Дневник девочки Лесси. На Омегу и обратно.
…бесконечно долго возвращался. Чувствовал — многим соседям уже удалось уйти. Я же словно застрял в мусоропроводе. Ни туда, ни сюда — вне пространства и времени. Ровный изматывающий зуд в голове заставлял вновь и вновь бросаться на Землю, чтобы искать.
Несколько раз пробовал остаться на Омеге чуть дольше, в очередной раз наладить подобие быта, но стоило вынырнуть, словно в сон попадал. Кругом ощущение такой удушающей нереальности, что перехватывало горло. Я не сомневался — задохнуться мне не удастся, не удастся перестать существовать, выключиться, забыть и забыться. То, что осталось от моего разума, уверено требовало найти прибежище на Земле.
Наверное, это последний (или первый) из человеческих инстинктов — стремление возвращаться. Куда бы то ни было. Идти вперед, потом искать пути отступления. Вот и весь круговорот жизни.
Не знаю, сколько я блуждал, обращался в слабые искорки в чужих головах, незаметно для них тлел, остывал, выпадал обратно на Омегу в свой непрекращающийся кошмар.
Спустя вечность непрерывных поисков я превратился в рефлекс — бесконечные погружения в чужие судьбы, отчетливое понимание: «мне здесь нет места! — эти тела и сознания не мои, никогда не станут моими», кошмарные пробуждения на Омеге, туманные, одышливые передвижения по дому, рот, как у рыбы хлопающий губами, бессмысленные прогулки вокруг боярышников… и обратное погружение на Землю.
Я истлевал сам в себе, метался, выныривал снова нырял в поисках своего места, одухотворения, обретения форм.
Чтобы я не приносил с собой, какими бы истинами и откровениями не пытался ухватиться за чужие сознания, они безжалостно выплескивали, исторгали меня. Некоторые даже не замечали моего появления. Упертые, сферические, глухие, замкнутые! Не происходило ни малейшего взаимопроникновения. Я не мог заслужить роли участника или стороннего наблюдателя их судеб. Я по — прежнему оставался НИЧЕМ во всем величии и угрюмой завершенности этого слова.
Человеку научились пересаживать сердце свиньи. Привить инородную душу и разум представлялось намного более сложным. Несмотря на многочисленные приступы шизофрении, коими я был свидетелем, утверждаю — психи, рассорившиеся с головой, столь же непробиваемы… я искал — искал — искал, надеясь найти организм, который сдастся.
Неужели люди (себя я уже не относил к ним) так сильны, совершенны и завершены, что не допустят кого — то или чего — то, готового разделить с ними судьбу, привнеся лишь толику своего?
Не войти к ним ни днем, ни ночью. Мое присутствие в другом существе нельзя назвать назойливым. Я быстро испарялся из чужого тела.
Степень саморазложения, когда я возвращался на Омегу, возрастала многократно. На Омеге существовал уже я и не я. Злобное существо, с каждой новой попыткой понимающее — шанс вернуться, стать кем — либо или остаться кем — либо, все более призрачен.
Вы знаете примеры бескорыстного самопожертвования?
Наверное, я не зря сам себе казался злодеем, когда проделывал эту нехитрую процедуру. Для начала неуклюже выкатил из распредпункта четыре тележки, выбрал ближайший к пандусу фонарный столб, оценил простор — для оцепления, съемочных групп, жаждущих зрелища толп места более чем достаточно.
Снимать и рассматривать меня можно было отовсюду — из соседних многоэтажек, бывшего торгового центра, в котором теперь располагались охраняемые склады с продовольствием и бытовухой, с площади. Впрочем, укромных мест, чтобы оттуда изрешетить меня в труху, тоже хватало.
Морщась от дребезга колесиков, я дотащил тележки до столба, аккуратно положил рюкзак на землю, вытащил небогатый реквизит — желтую сигнальную ленту, ремень, склянки для песка. Одновременно я проговаривал последовательность, в которой мне потребуются эти предметы.
Я рассредоточил тележки вокруг себя, ориентируя их во все стороны света (ручки тележек к центру образовавшегося плацдарма), натянул между ними сигнальную ленту, не торопясь протаскивая скотч сквозь такелаж. Получилось десять изумительно желтых полосок, огораживающих пятачок у фонарного столба от внешнего мира.
Я делал все обстоятельно, уже сейчас стараясь привлечь внимание зевак.
Людей на улице пока немного. Приближался обед, за ним мертвый час.
«Какова ирония? Кузьма Прутков от восторга ушел бы в запой всей своей собирательной бандой».
Я перелез через намостыренную ограду — внутри периметра предстояло продержаться как можно дольше. Я не надел подгузников. Крови будет столько, что никто не заметит, когда я посчитаю нужным справить нужду малую, нужду неминуемую.
Утаптывая траву на плацдарме, выпил приготовленный комплект таблеток, поглядывая на вход в складские помещения. Там уже переминались двое охранников, курили и напряженно смотрели в мою сторону.
Мне жуть как не хотелось продолжать мою затею. Я бы возблагодарил небеса — если бы охранники гигантскими скачками прискакали бы ко мне, нарядили бы в смирительную рубашонку.
Я выбрал место, где удобнее пристегнуться — требовался максимальный угол обзора и прикрытие со спины.
«М — да, корма будет моим слабым местом».
К охранникам вышел штатский и нетерпеливо махнул в мою сторону. Те послушно, но не спеша двинулись ко мне. Я спешно пристегнулся ремнем к столбу, охранники ускорили шаг, но теперь мне казалось — двигаются они слишком медленно. Я успею!
Еще несколько жадных взоров прохожих. Испуганный шаг назад бабульки с ребенком в то мгновение, когда достаю из кармана армейский Victorinox и открываю лезвие. Его остроте позавидовал бы сам Карл Элзенер[42]. Охранники в десяти шагах. Изо всех сил ору:
— Стоять, — внутри обрывается Какая-то нить, горло рвет от боли, сердце штурмует грудную клетку. Немногочисленные прохожие застывают на месте.
— Никому не подходить к ограждению, — из последних сил ору я и уже тише. — Мне нужно сделать важное заявление.
Охранники продолжают почти незаметно подступать ко мне.
— Не подходите, — предупреждаю я, и уже своим обыкновенным голосом признаюсь в необыкновенной перспективе. — Иначе я буду мучительно долго убивать себя.
Когда улавливаю новое, почти незаметное движение охранника, когда вижу не менее десятка любопытных лиц, впившихся в меня взглядом… я с размаха втыкаю Victorinox в основание шеи, стараясь не попасть в трахею.
Сознание стремится выскользнуть из меня, руки переполняются ватой, коленный сустав теряет устойчивость. Мне нельзя терять контроль над собой, разваливающимся в мозаику страха, боли, отчаяния. Пытаясь перерезать сонную артерию, деловито кручу в ране нож, затем с хлюпом выдергиваю его из себя.
Кому хорошо от того, что вы живете?
Щедрые брызги крови долетели до первого ряда зрителей. Когда рассеялась тьма, заполнившая меня после удара ножом, я прочитал испуг в глазах зевак, изумление и лихорадочную жажду видеть, что произойдет дальше.
«То, что надо. Значит, не зря», — мне было головокружительно страшно и чертовски больно, несмотря на горсть выжранных болеутоляющих.
Рана на шее жгла и пульсировала. Потоки артериальной крови, выхлестывавшие из меня, не убывали, текли по телу. Отвратительное липкое ощущение, темные пятна перед глазами, слабость в ногах, сухость во рту. Я поднял двухлитровую бутыль с водой, предусмотрительно заготовленную у ног. Она показалась столитровой.
Впрочем, ливень из меня должен вот — вот прекратиться — скорее всего, раны чуть затянутся, либо я буду наполняться новой кровью либо я ошибался и через мгновение умру.
«О том, что будет крайне неудобно стоять в луже собственной крови, я не подумал».
Охранник, ненадолго застывший у ограды, решительно дернул в сторону одну из тележек. Я среагировал незамедлительно — нанес колющий удар себе в живот, под ребра и истошно завопил:
— Я же предупреждал «стоять»! Мне чертовски больно. Не видите?! Не приближайтесь! — «надо было заранее придумать пару десятков убедительных предостережений».
Гул негромких бесед из уплотнившейся толпы создавал хороший фон для моих будущих сенсационных заявлений. За спину я не мог заглянуть, но лопатками чуял — на тротуаре позади тоже кучкуются люди.
— Слушай, дядя, — негромко заговорил охранник, — Перестань чудить. Не знаю, как ты это делаешь, но тебе точно нужна наркологоэпилептическая помощь.
— Вот и помоги мне, дружок, — ласково попросил я. — Объясни ментам — если они ступят ближе, чем на три метра к линии обороны, изловчусь и срежу себе голову, — звук сирен, затеплившийся вдалеке несколько секунд назад, неутомимо приближался. — Срежу себе голову, если подойдут менты, — крикнул в сторону рыжего парня, снимавшего меня камеру мобильного.
Охранник пронырнул сквозь толпу и ушел из поля зрения вправо. На периферии появились двое в белых халатах. Подходить не стали. Равнодушно закурили и, показалось, заговорили о чем — то своем.
Минут через пять на линию обзора вынырнули два мента и знакомый охранник, продолжавший что-то втолковывать худому как швабра слуге народа.
Менты, не глядя в мою сторону, оттеснили собравшихся на безопасное по их мнению расстояние.
«Десять метров — идеальная нейтральная полоса. Надеюсь, к вечеру она не увеличится, и я докричусь до самых впечатлительных из моей публики».
— Уважаемый, что происходит, скажи? — оттесняемый в сторону рыжий верзила продолжал направлять на меня мобильный. — В чем фокус? Вы же не просто так себя порешили?
— Мне нужна пресса! — крикнул я, — Эфир. Нужен эфир. Первый канал. CNN. И не подходите ко мне. Передай это всем.
Теперь кровь лилась из меня тоненькой струйкой. Наверняка, когда все закончится (если закончится) мне потребуется переливание крови.
«Дьявол, какая у меня группа?! Попросить подготовить материал заранее? Или за мои подвиги, меня затолкают в безнадежно длинную очередь страждущих?».
Подъехали телевизионщики из неизвестного мне агентства (непроизносимое сочетание букв и цифр), и после неудачных переговоров с ментами, расположили камеру метрах в тридцати от места происшествия.
К этому моменту менты выстроили вокруг меня оцепление, но по — прежнему никто не подошел. Прибытие телевидения подвигло полковника на переговоры. Он приблизился к ограждению, чуть заступив за оговоренные мною три метра до тележек. Огорченно изучил меня.
— Слышишь меня, камикадзе? — уточнил он, прежде чем начать беседу — видимо мой внешний вид живописно иллюстрировал, что я не могу видеть — слышать — стоять.
— Слышу, товарищ полковник. И вижу. Не подходите ближе, — предупредил я.
— И не подумаю, — задумчиво ответил мент, мое обращение по уставу очевидно понравилось ему. — Слушай, парень. Я скажу несколько соображений, почему ты не можешь и не будешь стоять на этом месте. Потом у тебя будет пять минут, чтобы принять решение.
— Валяйте. Вы все равно не отстанете.
— Можешь сразу сказать «нет». Не возражаю, — по всему было видно он с нетерпением ждал, когда я без посторонней помощи свалюсь в обморок и нестандартная ситуация рассосется само собой. К моей великой радости, в обморок падать я не собирался. Мысли залипали, двигались с проворотами, но все еще удерживали меня на плаву. Потеря крови сказалась лишь грандиозной слабостью, упрашивающей меня взлететь в небо. Я отнекивался словами, которые приготовил для вечернего эфира.
— Слушаю, товарищ полковник, — не будет ничего зазорного, если я потяну время.
— Ты прекрасно знаешь, что происходило в предыдущий месяц. Содом и Гоморра. Мои ребята хлебнули всякого, и твое разукрашенное тело не вызывает у них никаких эмоций. Каждый из нас работает по 18 часов в сутки, чтобы такие как ты окончательно не сошли с ума, не бросились грабить, бить и насиловать. Ты видел, что в Штатах происходит? Оккупируй статую Свободы и срежь ей голову. Не помогли ни комендантский час, ни дружины. Хочешь, чтобы в Москве люди обезумели и начали погромы? Сегодня за полдня весь мир постарел на несколько лет. Четверть населения тихо тронулась. Мы с буйными не успеваем нянчиться. Медики и МЧС до сих пор не собрали по районам пенсионеров, которые не выдержали. Родильные дома и морги переполнены. У нас уже четыре недели особое распоряжение. Ни сборищ, ни акций. Мы сейчас имеем право любого митингующего на фантики крошить. Сейчас население стареет со скоростью примерно два года в день. Завтра — послезавтра начнется такая паника — Кантемировская дивизия не поможет. С утра особое распоряжение к особому распоряжению — не церемониться ни с кем. Огнем и железом удержать порядок. Я не даю команды порвать тебя на куски по одной причине. Догадываешься по какой?
Я покачал головой. Подполковник вздохнул, обернулся (наверняка, наличие ненужных ушей он проверял по инерции — прошедший месяц научил не бояться никого и ничего).
— Распоряжения — распоряжениями, но я понимаю — пока ты здесь торчишь, это хоть немного отвлекает людей от мыслей о скорости старения. В среднем месяц жизни за каждый час! В Китае говорят еще быстрее. Неплохо слегка притупить всеобщий ужас. Поэтому я рискну и потерплю, пока ты брызгаешь кровью. Час — полтора. Максимум. Въехал? Продержишься?
Я кивнул.
— Можешь для пущего эффект побольше реквизита в себя воткнуть. Журналистов к тебе пустить не смогу — голову снимут. У нас наверху все еще вдоволь доброхотов, которые дальше носа не видят.
— Есть и другой вариант?
— На тебя набрасывают мешок и увозят лечиться. Все просто. Ну что? Твой выбор через пять минут.
Конечно, я согласился работать на нервные органы правопорядка. Я не стал пояснять полковнику, что хочу напугать людей посильнее, чем нынешняя скоростью старения.
Что сильнее страх или ненависть?
Я чувствовал, как к моему плацдарму приливают новые зрители, и старался не глядеть вглубь. Иначе потеряю голову, пытаясь высмотреть Ляпу, одновременно надеясь, что она далеко отсюда. Там, где не столь велики шансы не попасть в перекрестье прицела снайперской винтовки. У Ляпы нет иммунитета к смерти. Мне же категорически наплевать на плавание прицела по моему лицу.
Маленькая сгорбленная старушка у линии оцепления бухнулась на колени и подползла к ограждению.
— Пропустите, — заорал я, — Уберите ваши танковые ежи.
Полковник дал отмашку. Не вставая с колен, бабушка сползла с асфальта на вытоптанную землю у тележек из супермаркета, щедро обмотанных желтой лентой.
— Вижу, ты можешь помочь, — причитала она. — Сынок, не хочу умирать. Мне 56 всего. Помоги. Я рада, что дождалась тебя.
Я увидел, как полковник, переминающийся неподалеку, довольно сощурился. На переднем крае оцепления на колени рухнула и молитвенно сложила руки еще одна женщина.
«Неужели полковник так быстро нашел желающих играть второе пришествие?».
Я как мог успокаивал бабульку. Менты и санитары выдержали весомую паузу, чтобы я успел обнадежить «успокойся, мать… завтра все изменится… кошмар закончится…», потом вывели женщину за приделы видимости.
Наконец, у меня появилось время заняться главным. Плюхнулся на землю. Подтянул рюкзак. Он, как и все вокруг, был в темных пятнах.
«Юшка будет еще лет двести сниться», — мои столь далеко идущие мысли иначе как немотивированным оптимизмом не объяснить.
Двигался я заторможено — сыграла роль колоссальная потеря крови. Достал полиэтиленовый пакет, склянки Вано.
«Черт не захватил, чем пересыпать», — я пригоршнями зачерпывал песок и аккуратно через край дрожащей ладони ссыпал в бутылочки.
Кровь, стекавшая по левой руке, пропитала рукав рубашки, капала на руки, на джинсы, в песок, впитывая песчинки, образуя маленькие темные шарики. Шарики скатывались в бутылки.
«Вот он новый мост на Омегу. Если весь этот кошмар не поможет, — думал я, глядя в наполненные склянки, — значит, они обречены». Если бы меня спросили, что за мост, о ком, о каком кошмаре, я говорю, о людях на Земле или существах с Омеги, я бы не ответил.
Закончив работу, я прошептал над сыпавшимся песком:
— Неужели этого недостаточно, чтобы они прошли. Вернулись», — определенно эти мысли были о жителях Омеги.
И вдруг полились слезы. Поначалу я думал — это кровь, пока не поймал на щеке и не рассмотрел на пальце прозрачную каплю.
Какая-то струнка, самостоятельная от основного меня, по независящим от основного меня причинам задрожала от непонятного и недодуманного горя. Причин для печали у меня хоть отбавляй. Но основную, вызвавшую слезы в тот момент, я осознал день спустя, когда разбивал наполненные песком склянки.
Я хотел избавить человечество от самого главного, но неудобного чуда — шокирующей, изматывающей, тягостной непредсказуемости дня грядущего. Для остальных эта непредсказуемость было карой. Для меня же высшей ценностью осталось именно ожиданием невозможного. Не переболев в детстве верой в чудо, не избыв, я стараюсь сегодня вытоптать ее ростки, укрыв Омегу, отрезав ее от всего остального мира. И от себя.
Что может быть страшнее стремительного старения?
Полковник вернулся через час сорок пять. Силы мои побулькивали ниже ватерлинии. Я уже осознал — планируемых суток не выдержать.
— Время, боец, — наверное, это называется металлический голос — возражать ему сложно.
У меня оставался дополнительный аргумент:
— Вы же можете пропустить телевизионщицу? Без камер, — взглядом я указал на белобрысую пигалицу, прыгавшую с микрофоном среди толпы (наверное, брала интервью о впечатлениях зрителей от кровавой бани).
— Торгуешься, боец? Испытываешь?
— Всего лишь еще одно одолжение и вам удастся избежать некрасивого силового решения. Не потребуется мешков на голову и сонных пуль. Я мирно усядусь в Скорую, и инцидент исчерпан. Я же покорно сыграл роль Мессии.
Полковник кивнул.
— Ты же понимаешь, она микрофон навесит? А мне сейчас не до обысков.
— Понимаю. И камера будет издалека снимать. Все это хорошо вписывается в нашу общую теорию развлечения людей.
— Не примазывайся. Семь минут.
— Десять.
— Восемь. Начальство висит на плечах. Пока не дематериализую тебя, не успокоится. У меня пятнадцать орлов по периметру. Скорая у тебя за спиной. Если дама кончит, а ты продолжишь цирк, не приму никаких оправданий.
— Принято, — через минуту белобрысая девушка протиснулась через ограждения. На вид ей было лет пятнадцать. Она встала у тележек и выпученными глазами оглядывала мое израненное тело.
— Камера снимает? — начал я интервью.
— Да, — вопросов у белобрысой не проявилось, время уходило сквозь песок.
— Почему ОРТ не приехало? — подбодрил я ее.
Она пожала плечами:
— Сейчас они не делают столь безнадежных репортажей.
— Меня куда воткнуть хочешь?
— Кабельное. ЗАО, — она покраснела и с жаром добавила. — Через двадцать минут после эфира вывешу на Ты-трубе с английским подстрочником.
Видимо перспектива снять самое популярное видео Апокалипсиса заставила девушку оживиться:
— Что Вас вынудило на ритуальное самоубийство? — заворковала она. — Нынешние ужасные и необъяснимые потрясения?
— Это не самоубийство, — уверенно возразил я.
— Как? — захлопала она глазами.
— В определенном смысле пока я бессмертен.
— Не путайте меня, пожалуйста, — прошептала она. — Мне сказали, у вас три летальных ножевых ранения.
— Два, — скромно поправил я, пора было брать быка за рога. — Я решился на самопожертвование ради того, чтобы сообщить — все, что произошло с нами — не самое страшное.
Белобрысая оживилась:
— Чего уж хуже старения? — фыркнула она. — Солнце внезапно увеличит светимость в миллион раз, и мы сгорим в один момент?
— По крайней мере, это очень внятная перспектива.
«Думай — думай, — уговаривал я себя, — что может быть ужаснее старения? Год за сутки — ничего апокалиптичнее и представить нельзя. Народ доведен до черты».
— Уже завтра случится главная катастрофа — у нас начнется невыносимая ломка от того, что захочется вернуться. Но мы никогда не узнаем куда. Нам некуда возвращаться, некуда идти! Все самое главное и непереваримое происходит здесь и сейчас. Завтра не останется даже надежды, что есть что-то помимо чудовищного «здесь и сейчас». Нет никакого будущего и никогда не будет.
«Туфта. Это не проймет», — и тогда я решил сказать горькую правду. Потому что правда всегда болезненное явление для многих и многих существ, все еще осмеливающихся называть себя людьми. Мне пришлось на память процитировать несколько строчек из записок пуэрториканской девушки.
— Завтра многие дети проснутся не теми, кем заснут сегодня. Они не станут хуже, — я пропустил «возможно, они даже излечатся от некоторых болезней». — В эту страшную ночь они приобретут опыт, который никогда не позволит им вырасти счастливыми людьми.
Пока полковник не вывел белобрысую, я продолжал пугать людей тем, что их дети изменятся до неузнавания, станут приютом для чужого искушенного разума. Всю оставшуюся жизнь они будут ненавидеть себя, потому что их тело и сознание не будет принадлежать им полностью.
Более страшного сценария для человечества я придумать не смог.
Назовите свою цену исцелению?
«Ну что ж дело сделано, — подытожил я, — Возможно, они не поверят мне. Но никто не останется безучастным. Потому что парень, из которого вылились литры крови, а он остался проповедовать и запугивать, ей — ей заслуживает внимания».
Внимание, опасения, страх, а значит и популярность в последующие сутки мне обеспечены. Деструктивные чувства легко транслируются между взрослыми. Еще легче передаются детям. Обезумевшие от ужаса родители сыграют роковую роль катализатора — паника, которую испытают дети снимет с них и без того непрочные покровы защиты. И тогда ушлепки с Омеги… Я подхватил рюкзак, раздавил во рту очередную таблетку кофеина и, покачиваясь, пошел к Скорой.
Точный выстрел пробил грудную клетку. Несмотря на то, что я ждал его, я заорал от новой боли. Многие люди за линией оцепления подняли к лицу фотоаппараты. Полковник выскочил из-за спины и выдернул из кобуры пистолет.
«Рассчитывает прикрыть мое бессмертное тело своим смертным?»
Перед глазами поплыли клочья тумана. Я поднял голову к вершинам окружающих меня мгноэтажек. Там сидит кто-то, кто не хочет, чтобы люди возвратились с Омеги на Землю.
Вторая пуля пробила грудную клетку в районе правого легкого.
«Интересно — если меня нашпигуют свинцом как пашню Курской дуги, я удержусь на ногах? Смогу попросить сделать переливание крови?».
— Бегом в машину! — скомандовал полковник.
Я надеялся — мои приключения, моя боль вот — вот закончатся, но когда нежно поддерживаемый с двух сторон я садился в скорую, раздался негромкий хлопок. Все заволокло дымом.
кто-то дернул меня внутрь машины. Сопровождавшего санитара отшвырнули от скорой (я видел, как армейский ботинок, вынырнувший из темноты автомобиля, разбил ему лицо).
Последнее что я запомнил — рев мотора, визг тормозов и треугольник Гошиной бороды. Последняя мысль — «теперь я понимаю значение слов «в его глазах плясали бесенята».