и одновременно раздался голос, прозвучавший, как ему показалось, над самым его ухом:

— Себастьян, ты слышишь колокольчик?

Детский голосок завизжал от удовольствия.

— Слышишь колокольчик, Себастьян? — повторил голос.

Рука Германа беспомощно опустилась, он отступил на шаг от двери. Это был мягкий, теплый, немного грудной голос. Снова прозвенел колокольчик, и Герман отступил еще на несколько шагов, пока домик не утонул в снежной пелене и не заглох серебряный звон.

Он осмотрелся по сторонам. Никого, далеко вокруг нет никого — только падают, кружась, хлопья снега.

— Не может быть! — прошептал он, и внезапно снежные хлопья, прежде летевшие ему навстречу, завертелись вокруг него в быстром вихре.

7

Христина наконец немного оправилась и не хотела ждать больше ни одного дня. Бабетта пыталась ее отговорить, но в конце концов ей не осталось ничего иного, как сходить к Шальке. Задача была не из легких, и сначала она не знала, как приступить к делу, но потом все же сказала Шальке, что совершенно неожиданно приехала Христина и хочет объяснится с отцом.

Шальке изобразила на своем лице безграничное изумление.

— Да когда же она приехала? — спросила она.

— Когда? Дня два-три тому назад; она была немного простужена.

— Два-три дня тому назад? — Шальке, хитро улыбаясь, посмотрела на Бабетту. Пусть только Бабетта не воображает, что может водить ее за нос, пусть не считает ее такой дурой. Всего два-три дня?

Шальке насмешливо захихикала. Бабетта смутилась и начала теребить свой платок.

— Ну, может быть немного больше, Фрида! — сказала она.

Разыгрывая изумление, Шальке успела мгновенно все обдумать. Отказать? Нет, отказать Бабетте в ее просьбе о посредничестве нельзя ни в коем случае, — что бы она о ней подумала? Вопрос лишь в том, не угрожает ли посещение Христины ей самой? Нет ли тут какой-либо опасности? Как знать? Но она тут же решила, что опасности для нее никакой быть не может, потому что Шпан так болен, что, наверное, не узнает ни Бабетту, ни Христину.

— Я всем сердцем готова помочь, — ответила она, — всем сердцем, Бабетта! Ах, я только и мечтаю о том, чтобы оказаться полезной Христине. Но сейчас Шпан очень болен, у него мысли мутятся. Что же нам делать, Бабетта?

— Ты сообщишь нам, Фрида, как только Шпану станет лучше.

О, это Шальке сделает охотно! Через несколько дней она послала к Бабетте мальчика с запиской, хотя состояние Шпана нисколько не улучшилось. Обе они должны были прийти в город в сумерки, когда будет почти совсем темно.

— Ты готова, Христина? — спросила Бабетта.

— Да, готова! — храбро ответила Христина, вся дрожа.

Она оделась, и Бабетта нашла, что у нее жалкий вид. Ее лицо слегка отекло и было словно покрыто тонкой шафранно-желтой пылью, осевшей густо на губах, особенно в уголках рта. На щеках были коричневые пятна, а широко открытые глаза лихорадочно блестели. И ко всему еще обезображенная фигура. Вот в каком виде она возвращается! «Ах, что за жалкие создания мы, женщины!» — думала Бабетта.

— Хорошенько смотри за Себастьяном, отец, — обратилась она к Карлу, — мы скоро вернемся. Ну, Христина, пойдем, в добрый час! Укутай только получше шею платком.

Уже смеркалось, когда они вышли из дому. По небу ползли темные тучи, а на западе догорало буйное призрачное пламя, вот-вот готовое погаснуть. В тех местах. куда падали отблески пламени, снег был красен, как вино; в тени же он был черен, как сажа.

Христина то и дело вздрагивала. Этот воздух ощущался во рту как лед — но лед обжигающий. Снег вокруг вспыхивал красными, синими и зелеными огоньками, словно высовывались язычки горящего газа.

— Держись крепче за меня, Христина. Молись, чтобы бог послал тебе силы. Проси бога, чтобы он смягчил сердце твоего отца, — ты тяжело провинилась перед ним.

— Да, я тяжко перед ним провинилась!

Но тут силы Христины иссякли. Она зашаталась и вынуждена была присесть на краю дороги.

— Может быть, нам лучше вернуться, Христина, бедная моя девочка?

— Нет, нет, Бабетта!

— Ну так обопрись на меня хорошенько. Ну как, легче тебе? Когда мы будем у него, ты, Христина, ничего не говори, так будет лучше, слышишь? Господь вразумит меня и подскажет мне нужные слова.

— Хорошо, Бабетта.

— Я ведь знаю твоего отца. У него доброе сердце, но он упрям. Все вы, Шпаны, упрямы, и ты тоже, Христина!

— Да, я тоже, я это знаю.

Буйное призрачное пламя погасло быстро, как костер, который разгребли и затоптали. Внезапно наступила темная ночь. Христина испугалась глубокой темноты; когда она оглядывалась по сторонам, у нее начинала кружиться голова. Она снова зашаталась и опустилась на землю.

Бабетта подняла ее и вытерла ей лицо снегом.

— Давай вернемся, Христина! — жалобно повторяла она.

— Нет, нет, я должна к нему пойти.

В городе Христина сразу почувствовала себя гораздо лучше. К тому же здесь было как будто теплее. Шальке ждала их у калитки и поведа в кухню. Почувствовав запах кухни, нисколько не изменившийся за время ее отсутствия, Христина потеряла сознание. Бабетта дала ей выпить воды, и наконец Христина пришла в себя настолько, что с помощью Бабетты смогла подняться по узкой лестнице. И вот она сидела в скудно освещенной столовой и как зачарованная смотрела на часы в футляре красного дерева.

— Часы остановились, Бабетта! — прошептала она.

— Да, сиди спокойно, Христина.

Шальке исчезла. Бабетта оглядела комнату и удовлетворенно кивнула. «Нужно отдать Фриде справедливость, порядок у нее образцовый», — подумала она. Потом попробовала быстро приоткрыть один из ящиков буфета, но ящик был заперт. Бабетта усмехнулась про себя. Как бы Шпан ни был болен, он никогда не забудет запереть ящики. Спустя немного Шальке вернулась. Она отозвала Бабетту в угол и стала с ней шептаться.

— Сегодня твой отец чувствует себя неважно! — обратилась Бабетта к Христине. — Я попытаюсь поговорить с ним. Ты посиди здесь спокойно.

Христина сидела неподвижно, — вовсе незачем было говорить ей об этом. Она снова была почти без сознания и не знала, сколько времени отсутствовала Бабетта— несколько. минут или час. Она опомнилась только тогда, когда та подошла к ней и потрогала ее за плечо.

— Сюда, Бабетта, — прошептала Шальке, — мы войдем через эту дверь. — Бабетта следовала за ней.

Шпан сидел в постели; рядом на ночном столике горел ночник. Бабетта не сразу узнала его. Он сидел сгорбленный, глубоко задумавшись, опершись на руки, и не мигая глядел в одну точку. Его глаза, лишенные жизни и выражения, приобрели тусклую свинцовую окраску. Он казался мертвецом, погруженным в разрешение вопросов, которых не смог разрешить при жизни. Скорбно опущенные, окруженные тоненькими, как лучики, морщинками уголки рта временами вздрагивали, а один раз даже могло показаться, что он пытается улыбнуться. Синие губы растянулись, показалась узкая полоска мелких зубов, — смех был похож на гримасу, и Бабетте стало страшно.

— Господин Шпан! — робко прошептала она.

— Громче! — сказала Шальке. — Можешь даже кричать.

— Господин Шпан!

Но Шпан не слышал ее. Он широко раскрыл глаза и, казалось, напряженно прислушивался, но не видел и не слышал ничего, что происходило вокруг. Он был в том глубоком сне, от которого в последние недели его невозможно было пробудить. Что ему снилось?

О, ему снилось нечто величественное и чудесное, нечто бесконечно прекрасное, чего никто не в состоянии себе представить. Он был празднично оживлен и взволнован. Дом был украшен цветами, стол накрыт, повсюду пахло печеньем и самым лучшим кофе, имевшимся на складе. Он сам приготовил его. «Нужно еще положить ковер на парадной лестнице, — подумал он, — красный ковер. И усыпать его цветами».

Он бегал по лестнице вверх и вниз, вытирал потный лоб, — стояла летняя жара. Пробили часы в футляре красного дерева. Христина должна была приехать с минуты на минуту. Лошади уехали за ней на станцию уже час тому назад.

Мимо проходили люди, кланялись и поздравляли его. Да, он ждет Христину, свою дочь, — она вышла замуж за коммерсанта из Амстердама и собралась наконец, после многих лет, навестить его со своими двумя детьми. Она болела несколько месяцев, но теперь поправилась и не испугалась трудностей пути, чтобы навестить старика отца. Чу! Вот и карета!

Подъехала коляска, и Шпан торжественно спустился с лестницы. Но в коляске сидел только полицейский инспектор. Он привстал и доложил, что улица охраняется. «Все в полном порядке, господин Шпан», — сказал он, и отдал честь. «Спасибо», — ответил Шпан. Он заказал эскорт для сопровождения Христины, чтобы ее поездка была безопасна.

А вот теперь, да, теперь приближается карета Христины! Вот она несется в облаке пыли; люди ликуют и машут платками. В карету запряжена четверка лошадей. Вот так выезд! Христина все ближе и ближе, она привстала с места, он уже видит ее улыбку и блестящие зубы. Она цветет, как пышное лето, а дети рядом с ней, свежие и прелестные, напоминают весну. Карета остановилась, Шпан спешит ей навстречу и протягивает Христине руки. Христина, Христина!

И действительно, Шпан, сидя в постели, вытянул руки, его губы взволнованно зашевелились, и в тусклых свинцовых глазах появился слабый блеск. Бабетта снова осмелела. Видно по крайней мере, что он не спит. Она подошла ближе и наклонилась.

— Господин Шпан! — сказала она. — Господин Шпан! Это я, Бабетта! Я здесь!

Но Шпан не слышал ее; он слышал фырканье лошадей, и детский смех, и теплый, мягкий голос Христины, наполнявший его счастьем. Бабетта приблизилась еще на шаг. Теперь она подошла к кровати вплотную, решив окончательно разбудить Шпана.

— Господин Шпан! — окликнула она его и прикоснулась к его плечу. — Это я, Бабетта! Христина здесь., Христина! Она хочет поговорить с вами, она здесь рядом, Христина, господин Шпан! Господин Шпан!

Шпан вдруг повернулся в ее сторону, его руки вздрагивали, он сделал резкое, угрожающее движение.

— Прочь, прочь! — проговорил он, задыхаясь и не глядя на нее. — Прочь! — Бабетта в ужасе отступила.

Нет, она была не в состоянии развеять глубокий сон Шпана. Он видел нищих, которые хотели втереться между ним и Христиной. Движением руки он отстранил их: потом, потом! Всех их накормят и поднесут им вина, а в придачу все они получат подарки, — все, все!

Его чудесный, глубокий сон не прерывался ни на одну секунду. Христина выросла и немного пополнела, она расцвела, став матерью. Входи же в дом твоего отца, Христина, входи! Он взял на руки детей и все не мог на них налюбоваться. «Наконец-то вы здесь! Какие у тебя прелестные, красивые малыши, Христина!»

Бабетта потрогала Христину за плечо. Христина была страшно бледна и дрожала всем телом.

— Пойдем, Христина, — сказала она упавшим голосом, — твоему отцу сегодня нехорошо. Нам придется прийти в другой раз.

— В другой раз?

— Да, в другой раз!

Христина не раздумывая, в каком-то отупении, последовала за Бабеттой. Она пришла в себя, лишь когда они очутились за чертой города и молчаливая темнота окутала их. Христина дрожала от холода.

— Ты должна мне подробно обо всем рассказать, Бабетта, — произнесла она. — Что сказал отец?

— Обопрись на меня хорошенько, — ответила Бабетта, — иначе ты опять упадешь, Христина! У твоего отца сегодня был плохой день, я расскажу тебе все. Но раньше давай доберемся до дому, я сварю тебе кофейку, уложу тебя с грелкой в постель, а потом, когда ты как следует согреешься, я расскажу тебе все, все. Нам нужно держаться немножко левее, Христина. О господи, как сегодня темно!

8

Долли грустила, вспоминая Генсхена.

Она надолго забилась в свою комнату и была в глубоком отчаянии. В эту зиму, во всяком случае, она не примет участия ни в каких развлечениях. Кончено, кончено, для нее все кончено раз и навсегда! Она почти всегда ходила в темном, как вдова, но от этого ее волосы приобретали еще более металлический и возбуждающий блеск. На улице она почти не появлялась.

Вот какая девушка была эта Долли!

Вероника, напротив, была занята исключительно балами и маскарадами. Она не пропускала ни одного развлечения, флиртовала со всеми мужчинами, потеряв всякий стыд, — так передавали Долли, — а простодушный толстяк Бенно улыбался, глядя на это. Он даже чувствовал себя польщенным.

Долли не была на балу, устроенном обществом любителей пения, и не пойдет завтра на бал гимнастического общества — ни за что не пойдет, хоть убейте ее. Последнее время Нюслейн не вмешивался в дела своей дочери, но, услышав это, он расчесал седые усы и поправил пенсне на носу. Всему есть предел! Капризы как у принцессы, замашки как у принцессы, да вдобавок еще принцессы в трауре, — всем этим он сыт по горло, по горло! Он человек деловой, и его положение в обществе просто-таки обязывает, чтобы он повсюду показывался со своей семьей.

— Завтра ты пойдешь на вечер! — заявил он, не слушая возражений Долли.

Убивать Долли не пришлось, она пошла на вечер гимнастического общества. Что ж, она пойдет, но отец от этого не возрадуется. Она сидела холодная и безжизненная, как восковой манекен в витрине парикмахерской. Она не говорила, не улыбалась — не так-то легко отцу подчинить ее своей воле. В городе недавно появился новый учитель, доктор Дикергофф, выдающийся спортсмен, прозванный всеми «скороходом», — этот доктор Дикергофф поклонился ей и пригласил ее танцевать. Долли тихонько покачала головой, и «скороход» ретировался, несколько уязвленный. Но вскоре появился снова под руку с папашей, и Нюслейн заявил:

— Вот я привел тебе господина доктора Дикергоффа, одного из лучших спортсменов Германии, Долли! Брось ломаться, дитя мое, надо всегда быть готовой к услугам; клиентура остается клиентурой!

Нюслейн благодушно рассмеялся, — он уже опрокинул несколько рюмочек, — и Долли чуть сквозь землю не провалилась, так ей было стыдно за его неотесанность и дурацкий смех.

Доктор Дикергофф был долговязый светловолосый молодой человек, говоривший исключительно о спорте. Он был выдающийся спринтер и получил уже несколько призов. Долли едва отвечала ему. Она протанцевала с ним мазурку, а когда он пригласил ее снова, улыбнулась ему уже более благосклонно.

Почему бы ей, собственно, и не потанцевать? Ради чего она должна сидеть в заточении дома, в своей комнате? Разве она не молода? «Скороход» был великолепным танцором, вел он превосходно. Она думала о том, как танцевала с Генсхеном. Сколько раз она с ним танцевала, боже! Но вдруг она нахмурила лоб и даже приняла приглашение «скорохода» выпить с ним бокал шампанского. В сущности, он был вовсе не так плох, этот «скороход», если бы только не воображал о себе так много. Подумаешь, какая важность — уметь быстро бегать! Впрочем, он был довольно мил. Она вела себя уже отнюдь не так холодно, как вначале, держалась более естественно, улыбалась своему кавалеру и даже, по своей привычке, прижималась кинему во время танца маленьким круглым животом.»

Это было на вечере гимнастического общества. А когда через неделю устроил свой вечер любительский театр, Долли, разумеется, не могла не пойти — Вероника и толстяк Бенно, члены правления театра, никогда не простили бы ей этого, а обижать ей никого не хотелось. На вечере она все время вспоминала Генсхена и чуть было не ударилась в меланхолию. Она погрузилась в воспоминания о поцелуях Ганса и под впечатлением этих воспоминаний прильнула к груди «скорохода», словно ища у него спасения. На новогоднем балу, во время антрактов, она уже разгуливала с доктором Дикергоффом в прохладном коридоре. Ах, как часто прогуливалась она тут с Генсхеном, влюбленная до потери сознания! Ей пришлось выпить несколько стаканчиков вина, чтобы не расплакаться и не удрать домой. Но в конце концов она прижалась к плечу «скорохода»; они опять вышли погулять в коридор, и он рассказывал ей о своих успехах в легкой атлетике. Почему Генсхен не с ней? Генсхен, где ты? Она выпила еще стаканчик вина, потом еще. Один раз у нее даже слезы показались на глазах. И все же Генсхен все больше и больше бледнел в ее памяти, лишь иногда она слышала его звонкий, бездумный, неотразимый для дам смех. Нет, смеяться так очаровательно доктор Дикергофф, конечно, не умел, хотя и бегал быстрее. И целоваться, как Генсхен, он тоже не умел.

К концу масленицы «скороход» частенько сиживал за столом Нюслейна, а танцевал он только с Долли.

9

Бабетта часто наведывалась к Шальке, чтобы справиться о самочувствии Шпана. Христину томили беспокойство и страх. Шпану было плохо, очень плохо, но он ни за что не хотел звать врача.

За последние дни у него опять начались припадки слабости, сердце отказывалось служить. Шальке варила крепкий черный кофе и вливала ему в рот по ложечке.

— Долго он не протянет! — сказала Шальке сапожнику Дорнбушу.

— Все там будем! — отозвался сапожник и прищелкнул языком.

Шальке ухаживала за своим чахоточным мужем до самой его смерти: она знала, как умирает человек. В последние дни она почти не отходила от Шпана. Он большей частью спал. Но часто просыпался, внезапно охваченный безумным страхом: кто-то касался ледяными пальцами его плеча — кто-то невидимый, предупреждавший его о какой-то опасности. Чей-то голос шептал ему что-то на ухо совершенно отчетливо, но когда он приподнимался и оглядывался по сторонам, никого не было, В его грезах ему часто являлась Христина. Он влачился среди раскаленной тьмы, по горячей, темной пустыне, его терзала ужасная жажда. И вот раздавался мягкий шелест в воздухе, перед ним возникал ангел в серебристом одеянии и протягивал ему на пальце капельку росы. И он с трепетом видел, что это Христина, что она смачивает его губы. Его тело пылало, иссыхало от страшного зноя, но в это время его овевало благовонное дыхание светящегося ангела, излучавшее прохладу. Да, это была Христина — она являлась, чтобы сопровождать его через все страшные испытания.

Иногда он часами шептал, разговаривая сам с собой, и Шальке отчетливо разбирала каждое слово. Он говорил о кофе, рисе, сахаре, и при этом его руки беспокойно бегали по одеялу. Он целыми часами проверял на ощупь кончиками пальцев рис и сахар, потом растирал муку, наконец в пальцах оставался только песок, один только песок. «Они прислали мне песок», — шептал он.

Порой, когда Шпан неожиданно открывал глаза, он видел, как вокруг него витает какой-то дух, призрак, нащупывавший серебряную цепочку на его груди. Потом он снова погружался в глубокий сон. Туда призрак не мог за ним последовать. «Как тяжело он умирает!» — думала Шальке.

Однажды вечером он проснулся в полном сознании, давно уже голова его не была так ясна. Он с трудом сел и спросил поразительно чистым голосом:

— Где Христина?

Шальке протянула ему стакан воды.

— Христина в городе, — ответила она.

— В породе? Да, разумеется, она в городе.

Шальке ответила не размышляя. Что же еще она могла сказать? Неужели же выпустить все из рук в последнюю минуту? Кто отблагодарит ее за то, что она месяцами мучилась у постели больного? Никто! Уж не должна ли она была отправить посыльного к Бабетте ночью? И где было ей взять такого посыльного? У этого человека печать смерти на лице. Пока Христина явится, будет уже слишком поздно. Зачем его тревожить в последние минуты?

Шпан неподвижно смотрел перед собой свинцовыми, тусклыми глазами. Он напряженно думал, потом сказал:

— Позовите нотариуса, пусть придет сейчас же!

Но прежде чем Шальке успела ответить, он снова упал на подушки. Он лежал не двигаясь, его закрытые веки слегка дрожали. С этой минуты он больше не приходил в сознание. Он едва дышал, пульс уже не прощупывался. В его дыхании постепенно появился присвист, потом хрипение. Руки иногда вздрагивали. Шальке ушла: она знала, что наступил конец.

Она была совершенно измучена, ее силы были на исходе.

— Ешь, Фрида! — сказал сапожник, уплетая за обе щеки. На столе лежали хлеб и сыр.

— Я не могу проглотить ни куска.

— Ну так выпей по крайней мере стаканчик! — Он налил ей стакан сладкого венгерского. Это было вино, взятое из погреба Шпана.

— Да, пожалуй это мне поможет.

Сапожник пил и жевал, громко чавкая. Тяжелый, громоздкий, сидел он за столом, не снимая передника, распространяя сильный запах кожи и пота. Облизывал зубы толстым красным языком и медленно поглаживал реденькую шелковистую бороду, которая, словно паутина, прикрывала его зоб.

— Ну, Фрида! — сказал он, глядя на нее выпученными рыбьими глазами, и похотливо протянул к ней мясистую руку.

Шальке вскочила.

— Оставь меня в покое! — крикнула она. — Я хочу спать — иначе я с ума сойду.

— Не вечно же это будет длиться!

Но Шальке не заснула. Она подождала, пока не услышала, что сапожник внизу улегся в кровать. Наконец он захрапел. Тогда она тихо поднялась и крадучись проскользнула в дом Шпана. Страх сжимал ей горло. Это было, в сущности, выше ее сил, но если она теперь не выдержит, то все ее старания были напрасны. В доме царила нерушимая тишина. Шальке не решалась зажечь лишний свет, она включала лампочки ненадолго, только чтобы осмотреться. Кто-нибудь с рыночной площади может заметить свет. Случайность, мелочь может погубить все, как об этом часто пишут в газетах.

У дверей спальни она прислушалась. Все было тихо, нигде ни звука. Наконец, собравшись с духом, она заглянула внутрь. Шпан лежал тихий и неподвижный — маленький, ссохшийся, столетний. Он казался замерзшим: волосы из снега, щетина на лице — иголочки льда, глаза — маленькие льдинки. Она содрогнулась. Он был мертв.

Вдову Шальке охватили печаль и скорбь, она смиренно склонила голову и начала молиться. «Упокой, господи, душу его», — бессознательно шептала она слова какой-то молитвы. И в то же время она испытала какое-то возвышающее душу чувство, увидев его в таком страшном одиночестве.

Теперь ей предстояло проделать самое трудное — самое-самое трудное. Она давно уже боялась этой минуты. Ах, ведь, в сущности, она женщина робкая, даже трусливая; смелой ее никак не назовешь — мышь пробежит, а ей уже страшно. Но сделать это надо. Она прикрыла носовым платком маленькое столетнее лицо с иголочками льда, и тогда стало гораздо легче. Где же цепочка? Она искала цепочку, которую Шпан носил на груди. Вот она! Шальке нащупала ключик и осторожно сняла цепочку через голову мертвеца. Самое трудное позади. Она прислушалась, затаив дыхание. Тишина, в городе не слышно ни звука.

Двигаясь вдоль стен, не спуская глаз с кровати, проскользнула она в угол, где стоял маленький желтый несгораемый шкаф. Осторожно наклонилась, отперла его, и дверца бесшумно отворилась. Шальке знала: если что-нибудь случится, если где-нибудь кто-нибудь шевельнется или заговорит, она упадет замертво, и завтра ее найдут здесь, — о, позор! В «сейфе лежали письма, бумаги — это ее не интересует, — стояла коробочка с серебряными монетами — это ее тоже не интересует. Рядом лежала пачка банкнотов, она торопливо сунула их себе за пазуху. Потом тщательно заперла сейф. Когда она нажала дверцу, из шкафа со свистом вырвался воздух. Готово! Ее руки страшно дрожали, пора было кончать.

Вдруг ее сердце замерло от ужаса. В городе внезапно завыла собака. Шальке опустилась на корточки, у нее не хватало сил подняться, пока собака выла. Наконец она снова пошевелилась. Что, если Шпан сейчас сядет на постели? Что-то зашуршало, или ей только послышалось? Это была серебряная цепочка с ключиком. Ну и трусиха же она, ужасная трусиха! Надо быть немного посмелее, если затеваешь такое дело. Тут она ощутила пачку банкнотов на груди, и мысль о деньгах снова придала ей силы. Она вспомнила о том, что всю жизнь боялась умереть с голоду. Теперь нищете конец, теперь можно подумать о ночном ресторанчике, о котором мечтал Екель, а Христине останется еще достаточно, более чем достаточно, — она взяла только излишки.

Наконец Шальке решилась поднять голову. Шпан лежал, как раньше, с платком на лице. Она выпрямилась. Но на то, чтобы надеть ему снова цепочку, у нее не хватило мужества. Она бросила цепочку за кровать. Потом, пятясь, вышла из комнаты и прошмыгнула как можно быстрее через дом, не погасив света. Она замирала от ужаса при мысли о том, что Шпан вдруг вздумает ее преследовать. Как-то раз ей приснилась мертвая старуха, которая гналась за нею и хлестала ее своим саваном; сейчас она невольно вспомнила об этом.

Очутившись во дворе и вдохнув свежий воздух, Шальке заметно успокоилась. Проскользнула в свою комнату, заперла дверь на задвижку. Здесь горела красная лампа, на комоде стояли безделушки, и она почувствовала себя увереннее. Выпив немного воды — у нее страшно пересохло во рту, — спокойно пересчитала деньги. Она была немного разочарована — денег оказалось всего четыре тысячи марок с небольшим. Но в конце концов могло оказаться и меньше. Ну что ж, Христина так или иначе получит еще достаточно.

Уснуть Шальке, разумеется, не могла — она была слишком взволнована; сидя на кровати, она прислушивалась к малейшему шороху. Шпан все еще мог явиться за своими деньгами, хотя дверь была крепко заперта. Кто их знает, этих мертвецов? Странно — теперь собаки во всем городе принялись выть и визжать. Пусть себе воют: теперь у нее уже прошел этот безумный страх. Проходил час за часом. Наконец она услышала грохот катящейся телеги и успокоилась окончательно: люди просыпались, и мертвые теряли свою власть над живыми.

Утром, услыхав внизу возню сапожника, она поднялась, стараясь шуметь как можно больше. Постучала в дверь Дорнбуша. Сапожник открыл дверь. Он стоял в одной рубахе, почесывая волосатую грудь.

— Мне так страшно! — сказала Шальке. — Я видела ужасные сны.

— Ночью отчаянно выли собаки, — сообщил сапожник.

Через несколько минут Шальке прибежала к сапожнику с громким криком.

— Он умер! — кричала она. — Он умер!

Она побежала на улицу и с плачем стала рассказывать всем встречным, что Шпан умер. Придя утром, чтобы взглянуть на него, Шальке нашла его мертвым в постели. Теперь ей надо сбегать за врачом, как бишь его фамилия? Бретшнейдер, да, да.

10

Христина лежала в постели, закрыв глаза и не шевелясь. Бабетта ласкала ее, убеждала как малого ребенка, но Христина не шевелилась.

— Ты не хочешь сказать Бабетте хоть одно словечко, девочка моя?

Христина покачала головой.

— Разве Бабетта не была всегда добра к тебе, мое золотко? За что ты ее обижаешь? Разве Бабетта ничем не может тебе помочь?

Христина не шевелилась.

Наступили тяжелые дни, один мрачнее и темнее другого, и даже Бабетта с трудом выдерживала. Две недели она не раздевалась. У Христины родилась девочка, но ребенок хворал с первой минуты и умер через три дня. Несколько дней Христина лежала как мертвая. Карл сколотил маленький гробик, и Бабетта вечером отвезла его на ручной тележке в город, прикрыв мешком.

Наконец в ее доме все немного поуспокоилось, и Бабетта смогла по крайней мере приняться за работу. Христина все еще лежала в постели. За последние дни у нее вошло в привычку укрываться одеялом с головой. Она слышала, как в городе звонил кладбищенский колокол, слышала, как Карл сколачивал гроб для ее ребенка, — она слышала достаточно и больше ничего не хочет слышать.

— Христина! — умоляла Бабетта, держа в руках чашку кофе. — Христина, ну послушай же, золотце! Это я, Бабетта! Ах, отец небесный, будь милостив ко мне!

Одеяло пошевелилось. Христина что-то сказала.

— Что ты говоришь, девочка моя? Говори, я слушаю!

— Моя жизнь окончена, Бабетта!

— Что ты говоришь?

— Моя жизнь окончена.

Бабетта заломила руки.

— Да послушай же, Христина, Христинхен, девочка моя! Послушай! — И Бабетта стала рассказывать, как невесело ей было, когда этот негодяй дровосек бросил ее, а она ждала ребенка. Ах, она была тогда в полном отчаянии, и хотела утопиться, и тоже говорила, что ее жизнь окончена: каждый человек говорит это десятки раз в своей жизни. Но что бывает с ивой у ручья, когда ее срубят? Корень дает новые побеги, из них вырастает новое дерево, — и точно так же бывает с людьми. Тоскливо было у нее на душе, и она отправилась тогда к одной старухе, которая гадала на картах, и гадалка сказала: «Ох-ох-ох, грехи наши тяжкие, плохо твое дело, Бабетта, ничего не скажешь; но отчаиваться все-таки не надо. Наберись терпения и жди, тогда все понемногу наладится. А здесь, вот видишь, рядом с тобой брюнет, и деньги, много денег, так что люди тебе еще позавидуют». И все точно так и вышло! Брюнет — это Карл в своих очках, а люди завидуют ей, что у нее есть Себастьян. А деньги? Может быть, когда-нибудь заведутся и деньги, кто знает?

— Христина! Послушай же, Христина!

Но Христина больше не отвечала.

Бабетта была очень озабочена в эти дни: Христина забивалась под одеяло и по ночам ужасно кашляла. Себастьян все время плакал — у него резались зубы, а наведываясь в Борн, она заставала Альвину то с распухшей щекой, то ее тошнило — так далеко уже зашло дело. Жизнь идет своим чередом, и все в ней всегда одинаково: немножко боли и слез, немножко смеха и радости, а там, глядишь, и помирать пора. Мало этого человеку — ох, как мало. Весь мир, думала она, — не что иное как юдоль скорби.

Бабетта хлопотала по дому, обвязав лоб мокрой тряпкой. Да, с нее тоже достаточно!

Карл положил ей руку на плечо.

— Мать! — с тревогой сказал он. — Нельзя же так убиваться. Не хватало только, чтобы ты теперь заболела. Что тогда будет? Без тебя все пропадут.

Бабетта энергично затрясла головой.

— Ах, обо мне не беспокойся, Карл! — воскликнула она. — Я просто не в своей тарелке последние дни. Завтра я опять буду в полном порядке. — И она изо всех сил загремела кастрюлями.

Ко всем огорчениям Бабетты в эти дни прибавилось еще одно: Герман смотрел на нее очень мрачно. Он почти не разговаривал с нею, когда она приходила в Борн. Что он имел против нее?

Герман все еще был занят разборкой ограды. Сотни раз в день его взгляд пробегал по долине и сотни раз, помимо его воли, задерживался на домике Бабетты. Он пугался, когда дверь дома открывалась. Показывались Бабетта или Карл, — и он испытывал разочарование; Бабеттиной гостьи не было видно уже несколько недель. Бывали дни, когда Герман избегал смотреть в ту сторону; он радовался, если наступала оттепель: тогда можно было рыть новую яму для удобрений, и ему не приходилось все время смотреть на долину.

И все-таки, даже копая яму, Герман все время думал о том, что она там, в этом вот домике, в нескольких минутах ходьбы от него. «Что она делает? — думал он. — Почему ее больше не видно? Не больна ли она?» Он не знал ничего и никого не спрашивал, он скорее откусил бы себе язык. Иногда Герман выходил по вечерам погулять— только для того, чтобы увидеть крошечное светящееся окошко. Может быть, она сидит с Бабеттой у очага? Как хотел бы он еще раз услышать ее голос! «Слышишь колокольчик, Себастьян?» Какой теплый и красивый у нее голос! Перед ним в темноте мелькала ее таинственная улыбка, как тогда в зеркале, в лавке, когда она спряталась от него.

За последние годы, увлеченный работой, Герман почти забыл о Христине, и его сердце оставалось совершенно спокойным, когда он случайно о ней вспоминал. «Жаль, — думал он, но не испытывал при этом ни глубокого сожаления, ни печали, — жаль, она не похожа на других, жаль». И больше ничего.

Но теперь Христина внезапно вновь ожила в его душе, и Герман испытывал боль каждый раз, когда думал о ней. Он был полой печали, что утратил ее, полон тоски. Мысль о ней пылала в нем, когда он бодрствовал, тлела в нем ночью, во время сна. Его беспокойство мучительно росло, и внезапно ярким пламенем вспыхнула страсть к Христине. Хоть бы увидеть ее еще раз! Нужно только войти в дом и прикинуться удивленным. Ведь он может сделать это хоть сейчас.

Нет, он не может этого сделать! Никак не может. Он бы всю жизнь стыдился самого себя. Ему вообще не следовало встречаться с ней после всего, что произошло. Какие трусливые, жалкие мысли!' Он работал так, что пот градом катился по его лицу. Ведь он в конце концов мужчина, ему нелегко потерять уважение к себе.

Нет, он не должен встречаться с ней — никогда!

Герман призвал на помощь всю свою твердость и решил держать себя в узде. Это было нелегко. Теперь его лицо было всегда мрачно, глубокая складка залегла между бровями.

С Бабеттой он говорил только о самом необходимом и не переступал порога ее дома. Нет!

Наконец Бабетта не выдержала. Однажды, когда Герман работал над своей оградой — глубокая складка залегла между его бровей, — она не утерпела и заговорила с ним.

Карл сердится, что ты перестал ходить к нам, Герман! — начала она. — Он каждый день спрашивает, почему это Герман к нам больше не приходит.

Герман ворочал в это время тяжелый камень; он быстро поднял голову и взглянул на нее, его темные глаза вспыхнули.

— Карл прекрасно знает, почему я перестал приходить. И ты знаешь это отлично, Бабетта. Только не надо лжи между нами, не надо лжи! — Его голос звучал жестко и неумолимо.

Бабетта виновато потупила глаза. «Он все знает, — подумала она, — так я и чувствовала. Но откуда он узнал?» Германа охватило чувство злобного удовлетворения: так, значит, Бабетте все-таки стало стыдно! Ага, посмотрите, как ей стыдно!

— Ну я, кажется, ничего дурного не сделала! — проговорила наконец Бабетта.

— Разумеется, ничего дурного! — ответил Герман уже гораздо мягче. — А я разве тебя упрекнул в чем-нибудь?

— Как же я могла сказать тебе, Герман? Она не хотела. Она все время твердила: Герман ни в коем случае не должен знать, обещай мне это. Она больна, — продолжала Бабетта, — уже давно. Она, наверное, обрадуется, если ты навестишь ее, Герман. Она так одинока. Вы ведь были друзьями.

Герман прокатил мимо Бабетты тачку, поставил ее, вытер потное лицо и спокойно ответил:

— Да, мы были когда-то друзьями, Бабетта, ты права. И в моем сердце нет злобы против Христины, поверь мне. Передай ей привет от меня, Бабетта. Скажи, что я огорчен тем, что она потеряла отца и ребенка. Скажи, что я принимаю участие в ее судьбе. Пожелай ей от моего имени скорого выздоровления. Но я никогда, — слышишь, Бабетта, — никогда не приду ее навестить! Так и передай! — крикнул он, и глаза его снова вспыхнули. — Никогда! — Он взялся за тачку.

Некоторое время Бабетта молчала. Она чувствовала себя уязвленной, сама не зная почему.

— Лучше всего я ничего не стану передавать! — сказала она обиженным тоном.

— Это будет, пожалуй, самое лучшее! — отозвался Герман, стоя у ограды.

В эти дни с Германом было трудно разговаривать. Счастье еще, что как раз в это время в Борне произошли события, давшие иное направление его мыслям.

11

В сумерки Карл пришел к Герману.

— Добрый вечер, Карл, — встретил его Герман. — У тебя ко мне какое-нибудь дело?

— Нет, дела никакого. Я только хотел проведать тебя.

Они уселись в комнате Германа, закурили трубки.

— Да, так вот, — начал Карл. — Я теперь много размышляю о людях, когда плету свои корзины. В мире много неполадок, и все потому, что люди так непримиримы. Все от этого. Почему же они так непримиримы, вот о чем я думаю. А знаешь почему?

Герман окинул Карла недоверчивым взглядом. «Это Бабетта его прислала», — подумал он, но ничего не ответил.

— Потому что они еще не люди, — продолжал Карл.

— Еще не люди?

— Нет, еще не люди. Но через тысячу, может быть, через две тысячи лет они станут настоящими людьми. Об этом я часто думаю, когда плету свои корзины.

Уже настала ночь, а они всё молчали. Карл поднялся.

— Я, собственно, хотел еще поговорить с Антоном, — сказал он, — но он, как видно, сегодня запоздает.

— Может быть, передать ему что-нибудь, Карл?

— Нет, нет.

Герман почувствовал, что Карла-кузнеца что-то гнетет, но он не решается заговорить об этом. Но в конце концов Карл сказал:

— Собственно говоря, я пришел сегодня, чтобы предостеречь Антона.

— Предостеречь?

— Да, предостеречь.

Дело вот в чем: ему часто снятся странные сны. Бабетта считает, что его сны всегда что-нибудь означают. Когда в свое время арестовали Рыжего, он ему перед этим часто снился. Он все бежал, бежал, бежал, словно удирая от погони. А последние две ночи ему снился Антон — один и тот же сон два раза кряду. Антон шел в темноте по тропинке в густом еловом лесу, и вдруг позади него появились волки. Их было четверо, и Карл ясно видел, как светятся их глаза. Антон обернулся, закричал, затопал ногами, выхватил свой топор и зарубил всех четверых. Он громко засмеялся, торжествуя победу, но тут из чащи выскочил пятый волк, бросился на Антона и повалил его на землю. Карл дважды видел этот сон, и Бабетта потребовала, чтобы он сейчас же сходил к Антону.

— Я должен предупредить Антона, — сказал Карл-кузнец, — ему грозит какая-то опасность, он должен остерегаться — передай ему это.

Антон рассмеялся, когда Герман рассказал ему историю о пяти волках. Карлу снятся сны — ну и пусть снятся!

Антон, казалось, стал еще выше ростом, во всяком случае он стал гораздо сильнее. Можно было испугаться не на шутку, когда этот огромный детина в широких черных штанах, в большой шляпе появлялся на улице, держа в руках отточенный топор. Антон работал сдельно, карманы его были полны денег, и в эту зиму он порядком заважничал. «Всех угощаю! Кельнер! Еще раз пива на всю компанию!» Он зачастил в пивную и часто бывал в задорном настроении. Никто, кроме Альвины и Германа, не знал одного обстоятельства: суд узаконил развод, он был свободен и мог строить свою жизнь заново.

И он ее построит! Он собирался открыть собственную плотничью мастерскую на одном из луговых участков Германа; они уже и место подобрали. Участок расположен возле самого озера, Антон сможет перевозить материалы на лодке. Через два года Грец уйдет на покой — ему стукнет семьдесят, — и к этому времени все должно быть готово. Тогда во всей округе будет только один настоящий плотник, а все остальные пусть закрывают лавочку! Вот как!

Антон был охотник прихвастнуть и слишком много шумел, но люди любили его; в сущности, у него в городе был только один враг: незадачливый столяр Георг с оттопыренными ушами, который когда-то сватался к Альвине. Столяр все еще не забыл Альвину: он запил с горя, спустил чуть ли не все свое наследство, а с мастерской у него не ладилось. В его витрине был выставлен прекрасно сработанный шкаф, но если ему заказывали стол, он в течение месяца не мог собраться остругать первую доску.

Однажды зимой Георг встретил в темноте этого страшного плотника, которого смертельно ненавидел. За спиной у Антона висел рюкзак, в руке сверкал топор. Столяр невольно отпрянул в сторону, потому что плотник сделал вид, что идет прямо на него. Антенн остановился и презрительно сплюнул. На днях произошло второе столкновение с плотником. Собутыльники Георга повели его в «Якорь» играть в кегли, и там, к своему ужасу, он увидел Антона.

На кегельбане был принят довольно грубый тон, мастеровые не боялись крепкого словца и не очень-то стеснялись в выражениях, но всё же все нашли, что Антон в этот вечер зашел слишком далеко. Он только что собрался метнуть шар, как вдруг почувствовал чей-то неприязненный взгляд за спиной и обернулся: перед ним внезапно очутился этот несносный парень, этот горшок со столярным клеем! Антон тотчас же уронил на пол тяжелый шар, так что доски загудели.

— Я больше не играю! — рявкнул он и смерил столяра презрительным взглядом. — Раз пришла сюда такая сволочь, я больше в игре не участвую!

Столяр отступил на шаг; он был бледен, растерян, а его торчащие уши даже позеленели. Он был слегка под хмельком и не имел ни малейшего желания ввязываться в спор.

Мастеровые начали уговаривать Антона. Потише, потише! Но Антон продолжал упорствовать.

— Где моя шляпа? — кричал он. — Я ухожу! Этакая сволочь: сидит ночью с девушкой на скамейке, а утром об этом знает вся деревня! Я человек честный и не желаю иметь дело с подобной сволочью!

Столяр схватил свою шапку.

— Я знаю: этот плотник хочет сжить меня со света! — пролепетал он и ушел.

Антон решил, что инцидент исчерпан, и продолжал играть в кегли. Он выпил в этот вечер чуть-чуть больше, чем следовало; когда он отправился домой, было уже довольно поздно. Знакомый пекарь сопровождал его часть дороги, и когда они прощались, пекарь сказал, что Антону следовало бы остерегаться столяра. Георг грозил во всеуслышание. «Если меня убьют, — говорил он, — то и Антону не жить на этом свете — вот вам крест!»

— Ты должен быть осторожен, Антон! Может быть, он спрятался за одной из лип.

Антон рассмеялся. Да и как ему было не смеяться? Этот-то столяр? Да на него стоит только подуть, и он свалится, как доска! Продолжая смеяться, Антон свернул на липовую аллею.

— Эй, столяр! — орал он. — Вот я, если ты поджидаешь меня, — смотри не проворонь! Вот я, меня зовут Антон Хохштеттер! — Он остановился и прислушался. Ничто не шевелилось, только обнаженные верхушки старых лип поскрипывали от ночного ветра.

— Эй, столяр, где же ты запропастился? Убивать тебя я не стану, нет, мой мальчик, поверь мне! С такой сволочью я вообще не связываюсь! Я сегодня немного перегрузился, но подойди только и увидишь: я от тебя не улизну! — И Антон пошел дальше. У мостика, где он должен был свернуть, было совсем темно. Он натолкнулся на дерево. — Гопля! — проговорил он, — извините. Эй, столяр, ты, может быть, не видишь меня в темноте? Я сейчас закурю сигару, чтобы тебе легче было меня найти. Смотри: где тлеет сигара, там и я! И будь вас хоть двадцать пять, я берусь справиться с двадцатью пятью бездельниками.

Он подождал еще немного, вызывающе расхохотался, перешел каменный мостик и очутился в открытом поле. Никого, никого, насколько хватает глаз. Этот столяр просто трусливый болтун, сволочь и больше ничего.

Через несколько дней Антон узнал, что столяр уехал из города. На окне его мастерской появилась записка: «Заведение продается». Ну и прекрасно, очень хорошо, что эта сволочь уехала из города!

Но когда через неделю крестьянин Анзорге поехал на рассвете сдавать молоко, его кляча вдруг остановилась на каменном мостике и упорно не хотела трогаться с места.

— Да тут кто-то лежит! — испуганно произнес Анзорге. Он узнал Антона по широким черным штанам и большой шляпе.

— Антон! — закричал он. — Вставай! На этот раз ты, как видно, здорово нализался!

Он вылез из тележки, чтобы растолкать Антона, лежавшего ничком. Но тут увидел, что у Антона между лопатками торчит нож. Рукоятка ножа была совсем новая. Все пальто было пропитано кровью.

12

И вот Антон лежал на своей кровати. Пришел врач и осмотрел рану. Антон был без сознания, но под вечер очнулся и медленно открыл глаза. Он был, казалось, удивлен, что лежит в своей постели и что в комнате стоит какой-то странный острый запах, как в больнице. Тогда он смутно припомнил, что, споткнувшись, упал, как только свернул с темной аллеи, и что кто-то ударил его.

В комнату вошла Альвина и, увидев мертвенно бледное лицо Антона, громко зарыдала. До этой минуты Герман не впускал ее.

— Антон! — кричала она. — Антон! Что сделал с тобой этот подлец?

Антон рассматривал свои большие руки, удивляясь тому, что они так вялы и бескровны.

— Уйди, Альвина! — скомандовал он. По своему обыкновению, он хотел крикнуть и был поражен, что с трудом расслышал свой собственный голос. «Я, должно быть, расшиб себе голову», — подумал Антон. Затем, ощутив сильную боль между лопатками, он захотел подняться. Но Герман удержал его.

— Лежи спокойно и не разговаривай, доктор запретил.

— Доктор?

Антон рассмеялся, но смеха не получилось, и он снова потерял сознание.

Так лежал Антон четыре дня, и врач приходил ежедневно утром и вечером. Лишь изредка Антон приходил в себя на несколько минут. Однажды он увидел подле своей кровати Альвину. Она тихонько плакала.

— Уйди, я теперь не могу тебя видеть! — прошептал он. — За меня не беспокойся, плотники не так-то легко умирают. Я уже однажды свалился на постройке с третьего этажа.

Альвина потихоньку вышла. Она плакала и причитала. Герман пытался ее утешить.

— Но у меня будет ребенок! Что тогда? — с отчаянием крикнула она. — Что мне тогда делать?

— Ну, успокойся, Альвина! — сказал Герман. — Если случится худшее — все мы надеемся, что этого не произойдет, — ты ведь знаешь, что для тебя и твоего ребенка в Борне достаточно места.

На четвертый день к вечеру у Антона вдруг появился сильный жар. Он говорил громко и бессвязно, временами тыча кулаками в воздух. Плотничал, взмахивал топором. Живее надо работать! Распекал подмастерьев: через неделю, согласно контракту, стропила для крыши должны быть готовы. Потом очутился на фронте и подавал снаряды для орудия. Только не трусить — они им еще покажут, этим мошенникам, они еще живы, и пусть противник не радуется заранее. «Давай, — кричал он, — давай, мы им зададим, чертям эдаким!» Потом принялся проклинать женщин: змеи они все вместе взятые! Под конец он так разбушевался, что Герману стало страшно, и он послал Альвину за врачом, хотя доктор Бретшнейдер уже приходил после обеда.

Да, с Антоном дело было плохо! Все в Борне ходили молчаливые, словно у них языки отнялись.

— У него крепкая натура, — говорила Бабетта, — на это вся моя надежда; другой давно бы уже отправился на тот свет. И подумать только, ведь Карл его предупредил, но Антон вбил себе в голову, что с ним ничего не может случиться! Пятеро волков, — а ему наплевать! О, господи милостивый!

Когда доктор наконец пришел, Антон снова затих. Он лежал неподвижно, закрыв глаза и тихо дыша. Врач пробыл около часа.

— Больше я ничем не могу помочь! — сказал он уходя. — Он умирает.

Ночью Герман остался один с Антоном. Антон был странно тих, его руки были холодны, лицо еще холоднее. Зубы у него были стиснуты и иногда стучали как от озноба. Он все больше вытягивался. Глаза ввалились, щеки запали, губы совсем побелели. Череп под натянутой кожей обрисовался как у мертвого.

Герман много раз видел, как умирают люди. Он не боялся смерти, а еще меньше — умирающих. Но сердце разрывалось у него в груди. Трудно поверить, что Антон уходит от них.

Вот он лежит — Антон Хохштеттер из Лангенценна во Франконии! Вот он лежит — Антон, о голову которого подмастерье изломал жердину, Антон, которого воспитывали подзатыльниками. Вот он лежит, перетаскавший на своих плечах столько бревен, что ими можно было бы нагрузить океанский пароход. Вот он лежит — силач, который никогда не унывал, не падал духом, никогда не жаловался. И этот богатырь умирает, а на дворе ночь, и звезды торжественно сияют на черном небе.

В сторожке горел свет, Бабетта была у Альвины и утешала ее.

Герман сидел в углу и напряженно прислушивался к тихим вздохам Антона. Каждый из них мог оказаться последним. Внезапно Герман почувствовал невыразимую усталость — за последние ночи он почти не смыкал глаз. Проходил час за часом. Как только начнет светать, Бабетта сменит его.

Вспоминая о том, как смеялся, орал и ругался Антон, Герман незаметно задремал. Но вдруг его разбудил легкий шум — он проспал не больше минуты.

— Тсс…

Кажется, Антон сказал «Тсс…»? Он поднялся, подошел к кровати и увидел, что Антон приоткрыл глаза. Его лоб был холоден как лед, а зубы выбивали дробь.

— Тебе что-нибудь нужно? — спросил Герман, и комната отозвалась эхом на его голос.

Антон кивнул, и Герман наклонился к нему.

— Коньяку. Есть у тебя коньяк? — прошептал Антон.

Конечно, коньяк у него есть: Генсхен, уезжая, оставил свой запас крепких напитков, и среди них была бутылка коньяку. Герман достал бутылку и наполнил первую попавшуюся чашку. Затем поднес ее ко рту Антона. Тот попробовал глотнуть, но почти все пролил на подбородок. Немного погодя Герман попытался дать ему снова, и на этот раз дело пошло гораздо лучше. Зубы Антона вдруг перестали стучать.

— Дай побольше! — прошептал он.

Герман влил в рот Антона полчашки коньяка. Теперь Антон проглотил уже без труда. Некоторое время он лежал молча, потом тихо проговорил:

— Доктор сказал, что ничем не может мне помочь. Что он понимает, этот доктор? Дай мне еще коньяку, — мне уже немножко теплее. Я погибаю от холода.

Может быть, коньяк и не годился для умирающего, но в конце концов было уже все равно — врач от него отступился, — и Герман снова влил в рот Антону полчашки коньяка.

Придя на следующее утро, доктор был крайне поражен.

— Еще жив? — недоверчиво спросил он.

Герман не упомянул о коньяке; в сущности, какое доктору до этого дело? Бабетта уже отправилась за новой бутылкой. В течение ночи Антон выпил всю бутылку, его по крайней мере больше не знобило, и он спал глубоким сном. Доктор покачал головой — вот уж действительно настоящее чудо!

Поздно ночью Антон проснулся; у него снова был озноб, и его трясло, но на этот раз все прекратилось уже после первой чашки коньяка. Легкий румянец выступил на лице Антона, его взгляд стал гораздо яснее.

— Что они понимают, эти доктора? — проговорил он. — Плотника не так-то легко угробить!

Через три дня Антон был вне опасности.

13

Разумеется, нетрудно было догадаться, кто ранил Антона. Хотя столяр уже давно исчез из города, но говорили, что кто-то видел его на днях в Нейштеттене.

Альбрехт, жандарм, явился в Борн, вытащил толстый служебный блокнот в черном переплете и допросил на кухне Альвину. Она рассказала ему о письме с угрозами: «Смерть ходит вокруг Борна». Жандарм удовлетворенно поглаживал свои пышные усы: случай совершенно ясный. Но когда он несколько дней спустя смог приступить к допросу Антона, оказалось, что тот ничего не знает. Он хватил лишнего, заявил Антон, возле мостика споткнулся, и его ударили — больше он ничего не знает. У него нет ни малейшего подозрения на кого бы то ни было. А угрозы? Ну, такие вещи люди пишут по глупости, не задумываясь над тем, что делают. Это решительно ничего не доказывает!

Антон, разумеется, ни минуты не сомневался в том, что напал на него столяр. Говоря откровенно, он не считал его способным на такой решительный поступок, и столяр с оттопыренными ушами значительно вырос в его глазах. Столяр, с которым он в конце концов обошелся не особенно хорошо, просто отомстил — вот и все. Но ведь это, в сущности, касалось их двоих, и полиция была здесь совершенно ни при чем. Таково было мнение Антона. Если этот столяр когда-нибудь попадется ему в руки — немного же от него тогда останется!

Антон мог уже сидеть в постели; выздоравливал он быстро. Когда к нему приходили гости, он, разумеется, не мог удержаться, чтобы не прихвастнуть. Не так-то просто отправить его на тот свет, и не такие уже пробовали! Однако на этот раз его и в самом деле чуть не угробили; многие на его месте не выдержали бы, это можно сказать без преувеличения. Врач махнул на него рукой, о, н уже окончательно похолодел и окоченел — совсем застывший труп. И Антон смеялся.

Таяло. Солнце, прорываясь сквозь облака, припекало основательно и сверкало в тысячах капель, падавших с каштанов. Герман изо дня в день возил песок из нижнего рва, работа шла своим чередом. Однажды, остановив вороных на полдороге, чтобы дать им передохнуть, он увидел поднимающегося по склону горы человека.

Кто бы это мог быть? Он узнавал и снова не узнавал этого человека. На нем было светлое пальто городского покроя и твердая черная шляпа. В одной руке он нес чемодан, но на спине тащил бесформенный мешок. Не странно разве, что одетый по-городскому человек несет на спине такой огромный мешок?

Вдруг откуда ни возьмись появилась Ведьма, мчавшаяся во весь опор. Она тявкала, визжала, бросалась на путника с такой необузданной радостью, что ему пришлось опустить на землю чемодан и мешок; в конце концов она сбила шляпу с его головы. Тогда Герман увидел блестящую лысину и красное, словно подернутое ржавчиной лицо незнакомца. Герман опешил. Не может быть! Да ведь это Рыжий!

Да, это был Рыжий. Он снова здесь! Амнистия, объявил он, его помиловали. Слава Иисусу Христу! Он снова здесь.

Он поправился на десять фунтов, стал толстым и круглым, как отшлифованная колонна. Одежду, которая была на Рыжем, ему подарил начальник тюрьмы, а в мешке была рассада — флоксы, рыцарские шпоры, плющ, розы, черенки и клубни всех сортов. Весь мешок был набит ими, все для его садоводства. И через два месяца приедет Эльзхен с маленьким Робертом!

Рыжий! Какая радость для всего Борна!

— Ах, Рыжий! — воскликнула Бабетта и всплакнула. — Я же все время говорила, что они его скоро выпустят, что это просто ошибка. Разве я не говорила?

Все, все Бабетта предсказывала заранее — прямо ни дать ни взять прорицательница!

Рыжий оглядывался по сторонам, он кого-то искал.

— А где Тетушка? — спросил он.

Тетушка? Бабетта потупилась. Ах, Тетушка утонула!

— Утонула? Утка — и вдруг утонула?

Ну, она не совсем правильно выразилась. Утка забралась в бочку для воды, которую Рыжий врыл в землю на своем огороде, и не смогла оттуда выбраться. Бабетта нашла ее там на следующий день, когда она уже сдохла, выбившись из сил.

Гм! О белочке Рыжий не спросил; но как только остался один, пошел в лес и долго бродил там, посвистывая время от времени тихо и жалобно. Однако в верхушках деревьев никто не шевелился.

Его камни лежали на месте, жерди и бревна тоже, не тронута была и яма с известью. На следующий день он замесил известь и принялся класть стены. Он сопел от волнения. Герман и Карл помогали ему — Рыжий очень спешил. Через неделю домик был уже покрыт. Антон — у него все еще были ввалившиеся глаза — подкатил на тачке двери и окна, давно лежавшие наготове в сарае. Ему часто приходилось останавливать тачку — он был еще слаб, но орал почти так же громко, как прежде.

Рыжий перетащил в домик две железные кровати — свою и Ганса, — стол и пару табуреток и выкрасил все это в голубой цвет. Затем купил у Шпангенберга небольшую плиту и привез ее к себе на ручной тележке Бабетты. Он вытирал пот на затылке.

Ну что ж, теперь они, пожалуй, могут приезжать, Эльзхен и маленький Роберт, — он готов!

14

Христина получила письмо от одной приятельницы из города. Но, прочитав письмо до середины, поняла, что оно, в сущности, от Александера, — приятельница согласилась пойти на обман. Александер просил ей передать, что получил в городском театре место второго капельмейстера, заключил контракт <на три года и просит ее вернуться. Она уронила письмо на пол.

Как может мужчина быть таким наивным? Как будто ничего не случилось! Он все еще не понимал, что все кончено, ушло безвозвратно.

Вошла Бабетта: письмо обеспокоило ее.

— Надеюсь, ничего плохого, Христина? — спросила она.

Христина сидела в постели, занимаясь вязаньем; она была немного задумчива, по спокойна.

— Вот лежит письмо. Можешь его прочесть.

Бабетта надела очки и прочла.

— А ты? — спросила она. — У тебя, наверное, нет желания возвращаться?

Христина ничего не ответила, только удивленно взглянула и продолжала вязать.

— Завтра я, должно быть, поднимусь, Бабетта! — сказала она.

Христина стала наконец снова похожа на ту Христину, какой Бабетта ее помнила. Странный шафранно-желтый оттенок лица исчез, исчезли и болезненные желтые пятна. Она выглядела как раньше, только немного похудела и была бледнее обычного. Мерцающие глаза казались почти черными на побледневшем лице, их выражение стало еще более кротким и неуверенным. Загадочная улыбка снова играла на губах. В Христине появилось пугающее сходство с матерью, когда та была тяжело больна, — даже руки стали такими же узкими и прозрачными.

— Тебе лучше обождать, пока станет немного теплее, Христина, — сказала Бабетта, — ты еще так сильно кашляешь по ночам.

Разумеется, Христина еще кашляет, но небольшой кашель у нее всегда был, и доктора в городе сказали, что ничего страшного в этом нет. Иногда у нее бывает небольшая температура, но, в общем, она чувствует себя гораздо лучше. Ей легче, она уже не смотрит на жизнь так безнадежно и воспрянула духом.

Днем маленькое оконце каморки бывало открыто. Христина видела квадратный кусок голубого неба, в каморку вливался свежий воздух. В нем все еще чувствовался запах снега, в глубине леса еще лежал, должно быть, снег, но уже пахло и черной землей и корой деревьев, по стволам которых тянутся вверх соки. В оконце заглядывала желтая ветка ивы, покрытая мелкими листочками; ива начинала пахнуть медом, когда солнце ее нагревало. Воздух был непрерывно наполнен птичьим гомоном, манящими призывами и бодрыми криками, а в один прекрасный день — о чудо! — на подоконнике появилась маленькая птичка с желтым хохолком на голове и начала призывно щебетать, потом внезапно вспорхнула и улетела. Ивовая ветка сильно раскачивалась из стороны в сторону.

Да, Христина вновь воспрянула духом!

Потом начались дожди. Ну что ж, «нужны и дожди! В каморке пахло известкой, стены отсырели и стали напоминать разведенную синьку. Капля за каплей просачивались сквозь соломенную кровлю. Христина вдыхала запах слежавшейся соломы. Капли падали на утрамбованный глиняный пол, и вот теперь она чувствовала запах глины. В эти дни Христине нездоровилось, она сильно кашляла, и Бабетта была в отчаянии.

— Что же нам делать? — говорила она. — Домик у нас ветхий, я отдала бы тебе нашу комнату, но и она не лучше.

Бабетта топила печь, но суше от этого не становилось.

— Ах, ничего страшного нет, — говорила Христина, — скоро станет теплее.

По всему было заметно, что весна близка. К Бабетте чаще стали заглядывать гости. Христина слышала их голоса и громкий смех. Однажды она узнала кроткий, смиренный голос вдовы Шальке.

Шальке пришла попрощаться. Она наконец собралась в путь. Но прежде, заявила она, она хочет расплатиться с долгами. Шальке долго звенела серебряными монетами и под конец вынуждена была вывернуть наизнанку свой кошелек, чтобы наскрести нужную сумму.

— Вот видишь, Бабетта, — захихикала она, — я целую неделю потратила на то, чтобы собрать долги, — и что же у меня после всего осталось? Едва хватит на билет. Но это не беда — когда я приеду в город, платить за все будет Екель, у него есть деньги.

— С каких это пор у него завелись деньги? — спросила Бабетта. — Ты ведь все время твердила, что у него ничего нет.

— Ничего нет? Этого я не говорила! Но он, разумеется, не богат, много ли он мог накопить? — Шальке порылась в кармане и вытащила пачку исписанных листков. — Эти листочки, — таинственно сказала она, — я нашла на письменном столе Шпана и взяла их с собой. Я подумала, что они, может быть, пригодятся Христине.

Бабетта надела очки и стала внимательно рассматривать исписанные страницы.

— Это почерк Шпана, — сказала она, — но я не могу разобрать ни единого слова.

Тогда, может быть, Христина сама расшифрует эти записи? А вдруг здесь важные распоряжения? Все может быть. Не удастся ли Христине на основании этих записей опротестовать завещание? Такие вещи случались. Шальке, во всяком случае, всегда готова засвидетельствовать, что в последние месяцы Шпан был не вполне нормален.

Нет, Бабетта не думала, чтобы Христина стала оспаривать завещание.

— Во всяком случае, она будет тебе очень благодарна, — заметила Бабетта.

— А как она поживает? — спросила Шальке.

Ах, не особенно хорошо. Она все еще хворает. Шальке охотно бы попрощалась с Христиной, на она не хочет навязываться; раз Христина больна, не стоит ее тревожить. Она немного помолчала, ее гладкое лицо выражало обиду. Вот полюбуйтесь! Ни слова благодарности за все ее самопожертвование! Таковы люди! Ну, разве не дурой оказалась бы она, если бы отправила посыльного к Бабетте, когда Шпан перед смертью спрашивал о Христине? Не только дурой — идиоткой, настоящей идиоткой!

Шальке встала.

— Если тебе случится приехать в город, Бабетта, — сказала она, — ты зияешь, где ты можешь чувствовать себя как дома!

Уже в дверях Шальке заговорила о заказе, который хочет сделать Карлу. Бывают такие плоские корзины, в них во Франции упаковывают красное вино. Екель хочет завести такие корзины в своем ночном ресторанчике; она пришлет Карлу образец, им понадобится несколько дюжин таких корзин.

— Ты постоянно о нас помнишь, — растроганно сказала Бабетта. — Не забывай нас, Фрида, как мы никогда не забываем настоящих друзей!

Да, гостей у Бабетты бывало много, почти ежедневно кто-нибудь заглядывал, но — странно! — один человек не приходил никогда: Герман.

— Почему Герман у вас никогда не бывает? — спросила наконец Христина. — Вы поссорились?

Бабетта смутилась и начала придумывать отговорки.

— Он переносит ограду, роет новую яму для удобрений, возит песок.

Он, сказала Христина, явно сердится на нее. За что? На этот вопрос Бабетта не могла ответить. Ну, может быть, он питал раньше надежды. Надежды? Он всегда был Христине симпатичен, конечно, но ее чувства все эти годы были так путаны и неясны, что она сама не умела как следует разобраться в них. Поэтому никакой, даже малейшей надежды она ему подать не могла. За что же он на нее сердится?

Христина охотно повидалась бы с Германом, — почему не признаться себе в этом? Он казался ей более серьезным и вдумчивым, чем другие люди; он способен быть настоящим другом. Раз Герман не приходит сам, то она его попросит навестить ее. Христина написала несколько строк и попросила Бабетту передать записку.

— Передать? В самом деле? — неуверенно спросила Бабетта.

— Конечно! — улыбнулась Христина. — Почему же нет?

Бабетта выполнила поручение. Но произошло именно то, что она предвидела. Герман прищурил глаза, прочел записку и снова принялся за работу. Глубокая складка залегла между его бровями.

— Ну что же мне передать? — спросила Бабетта.

Складка между бровями стала еще глубже.

— Передать? Передай ей сердечный привет.

Он не ответил. Христина была огорчена: почему он не отвечает, за что сердится на нее? Ну, обожди же, скоро она выздоровеет, пойдет к нему и скажет: «Вот я пришла, Герман, так-то ты понимаешь дружбу?» Она тихонько рассмеялась.

Часто она думала: «Может быть, он все-таки Придет?» Но Герман не приходил.

Воздух становился теплее. Пахло землей, травами и елью, пустившей молодые побеги. Из леса доносились запахи плодородной почвы. В голосах людей слышалась бодрость и уверенность.

Христина чувствовала себя лучше, бодрее. «Завтра я встану!» — говорила она каждый день, но — странно — она испытывала постоянно такую страшную усталость. Однажды утром Христина сильно закашлялась и вдруг ощутила во рту незнакомый вкус, испугавший ее. Она взяла носовой платок. Кровь.

Платок она спрятала от Бабетты.

— Ну, как ты сегодня себя чувствуешь? — спросила Бабетта.

Христина была необычно молчалива.

— Я не особенно хорошо спала, — ответила она.

15

Рыжий работал на своем огороде с раннего утра до поздней ночи и считал дни. Наконец он радостно объявил:

— Завтра они приезжают!

И засопел.

Никогда еще не видели они Рыжего таким франтом. На нем было его светлое пальто и черный котелок — он был немного велик и сползал на уши. Вокруг шеи был повязан зеленый шерстяной шарф. Рыжий занял у Бабетты ручную тележку и после обеда рысью стал спускаться с горы, таща тележку за собой. Он боялся опоздать, но на станции пришлось ждать еще целый час.

Когда подошел поезд, у Рыжего все завертелось перед глазами. Но Эльзхен он узнал сразу, хотя и не видел ее пять лет. Она была все так же черна, как цыганка, и ее орлиный нос тоже не изменился. Он тотчас же заметил, что у нее появились новые белоснежные зубы, ослепительно сверкавшие на ее темном, удлиненном лице. Эльзхен была выше и шире в плечах, чем большинство женщин. Да, она здорово раздобрела за последние годы, пожалуй даже слишком. А руки у нее были что твои ляжки. Зато такими руками крепко ухватишь!

Эльзхен искала его глазами и узнала, лишь когда он вплотную подошел к ней.

— Не может быть! — закричала она. — Да я бы тебя ни за что не узнала, Петер, — ты стал настоящим франтом!

— Ну-ну, — пролепетал Рыжий и побагровел от смущения. — Наконец-то вы приехали! — А этот маленький мальчик, должно быть, его Роберт, его маленький Роберт? — Далекий же вы проделали путь!.

Эльзхен громко рассмеялась, ее новые зубы сверкали.

— Да это вовсе не Роберт! — сказала она. — Вон стоит Роберт. Это же Конрад!

— Конрад?

Да, это маленький Конрад, сын ее покойной сестры Розы. Она ведь писала ему об этом, когда Роза умерла. Роза? Роза? Он смутно припоминал, что слышал о какой-то Розе, но о мальчике этой Розы он никогда ничего не слыхал. У него голова пошла кругом от этой встречи, о которой он годами мечтал. Так, значит, вот этот, с рыжими волосами и вздернутым носом, — его Роберт?

— Наши вещи! — закричала Эльзхен. — Поезд не будет стоять вечно! — Она привезла с собой массу багажа: чемоданы, ящики, коробки, пакеты — не перечесть.

Рыжий взгромоздил багаж на тележку. Хорошо еще, что он занял у Бабетты тележку!

Эльзхен осмотрелась по сторонам.

— Какое у вас здесь ровное место! — разочарованно сказала она. — Совсем нет гор. И к тому же еще начинается дождь. Моя новая шляпа! — На ней была маленькая городская соломенная шляпка.

Рыжий вытащил из кармана желтый носовой платок и покрыл им шляпу Эльзхен.

— Так хорошо? — спросил он.

Да, гор здесь нет, но есть красивые холмы и чудесные леса, все это она увидит завтра; сегодня, к сожалению, погода плохая. Тут только Рыжий вспомнил, что принес с собой конфеты для Роберта; он вытащил сверток из кармана и отдал мальчикам, чтобы они поделились. Ну что ж, можно трогаться? Маленький Роберт хотел везти тележку, Конрад хотел ехать на ней. Пришлось удовлетворить их желания.

Толкая тележку вперед, Рыжий украдкой поглядывал на Эльзхен. Какое на ней красивое пальто, совершенно новое! И она даже в перчатках!

— Ты, надеюсь, не очень устала с дороги, Эльзхен? — спросил он.

Нет, устать она не устала, но очень проголодалась.

— Нам еще далеко? Ах, какой противный дождь!

Нет, не особенно далеко. Еще с полчаса ходьбы, а еды найдется вдоволь.

Когда они добрались до Борна, начало смеркаться.

— Теперь близко, — сказал Рыжий. — Вот в этом домике живет Бабетта.

Эльзхен остановилась.

— А крыша-то еще соломенная! — воскликнула она. — Знаю я эти старые дома: мыши и крысы в них так и бегают.

Еще несколько шагов — и они у цели. Рыжий отворил калитку. Было уже довольно темно, но светлая прямая дорожка, которую он утром тщательно посыпал песком, была видна.

— Это вот твой сад? — спросила Эльзхен. Ее голос прерывался от разочарования.

Да, это его сад. В нем четыре моргена. Эльзхен долго молчала.

— Но ведь в нем ничего не растет!

Рыжий запротестовал. Завтра она все увидит. Здесь есть овощи и салат, картофель и клубника, он посадил даже кусты: редкий сорт флоксов, четыре сорта темносиних рыцарских шпор, розы и глицинии. В будущем году, разумеется, все примет совсем иной вид, для этого нужно время.

— А это, должно быть, твой дом? — спросила Эльзхен и отрывисто засмеялась. Ах, как неприятно звучал ее смех!

Да, это его дом. Рыжий только недавно кончил его; в будущем году он продолжит постройку, и тогда дом станет вдвое больше.

Эльзхен снова засмеялась неприятным смехом. Ну, он должен был сообщить ей, она должна была бы знать об этом! Да ведь это просто беседка, — где же они все поместятся?

Где поместятся? Место найдется для — всех. Места достаточно.

Рыжий вошел первым и зажег лампу. Стол был уже накрыт, на нем лежали хлеб, колбаса, сало и сыр, сколько душе угодно, стояли кувшины с пивом и молоком. Сейчас Рыжий согреет кофе. Он с гордостью осматривал роскошное угощение.

Эльзхен сидела на стуле в унылой позе; ее темные, почти черные, немного грустные глаза перебегали с одного предмета на другой. Она никак не могла решиться снять пальто и шляпу.

— Да где же мы тут все поместимся? — повторила она. Он должен был написать ей, она обождала бы, пока дом будет готов. На лесопильне у них были большие комнаты, настоящие залы по сравнению с этой кухней. Коридор перед ее комнатой был больше, чем весь этот дом. И чем они будут здесь питаться? — продолжала Эльзхен. Можно быть какого угодно мнения о Руппе, но что касается еды — он никогда не скупился. На обед у них почти всегда был мясной суп, а по воскресеньям — еще и жареная свинина с клецками. А здесь что будет?

— Все найдется, Эльзхен! — ответил несколько задетый, но в то же время оробевший Рыжий. — На будущий год у нас будут свиньи и куры, может быть и коза. Нужды мы, конечно, терпеть не будем. Да ты раздевайся, Эльзхен, и садись кушать!

Эльзхен нерешительно стянула пальто и села к столу. Лишь теперь Рыжий мог как следует разглядеть ее. Она не стала моложе за эти годы, разумеется, и видно было, что поработала она вдосталь — глубокие складки залегли на лице. Но вид у нее был здоровый и крепкий. Непривычные белые зубы делали ее лицо чужим. Своего Роберта он тоже рассмотрел лишь теперь. У него были серо-голубые глаза и упрямое лицо, густо усыпанное веснушками. Больше всего понравились Рыжему его крепкие зубы. Такие точно крепкие, здоровые зубы были у Рыжего, когда он был мальчишкой.

— Ну, Роберт, — сказал он, — ешь хорошенько, чтобы вырасти сильным мужчиной! И ты тоже, Конрад!

Конрад был светловолос и хрупок; на вид он казался года, на два моложе Роберта. У него были светло-голубые глаза, светлее незабудок, и немного бледное лицо. Но здесь, на свежем воздухе, это скоро пройдет.

— Значит, его зовут Конрад? — переспросил Рыжий. — Я совсем забыл, что у тебя была сестра.

Эльзхен ведь ему писала, когда умерла Роза, — она умерла неожиданно от воспаления легких. Пришлось, разумеется, взять ребенка к себе, ведь в конце концов это ее родная сестра. А оставить теперь мальчика на лесопильне она тоже не могла.

Конечно, не могла. Рыжий кивнул.

— Ешь хорошенько, Эльзхен! — говорил он. — Ты здорово принарядилась, у тебя даже часы на руке!

У нее было и кольцо, а на шее висела золотая цепочка с крестом. Все это — подарки Руппа, он делал их ежегодно к рождеству. Можно говорить о Руппе что угодно, но он не скуп. Живи и жить давай другим — вот его правило. Он подарил ей и материи на платья, все это лежит в чемоданах.

Рыжий вдруг вспомнил, что припас любимую настойку Эльзхен; он чуть не забыл об этом. Вот это сюрприз так сюрприз! Рыжий достал бутылку с жидкостью ядовито-зеленого цвета и налил Эльзхен рюмочку.

— Помнишь? — спросил он с лукавой улыбкой. — Это мятная настойка, которую ты так любила пить, когда мы бывали в «Золотом олене»!

Эльзхен густо покраснела.

— Ты не забыл этого?

Она выпила несколько рюмок настойки, потом пару бутылок пива, и настроение ее значительно улучшилось. У них здесь прекрасное пиво, ничего не скажешь, а такой свинины она у Руппа никогда не едала. Эльзхен уложила усталых мальчиков спать и принялась распаковывать чемоданы. Она выложила на стол пачку табаку и трубку. Это для Рыжего. Затем вытащила никелированный будильник, галстук, две пары толстых самодельных носков и положила все- перед ним на стол.

Маленькие глазки Рыжего заблестели.

— И все это ты привезла мне? — спросил он, бесконечно удивленный. Да, а в одном из чемоданов есть еще материал на костюм, ответила Эльзхен. Она приехала к нему не с пустыми руками! Она скопила, как уже писала ему, восемьсот марок и эти деньги тоже привезла ему, он может истратить их на достройку дома. А затем можно будет построить маленький хлев и купить на откорм пару свиней. Можно завести и кур. Эльзхен смотрела на будущее уже не так безнадежно, и Рыжий тоже воспрянул духом.

Нет, нужды терпеть им не придется! Он с воодушевлением заговорил о своем саде: в нем прекрасная, жирная земля, а из лесу он натаскал болотной земли и перегною, около ста мешков. Вот она посмотрит, какое здесь будет садоводство через два-три года. Свои овощи Рыжий сможет продавать в городе шутя — здесь ни у кого нет путного огорода. Он собирается завести и пчел. Да что там говорить, Эльзхен тут обживется! И, главное, это ее собственный дом, — пусть маленький, но ей незачем больше надрываться, работая на других.

— Еще бутылочку пивка, Эльзхен? Пива еще много.

Эльзхен выпила еще бутылку пива. Да, да, конечно, она и сама все это понимает, а если давеча она заговорила о больших комнатах на лесопильне, он не должен обижаться — она просто устала с дороги.

Да он вовсе и не думал обижаться, — возразил Рыжий и в первый раз осмелился прикоснуться к ее руке. Эльзхен стала ему почти чужой. Пять лет — срок немалый!

Эльзхен устала и захотела лечь спать. Но уснуть они не могли — они говорили и говорили без конца. Среди ночи Эльзхен рассмеялась и сказала:

— У меня не восемьсот марок, Петер, а тысяча двести. Можешь делать с ними что хочешь. Завтра я их тебе отдам.

16

Что с Бабеттой? Лицо у нее расстроенное, лоб стал совсем низкий — так сбежались на нем морщины. Глаза красные, воспаленные, она не росится больше с горы и на гору, ходит задумчивая и часто разговаривает сама t собой. Ее прямо не узнать.

С Германом она говорила лишь о самом необходимом, нисколько не скрывая своего недовольства им, и ему начало становиться не по себе. У него появилось нечто вроде угрызений совести, хотя он ни в чем не мог себя упрекнуть. С задумчивым выражением лица трудился он с утра до вечера, обрабатывая поля. Ну, в конце концов пусть Бабетта думает о нем, что ей угодно, в этом единственном вопросе он останется тверд и непреклонен.

Наконец он не выдержал.

— Что с матерью? — спросил он как-то вечером Альвину.

— С матерью? — уклончиво ответила Альвина. — С матерью ничего. Дело касается Христины.

— А что с Христиной?

— Она кашляет. Но самое худшее — то, что она перестала спать.

— Перестала спать?

— Да. Как видно, все, что случилось, сильно подействовало на нее.

Наутро Герман, как обычно, пошел за плугом. В этот день он бранил лошадей, они никак не могли ему угодить. Перестала спать? Должно быть, она испортила себе в городе нервы, вот и расплачивается.

Но совесть его была все же неспокойна, он не знал почему. Ведь он ни в чем не может себя упрекнуть. Не он же в конце концов удрал в город, не правда ли?

Бабетта вышла из дому и стала подниматься в гору. Как часто в последнее время она говорит сама с собой и взволнованно размахивает при этом руками! Герман остановил лошадей и обернулся в ее сторону, явно поджидая ее. Ну и пусть ждет до седых волос. Бабетта сделала вид, будто что-то забыла, и вернулась в дом. Ах, Герман страшно разочаровал ее — вот как можно ошибиться в человеке! Она всегда думала, что он такой же, как его отец, старый Фасбиндер, — тот был олицетворение доброты. «Любовь — деяние, а не слово». Старый Фасбиндер бывал обеспокоен, стоило ему увидеть у кого-нибудь недовольное выражение лица, а Герман? Он упрям и бессердечен, он думает, как видно, что жизнь длинна и что можно вечно оставаться непримиримым и суровым? Ну, значит, он не понимает, как коротка жизнь.

Когда Бабетта снова вышла из дому, Герман все еще стоял с лошадьми и ждал. Он окликнул-ее и подошел.

— Мне нужно поговорить с тобой! — угрюмо проговорил он. — За что ты на меня сердишься?

Бабетта потупилась.

— Сержусь? Я вовсе на тебя не сержусь!

Герман нахмурился. Но ведь он ясно чувствует, что она на пего сердится, что она им недовольна.

— Говори же, Бабетта!

Бабетта обмотала руку передником, затем размотала и вытерла ее, хотя рука вовсе не была влажной. Она помолчала, потом бросила на Германа укоризненный, почти злобный взгляд и вдруг крикнула:

— Ты ни о чем не спрашиваешь! Вот за что я на тебя сержусь.

Она кричала так громко, что Эльзхен, работавшая в своем огороде, выглянула из-за забора.

— Ты ни о чем не опрашиваешь! Человек может погибнуть, а ты ничего не спросишь — ни слова!

Значит, его вина в том, что он ничего не спрашивает?

Да, в этом его вина, и это большой грех — не спрашивать, — он ведь видит, что она чуть себе глаз не выплакала. Бабетта разрыдалась.

— Ну, успокойся, Бабетта, Эльзхен уже прислушивается.

— Пусть слушает!

Герман узнал сегодня многое. Битых полчаса стоял он с Бабеттой посреди поля. Лошади удивленно поворачивали морды в его сторону. Бабетта рассказала ему, как тяжело больна Христина. Это не легкая простуда, как он, может быть, воображает! Речь идет о жизни и смерти. Самое худшее то, что она уже много дней не может уснуть. Молодой доктор Бретшнейдер сказал, что так продолжаться не может. Раз человек не спит, откуда у него возьмутся силы? А как она кашляет! В каморке сыро, вообще во всем доме сырость, — чего уж они не перепробовали! Ей нужен, разумеется, тщательный уход, сказал доктор, и прежде всего сухая, теплая комната, в которой было бы достаточно света и солнца.

Герман озадаченно смотрел вниз. Он побледнел. Но ведь Христина может на некоторое время поехать в санаторий! Неужели она не хочет? После всего, что она пережила!

Бабетта посмотрела на него как на полоумного и язвительно рассмеялась. В санаторий? На какие средства? Неужели он не знает, что Шпан завещал все больнице? Дом, деньги и все! На какие же средства ехать?

Нет, этого Герман не знал, об этом ему никто не рассказывал.

— Вот что получается, когда не спрашивают! — насмешливо закричала Бабетта. — Теперь видишь, что получается? Так тебе и надо!

В этот вечер к ним пришел Рыжий, они собирались играть в карты. Но у Германа не было ни малейшего желания играть. Он пошел в город, чтобы повидать молодого доктора Бретшнейдера. Они близко познакомились во время болезни Антона. Доктор Бретшнейдер как раз собирался выйти из дому и попросил Германа немного его проводить. Христина? Ну что ж, он считает ее положение очень серьезным, это не секрет. У нее катар верхушек легких, но это само по себе еще не так опасно; самое худшее — ее бессонница и меланхолия. Христине нужны свет, воздух, солнце, ей надо быть с людьми. Бабетта очень славная женщина, но в ее доме Христина лишена всего этого. Если она пролежит еще несколько недель, отрезанная от мира, одинокая, в этой сырой каморке, ее вряд ли можно будет спасти. Она ни на что не жалуется, храбрится, но ее мужество ей не поможет. Его отец уже хлопочет о том, чтобы несколько друзей старого Шпана сложились и отправили Христину в санаторий.

В эту ночь Герман долго расхаживал по двору, прежде чем лечь, но уснуть он не мог, несмотря на то, что работал весь день и устал до смерти.

В его хлеву стояла новотельная корова — великолепное, смирное животное, редкостный экземпляр. В прошлом году он купил ее телкой, недавно она принесла первого теленка и развивалась прекрасно. Белоснежная, словно ее выкупали в сливках, темноглазая, с шелковистыми ушами и большим выменем, покрытым, словно паутиной, нежным пухом. Она обещала стать первоклассной молочной коровой. Герман был просто влюблен в это животное.

Богатый крестьянин Дюрр, известный скотовод, увидел Белую на лугу и буквально потерял голову. Он без конца приходил в Борн и делал Герману заманчивые предложения, но тот только поднимал его на смех. Он, мол, и сам знает, что это за корова! На следующее утро Герман отправился к Дюрру и продал ему Белую.

В этот день Германа не было видно. Он оставил вчера плуг посреди поля, чего с ним никогда не случалось. Вечером он пришел, запряг лошадей в телегу и вернулся, лишь когда совсем стемнело.

Антон вышел во двор и с любопытством рассматривал привезенную Германом поклажу. Шкаф, стол, насколько можно рассмотреть в темноте, матрац, кровать, комод.

— Да, что это ты притащил, черт побери! — спросил Антон. Но вдруг умолк и больше ни о чем не спрашивал: он все понял.

— Я, должно быть, опять переберусь к тебе на некоторое время, — сказал Герман.

— Тем лучше. Мне скучновато одному.

17

Христина, вытянувшись, лежала на кровати с закрытыми глазами. Бледные, нежные веки прикрывали ее ввалившиеся глаза. Темные ресницы на бледных щеках задрожали: кто-то вошел в каморку. Она узнала Бабетту и не пошевелилась.

Бабетта подошла к постели, прикоснулась к руке Христины, чтобы не испугать ее, и сказала:

— Христина! К тебе пришел один, из твоих старых друзей и хочет повидать тебя.

Обычно Христине приходилось немного подумать, когда к ней обращались, но на этот раз она поняла мгновенно. Она сразу догадалась, кто этот друг, и испуганно села. Герман уже стоял возле кровати.

Христина покраснела, лицо ее так и зарделось, но потом она откинула волосы назад и посмотрела на Германа без тени смущения, тем долгим, полным спокойного внимания взглядом, с каким дети рассматривают взрослых. Какими широкими стали его плечи, как крепко посажена на них голова! Его лицо потемнело, стало более волевым и мужественным, даже несколько грубым; он отрастил небольшие усики. Темные глаза смотрели на нее с мягкой теплотой; его можно было не бояться.

Германа смутил ее взгляд. Ночью он обдумал, что ей скажет, но теперь не находил нужных слов. «Она очень бледна, — думал он, — уши у нее совсем белые». Вообще же Герман нашел, что Христина мало изменилась— разве только немного похудела. Особенно исхудавшими казались руки. Ни малейшей горечи он больше не испытывал.

Герман пробормотал что-то. Пусть она извинит его, он прямо с поля и пришел к ней как был.

Христина улыбнулась, даже тихонько рассмеялась ц снова опустилась на подушки.

— Я так слаба! — сказала она, опять улыбнулась, как бы извиняясь, и посмотрела на Германа широко открытыми блестящими глазами. Глаза были красивы и кротки, как глаза животного.

— Это скоро пройдет, Христина!

Христина сказала, что она тоже надеется, но пока что-то не похоже. Она рада видеть его. Почему он не приходил раньше? Герман покраснел до корней волос. Нет, не надо ничего говорить, Бабетта ей уже сказала. Он сердит на нее, сказала Бабетта, она чем-то его обидела. Но ведь она уже как-то просила его прийти, ей хотелось рассказать ему все, что было. У нее и в мыслях не было его обидеть.

Герман перебил ее. Теперь он вспомнил, зачем пришел.

— Не говори об этом, Христина! — сказал он. — В. другой раз. Мы теперь будем видеться часто, каждый день, если ты захочешь.

О, она очень этого хочет; тогда она сможет все ему объяснить, и он поймет.

Но сегодня он пришел к ней с особой просьбой.

— Да! — Христина внимательно слушала, на губах ее играла всегдашняя загадочная улыбка. С просьбой? К ней?

— Ты больна, очень больна, Христина, ты это знаешь.

Да, она это знает. Она кивнула.

— Я ко всему готова, — тихо и мужественно произнесла она, глядя на него.

Герман опустил глаза. Может она понять, что друзья беспокоятся за нее, — может? Христина кивнула. В таком случае она должна понять и то, что ее друзья больше всего хотят, чтобы она выздоровела как можно скорее. Христина снова кивнула.

Ну так вот, если она все это понимает, то. исполнит просьбу своих друзей. Они все обдумали и обсудили.

— Ты должна сделать то, чего хотят твои друзья. Они желают тебе добра, Христина! — Он протянул ей руку.

— Но уезжать мне от вас не придется?

— Нет, нет, — разумеется, пет!

Христина кивнула, взяла его руку и украдкой погладила ее.

— Раз ты так со мной говоришь, я должна, конечно, ответить — да! — отозвалась она.

Герман вдруг страшно заторопился. Лошади стоят все время одни в поле, сказал он.

— Бабетта все тебе расскажет, Христина. Завтра мы увидимся опять. — Он быстро попрощался.

Христина согласилась на все. Она ослабела и чувствовала себя плохо, потеряла почти всякую надежду, а в голосе Германа было что-то придававшее ей мужество. Она поняла, что в Борне больше места, воздуха, света и солнца, что у Альвины больше времени, чем у Бабетты, занятой Себастьяном и хозяйством. Она была лишь обузой для нее. Все это Христина поняла и согласилась сегодня же вечером переселиться в Борн, но только никто не должен был этого видеть, даже Герман.

— Не на плечах же ты меня перенесешь, Бабетта? — спросила она.

— Это не твоя забота, — ответила Бабетта.

Вечером Бабетта и Карл укутали Христину в одеяла и перенесли ее на самодельных носилках. Никто этого не видел. И вот она в Борне. В комнате тепло, Альвина затопила печь, потому что вечер холодный. Как уютно Герман обставил комнату! Здесь был даже коврик перед кроватью и зеркало.

— Ну, Христина, поправляйся скорее! — сказала Бабетта. — Мне нужно бежать к Себастьяну. Здесь вот, за дверью, живут Герман и Антон, и тебе стоит только крикнуть, если что-нибудь понадобится. Сейчас Альвина принесет тебе суп. Спокойной ночи, девочка моя!

18

Работы Эльзхен не боялась. Рыжий с удивлением и гордостью смотрел, как она копается на огороде или стоит у корыта, подоткнув юбки.

— Да ты работаешь за двоих, Эльзхен!

Слава богу, она здесь совсем освоилась. Особенно ей нравился лес, примыкавший к саду, и вид на озеро. Рыжий сколотил большую открытую веранду. Эльзхен сидела на ней, шила и работала, и ей уже не казалось, что дом слишком мал.

Рыжий был доволен. Дело шло хорошо, сад зазеленел и зацвел, земля была жирная, как сливки. Он построил сарай и маленький хлев, завел шесть ульев, а осенью собирался посадить сто фруктовых деревьев и закончить дом. Рыжий имел все основания быть довольным, но все же часто, задумчивый и даже мрачный, он уходил в лес и подолгу там оставался.

Иногда Эльзхен очень много рассказывала о лесопильне: как они там жили, и что говорил Рупп, и как один раз вся лесопильня чуть не сгорела. Когда речь заходила о лесопильне, Эльзхен просто не могла остановиться, и чем больше она говорила, тем молчаливее и мрачнее становился Рыжий. Он щурил глаза так странно, что они становились все меньше и меньше и наконец совсем исчезали. Ах, эта лесопильня, этот Рупп! Неужели она никогда не перестанет говорить о лесопильне и Руппе? Рыжего мучила ревность, он часто не мог уснуть по ночам, думая о подарках Руппа: отрезах, часах и золотой цепочке с крестиком. Он охотно разорвал бы отрезы в клочки, а часы и прочий хлам вышвырнул бы на помойку. А тут еще выяснилось, что за новые зубы Эльзхен заплатил тоже Рупп! Рыжий хмурился и смотрел исподлобья.

А потом этот маленький Конрад! Мальчики целыми днями носились по саду, и Рыжий прислушивался, как Эльзхен разговаривает с ними. В ее голосе нельзя было уловить ни малейшего различия — говорила ли она с Конрадом или с их маленьким Робертом. Она обращалась с обоими совершенно одинаково, а ему казалось более естественным, чтобы она выделяла маленького Роберта.

— Почему это Конрад называет тебя тоже мамой? Ведь ты ему вовсе не мать! — Рыжий не смотрел на Эльзхен.

— Опять ты со своими вопросами! Я взяла его, когда ему было два года. Он тогда стал называть меня мамой, и с тех пор так и повелось.

Гм! Рыжий пробурчал что-то в бороду. Он снова и снова заговаривал о маленьком Конраде. Его мучило то, что она иногда брала Конрада к себе в постель, так же как и собственного ребенка.

— Они оба так любят это! — говорила Эльзхен. — Один раз я беру Роберта, другой раз — Конрада, они так привыкли.

Работая, Рыжий целыми днями размышлял. Он был молчалив и угрюм. Пораскинув мозгами, он все же не мог вспомнить, что слышал когда-нибудь о существовании сестры Розы. Может быть, этой сестры никогда и не было; может быть, она вовсе и не умирала? Как ему узнать правду?

— Если Конрад — ребенок твоей сестры, то у тебя должны быть на руках бумаги?

Но у Эльзхен не было никаких бумаг. Ни метрики, ни свидетельства о крещении — ничего. Она взяла Конрада без всяких бумаг.

— В таком случае тебе нужно, очевидно, раздобыть эти бумаги!

— Когда они ему понадобятся, — раздобуду, не беспокойся! Это очень просто; я ведь знаю, где и когда он родился.

— Но я бы хотел, чтобы ты достала эти бумаги теперь же! — продолжал Рыжий сердитым тоном, и глаза его угрожающе засверкали.

Эльзхен вышла из себя.

— И не подумаю! — закричала она раздраженно. — Я ведь знаю, что у тебя на уме! Твои мысли у тебя на лбу написаны! И не подумаю — говорю тебе!

— И не подумаешь? — Рыжий снова принялся, задавать свои прежние вопросы. Почему это Руппу взбрело в голову заплатить за ее новые зубы? Почему она не приехала к нему раньше? Почему так долго оставалась у Руппа? Почему Рупп донес на него? Ну, почему?

— Я не желаю больше слышать эти постоянные расспросы! — закричала Эльзхен и в сердцах ударила кулаком по столу. — Я сыта ими по горло!

— Охотно верю! — отозвался Рыжий, побледнев. Он вышел и хлопнул дверью. В эту ночь он не вернулся. Наутро работал в саду, не говоря ни слова, вечером снова исчез. Так продолжалось несколько суток. Когда он являлся утром, на его шерстяной куртке часто видны были сухие листья. Он, должно быть, спал в лесу, этот чудак! В своей пещере! Нет, это не жизнь! Эльзхен плакала втихомолку. А она-то думала, что обретет наконец покой! Но Рыжий не мог вынести вида ее слез. Он стоял перед ней пристыженный, растерянный, в полном отчаянии, беспомощно простирая к ней руки.

— Ну, не плачь, Эльзхен! — просил он. — Я никогда больше не буду мучить тебя такими вопросами. Клянусь тебе, Эльзхен!

На несколько недель в доме воцарились тишина и согласие.

Но спустя немного ревность опять вспыхнула в Рыжем. Это был яд, отравлявший его.

С утра до вечера он исподтишка наблюдал за маленьким Конрадом и вглядывался в его лицо. Он часто бранил его, и ребенок в конце концов стал пугливым и скрытным. Вот он сидит, этот белобрысый карапуз, и насмешливо смотрит на него уголком глаза. Да это настоящий маленький злой бесенок! А ведь Рыжий знает эти водянисто-голубые глаза со светлыми ресницами, прищуренными так, что остается чуть заметная щелочка. Где это он видел их раньше? Да это Рупп! Точь-в-точь такой подстерегающий, насмешливый взгляд был у Руппа, когда тот бывал сердит и смотрел вслед батраку, которого только что отругал. Да, это Рупп смотрит на него уголком глаза!

Бледный как смерть бродил Рыжий по саду. Он был не на шутку болен от ревности. В него вселился какой-то бес. В такие мгновения кровь приливала к его голове и глаза заволакивались туманом: в нем просыпалась дикая ярость. Он готов был все разнести в щепы, пусть все вокруг трепещут перед его всесокрушающим гневом. Пусть от него веет страхом — страхом и ужасом, он ничего не может с собой поделать. Пусть его боятся, боятся.

— Это Рупп! — тихо произнес он посиневшими губами, задыхаясь, бледный как смерть. Он потерял последние остатки самообладания. — Это Рупп! — закричал он. — Его отец — Рупп!

Эльзхен в эту минуту как раз подметала комнату. Она остановилась и устремила на Рыжего сердитый взгляд. Но, увидев его, испугалась и побледнела.

— Опять начинается! — закричала она. — Я не хочу больше этого слышать!

Рыжий присел за столом, словно готовясь к прыжку. Он был страшен. Искаженное лицо на фоне огненной бороды казалось бледным до синевы. Борода пылала, а глаза, обычно такие маленькие, искрились, как расплавленный свинец.

— Я хочу знать правду! — хрипел он. — Правду! Я не шучу, слышишь? Я уже раз убил человека!

— Не думаешь ли ты, что я забыла об этом? — насмешливо ответила Эльзхен.

— Я и тюрьмы не испугаюсь, — слышишь? Я хочу знать правду! Правду!

Эльзхен попятилась.

— Но ты ведь знаешь правду! — исступленно закричала она, и кровь бросилась ей в лицо. — Клянусь могилой моей матери!

Этот человек сошел с ума! Рыжий поднялся из-за стола, медленно выпрямился, и вдруг в его руке мелькнул длинный нож. Он вонзил нож в стол.

— Правду! — закричал он; его лицо и руки дергались. — Сегодня я должен все услышать! Всю правду!

Эльзхен остолбенела. Лицо у нее было белое как известка. Не может же она позволить этому человеку делать с ней все, что ему вздумается! Теперь она уже не пятилась перед ним, она ждала его, не сходя с места.

— Так ты мне ножом грозить?! — яростно закричала она, окончательно выйдя из себя.

— Правду, Эльзхен!

— Ты угрожаешь мне ножом? — Эльзхен стояла, широко расставив ноги, несокрушимая как статуя, с веником в правой руке. И вот-она медленно приблизилась. — Правду, дурак? Да я ведь поклялась тебе!

Рыжий рассмеялся.

— В чем ты поклялась? Ты ни в чем, ни в чем не клялась!

Эльзхен уже не соображала, что делает. Вдруг, сама того не ожидая, она ткнула веником в лицо Рыжего — один раз, второй, так, что он отшатнулся. Еще мгновение— и она принялась изо всех сил колотить Рыжего. Удары так и сыпались: рука у нее была тяжелая.

— Дурак! — беспрестанно повторяла она. Рыжий качался под ее ударами. Она отшвырнула в сторону торчавший в столе нож. — Дурак! Дурак! — Наконец Рыжий осел под ее ударами. Он защищался от взмахов веника руками.

— Да, бей меня! — кричал он. — Бей меня, Эльзхен, я дурной человек!

Это был недобрый день. Вечером Эльзхен прикладывала к лицу Рыжего мокрые платки. — Ты меня прямо взбесил! — говорила она и ласково гладила его лысину.

С этого дня все было кончено. Рыжий не задавал больше вопросов, и в доме воцарился мир.

День приходит, день уходит. У Рыжего есть работа в саду, которую он любит больше всего на свете; у него есть пчелы, и он любит каждую из них. Ну а теперь, когда сад обработан, у него опять найдется время для водоотводных канав Германа, — пусть Герман не думает, что имеет дело с неблагодарным человеком.

Рыжий работает с утра до вечера, а когда солнце начинает клониться к западу, он садится на маленькую скамейку перед хлевом.

Он садится, полузакрыв глаза, и дремлет, утомленный трудовым днем. Клумбы пахнущих медом флоксов, клумбы голубых рыцарских шпор, чистых как детские глаза, покачивающихся под тяжестью пчел, клумбы спиреи, похожей на душистый снег, — вот каким будет скоро его сад.

Мимо его ушей проносятся с жужжанием пчелы, — он сидит неподалеку от ульев. Порой пчелы запутываются в его бороде, пахнущей потом и сеном. Они ползают по его лицу, вся борода иной раз кишит ими.

Рыжий улыбается. Он пережил немало, но все это позади. Он доволен. О, есть вещи, которые вовсе не нужно знать до конца, не надо стремиться проникнуть во все тайны — это совсем не обязательно. Так обстоит дело или не так, — человек должен примириться. Да, у Рыжего есть все основания быть довольным; пусть всем людям будет так же хорошо, как ему.

19

С некоторых пор Вероника утратила уверенность в своей неотразимости и, переходя рыночную площадь, уже не покачивалась, как бывало, на своих хорошеньких ножках. Ее золотисто-рыжая грива развевалась как раньше, но лицо уже не было самоуверенно-дерзким. А в один прекрасный день оно стало совсем расстроенным.

— Да что это с тобой стало в последнее время? — испуганно спрашивала Долли. Щеки Долли пылали от счастья, она была теперь официально помолвлена со своим «скороходом».

— Что со мной? — Вероника нервно кусала накрашенные губы. — У меня большие неприятности. Должно быть, у меня ничего не выйдет с Бенно, нет. Все пропало! — Ах, все равно Долли скоро узнает, так что она может сказать ей сейчас: Бенно через несколько дней приостановит платежи. Он обанкротился. — Мне так жаль Бенно! Что делать? Посоветуй, Долли!

Через три дня Бенно объявил себя банкротом. Словно гром разразился над городом. Бенно Шпангенберг? Быть не может! Магазин у него теперь не хуже, чем в любом большом городе. А его павильон — весь из стали и стекла? А его голубой автомобиль для развозки товаров? Невероятно! Толстяка Бенно жалели, у него никогда не было ни одного врага в городе; теперь это стало ясно. А извещения о его помолвке с Вероникой уже были отпечатаны. Но ведь на худой конец старый Шпангенберг мог бы выручить его своими деньгами!

Старый Шпангенберг даже и не помышлял об этом. Он торжествующе потирал руки. Он, как всегда, курил, кашлял и плевал, прячась за стеной зеленых леек.

— Вылетел, значит, в трубу! — злорадно говорил он, и его изможденное лицо искажалось гримасой. — Вылетел-таки в трубу, видишь? Вот они, твои современные методы торговли! Оборот утроился! Что я говорил, когда прибыл голубой автомобиль? Катафалк фирмы Шпангенберг! Кто был прав, сын мой? Ты или я?

Бенно говорил, что кредиторы собираются его санировать. Санирование уже готовится. Завтра приедет из города адвокат.

Старый Шпангенберг смеялся до слез.

— Ты говоришь: «санировать»? — спрашивал он. — Это ты называешь санированием? С него сдирают шкуру, а он называет это санированием!

— Но в конце концов у меня ведь есть друзья! — возражал Бенно, глубоко обиженный.

— Друзья? Ах, ты еще веришь в дружбу? Ты веришь во всякую ложь, которую люди повторяют ежедневно? Дружба, любовь, благодарность — все это ложь! А ты еще веришь тому, что говорят эти лицемеры и глупцы! — Старик пронзительно взвизгнул и сплюнул. — И на этом ты хочешь строить свои дела в этом мире? Да тебя будут раз за разом обдирать! Поверь мне, твоему старому дураку-отцу!

Бенно, несчастный Бенно, заметно худел от огорчения. С каждым днем он становился тоньше, словно проколотый резиновый баллон. У него ничего не осталось. О свадьбе с Вероникой не могло быть и речи, по крайней мере в ближайшее время. Он был в полном отчаянии.

— Так, значит, вот он благополучно и обанкротился, наш Бенно! — со смехом говорил Веронике старый Шпангенберг. Он внимательно, с похотливым блеском в маленьких глазках, рассматривал ее и кивал головой. — Очаровательна, очаровательна! — говорил он. Все здешние женщины никуда не годятся по сравнению с ней. И она действительно хочет выйти за Бенно? Даже теперь, когда он обанкротился?

— Но, дитя мое, вы с ума сошли! Что такое любовь? Это просто великая ложь. Люди твердят се изо дня в день. Вся беспомощность и отчаяние рода человеческого скрыты в этом слове. Любовь! Любовь! — Старый Шпангенберг покачивал головкой, сидящей на тонкой шее. Он долго молчал, осматривая Веронику с головы до ног. — Очаровательна! Очаровательна! — Однако, шутки в сторону, он хочет сделать ей совершенно иное предложение, разумное предложение. — Выходите за меня, Вероника! — сказал он и мгновенно покраснел как в лихорадке.

— Почему бы и нет? — продолжал он, и руки у него задрожали от волнения. — Если вы девушка благоразумная, вы обдумаете мое предложение, вместо того чтобы смеяться над ним. У вашего Бенно больше нет денег, а у меня их еще достаточно, хватит на двоих. Мы сможем путешествовать — стоит вам только пожелать. Что вам делать в этой дыре с вашими прелестными ножками? Я проживу еще лет десять, и тогда вы останетесь молодой независимой вдовой и сможете купить себе мужа, какой вам понравится. Ну? А может быть, я решился бы даже преподнести вам в день венчания, скажем, двадцать тысяч марок!

Вероника рассмеялась, но с отвращением попятилась.

Старый Шпангенберг поднялся и указал на свой грязный, покрытый пятнами сюртук и мешковатые брюки.

— Вас смущает мой вид, Вероника? О, это изменить легко! Все легко изменить, когда есть деньги. Вот только трудно приобрести деньги, когда их нет!

Вначале старый Шпангенберг, может быть, и шутил, но теперь эта дикая идея завладела им целиком. Он позвал портного и заказал себе два модных костюма светло-серого цвета.

— Я собираюсь жениться! — заявил он портному. — Почему бы и нет? — Потом он пригласил Нюслейна и заставил навести на себя красоту, насколько это было возможно. — Я собираюсь жениться, Нюслейн! — смеясь, заявил он. — И знаете на ком? На близкой приятельнице вашей дочери!

Он написал Веронике письмо, в котором обещал в день венчания уплатить ей двадцать тысяч.

— Что бы ты сказала, Долли, — задумчиво спросила однажды Вероника, — если бы я вышла замуж за старого Шпангенберга?

— Фу! — воскликнула Долли. Больше она ничего не сказала.

В городе начали сплетничать. Это ведь совершенно невероятно! А впрочем, на этом свете все возможно. За какого же Шпангенберга выйдет Вероника — за молодого или за старого? — спрашивали все.

Ни за того, ни за другого! В конце лета в город приехал некий доктор Винцер, химик из Бремена, человек представительный и, как видно, со средствами. У него был красивый белый автомобиль, и этот автомобиль каждый день останавливался перед салоном Вероники. Часто можно было видеть, как Вероника катается с доктором Винцером. А в один прекрасный день, проезжая через рыночную площадь, она весьма оживленно, подозрительно оживленно, помахала Бенно своим шарфом. С этой минуты, ее больше не видели в городе.

— Она вернется, Бенно, — говорил старый Шпангенберг. — Утешься, Бенно! Она ведь девушка умная!

Но когда прошло две недели, а Вероника все не возвращалась, он сказал, цинично улыбаясь:

— Я ошибся, Бенно, она так же глупа, как и все остальные!

20

Воздуха, света и солнца было много. В прохладные весенние дни Альвина топила печь, но когда бывало солнечно, Бабетта с самого утра приходила, чтобы убедиться, что все окна открыты. Она следила за тем, чтобы Христина ела вовремя, приносила вино, мед, шоколад и яблоки, — Герман даже начал сердиться.

— Ты, как видно, думаешь, что мы морим ее голодом, Бабетта!

— Я знаю, что делаю, Герман!

Бабетта была счастлива.

— Ты выглядишь уже гораздо лучше, девочка моя! — говорила она. — Ах, месяц тому назад я, право же, не поручилась бы за тебя!

Христина и сама вынуждена была признать, что кашель стал гораздо слабее. Но она все еще не спит по ночам!

— И это придет, поверь мне, это все от слабости— говорит врач.

Перед окном Христины начинали зеленеть старые каштаны, их почки блестели, словно смазанные медом. Большие капли росы падали с их ветвей, сверкая в лучах утреннего солнца, птицы щебетали на верхушках.

Днем она видела сквозь каштаны высоко раскинувшееся небо и светлые облака, несущиеся по бездонной синеве; по ночам сквозь верхушки деревьев светили звезды. Иногда показывалась искорка, словно сверкая в крошечном отверстии; иногда среди ветвей вспыхивало и тотчас же потухало светлое пламя. В одну теплую тихую ночь, когда воздух сквозь темную листву казался зеленым, она села в постели и увидела, что вся долина затоплена озером серебристого света: светила луна.

Рядом в кухне раздавалось глубокое дыхание спящих мужчин, утомленных работой. Порой они говорили во сне: у Германа вырывались вполголоса слова — казалось, он понукал лошадей; Антон ворчал и смеялся. Слыша его смех, Христина тоже смеялась. Так проходила ночь. Под утро она обычно ненадолго забывалась, потом раздавался стук лошадиных копыт, и она просыпалась; день начинался. Листва деревьев дрожала от дыхания утра.

Вначале они приглушали голоса, разговаривая или играя вечером в карты, но Христина попросила Германа не обращать на нее никакого внимания. Они не мешают ей, сказала она; наоборот, их разговор развлекает ее. С тех пор они говорили так, словно ее не было. Христина вдыхала через дверь запах их трубок и слышала глухие удары кулаков по столу, когда они клали карты. Иногда заглядывал по вечерам и Рыжий, и тогда игра становилась более оживленной. Они шумели, смеялись и подтрунивали над Рыжим и его Эльзхен.

— У тебя что, отпуск, толстяк? Сколько времени тебе разрешено оставаться у нас?

Герман бывал у Христины мало, ссылаясь на работу. Но каждое воскресенье после обеда, приведя себя в порядок, он стучался к ней и заходил поболтать.

— Как ты себя чувствуешь сегодня, Христина? — спрашивал он.

— Спасибо, Герман, мне опять лучше.

— Да, кажется щеки у тебя немного округлились. Не хочешь ли чего-нибудь?

— Нет, спасибо.

Герман умолкал, лицо его сохраняло серьезное выражение; нелегко было втянуть его в разговор. Но Христина радовалась уже тому, что Герман сидит у нее.

— Вы работаете здесь даже по воскресеньям, — сказала Христина. — Ты, должно быть, никогда не отдыхаешь, Герман?

Он покачал головой. Нет, сказал он, у него нет времени, он должен усердно работать, чтобы добиться своего.

Христина поражалась тому, как много Герман успел сделать за эти два года.

Да, он уже кое-чего достиг, соглашался Герман, но самое главное еще впереди. Предстоят еще годы напряженной работы.

— Годы напряженной работы? — Этого Христина не могла понять.

— Мне трудно тебе объяснить! — ответил Герман, улыбаясь. — Тебе нужно взглянуть на мои чертежи.

Его чертежи? Она охотно их посмотрит. Герман поднялся. Если только это ее интересует! Он пошел за чертежами, принес рулоны и развернул их на одеяле. Здесь все обозначено точно. Вот тут будет новый двор, обнесенный тремя постройками: сараем, амбаром и каретником. Все предусмотрено. Вот кладовая для корма, вот для сбруи, а здесь — для молочных продуктов. Все честь честью. Герман был не особенно словоохотлив, но о своих планах он мог говорить без устали.

Христина сидела в постели, пытаясь разобраться в чертежах.

— На это, наверное, уйдет еще несколько лет, Герман, — сказала она, качая головой.

— Разумеется, несколько лет! — ответил Герман, и лицо его стало серьезным. — Лет шесть, я думаю, — добавил он.

— Шесть лет?

— Да, шесть лет. А может, и больше. — В эту зиму он снес часть ограды — вот здесь — и заложил каменный фундамент нового хлева. За эти лето и осень он собирается двинуть дело вперед и отстроить к зиме хотя бы часть хлева, чтобы перевести туда лошадей. Каждый год он выполняет только часть своего плана, но всегда заранее радуется тому, что ему еще придется потрудиться. Работа — единственное настоящее счастье на земле. Создавать! Герман оживился, он говорил без конца.

Вдруг он замолчал. Христина устало откинулась на подушки. Ее слегка покрасневшие от бессонницы веки едва заметно дрожали.

— Продолжай, — сказала она, — я слушаю!

Ее голос звучал сонно, словно издалека. Герман продолжал говорить вполголоса и вдруг увидел, что се покрасневшие веки неподвижны. Христина уснула. Она спала глубоким, крепким сном — сомнений тут быть не могло. Он долго не решался пошевелиться. Христина спит! В его сердце внезапно вспыхнула радость, он покраснел.

Герман услышал шаги Альвины по двору, она несла Христине еду. Он тихо вышел и прошептал:

— Христина спит!

Вечером им захотелось сыграть в карты. Они сели играть в сторожке у Альвины и не шумели. Время от времени Герман отправлялся в дом и прислушивался у дверей Христины. Да, она все еще спит! Это было похоже на чудо.

В эту ночь Терман не сомкнул глаз. Он прислушивался к дыханию Христины. Неужели она действительно спит? Под утро Христина закашлялась, и он услышал, как она пошевелилась в постели.

Герман подошел к двери.

— Не пугайся, Христина, это я! — тихо проговорил он — Тебе что-нибудь нужно? — Он вошел в комнату Христины, наполненную лунным светом.

— Нет, — ответила она, — спасибо. Я спала, — подумай, Герман, я спала!

Он сел возле ее кровати.

— Да, ты действительно спала, Христина, и это очень хорошо.

Она положила руки ему на плечи.

— Может быть, я все-таки выздоровею? — сказала она.

— Конечно, выздоровеешь, Христина! А теперь поспи еще, тебе нужно выспаться.

Она легла опять и закрыла глаза. Он погладил ее по руке.

— Ну, спи, — сказал он.

Она уже спала опять.

Утром Герман косил траву; после бессонной ночи он выглядел утомленным.

— Послушай, — окликнул он Бабетту, — сегодня ночью Христина в первый раз спала.

Да, она уже знает, ей рассказала Альвина.

— Ну теперь я действительно верю, что самое худшее позади! — сказала Бабетта, и лицо ее просияло от радости.

Удивительно! Когда Герман садился вечером у постели Христины, разговаривал с ней и держал ее руку в своей, она каждый раз засыпала очень скоро.

— Это все голос Германа, — говорила Христина Бабетте, — в нем столько спокойствия и уверенности. Он убаюкивает меня.

21

Христина лежала в кресле под высокими каштанами. Мягкий, теплый ветерок доносил до нее запах сена и соломы. Он обвевал ее лицо. Ей казалось, будто ее ласкает чья-то нежная рука, кто-то добрый-добрый и она подставляла ветерку щеки, глаза и, губы. О да, она чувствовала ясно, что возвращается к жизни!

День за днем лежала она здесь, ощущая теплое дыхание лета. Каждый день она пробовала сделать несколько шагов, и с каждым днем это становилось все легче. Вчера она дошла до кухни Альвины и обратно, а сегодня решилась даже дойти до ворот и была взволнована собственной смелостью.

'Ласточки с пронзительным криком проносились мимо нее, озеро сверкало на солнце, чистый, прозрачный воздух омывал долину, как сплошная сверкающая капля росы. Ветер расчесывал молодые всходы, над озером тянулась стая диких уток — тонким шнурочком, как взвившийся кнут. Внизу на лугу она увидела Бабетту и Карла, сгребавших сено. Облака сена вздымались у их ног. Порой ветер доносил до Христины голос Бабетты.

Герман прошел через двор, ведя за собой обоих вороных. Он изумленно остановился у ворот.

— Ты сегодня расхрабрилась! — сказал он.

— Да! Возможно, я скоро спущусь к вам и буду помогать.

Герман улыбнулся.

— Должно быть, еще не так скоро, Христина!

— Как знать?

Христина ласкала мягкие лошадиные морды.

— Какие у них чудесные глаза! — сказала она.

«Такие же, как у тебя», — подумал Герман, но ничего не сказал. Ему нужно было опять приниматься за работу.

В эту минуту Христине пришла в голову блестящая мысль. Еще маленькой девочкой она больше всего любила скакать по полю, взобравшись на широкую спину лошади. Почему бы ей, собственно, не испытать это снова?

— Послушай, Герман, — произнесла она, — как ты думаешь? Повезет меня Бродяга или сбросит — как ты думаешь?

— Разумеется, повезет.

— Так помоги мне взобраться!

Герман колебался. Не окажется ли такое усилие чрезмерным для Христины? Но он уже поднял ее, она уже сидела на лошади. Она уже наверху! Спина у Бродяги была горячая, солнце нагрело ее; она была широкая, мягкая.

Как это чудесно! Лошади тронулись, Христина плавно покачивалась из стороны в сторону, ее волосы развевались на теплом ветру.

— Как только ты почувствуешь, что устала, ты должна сказать, Христина, слышишь?

Устала? Она устала? Христина тихонько засмеялась, сидя на спине лошади.

— Если бы ты знал, как это чудесно! — сказала она. — Герман, если бы ты знал! У меня голова кружится, у меня дух захватывает от радости!

Солнце слепило ее, она вынуждена была закрыть глаза. Лошадь несла ее к свету, прямо навстречу пылающему солнцу.


Загрузка...