Очередная волна чуть не унесла его обратно в море, но прежде чем накатила следующая, ему удалось встать на ноги и выйти за уровень прилива, волоча за собой Хунина. Только что начался отлив, и за ним тянулись янтарные морские водоросли, а песок под ногами был сухим и мягким. Он смутно видел огромные дюны, поднимавшиеся ему навстречу. Но вдруг он упал, и его стошнило. Хунин лежал, вытянувшись во всю длину рядом с ним, обмякший, холодный и неподвижный, словно куча водорослей. Бьярни подумал, что пес захлебнулся, но тут все вокруг закружилось и потемнело, и холодная соленая вода — целый океан — вылилась у него изо рта, и ему показалось, что он умирает. Он лежал на животе, положив руку на мокрое тело собаки. И тут он перестал сопротивляться, и тьма поглотила его.
Когда он снова открыл глаза, то увидел, что лежит на спине, а Хунин стоит над ним и облизывает лицо. Ветер немного поутих, и шел дождь, но дюны кое-как защищали от холода, и он лежал и смотрел на высокие холмы, покрытые песчаным тростником, побитым грозой. Он не знал, день сейчас или вечер, потому что солнце скрылось за летящими облаками. Но, судя по отблескам, скоро стемнеет, так что им с Хунином нечего разлеживаться на берегу, надо искать укрытие и пищу.
Пока он лежал, то чувствовал, что силы вернулись к нему, но как только сел, каждая мышца в теле заныла, и дюны поплыли перед глазами, и на мгновенье нежно-желтые маки на склонах показались единственным, что имело смысл в этом мире.
Он замотал головой, чтобы прийти в себя, и с трудом поднялся на ноги. Все расплывалось перед глазами, но идти он мог, а Хунин встряхнулся так, что песок и морская вода полетели во все стороны. И он побрел вглубь острова, плохо понимая, что делает: главное — подальше отойти от волн.
За дюнами росли ковыль и дрок, а дальше начиналась возвышенность — край холмов и равнин. Впереди, на западе, еле видимые сквозь ливень — за дюнами долгими заунывными порывами все еще дул сильный ветер, — высились могучие горы, покрытые сумраком и белыми полосами последнего зимнего снега. Но Бьярни, склонив голову под дождем и еле передвигая ноги, ничего не замечал, а черный пес жалко волочился за ним.
Сколько он брел в поисках хоть каких-нибудь признаков жизни — он не знал. Он понимал только, что идет по лесу и что вокруг много поваленных деревьев. Вдруг он споткнулся о ветку и упал, стукнулся головой, опять встал на ноги — кровь заливала глаза. Он был словно в дурмане или во сне и даже не выругался. Вскоре он вышел из тонкой полоски леса на опушку и, вытерев кровь тыльной стороной ладони, увидел перед собой небольшую долину, а в начале нее — усадьбу, где можно было укрыться.
Между порывами ветра по-прежнему шел дождь, но небо над западным склоном горы расчищалось, и длинный бледно-желтый луч света проникал сквозь облака. Спустившись с холма, Бьярни направился к дому в надежде обсохнуть и утолить жажду. Есть ему не хотелось, но иссушенное солью горло не отказалось бы от сладкого, нежного молока. Подойдя ближе, он увидел, что усадьба совсем заброшена. На пастбище не было ни овец, ни иного скота. Никаких признаков жизни; только над крышей дома стелилась под порывами ветра тонкая струйка дыма. Значит, кто-то есть, раз в камине горит огонь. Он поплелся к дому.
Когда Бьярни добрался до ворот в терновой изгороди, окружавшей двор, из-за угла дома появился человек и направился к полуразвалившемуся коровнику. Мальчик со связкой сена на плече и ковшом в руке, в вязаном колпаке, низко надвинутом на лоб, чтобы защититься от дождя.
Он остановился, заметив Бьярни в воротах, и уставился на него, подозрительно, как дикий зверь. Когда же Бьярни медленно подошел, мальчик что-то спросил.
Но Бьярни не понял его. Он покачал головой и с мукой во взгляде указал на ковш.
— Пить, — сказал он.
Мальчик протянул ему ковш и повторил:
— Пить.
Бьярни взял его и отхлебнул. Это было вода, а не молоко, но чистая и сладкая, и он жадно пил, а потом вернул обратно. Мальчик положил ковш и сено в дверях конюшни, что-то сказал теням внутри — оттуда донесся топот нетерпеливых копыт и знакомый лошадиный запах. Затем повернулся к Бьярни и осмотрел его с ног до головы, нахмурив брови. Внезапно он словно принял решение, и складки у него на лбу разгладились; указав на дверь дома, он сказал:
— Идем.
Бьярни поплелся за ним. Внутри было тепло от света факелов, и он вдохнул торфяной дым, заволакивающий комнату. Бьярни закашлялся и, пошатнувшись, потерял равновесие, и, если бы мальчик не поддержал его, упал бы прямо в гудящую, кружащуюся темноту.
Когда Бьярни открыл глаза, он лежал у огня, и кто-то склонялся над ним с чашкой. Прищурившись, он увидел, что это тот самый мальчик. Он сунул ему руку под спину и приподнял, поднеся чашку ко рту, а после заботливо, хоть и резко, сказал:
— Пей, а потом спи и набирайся сил; не смей умирать под моей крышей. У меня и без тебя забот хватает.
Бьярни плохо соображал, что ему говорили, но он понял первое требование и послушно проглотил то, что ему предлагали. Это было похоже на теплую, водянистую овсянку с ложкой меда и горьким привкусом трав. Неподалеку Хунин чавкал над миской такой же овсянки с объедками от ужина. Они закончили свою трапезу почти одновременно, огромный пес поднял вымазанную в каше морду и тревожно заскулил.
Мальчик протянул руку, чтобы почесать его за ухом:
— Все хорошо, — сказал он.
Бьярни пробормотал:
— Осторожно, он не любит чужих.
Хунин потерся головой об руку и замахал хвостом.
— Все звери любят меня, — сказал мальчик. — Именно поэтому… — Он не закончил. — Спи теперь, — повелительно сказал он.
Теплая каша и травы погрузили Бьярни в сладостный туман, и он заснул.
Когда он проснулся, уже рассвело; сил у него было не больше, чем у захлебнувшегося щенка, но чувствовал он себя бодрее, и голова, казалось, просветлела, по сравнению с прошлой ночью. И сразу же он обратил внимание на то, что лежит совсем без одежды под теплой, потертой накидкой, а его рваные штаны и рубашка дымятся над остатками вчерашнего огня. Наверное, мальчик раздел его, пока он спал, и повесил одежду сушиться. А меч? В тревоге он отдернул накидку и обнаружил его у своей руки — левой. Он сжал рукоятку и облегченно вздохнул. Но тут заметил и другое: за ним наблюдают.
Хунин сидел рядом и смотрел на него, нетерпеливо помахивая хвостом, но был еще кто-то, чье присутствие он ощутил. Бьярни огляделся вокруг и в дальнем углу, где прошлой ночью смог различить только тени, увидел старика, неподвижно лежавшего на вересковом настиле под одеялом, натянутым до самого подбородка, словно на погребальном костре. Старик повернул голову к Бьярни и уставился на него блестящими, все еще полными жизни глазами.
Бьярни чуть не вскрикнул от неожиданности, но ответа не последовало. А несколько минут спустя мальчик появился в дверях, и утренний свет залил комнату.
— Это Гвин, мой пастух, — объяснил он. — Он очень болен и не может говорить, но понимает, что происходит.
Мальчик говорил медленно, четко выговаривая слова, похожие на норвежские, но с диковинным акцентом, понять который было трудно.
Он подошел к огню, взял греющуюся на торфяных углях миску и пристроился рядом с ним. И, взглянув на него, Бьярни обнаружил, что это вовсе не мальчик, а девушка, в штанах и рубашке вместо платья, с туго завязанными в узел волосами, — когда буря кончилась, она сняла колпак — как завязывают конский хвост, чтобы не мешал.
— Ты девушка! — сказал он.
— Да, я знаю, — ответила она серьезно, но ему показалось, что она посмеивается.
— А почему в штанах?
— Мужскую работу легче делать в мужской одежде, — сказала она.
— Ты здесь одна? — нахмурился Бьярни.
— Да, если не считать Гвина. А теперь ешь.
Она помогла ему приподняться. В миске была роговая ложка, и она стала кормить его сама. Он ел с жадностью; это была уже не вчерашняя водянистая каша, и, кажется, туда добавили еще что-то — может, яйцо.
Потом, она стала расспрашивать, решив — раз ему хватает сил задавать вопросы, он сможет и отвечать на них:
— Кто ты? Как ты здесь оказался?
— Бьярни Сигурдсон. Из моря.
— С корабля? — спросила она.
Он подумал, что это не такой уж глупый вопрос, как могло показаться, ведь он очутился на пороге ее дома в самую страшную бурю за последние годы — он, левша, да еще с огромной черной собакой.
— С корабля, — кивнул он.
— Кораблекрушение?
До сих пор он не вспоминал о Хериольфе и «Морской корове» — что с ними стало.
— Думаю, да, — сказал он и отодвинул миску, вдруг потеряв аппетит.
— У Драконьей головы многие терпят крушение, хотя в это время года реже, — сказала девушка. — Но иногда кораблям удается спастись в большой бухте, ближе к Англси[92].
Он понял не все, но угадал по голосу, что она хочет утешить, и ему стало чуть теплее в его холодном одиночестве.
Она отложила миску в сторону, и он был ей благодарен, что она не трещит без умолку, как другие женщины, и не заставляет его есть, когда у него нет ни желания, ни настроения.
Он собрался с силами и сказал:
— Я встаю, где моя одежда….
Она уложила его обратно.
— Лохмотья, которые оставило тебе море, не прикроют наготы. Лежи смирно. Спи и набирайся сил, а вечером, если я решу, что ты готов, мы найдем тебе одежду, и ты встанешь, и посидишь у огня, и поешь мяса, и почистишь свой меч, пока соленая вода не испортила его.
— Сию минуту? — заворчал он.
— Нет, не сию минуту, — возразила девушка. — У меня нет времени искать одежду. Лежи смирно, вечер уже скоро.
И она ушла, а он задумался: неужели она всегда так обращается с мужчинами, которые попадают ей в руки?
Почти весь оставшийся день он дремал, не замечая, как девушка входила и выходила, занимаясь своими делами или ухаживая за стариком; и постепенно он набрался сил.
Наступил вечер, и ему не терпелось встать с кровати; девушка достала из резного сундука у дальней стены домотканые штаны и ярко-красную шерстяную рубашку.
— Это принадлежало моему брату, — сказала она, кинув одежду рядом с ним, отвернулась и стала готовить ужин.
Он надел штаны и рубашку — они оказались впору — и обвязался своим поясом с мешочком, в котором лежали три золотые монеты. Когда с ужином было покончено, он, наевшись вкусным тушеным угрем, уселся поудобнее у огня и вновь почувствовал себя живым человеком. Положив меч на колено, он очищал его, чтобы рифленое лезвие не проржавело от соленой морской воды. Хунин растянулся неподалеку, грызя свиную кость, а с другой стороны очага за пряжей сидела девушка. Было странно видеть, как она прядет в мужских штанах и рубашке.
Иногда они разговаривали, и им это неплохо удавалось, ведь она слегка понимала по-норвежски. К этим берегам часто приплывали торговцы с севера, и большинство поселенцев знали несколько слов на их языке. Помогал и язык бриттов[93], хотя и не совсем похожий на тот, который за три года общения с Эрпом выучил Бьярни, приходилось пользоваться и жестами. Иногда они сидели молча, и тишину нарушали лишь потрескивание дров, стрекот веретена, чавканье собаки и шарканье тряпки по мечу.
Жаль, что он опять остался с одним мечом, с двумя было лучше: один для него, чтобы охранять свою землю, а другой — для сына. Он вспомнил, как Од сказала это, когда дарила меч, и ему стало тепло и приятно от воспоминания, как будто земля и сын уже стали частью его жизни. Но старый меч, меч его сына, лежит где-то среди скал Драконьей головы, обломков «Морской коровы» и тел его товарищей, и он снова почувствовал себя одиноким — человеком без места и дома, только с мечом, чтобы предложить его новому господину.
Отвлекаясь от этих дум, он взглянул сквозь легкую пелену торфяного дыма на девушку у другого конца очага. Лучи заходящего солнца, проникшие сквозь дверь, осветили ее лицо.
Ее можно было бы назвать красавицей, подумал он, если бы она не была так напряжена, словно туго натянутая струна, с поднятыми волосами на маленькой голове, — такими черными, что на свету они отливали синевой. У нее были темные глаза и брови, как тонкие черные крылья, шелковистая кожа, которую было видно в изношенном вороте рубашки — она еще не успела загореть и обветриться, как лицо. На белой шее ярко выступало красное пятно, как будто… как будто… кто-то дотронулся до нее красным от вина пальцем. Раньше он не замечал этой отметины, потому что никогда не разглядывал ее.
Девушка подняла голову, увидела, куда он смотрит, и, уронив веретено, быстро схватилась за ворот рубашки, чтобы прикрыть шею, но передумала и с полным презрением на лице подняла веретено с пола.
«Гордая, — подумал Бьярни — в мужской одежде, а ведет себя, как королева».
— Ты знаешь мое имя с самого утра, — сказал он. — Но еще не назвала своего. Так нечестно.
Она вдруг стала серьезной, потому что обмен именами — важный шаг.
— Меня зовут Ангарад, мой отец — Йован, сын Нектана из рода Эринов.
Она и говорила, как королева. Затем криво усмехнулась, как самый настоящий сорванец.
— Эльфы не открывают своих имен смертным — теперь ты знаешь, что я родилась не на Полых холмах[94], несмотря на волшебный знак на моей шее.