Три года тому назад в издаваемом мною в то время журнале «Будущность» я поместил биографический очерк М. Н. Муравьева{104}, тогда занимавшего должности министра государственных имуществ, директора Удельного департамента и управляющего Межевым корпусом. Ныне едва ли еще найдутся в продаже номера «Будущности», и потому, по изъявленному мне желанию многими из числа наших соотечественников, печатаю здесь вновь этот биографический очерк с дополнениями.
Муравьевых весьма много; некоторые из них — декабристы — вечно будут жить в признательной и благоговейной памяти россиян; другие, подобно нынешнему литовскому хану, приобрели себе репутацию совсем иного рода. Помещаем здесь сведения о взаимном родстве различных лиц фамилии Муравьевых.
Василий Алаповский находился сыном боярским в великом княжестве Рязанском в конце пятнадцатого века; у него было три сына: Осип по прозванию «Пуща», Иван по прозванию «Муравей» и Иов. Этот последний остался в Рязани, где от него пошел давно угасший род Алаповских. Иоанн III после уничтожения Новгородской республики выселил несколько тысяч семей новгородцев в разные области России; в то же время перевел из разных областей России в Новгород множество людей и роздал им земли, у новгородцев конфискованные. В числе детей боярских, в Новгород переведенных в 1500 году, находились Пуща и Муравей; от первого пошли Пущины, двое из коих вписали имена свои в благородную скрижаль декабристов; от второго пошли Муравьевы.
Иван Васильевич Муравей имел четырех сыновей: 1) от старшего, Григория, по прозвищу «Мордвин», пошла старшая ветвь Муравьевых; 2) от второго, Ивана, по прозвищу «Сморчок», пошла вторая ветвь; 3) от третьего, Михаила, пошли третья, четвертая и пятая ветви; 4) от младшего, Елизария, по прозвищу «Русин», пошла шестая, младшая ветвь.
Второй сын Михаила Ивановича Муравьева, Максим, по прозвищу «Зверь», имел сына Федора и трех внуков: от старшего, Феоктиста, пошла третья ветвь, произведшая нынешнего литовского хана; от младшего, Пимена, пошли четвертая и пятая ветвь. Сын Пимена, Захар, имел трех сыновей: от старшего, Артамона, пошла четвертая ветвь, от младшего, Воина, пятая ветвь. Артамон Захарович имел четырех сыновей; старший, Никита, был отцом известного попечителя Московского университета Михаила Никитича, одного из самых образованных и самых благородных людей своего времени и сыновья коего, декабристы Никита и Александр Михайловичи, оба умерли в Сибири. Второй сын Артамона Захаровича, Матвей-старший, женат был на внучке малороссийского гетмана Апостола; рожденный от этого брака сын, Иван Матвеевич, принявший фамилию Апостола, писал книги и стихи, но в особенности известен был своею салонной любезностью; он был женат два раза и от первого брака имел трех сыновей-декабристов: Матвей Иванович ныне живет в Твери; Сергей Иванович повешен был Незабвенным 13 июля 1826 года; Ипполит Иванович убит был в деле под деревней Установкой 9 января того же года. Третий сын Артамона Захаровича, Матвей-младший, имел сына Захара, дочь коего была за знаменитым Канкриным, а старший сын Артамон Захарович, декабрист, умер в Сибири… Таким образом, декабристы Никита Михайлович, Сергей Иванович и Артамон Захарович приходились между собою внучатными братьями.
Третий сын Захара Пименовича (см. выше), Воин, имел внука Назара Степановича, сын коего, Николай Назарьевич, был статс-секретарем и в начале царствования Незабвенного, когда его правнучатных братьев ссылали в Сибирь и вешали, находился начальником I Отделения Собственной канцелярии. Старший сын его — нынешний граф Амурский[324].
Родоначальник третьей ветви Муравьевых, Феоктист Федорович (см. выше), имел внука Ерофея Федоровича, сын коего, Николай Ерофеевич, человек умный и ученый, был из лучших инженеров своего времени; при выходе в отставку он пожалован был в царствование Екатерины II в генерал-аншефы, чин, в то время имевший большое значение (не то что ныне, когда в одном Петербурге несравненно более лиц второго класса, чем квартальных надзирателей, и когда всем известно стало, что искуснейший доктор в мире — русский царь, единым словом своим могущий превратить худого генерала в полного генерала). Сын его, генерал-майор Николай Николаевич, человек умный и замечательной учености, учредил в десятых годах нынешнего столетия школу колонновожатых{105}, рассадник офицеров генерального штаба. Школа эта, существовавшая несколько лет, пользовалась общим и заслуженным уважением; из нее вышло несколько людей весьма способных и достойных. Генерал Муравьев оставил пять сыновей: 1) старший, Александр Николаевич, человек характера благородного и возвышенного, был одним из первоначальных учредителей тайного общества, с разными преобразованиями существовавшего с 1815 по 1825 год; несколько лет находился на жительстве в Сибири; потом был губернатором архангельским, вятским, таврическим, нижегородским; ныне сенатор в Москве; везде оставил он по себе память любимую и уважаемую; 2) Николай Николаевич, ныне генерал от инфантерии, генерал-адъютант и Государственного совета член; в молодости своей известный отважной поездкой в Хиву{106}; принимавший блистательное участие в войнах Персидской, Турецкой 1828 и 1829 годов и Польской; командир корпуса войск, посланного в 1833 году на помощь султану Махмуду против египтян; а с 1838 по 1848 год, вследствие происков известного интригана фельдмаршала Воронцова, находился в отставке; в последнюю войну был главнокомандующим на Кавказе и взял Карс; одарен блистательными воинскими способностями и характером благороднейшим. Необыкновенным бескорыстием и простотой жизни своей он напоминает героев Древнего Рима; это бескорыстие в соединении с нравом резким и с прямодушием неуклонным приобрели ему в царской дворне врагов многочисленных и рьяных. Его честность, прямота и бескорыстие служат живыми упреками царской дворне, принимающей эти качества за личную обиду; 3) Михаил Николаевич, о нем сейчас будет речь; 4) Андрей Николаевич{107}, известный сочинитель многих полезнейших книг, например: «Писем о богослужении православной церкви» и «Житий святых православной церкви», но вместе с тем известный интриган, предпочитает задние ходы пути прямому, обыкновенному; избравший благочестие не целью жизни, а орудием к достижению своих мирских видов; страстный охотник вмешиваться в чужие дела и потому получивший (в отличие от святого апостола Андрея Первозванного) прозвище Андрей Незванный; 5) Сергей Николаевич, о коем мы не имеем ровно никаких сведений.
Михаил Николаевич родился в 1796 году, а в 1813 году был уже офицером на войне. По возвращении в Россию он преподавал математику в школе колонновожатых, учрежденной его отцом; потом женился на Пелагее Васильевне Шереметевой, родная сестра которой была за декабристом Иваном Дмитриевичем Якушкиным. Тут вполне выразился ход дел в России, ход столь обыкновенный в странах самодержавных: умный, благородный, возвышенный душою Якушкин приговорен был к каторге и тридцать лет провел в Сибири, а Муравьев разгуливает в Андреевской ленте и посылает других на каторгу!
Муравьев по уму и по образованию человек истинно замечательный. Познания его обширны, многосторонни и основательны, деятельность изумительна; благодаря своему здоровью, столь же медвежьему, как и характер его, он может работать по четырнадцать часов в сутки, но сколь высоко стоит он по уму и по образованию, столь низко стоит он по нравственным свойствам своим. Характер его составлен из двух стихий, двух стремлений алчных и ненасытимых: властолюбия и жадности к деньгам. Чувство личного достоинства, честь, совесть для него не существуют; все эго для него слова, пустые звуки; власть и деньги — вот его религия. Во всю жизнь свою он никогда не шел по направлению убеждений, коих у него никогда и не бывало; он всегда шел по направлению политического попутного ветра, льстил, кланялся, извивался, унижался всевозможным образом, просиживал целые часы в приемных комнатах министров и временщиков и сам, уже будучи министром, ездил в ленте поздравлять со днем рождений и тезоименитств председателя Государственного совета и любимцев царских. Сколько на своем веку вынес он от своих начальников унижений и презрения! С него все — как с гуся вода! Совершенный тип петербургского сановника, он монгол в европейском платье: если вы ему нужны, он будет вам льстить и кланяться; не нужны вы ему, он на вас не взглянет, а поступите к нему под начальство, он вас согнет в бараний рог!
В последнюю половину царствования Александра I либеральные идеи были в большом ходу; по всему казалось, что им открыта была близкая будущность, и будущность эта состоялась бы непременно 14 декабря 1825 года, если бы тогдашние петербургские заговорщики действовали искуснее в этот достопамятный день; если бы они, вместо того чтобы избрать диктатором доброго душой, но слабого характером князя Трубецкого, избрали бы диктатором человека с энергией, например Якубовича; если бы они, вместо того чтобы выводить войска утром на площадь Сенатскую и терять там несколько часов в бездействии, вывели бы войска из казарм ночью, устремились бы на Зимний дворец, овладели бы императорской фамилией, Петропавловской крепостью и артиллерией; одним словом, если бы они следовали примеру заговорщиков, возведших на престол Елизавету Петровну в ночь с 24 на 25 ноября 1741 года, ночь достопамятную, удачному мятежу коей ныне царствующий дом Голштейн-Готторпский обязан престолом всероссийским!
В двадцатых годах волнение умов и политический ветер, отовсюду навевавший идеи либеральные, идеи конституционные, казалось, предрекали России перемену в образе правительства. Муравьев не хотел упустить случая воспользоваться обстоятельствами, по-видимому, столь благоприятными, в надежде, при успехе заговорщиков, принять участие в правлении. Ему это было нетрудно. В числе декабристов находились многие из фамилии Муравьевых, а свояк его по жене, умный и благородный Иван Дмитриевич Якушкин, был одним из главных заговорщиков. Поступая осторожно и хитро, Муравьев принял участие в замыслах, но не дал, подобно прочим, подписки в участии и потому избегнул ссылки. По арестовании заговорщиков, он был заключен в Петропавловскую крепость; страшно испугался; при допросах объяснял, что участвовал на разных съездах заговорщиков, но сам заговорщиком не был, а что слышал и сам произносил слова неосторожные, в том горько каялся и проливал о том обильные слезы. Рассказывают, что он не ограничился пролитием слез, но еще сильно обвинял многих товарищей, пострадавших от его обвинений, и слух этот подтверждается тем, что он не только был выпущен из крепости, но еще получил чин статского советника и вице-губернаторское место — конечно, не за участие в сходбищах заговорщиков, а за какие-нибудь услуги правительству, услуги, в формулярном списке его не помещенные{108}.
В России наступило тогда удушливое царство Николая, царство самовластия и тайной полиции; наступило гонение на либеральные идеи, гонение, которое с большей или меньшей жестокостью, большей или меньшей нелепостью, продолжалось тридцать лет. Муравьев явился рьяным защитником власти твердой, неограниченной, впрочем, гораздо более либерализма симпатичной его нраву злому и жестокому. Пожалованный в действительные статские советники, потом переименованный в генерал-майоры, он после взятия Варшавы назначен был военным губернатором в Гродно, и тут его природная свирепость, подстрекаемая желанием угодить Николаю, превратила его в лютого тирана несчастных поляков. Только что приехав в Гродно, он узнал, что один из тамошних жителей спросил у одного из чиновников: «Наш новый губернатор родня ли моему бывшему знакомому, Сергею Муравьеву-Апостолу, который был повешен в 1826 году?» Муравьев воскипел гневом (кажется, было не из-за чего) и воскликнул: «Скажите этому ляху, что я не из тех Муравьевых, которые были повешены, а из тех, которые вешают!» Жестокость его в преследовании поляков не знала пределов; он являл в лице своем не губернатора, представителя могущественного государя в целой области, а дикого зверя. Благородного и почтенного князя Романа Евстафьевича Сангушко, за участие в событиях 1831 года приговоренного к лишению дворянства и ссылке на поселение, он велел привести к себе в дом и в зале губернаторского дома при себе велел сорвать с него мундир и плюнул ему в лицо!!!
В 1832 году он был назначен военным губернатором в Минскую губернию, в коей находятся значительные местности фамилии Радзивиллов. В литовском статуте, дотоле управлявшем тем краем, существовало так называемое «заставное право», по коему помещик, занимая деньги, отдает кредитору своему в пользование определенную часть своего имения, и в случае неуплаты в срок отданная в пользование часть имения становится законной собственностью ее дотоле временного владельца. Таким образом, князья Радзивиллы, Карл (умерший в 1790 году) и Доминик (умерший в 1813 году) роздали много имений окрестной шляхте. Имения эти уже раздробились: некоторые перешли продажей и во вторые и в третьи руки, и многие из них составляли единственную собственность своих владельцев. В январе 1833 года князь Леон Радзивилл (ныне генерал-адъютант) женился на фрейлине княжне Софье Александровне Урусовой и через то приобрел отменную милость Николая Павловича. Князю Радзивиллу захотелось отнять у вышеозначенных владельцев принадлежащие им имения. Процесс был начат, веден самым беззаконным образом и решен в пользу Радзивилла. Лишь только процесс начался, как Муравьев, подстрекаемый жаждой угождения любимцам царским, предписал губернаторской властью своей и в противность законам, чтобы все имения, на которые Радзивилл простирал притязания, были немедленно взяты в опеку; чтобы владельцы их были немедленно высланы из имений и чтобы им не было позволено ничего вывезти с собой. Таким образом, значительное число семейств, живших в довольстве, а некоторые и в изобилии, владевших своими имениями кто по тридцати, кто по сорока, а кто и по пятидесяти лет, в один миг росчерком пера Муравьева и в противность закону лишились всего, выгнаны были из имений, в коих многие из них родились; лишились последнего куска хлеба; из зажиточных, домовитых помещиков превратились в голодных нищих, и все это потому, что Муравьев в своем придворном холопобесии всегда стремился угождать без разбора средств влиятельным царедворцам! Это была одна из самых гнусных мерзостей николаевского царствования, столь обильного мерзостями. Очевидец, сообщивший нам эти подробности, говорил, что нельзя было без умиления взирать на несчастных жертв Радзивилла и Муравьева, в один миг лишившихся всего. Это были «плач и скрежет зубами», говорил он.
Прибыв в Петербург, Муравьев был встречен весьма милостиво Николаем Павловичем, который поздравил его генерал-лейтенантом за этот удачный поход против закона и частной собственности. Муравьев с радости поспешил надеть генерал-лейтенантские эполеты. Военный министр Чернышев, который его терпеть не мог (неизвестно почему? Эти две личности достойны были оценить и любить друг друга), сказал ему, что он не имеет права надевать генерал-лейтенантских эполет прежде, чем о производстве его будет помещено в высочайшем приказе, и сообщил о том государю. Николай Павлович, помешанный на формалистике, ужасно рассердился на Муравьева и отменил его производство.
Муравьев был отправлен губернатором в Курскую губернию, где и за многочисленностью бедных однодворцев, и за недостатком сбыта для земных произведений накопились огромные недоимки в податях. Желая выслужиться, он с истинной жестокостью приступил к сбору недоимок; крестьянский скот, крестьянская рухлядь были описываемы и безжалостно продаваемы с публичного торга. Нашествие Муравьева на Курскую губернию не скоро забудется: он там разорил народ.
Через несколько времени министр финансов Канкрин (женатый на Муравьевой) взял его к себе в директоры департамента податей и сборов и несколько раз просил для него у государя чин генерал-лейтенанта, но Николай не забыл и не мог простить Муравьеву нарушения формальности. Наконец в 1842 году по убедительному настоянию Канкрина сделал его сенатором, но с гражданским чином тайного советника. Через несколько лет Муравьев был назначен главным директором Межевого корпуса. В 1849 году он воспользовался страстью Николая к военной части, его мундиробесием, чтобы выпросить межевому ведомству право ношения эполет и военного мундира, и при этом случае переименован был в генерал-лейтенанты, получил наконец этот чин, за которым пятнадцать лет гонялся. Тут уже Муравьев стал добиваться поступления в Государственный совет. Для этой цели он более чем когда-либо явился искательным перед петербургскими временщиками и сановниками, ездил к ним на поклон, просиживал целые часы в их приемных; не пропускал ни их тезоименитств, ни дней их рождения; льстил им; жал руки их взрослым сыновьям, а малолетним возил конфекты и непрерывной системой угодливостей и искательств достиг давно желанной цели своей: 1 января 1850 года он был назначен членом Государственного совета.
Хамелеон Муравьев наконец дополз до цели, им всегда желанной, — он попал в Государственный совет. Являясь в юности либералом и заговорщиком, а ныне клевретом самодержавия самого тяжкого, свирепым исполнителем требований самых безумных, самых низких, самых бесчеловечных, то ревнителем просвещения по званию вице-председателя Русского географического общества, то неутомимым посетителем и долгим гостем передних всех временщиков, Муравьев дополз до Государственного совета. Но «l'appétit vient en mangeant»[325] — гласит французская пословица, и, едва поступив в Совет, Муравьеву захотелось быть министром, тем более что по Совету он был сотоварищем министра юстиции графа Панина, а по званию директора Межевого корпуса находился его подчиненным. Всем известно, что Панин с подчиненными и с низшими — горд, недоступен, тяжел, крут и дерзок; с равными — тяжел, неприятен и лукав, а перед временщиками — невзирая на свой трехаршинный рост — вертляв, как собачонка. Муравьеву вовсе не хотелось расстаться со званием директора Межевого корпуса, с которым сопряжены и значительный оклад, и право разъезжать по всей России на казенный счет для ревизии бесконечного межевания, и возможность оказывать разные услуги влиятельным лицам, следовательно, и возможность приобретать себе друзей и заступников. Ему хотелось, оставаясь директором Межевого корпуса, сделаться вместе с тем и министром, чтобы стать совершенно наравне с Паниным.
Но Муравьев умен, даже очень умен; следовательно, ему в Петербурге было весьма трудно сделаться министром. Петербург, наш многоболотный и всепресмыкающийся Петербург, в одно и то же время и отечество лягушек, и рай дураков. Как Муравьев ни старался скрывать своего ума, как он ни старался являться фанатиком самодержавия и мундиробесия, но при Николае он в министры не попал. Николай, столь же злопамятный, сколь и мелочный, не мог никогда простить Муравьеву двух вещей: соучастия, хотя и косвенного, с декабристами и нарушения формализма тем, что надел генерал-лейтенантские эполеты прежде объявления о производстве в высочайшем приказе.
По смерти Николая при виде положения, в какое упала Россия, при виде этого ужасного состояния, с разбойничьей администрацией, без денег, с торговлей в упадке, с генералами и сановниками глупыми и плутоватыми вместе, хотели иметь министрами людей способных, что весьма трудно при существовании четырнадцати классов, и ухватились за двух людей, которых Николай не любил, — Муравьева и Чевкина. Зная любовь Николая к глупцам, которых он имел особенный дар отыскивать и выводить, Муравьева и Чевкина приняли за гениев потому только, что они удостоены были неблаговолением дураколюбивого Николая: обоих сделали министрами, и оказалось, что, невзирая на их неоспоримый ум, из обоих вышли министры самые негодные и даже вредные.
Когда в 1856 году граф Киселев назначен был послом в Париж, звание министра государственных имуществ сделалось праздным, и Муравьеву весьма хотелось занять его, но не удалось. При назначении преемника графу Киселеву обе партии — идей старинных и новых идей — вошли в борьбу и, видя трудность этой борьбы, решились на сделку. В августе 1856 года министром назначен был Василий Александрович Шереметев, человек благородный и честнейшего характера, но вполне пролизанный преданностью к старому порядку вещей; товарищем же министра назначен был Дмитрий Петрович Хрущов, поборник идей новых, человек деятельный, характера независимого и одаренный энергией, достойной уважения и редкой в этой атмосфере петербургского двора, атмосфере тлетворной в нравственном отношении, атмосфере, которая часто портит лучших людей и расслабляет самые твердые характеры. Между Шереметевым и Хрущовым, людьми весьма честными, но направлений совершенно различных и даже противоположных, вскоре завязалась междоусобная борьба, как того и следовало ожидать. Но борьба эта была непродолжительной: провидение решило ее неожиданным образом. В последних числах ноября 1856 года Шереметев был поражен ударом паралича, столь сильным, что состояние здоровья его не дозволяло ему более никакой деятельности, и Хрущов вступил в исправление министерской должности.
В первых числах ноября скончался министр уделов граф Лев Перовский. Со званием министра уделов сопряжено, как известно, весьма значительное содержание, и это разлакомило Муравьева. Но для занятия места министра уделов недостаточно было согласия императора Александра II (то есть Александра Николаевича Голштейн-Готторпского, исправляющего в России должность Романова); необходимо было согласие государя гораздо более значительного, гораздо сильнейшего, а именно Александра III (то есть Александра Владимировича Адлерберга). Отец Александра III, всенеспособнейший и всепустейший граф Владимир Федорович Адлерберг, уже соединивший в своих жадных лапах жалованья министра двора, канцлера орденов, главноначальствующего над Почтовым департаментом[326], наконец, пожизненную пенсию в пятнадцать тысяч рублей серебром, завещанную ему другом его, Незабвенным, хотел непременно сделаться и министром уделов, чтобы захватить оклад этого звания. Бороться с их величествами графами Адлербергами Муравьеву было не под стать: он выдумал лучше. Он предложил Адлербергам сделать его председателем департамента уделов со значительным жалованием, а титул министра с министерским окладом оставить старику Адлербергу. Это предложение восхитило Адлербергов и тотчас было принято; покорный и послушный Александр II спешил исполнить волю Александра III. Муравьев этим придворно холопским маневром приобрел себе расположение Адлербергов и всемогущую поддержку его графского величества Александра III.
Только что этот торг состоялся, едва прошло несколько дней, как министр государственных имуществ Шереметев разбит был параличом и не мог более исполнять своей должности. Муравьев просиял надеждой получить его политическое наследство. Он стал внушать Адлербергам, что исправляющий должность министра государственных имуществ Хрущов — красный! В Петербурге, как известно, всякий человек, одаренный некоторой степенью ума, если он только не является защитником старых злоупотреблений, если он не подличает, не холопствует, то у стародуров он называется красным, точно так, как при Незабвенном всех людей умных и честных называли беспокойными людьми. С теми же самыми наветами на Хрущова подъехал Муравьев к князю Орлову{109}, который при Николае был самым сильным и самым влиятельным из любимцев царских, а со времени вступления на престол Александра II сделался самым усердным и самым низкопоклонным из царедворцев Александра III. Чтобы привлечь Орлова на свою сторону, Муравьев обещал ему, что дом его на Литейном будет куплен правительством для помещения министра государственных имуществ{110}. Огромный дом этот куплен был Орловым в сороковых годах у Ивана Васильевича Пашкова за четыреста тысяч рублей серебром. Хотя и Орлов, и жена его были очень богаты оба, проживали весьма мало, имели только одного сына, также женатого на женщине весьма богатой; невзирая на то и старик Орлов, и жена его пропитаны были ненасытимой жадностью к деньгам. Покупая дом Пашкова, Орлов вымолил у Николая Павловича, чтобы казна заплатила Пашкову, и таким образом получил этот дом в подарок от государя. Приобрев даром это огромное здание, Орлов отдавал бельэтаж под наем Дворянского клуба за высокую цену, а нижний этаж нанимала богатая старушка, графиня Разумовская. Для министра и Министерства государственных имуществ еще при Незабвенном выстроены были два огромных здания у бывшего Синего моста. Муравьев отзывался, что в этих зданиях печки устроены дурно, но, конечно, гораздо дешевле было переделать печки, чем покупать дом Орлова, а со стороны Орлова, занимавшего самую высшую должность в государстве, конечно, весьма неприлично было продавать казне дом, от казны же в подарок полученный. Истинной причиной желания Орлова продать дом было то, что Орлов, убежденный, что Александр II ведет Россию к гибели, перевел за границу сколь можно более денег и для этого заложил все имения свои и жены своей на сумму с лишком в шестьсот тысяч рублей серебром, причем бывший еще в то время министром финансов Брок выдал Орлову на всю эту сумму для перевода за границу золота, в коем отказывали и публике, и купцам. Если бы Орлов был частным лицом, то имел бы полное право без малейшего упрека переводить свое состояние за границу, но со стороны председателя Государственного совета и Комитета министров, со стороны первого официального лица в империи подобный поступок Орлова будет одной из многочисленных причин, по коим история произнесет строгий, но заслуженный приговор над этим сановником.
Орлов хотел продать и дом свой для перевода этих денег за границу. Он обещал Муравьеву свою поддержку и действовал столь искусно, что, когда Хрущов, имевший всегда благосклонный прием у Орлова, услышав в городе о предстоящем назначении Муравьева, поехал к Орлову узнать, правда ли это, хитрый старик притворился удивленным и уверял, что этого быть не может.
В апреле 1857 года Муравьев назначен был министром государственных имуществ. Адлерберги и Орлов взяли с него обещание, что он не будет работать в пользу освобождения крестьян и, напротив, будет стараться всеми силами преобразовать управление крестьянами государственных имуществ, приблизив его к системе управления крестьянами удельными.
Исполнились высшие задушевные мечты Муравьева: он дополз до министерства и вместе с тем получает огромное тройное жалованье. В качестве директора Межевого корпуса он подчинен был министру юстиции графу Панину, своему личному врагу. Выражение это требует объяснения. По своим нравственным качествам Панин и Муравьев вполне достойны взаимно оценять и любить друг друга, но их приводит к тайной вражде желание, у каждого из них существующее, захватить всю власть к себе в руки; каждый из них проникнут надеждой сделаться в будущем Аракчеевым Александра II. Они знают, что в настоящее время Александр III (Адлерберг) всемогущ, но хорошо знают также всю неспособность Александра III, знают, что его можно удовольствовать деньгами (хотя это недешево обойдется), и потому каждый из них ласкает себя надеждой, что если ему удастся удалить князя Горчакова и перессорить государя с великим князем Константином Николаевичем, то Александр III ради обильной благостыни дозволит ему сделаться Аракчеевым Александра II.
В качестве председателя департамента уделов Муравьев состоял под начальством министра двора, коему, равно как и министру юстиции, он был сотоварищем по званию министра государственных имуществ. Эти несообразности и противоречия в своем официальном положении Муравьев выносил терпеливо для того, чтобы получать разом три оклада. Он дошел в бесстыдстве своем до такой степени, что, отправляясь в летнюю поездку по России в 1858 году, взял разом прогоны по трем ведомствам: имуществ, удельному и межевому, и через это оригинальное казнокрадство приобрел себе в публике прозвание министра «трехпрогонного», в отличие от Панина, по своему огромному росту и по безурядице головы своей прозванного министром «трехполенным».
После приобретения обильной денежной благостыни вся забота Муравьева, этого «курносого ярыги», как его прозвали в Петербурге, обращена на то, чтобы выдвинуть вперед своих детей и родственников. Старшего сына своего, Николая Михайловича, он сделал губернатором вятским и по трогательному стечению обстоятельств по лесному ведомству (под начальством Муравьева состоящему) оказалось в 1856 году, что справедливость (петербургская) требует от правительства награждения двух губернаторов: вятского и нижегородского за их содействие к охранению лесов. Из этих двух губернаторов один — сын Муравьева, а другой — его родной брат!
Граф Панин выпросил у государя аренду своему чернорабочему холопу, известному по всей России тайному советнику Михаилу Ивановичу Топильскому. Этот последний явился к Муравьеву с письмом от Панина насчет назначения аренды. Муравьев изъявил сожаление, что вакантных аренд нет и вместе с тем спросил у Топильского: «Когда же вы дадите сыну моему Леониду место в консультации?» «Ваше высокопревосходительство, — отвечал Топильский, изгибаясь в три погибели по своей привычке, — его сиятельство граф Виктор Никитич изволит собираться на днях определить Леонида Михайловича в консультацию». Через несколько дней Топильский явился к Муравьеву объявить, что сын его Леонид определен членом консультации, а как по необыкновенно счастливому стечению обстоятельств накануне открылась ваканция на аренду, то Муравьев объявил Топильскому эту приятную новость, и оба почтенных мужа расстались с сияющими лицами.
Леонид Михайлович Муравьев также находился в то время членов Общего присутствия Провиантского департамента в Военном министерстве. Папенька получал жалованье по трем, а сынок по двум ведомствам. Сытно!!! Но самая знаменитая проделка Муравьева последовала в апреле 1859 года. В Министерство государственных имуществ поступила просьба нескольких купцов о продаже им казенной земли на берегу реки Камы для устройства пристани. Муравьев выпросил пожалование сыну своему земли, и вместо того чтобы отвести эту землю за Волгой, в губерниях Саратовской или Астраханской, или на севере, в губерниях Вологодской или Олонецкой, как это обыкновенно делается для прочих чиновников, он отвел сыну своему именно ту землю, которую купцы желали приобрести от казны и за которую они заплатили триста тысяч рублей серебром! Может ли быть казнокрадство более наглое?..
Дочь свою, Софью Михайловну, Муравьев выдал за родственника жены своей, Сергея Сергеевича Шереметева, коему промыслил звание церемониймейстера при дворе и место сверхштатного члена Строительной конторы Министерства императорского двора. Контора эта, учреждение коей есть одна из самых ловких проделок петербургской бюрократии, имеет председателем тайного советника Дмитрия Михайловича Прокоповича-Антонского, супруга коего задушевная приятельница Мины Ивановны Бурковой, а в числе штатных членов конторы находятся: Антонин Дмитриевич Княжевич, человек самый короткий в доме Прокоповича-Антонского, и Иван Павлович Арапетов, друг и наперсник Николая Алексеевича Милютина[327]. До какой степени полезна эта контора, можно судить по результатам ее действий. Все постройки по Министерству двора производятся сквернейшим образом: летом 1860 года в недостроенном еще дворце великого князя Михаила Николаевича балки обвалились!..
На Муравьева были сделаны две хорошие карикатуры. Одна представляет господина, который бьет человека, приговаривая: «Я не из тех, которых бьют, а из тех, которые сами бьют других» (пародия на известные слова Муравьева в Гродно, см. выше); а в другой является к Муравьеву господин с прошением. «В чем состоит ваше прошение?» — говорит Муравьев; проситель отвечает: «Я желаю получить место, а так как Ваше высокопревосходительство изволите определять к местам только своих родственников, то я и подаю прошение о сопричислении к Вам в родство!»
Мы говорили выше, что Муравьев поступил в министры в апреле 1857 года после данного им Адлербергам и Орлову обещания не содействовать уничтожению крепостного состояния. Император Александр Николаевич, будучи великим князем, не желал эмансипации и даже беспрестанно ссорился с министром внутренних дел Дмитрием Гавриловичем Бибиковым за то, что Д. Г. Бибиков хотел введением инвентарей положить конец помещичьему произволу и приготовить переход крестьян к полному освобождению. Через полгода по восшествии своем на престол государь сменил Бибикова, и сменил круто, по проискам царской дворни, Бибикова ненавидящей, и на его место назначил глупца Ланского, по рекомендации Орлова, которому Ланской дал слово противиться освобождению крестьян.
После коронации государя по всей России стали ходить слухи о близком уничтожении крепостного состояния. В конце 1856 года донесения всех губернаторов предостерегали правительство, что умы в большом брожении и что необходимо или скорее приступить к делу, или объявить торжественно, что крепостное состояние отменено не будет. 28 декабря поступило в продажу в сенатской книжной лавке новое постановление о порядке совершения записей на увольнение помещиками крестьян своих, отдельно и с землей, для поступления в государственные крестьяне. Разнесся слух, что поступил в продажу указ о вольности: толпы народа осадили книжную лавку; каждый хотел получить экземпляр указа.
Правительство перепугалось (известно, что русское правительство одно из самых трусливых в мире), и 3 января 1857 года одиннадцать лиц приглашены были в кабинет государя, объявившего им, что надобно немедленно приступить к принятию мер для уничтожения крепостного состояния. Эти лица были: князь Орлов, о коем мы упоминали выше; граф Блудов, человек умный, отлично образованный, добрый душой, высокого бескорыстия, искренно желавший уничтожения крепостного состояния; старый граф Адлерберг, князь Василий Андреевич Долгоруков, оба пустейшие и бездарнейшие из числа наших государственных балбесов, оба закоренелые стародуры; князь Павел Павлович Гагарин, человек умный и отменно способный, но злой и мстительный; Ланской, человек тупоумный, бездарный, беспутный, который подписывал бумаги, не читая их, придворный холоп, на все готовый, чтобы угодить двору, алкавший министерского звания, чтобы только избавиться от докук своих заимодавцев, призванный в министерство вследствие данного им Орлову обещания не освобождать крестьян, но когда увидал перемену мыслей в государе, то и сам, к счастью, переменил свое направление и содействовал освобождению крестьян, но точно так же, как при Иоанне Грозном стал бы кипятить воду в котлах для мучений на Красной площади: ему все было равно, лишь бы только самому вести жизнь роскошную; барон Модест Андреевич Корф, человек образованный, но защитник всех старых злоупотреблений и старого порядка вещей, под сенью коего он совершил свою карьеру, человек, даже в искательном и низкопоклонном петербургском придворном мире умевший удивлять всех своей искательностью и низкопоклонством своим; Муравьев, Герой нашего рассказа; Чевкин, человек, обладающий обширными познаниями, одаренный умом замечательным, способностями несомненными, трудолюбием редким, но вместе с тем и характером самым несчастным: вечно в ссоре со всеми, с начальниками, с товарищами, с подчиненными, с лицами, имеющими к нему отношение по делам, — одним словом, самый умный еж во всей всероссийской империи; Брок, по своим способностям, своей любви к прогрессу и своему бескорыстию достойный быть Адлербергом; в апреле 1858 года место его в министерстве и в Главном комитете заступил Княжевич, старый и опытный чиновник, превосходно знавший рутину управления, человек не государственный, но весьма хитрый; в течение сорокалетней службы нажив себе значительное состояние, он видел, что времена изменились, что возникла эта гласность «проклятая» (как выражаются в канцеляриях), вступил в министерство с намерением вести себя образованным образом, но старая привычка взяла свое: не устоял сам против искушений, не успел обуздать и племянников своих и пал в конце 1861 года; наконец, Ростовцев{111}, человек весьма хитрый и весьма ловкий, добрый душой, но без всяких убеждений, без всяких политических понятий, стремящийся к власти, усердно старавшийся угождать всем и каждому направо и налево. Правителем дел этого комитета, названного Главным комитетом по крестьянскому делу, назначен был, к сожалению, по вредному совету князя Орлова, государственный секретарь Бутков, чиновник весьма деятельный в своей чиновничьей сфере, ума хитрого и весьма пронырливого, но ограниченного; пустой, мелочный, но рьяный стародур, Алкивиад бюрократии и Ловелас непотребных мест.
Комитет назначил из среды своей комиссию для составления общего проекта; членами комиссии были: князь Гагарин, барон Корф и Ростовцев. Каждый из них подал отдельное мнение: князь Гагарин полагал полезным отложить освобождение крестьян на 25 лет (ему самому тогда было уже 70 лет от роду), барон Корф советовал предоставить вопрос этот дворянству, как то было в Остзейских губерниях, а Ростовцев находил в то время, что ничего не может быть лучше закона 1803 года о свободных хлебопашцах и закона 1842 года об обязанных крестьянах, то есть косвенным путем сходился в то время с мнением князя Гагарина. Комитет постановил, что упразднение крепостного состояния должно быть разделено на три периода: приготовительный, переходный и понудительный, не определив, впрочем, сроков каждому периоду. На мнении Комитета государь уже подписал: «Быть по сему», и Бутков, шатаясь по непотребным местам, потирал себе руки от восторга, шепча на ухо: «Мы снова схоронили крепостной вопрос!» Барон Корф в конце 1857 года по собственному желанию вышел из Комитета, а царская дворня ввела в Комитет своего советника и руководителя графа Панина, величайшего стародура, одаренного даром слова и умением красноречиво защищать мнения бессмысленные и вредные. Стародуры, однако, не разочли одного обстоятельства, а именно: что в Панине до такой степени преобладает чувство придворного холопства, что он всегда будет стараться угождать государю и властвующим любимцам. Поэтому стародуры и оказались весьма недовольными действиями Панина, когда по смерти Ростовцева в феврале 1860 года ему поручено было председательствовать в другом комитете, также учрежденном по вопросу об уничтожении крепостного состояния и составленном из людей образованных и просвещенных, избранных правительством между чиновниками и между помещиками.
Между тем возвратился из-за границы в конце 1857 года великий князь Константин Николаевич и убедил государя решительно приступить к упразднению крепостного состояния. Государь в этот год два раза ездил за границу; разговаривал с разными лицами, и почти все убедительно советовали ему отменить крепостное состояние. Между тем Комитет продолжал переливать из пустого в порожнее, и на одном из докладов его, посланных к государю за границу, император собственноручно написал: «Я вижу, как дело это сложно и трудно, но требую от вашего комитета решительного заключения и не хочу, чтобы он под разными предлогами откладывал его в долгий ящик. Гакстгаузен угадал мое настоящее мнение; надобно, чтобы дело это началось сверху, иначе оно начнется снизу». Слова «под разными предлогами» были три раза подчеркнуты рукой самого государя, который в августе назначил членом Комитета великого князя Константина Николаевича и тем значительно подвинул вопрос.
Муравьев, вступив в управление государственными имуществами, употребил лето и начало осени на поездку по России, уверял дворянство, что правительство не думает об отмене крепостного состояния. По возвращении своем в Петербург в октябре месяце 1857 года он представил записку, в коей утверждал, что, вследствие будто бы сделанных им на местах наблюдений будто бы практических, дело это, хотя в сущности полезное, преждевременно и что настоящее положение следует продлить еще на многие годы. Два месяца спустя, в декабре, когда уже последовали рескрипты дворянству петербургскому, высокопревосходительный хамелеон в полном заседании Главного комитета с этим видом глубокого убеждения, который он так искусно умеет на себя принимать, воскликнул: «Господа, через десять лет мы будем краснеть при мысли, что имели крепостных людей!»
Когда вышли рескрипты многим губерниям на учреждение губернских комитетов, стародуры были в отчаянии, и тут Муравьев придумал средство, которым надеялся затормозить вопрос отменения крепостного права. Он составил понудительную программу для губернских комитетов{112}, предписывающую им действовать не иначе как на основании принципа работы обязанной. Программа эта издана была 21 апреля 1858 года. В своем странном ослеплении Муравьев, подобно всем прочим стародурам, не понял, что работа обязанная была вернейшим средством перессорить помещиков с крестьянами.
Во все время, в которое разрабатывали крепостной вопрос, Муравьев всеми силами старался тормозить ход его; например, сильно восставал против гласности и против обсуждения его в журналах, а гласность, во всех странах полезная и необходимая, потому что без нее даже всякая конституция остается мертвой буквой, еще необходимее в России, чем где-либо, по отсутствию у нас конституции и парламента, а следовательно, и отсутствию парламентских прений, этих путеводных звезд стран образованных. Муравьев, по наружности льстя государю и его желанию уничтожить крепостное состояние, втайне действовал в угождение стародурам, изощряя в этой вредной деятельности все усилия своего лукавейшего ума и своей необыкновенной энергии. Он поступал таким образом в угождение Адлербергам из боязни, чтобы они у него не отняли управления удельным ведомством, которое приносило ему двенадцать тысяч рублей серебром жалованья, разные, законом установленные сборы, доходившие до нескольких тысяч рублей серебром в год, разъездные деньги по России и сверх того еще служило ему настоящим золотым прииском. Подобный образ действий Муравьева и причины, его к тому побуждавшие, не могли ускользнуть от великого князя Константина Николаевича, с которым он прежде состоял в отношениях хороших, когда находился вице-президентом Русского географического общества, коего великий князь был покровителем. Константин Николаевич стал сильно гневаться на Муравьева, и между ними произошла размолвка, которая вскоре превратилась в страшную вражду. Мы далеко не принадлежим к числу поклонников великого князя Константина Николаевича — это довольно всем известно, — но долг справедливости и беспристрастия, долг чести обязывает нас сказать, что, какие бы промахи ни совершал Константин Николаевич, какие бы ни были его личные недостатки и даже пороки, Россия никогда не должна забывать, а, напротив, с вечной благодарностью должна вспоминать, что ему обязаны мы уничтожением крепостного состояния. Да, он поднял этот вопрос в начале нынешнего царствования, с увольнением Дмитрия Гавриловича Бибикова совершенно было упавший в воду; он внушил своему брату мысль эту; он в нем ее развил; он в нем ее поддержал вопреки всем ухищрениям дворни царской, удостоивающей Константина Николаевича высокой чести своей ненависти; он вынес этот вопрос на плечах своих и вынес его вопреки препятствиям, невообразимым для жителей стран образованных, вопреки угрозам самым подлым. Мы очень хорошо знаем, что великий князь действовал под влиянием людей умных и энергичных. Но вечная хвала ему за то, что он умел найти советников, умел внимать их советам и доказал ум свой тем, что явился совершенно чуждым главнейшему и самому отличительному свойству дураков, которые боятся умных людей, считают для себя обидным получать советы и унизительным испрашивать советов. Без Константина Николаевича не совершилось бы уничтожение крепостного состояния! Если бы он, человек бесспорно умный и способный, был государственным мужем, если бы жажда ненасытного властолюбия и непомерная самонадеянность не обуревали его ума блистательного и пылкого, но чуждого дальновидности и глубокомыслия, то он стал бы убеждать государя даровать России конституцию; но он этого не делает из властолюбия, из чванства и из политической недальновидности.
Таким образом, между великим князем и Муравьевым загорелась сильная вражда, и одно особенное событие еще более распалило эту вражду, со стороны великого князя смешанную с презрением, Муравьевым вполне заслуженным.
В марте 1859 года Константин Николаевич представил в Совет министров проект преобразования Морского министерства и при этом случае поднял в заседании вопрос об отмене или, по крайней мере, о коренном преобразовании гражданских чинов. Мнение великого князя поддерживал министр иностранных дел, умный и благородный князь Александр Михайлович Горчаков, этот истинно русский вельможа. Чины гражданские, как всем известно, настоящий парник дураков; условие проходить их постепенно составляет одну из главнейших причин, почему на высших ступенях управления в России виднеются, за немногочисленными исключениями, лишь бездарность, подлость и мошенничество… Мнения великого князя и князя Горчакова нашли отчаянный отпор в Муравьеве и в Чевкине, и начало зла, воровства и всяких мерзостей восторжествовало над началом чести, просвещения и государственной пользы…
Чевкин искупал свое поведение в этом случае усердным и искренним служением делу уничтожения крепостного состояния, а Муравьев продолжал усердно служить Адлербергам и царской дворне.
В конце зимы 1861 года произошла при дворе и в Совете министров решительная борьба между стародурами и константиновцами. Государь уже принял крепостной вопрос к душе и, к счастью, совершенно освоил его себе. Стародуры и царская дворня между тем пугали Александра II той нелепостью, что будто уничтожение крепостного состояния произведет в России революцию!!! Борьба, о которой мы здесь упоминаем, была одной из самых сильнейших и самых решительных, когда-либо происходивших при петербургском дворе. Без уничтожения крепостного состояния никакие реформы не могли быть приведены в действие, а при упразднении крепостного состояния никакая сила в мире не могла удержать Россию на отвратительной и мертвящей колее, по которой влачил ее Николай; преобразования могут совершаться более или менее быстро, с большими или меньшими препятствиями, с большим или меньшим успехом; стародуры могут тормозить и тормозят шествие России по пути прогресса, заставляют ее иногда творить попятные скачки, но уже никакая сила в мире не может остановить этого прогрессивного хода. Это понимали стародуры и рвались из сил, чтобы воспрепятствовать исполинскому шагу, совершенному Манифестом 19 февраля 1861 года. Главными советниками и руководителями стародуров в ту минуту являлись канцлер граф Нессельроде и обер-гофмейстер барон Петр Мейендорф, а главным орудием действий являлся Тимашев, который по своему званию начальника III Отделения мог удобно вредить кому хотел и представлять государю в докладах дела в том виде, какой находил выгоднейшим для своей партии. Нессельроде и Мейендорф не заседали ни в Совете министров, ни в Главном комитете по крестьянскому делу, и потому главным представителем стародуров в этих двух высших учреждениях являлся Муравьев: тут у него шла борьба отчаянная с великим князем.
Приближался апрель месяц 1861 года. Стародуры хотели канцлером Нессельроде заменить графа Блудова, за три месяца перед тем поступившего на председательские кресла в Государственном совете и в Комитете министров после умершего князя Орлова. Они хотели заменить князя Горчакова или бароном Петром Мейендорфом, или бароном Будбергом, или даже тупоумнейшим Иваном Матвеевичем Толстым, но они хотели во что бы то ни стало выжить князя Горчакова из министерства. Ланского они хотели заменить или Бутковым, или тогдашним петербургским генерал-губернатором Игнатьевым; Сухозанета они хотели заменить графом Эдуардом Барановым, а Ковалевского — или бароном Модестом Корфом, или Алексеем Ираклиевичем Левшиным.
Великий князь со своей стороны хотел заменить Ланского — Николаем Алексеевичем Милютиным; Сухозанета — генералом Милютиным (что вскоре и сбылось, когда умер князь Михаил Дмитриевич Горчаков и Сухозанет заступил его место); Княжевича — Рейтерном; Ковалевского — Головниным; Панина — или генерал-аудитором Морского министерства Павлом Николаевичем Глебовым, или статс-секретарем князем Оболенским; наконец, князя Горчакова — князем Алексеем Борисовичем Лобановым, а Министерство государственных имуществ хотел упразднить и через то вытеснить Муравьева из Совета министров и из Комитета министров. Он хотел также согнать с места князя Василия Андреевича Долгорукова, но я не мог узнать, кем он хотел его заменить.
Ни та ни другая сторона не одержала в апреле 1861 года полной победы. За исключением Ланского, бездарность и тупоумие коего казались уж чересчур невыносимыми, и Ковалевского, который сам чувствовал свою несостоятельность и просился на покой, прочие министры еще все остались на местах. Место Ланского стародуры не допустили занять Милютину, коего удостаивали особенной своей ненависти за энергичное участие, принятое им в упразднении крепостного состояния, а Головнина не допустили до Министерства просвещения потому, что боялись его ума и энергии и ненавидели в нем ближайшего и главного советника великого князя. Но и великий князь со своей стороны не допустил до министерства ни Буткова, ни Игнатьева, ни Корфа, ни Левшина. Сошлись на половинных мерах и на взаимных уступках: министром внутренних дел назначен был Валуев, а министром просвещения — граф Путятин. Тимашев до такой степени рассердился на неполный свой успех, что оставил свое место, зная, что не много времени пройдет, как он опять стародурам понадобится, — и не ошибся. Его место заступил хитрый, но бездарный и пустой граф Петр Андреевич Шувалов.
Ненавистный великому князю, Муравьев усидел на министерстве, и стародуры успели под рукою внушить великой княгине Александре Иосифовне, что будто жизни великого князя угрожает мщение озлобленных крепостников. Великая княгиня, нежно любящая своего мужа, уверила великого князя, через посредство их лейб-медика Ивана Самуиловича Гауровица, будто здоровье его сильно расстроено, и под этим предлогом увезла мужа в Германию и на остров Вайт. Возрадовались стародуры и Муравьев с ними: великий князь уехал!
Радость их была непродолжительной. Граф Путятин в короткое время с благословения и по советам митрополита Филарета столь много успел накуролесить, что в университетах петербургском и московском вспыхнуло весьма понятное неудовольствие. В Москве скверные действия обер-полицмейстера графа Крейца и полицмейстера Сечинского, которым потакала бабья слабость генерал-губернатора Тучкова, а в Петербурге глупые и безрассудные действия генерал-губернатора Игнатьева и начальника шпионов графа Шувалова дали событиям вид гораздо более серьезный, чем они были в сущности. Государь, возвратясь из Крыма в Петербург, пригласил Константина Николаевича, жившего на острове Вайт, возвратиться в Россию; тут бразды правления внутренними делами совершенно перешли к великому князю и оставались в его руках до отъезда его в Варшаву в июне 1862 года. Первыми действиями великого князя были: заменение графа Путятина — Головниным; Княжевича — Рейтерном; Игнатьева — князем Суворовым; графа Шувалова — Потаповым и изгнание Муравьева из министерства. Само собой разумеется, что ему настрочили великолепнейший рескрипт, как всем увольняемым министрам, где благодарили его за услуги, им не оказанные, и сожалели о расстройстве его здоровья, по-медвежьему дебелого. Подобные рескрипты никого не обманывают, но лишь только делают государя смешным!
Увольнение Муравьева с министерства и с управления уделами и Межевым корпусом последовало при одобрении и общей радости всех порядочных людей в России, зато царская дворня поникла носами. Считаем не лишним привести здесь несколько фактов о действиях Муравьева.
Когда разбой откупщиков понудил значительное число сел и деревень учреждать общества трезвости — эти явные признаки нравственной зрелости народа русского, — тогда Муравьев, верный своей системе, был в числе лиц, объявивших наижесточайшую войну обществам трезвости. Вместо того чтобы радоваться проявлению этого благородного чувства у казенных крестьян, участь коих была вверена ему правительством, он явился ярым защитником откупщиков, содействовал им в грабеже, запрещал и гнал общества трезвости…
Мало этого: в 1859 году Муравьев решился на меру, которая доселе употребляема была лишь в Турции и в одной из областей, Австрии принадлежащих, а именно в Венеции. Он решился забирать со вверенных ему государственных крестьян часть податей за следующий год. Не довольствуясь этим правительственным грабежом, он не поколебался опозорить имя царское, испросив у государя позволение объявить высочайшее благоволение своим сотрудникам в деле грабежа, то есть председателям палат государственных имуществ…
При поднесении к подписи государя в сентябре 1858 года нового устава о Лесном ведомстве Муравьев включил в оный следующее распоряжение: офицеры Лесного ведомства в случае неисправности по службе или неблагонадежности переименовываются в гражданские чины! Муравьев, невзирая на весь ум свой, никогда не отличался тонкостью нравственного чувства, а тут еще присоединилось тлетворное влияние высшего административного круга петербургского, влияние царской дворни, и оба влияния эти подвинули Муравьева совершить эту исполинскую нелепость, удивившую даже русскую чиновную орду, которая привыкла ничему не удивляться!
До 1860 года при открытии золотых приисков для упрочения за собой права отвода местности должно было обращаться исключительно в Министерство финансов, но Муравьев нашел средство запустить свою жадную лапу в эту доходную статью, и с 1860 года места приисков отводятся не иначе как с разрешения министра государственных имуществ…
До какой степени Муравьев потворствовал своим чиновникам в грабеже крестьян, можно видеть из статей о притеснениях, в Архангельской губернии совершаемых, статей, помещенных в «Колоколе» 1860 года{113}.
Из «Самарских губернских ведомостей» видно было, что Муравьев не позволил некоторым казенным крестьянам Самарской губернии переселиться в Сибирь для поступления в Амурские казаки. Где же тут улучшение быта?.. Просто татарское бесправие и более ничего!..
Из этого краткого жизнеописательного очерка можно видеть свойства Муравьева: ум замечательный, трудолюбие, имеющее подспорьем железное здоровье, энергия, предприимчивость, но вместе с тем лукавство, себялюбие непомерное, жестокость, способная дойти до свирепости, корыстолюбие алчное, ненасытное, полная и безграничная безразборчивость в достижении своих целей, как властолюбивых, так и денежных.
Если бы Муравьев жил в государстве, имеющем устройство разумное, на законах основанное, в государстве, где существовали бы полная гласность и Дума выборных людей для поверки действий чиновников и для наблюдения за исполнением законов, там его пороки не имели бы возможности разыграться, а его качества, его высокие умственные способности, трудолюбие, предприимчивость и энергия имели бы широкий простор для своего развития и для принесения отечеству благотворных плодов. Но рожденный в стране, где высшие должности достигаются не по указанию общественного мнения, а по прихоти гнусной дворни царской, Муравьев, одаренный от природы всем необходимым для государственного мужа в стране закона и свободы, явился в стране своеволия и бесправия палачом и придворным холопом…
Кого же винить в этом?..
Виноваты не люди, а образ правления, тяготеющий над Россией… Введите в любой стране самодержавие: тотчас появятся нераздельные с ним бюрократическая тайна, взяточничество, казнокрадство и всевозможные злоупотребления; нынешняя Франция служит тому разительным примером. Неминуемо, не далее как через два-три поколения после введения гнусного образа правления, именуемого самодержавием, вы увидите полное нравственное растление в стране, в которой ввели оное… И наоборот, в стране своеволия отмените самодержавие, введите законный порядок, предоставьте власть общественному мнению, и не пройдет полувека, как нравы переменятся и большая часть злоупотреблений сделается невозможной: мы говорим большая часть, потому что совершенства в роде человеческом нет и быть не может. Образ государственного правления имеет на общественную нравственность влияние самое могущественное и ничем не отразимое: сколько в России людей, подобных Муравьеву, при конституционном образе правления могли бы принести пользу отечеству, могли бы заслужить известность почетную, а при существовании тлетворного самодержавия становятся положительно вредными, и презрение к ним современников подтвердится приговором потомства…
Невольный исход Муравьева из министерства в конце 1861 года, исход, совершенный под влиянием великого князя Константина Николаевича при радости и восторге всех честных людей, положил, казалось, окончательный предел политическому поприщу этого сановника, коему следовало бы называться не Муравьевым, а Саранчевым; тщетно напрашивался он в то время на получение Андреевской ленты: происки его не удались и в то время были всеми осмеяны. Всеобщая ненависть сопровождала Муравьева; только все предлагали вопрос: отчего же прогнали его одного, а не вытурили из министерства вместе с ним Панина и Чевкина? Это общее желание было удовлетворено правительством десять месяцев спустя, в октябре 1862 года.
Но возникло польское восстание. Безрассудные притязания поляков на Западный край, притязания, совершенно противные истории, справедливости и здравому смыслу, произвели во всей России неудовольствие сильное и вполне справедливое. Неудовольствие это превращено было в раздражение и даже в ярость вмешательством иностранных держав и в особенности дерзкими и нахальными требованиями паяца-мазурика{114}, в настоящее время самодержавно управляющего Францией, который в своей дипломатической депеше, в августе месяце присланной, имел наглость назвать западные губернии польскими, за что, впрочем, и получил от русского вице-канцлера такой ответ, что английский журнал «Times» назвал ответ сей оплеухой! Восстание начало сильно разыгрываться в Литве, а литовский генерал-губернатор Владимир Иванович Назимов всегда известен был своей полной неспособностью и обязан своим возвышением лишь только личному расположению государя, при особе которого состоял со времени его отрочества, преподавая ему шагистику, ружистику и так далее, одним словом, полный курс глупистики. Владимир Иванович Назимов, впрочем, сам чувствовал всю неспособность свою в минуту кризиса и просился прочь из Литвы. Порядочные люди весьма желали видеть на этом месте, столь важном в настоящее время, или Павла Христофоровича Граббе, или, по крайней мере, князя Александра Аркадьевича Суворова. Генерал Граббе, муж замечательных способностей, умен, честен и в высшей степени благороден: он истый витязь без страха и без упрека, но это самое благородство чувств и поведения делает его ненавистным царской дворне. Князь Суворов хотя не имеет блистательных дарований генерала Граббе, но в четырнадцатилетнее управление свое Остзейским краем выказал хорошие административные способности; хитер, но вместе с тем весьма честен; подобно генералу Граббе, он одарен натурой симпатичной и замечательной отвагой; мы не говорим здесь о храбрости военной — кто не храбр из русских воинов, от фельдмаршалов до рядовых? — нет, мы говорим о качестве, весьма редком в странах самодержавия: мы говорим о мужестве гражданском и придворном! Князь Суворов также имеет высокую честь быть ненавидимым царской дворней, но его гораздо труднее оттереть от государя, потому что по своему громкому имени, по своим связям общественным и семейным он всегда принадлежал к придворному кругу.
Дворня царская и стародуры работали усердно: не допустили назначения ни Граббе, ни Суворова и уверили государя, что необходимо назначить главным и полномочным начальником Литвы и Белоруссии бывшего трехпрогонного министра, чтобы вновь открыть его свирепости благородное поприще вешателя. В этом краю столько богатых помещиков…
Мы не будем здесь описывать действий Муравьева по управлению Литвой и Белоруссией и скажем лишь несколько слов о способе разрешения польского вопроса. Петербургское правительство имеет в руках верное средство разрешить его; средство это — немедленное дарование конституции России, совершенное и безусловное освобождение и отделение Царства Польского и предоставление в западном краю каждому уезду решить свободно, всеобщей подачей голосов, с кем уезд хочет быть: с Россией или с Польшей? Может быть, тогда губерния Ковенская и несколько уездов губерний Виленской и Гродненской отошли бы от России; но что за беда? Если из семисот уездов империи Всероссийской убавится дюжина или полторы дюжины уездов, сила России не уменьшится, а зато честь русская высоко вознесется тем, что никого не будуз принуждать быть русским, принуждать мерами насильственными и кровавыми, мерами гнусными, позорными для тех, которые их употребляют, и что каждый из граждан России будет гордиться тем, что он русский! Но петербургское правительство безумно стоит за самодержавие, при существовании коего невозможно разрешение польского вопроса, потому что в виду России, погруженной в навоз рабства, невозможно отделение Царства Польского, первым последствием которого было бы созвание сейма в Варшаве. Правда, что баранье простофильство русских выносит существование сейма в Финляндии, но всем известно, что финляндцам дарован сейм, во-первых, в виде оборонительного оружия против Швеции, во-вторых, в наказание полякам, а если бы возник сейм в «мятежной» Польше в то самое время, когда «верноподданная» Россия наслаждается восседанием в помойной яме самодержавия, это было бы уже чересчур обидным, было бы истинной пощечиной, и этого, может быть, в настоящее время не вынесли бы даже и русские, доселе привыкшие получать от своего правительства оплеухи и подставлять деснице его другую щеку свою…
Муравьев очень умен и не может не понимать всего этого, но он принял на себя роль тирана и палача из властолюбия и из жадности к наживе. Мы очень хорошо знаем, что возгласы, крики, вопли, адресы в честь Муравьева доказывают мнение лишь части публики, а не всей русской публики, потому что петербургское правительство, верное своей старинной системе обмана и лжи, действует наподобие отвратительного правительства бонапартовского, то есть разрешает и поощряет проявление тех мнений, которые ему нравятся, а за прочие мнения преследует, чему ясным, самым неоспоримым примером служит запрещение журнала «Время» и газеты «Современное слово»; мы знаем, что при таком систематическом давлении гласные и публичные заявления не составляют еще настоящего проявления общественного мнения, а выражают лишь направление, правительству приятное, потому что иначе эти заявления были бы тотчас подавленными. Но тем не менее множество адресов, присланных Муравьеву, составляет явление в высшей степени грустное и печальное, явление, которое щемит русскую душу…
Пройдет несколько времени, события обрисуются яснее, пыл утихнет, волны негодования — вполне справедливого — улягутся, умы отрезвятся, и тогда русская нация с чувством горького сожаления вспомянет о своем увлечении, побудившем ее в минуту разъярения преклоняться, словно перед каким-нибудь Мининым или Пожарским, перед человеком, который поочередно являл из себя чиновника искательного и алчного, губернатора-вешателя, холопа-придворного, министра-грабителя, и, выгнанный из министерства к радости и утешению всех честных людей, ныне оканчивает свое отвратительное поприще исполнением, да еще con amore[328], ремесла палача, но всегда, во всю жизнь свою, был постоянно и вполне чуждым всем чувствам истинного гражданина, истинного русского…
«Листок», № 15, 24 ноября 1863, стр. 113–117.
В настоящее время великий князь Константин Николаевич обращает на себя всеобщее внимание. Это внимание весьма понятно: и потому, что великий князь брат царский, и потому, что он человек умный, и, наконец, по особым причинам, известным всякому русскому, хорошо знакомому со внутренним положением России.
Многие считают великого князя Константина Николаевича человеком гениальным и видят в нем преобразователя и возродителя России. Мы с этим мнением никак не можем согласиться…
Что Константин Николаевич умен — это бесспорно; что он умом несравненно выше брата своего Михаила Николаевича — это также бесспорно; что он человек ума выспреннего в сравнении с братьями своими Александром Николаевичем и Николаем Николаевичем — и это бесспорно. Но гением считать его могут лишь люди, не размышляющие, что значение каждого лица определяется не одними его личными свойствами, но еще и окружающей его средой. В Петербургско-Голштейн-Готторпской династии Константин Николаевич является каким-то исполином ума, но, если бы он родился и вырос в семье людей истинно умных, он был бы лишь в уровень с ними и, сверх того, вероятно, был бы чужд некоторых из нынешних своих недостатков…
Недостатки Константина Николаевича двоякого рода: некоторые из них природные, а другие, более многочисленные, привитые воспитанием и средой, с детства его окружавшей; средой, в коей он вырос и образовался.
Воспитание его по причине глупости Николая Павловича было самое плачевное. В семье, которая хвалилась своим высоким ростом, толстыми мускулами и правильностью черт лица; в семье, предпочитавшей сходство с преображенскими гренадерами сходству с государями образованными, — Константин Николаевич был ребенок слабый и тщедушный. В семье, в коей никто не любит занятий умственных, а некоторые (например, Николай Павлович и Александр Николаевич) всегда отличались отвращением и к умственным занятиям, и к людям умным, в этой семье тупоумной и необразованной (лаковые сапоги и красивые мундиры еще не составляют образованности), в этой семье Константин Николаевич явился ребенком умным и любознательным. Вместо того чтобы развивать эти качества, на него сыпались одни упреки. Костя все с книжками, Костя скучен, Костя педант — вот слова, которые беспрестанно поражали его слух. Тут есть, конечно, чему раздражить ребенка и навсегда испортить его характер… Деспотизм Николая Павловича простирался на все: он не допускал, чтобы в России могла быть воля, не вполне согласная с его волей; тем менее допускал он это в своем семействе. Он любил своих детей, но в минуты гнева обходился с ними самым оскорбительным образом. Однажды за то, что цесаревна Мария Александровна опоздала явиться в назначенный час, он при свидетелях разругал Александра Николаевича и назвал его коровой! Перед таким отцом, и к тому же еще облеченным властью неограниченной, дети его дрожали и, как все люди трепещущие, привыкли скрывать свои чувства, а от скрытности до лукавства, от принужденной тайны до обмана лишь один шаг. Таким образом, дикое николаевское воспитание развило в Константине Николаевиче большую скрытность и, до порядочной степени, лукавство… Трепет, внушаемый Николаем Павловичем, производил действие различное, смотря по характеру и по свойствам его детей. Александр Николаевич — натура слабая, робкая (вспышки неприличного гнева, часто проявляющиеся у него со времени его восшествия на престол, вовсе не опровергают этого мнения: слабость и гнев часто сподручны друг другу). Трепет, внушаемый Николаем, еще более расслабил и без того уже робкий характер Александра Николаевича и внушил ему ту скрытность и ту некоторую степень тупоумного лукавства, коими он отличался, а на резкий и крутой характер Константина Николаевича произвел иное действие: не только развил в нем скрытность и большое лукавство, но еще его раздражил и успел озлобить…
Николай во все продолжение своего царствования был окружен какими-то боготворениями. Приближенные его в течение тридцати лет воздавали ему почести полубожеские и до такой степени повторяли всем и везде, что Николай величайший гений в мире, что из царедворцев, которые были еще ограниченнее прочих, многие дошли до того, что сами стали верить беспрестанно повторяемой ими ерунде… Зрелище постоянное, ежедневное зрелище этого нравственного унижения и ползания царедворцев производило на великих князей впечатление различное, смотря по характеру каждого из них. Александр Николаевич, отличительные умственные свойства коего: малоумие, маломыслие, отсутствие всякой наглядности и совершенное непонимание вещей, — Александр Николаевич поверил, что отец его был гений, и доселе верит всему, что рассказывают ему царедворцы. Константин Николаевич вынес иное впечатление: полубожеские почести, воздаваемые отцу его подлыми царедворцами, внушили ему глубокое презрение к людям.
Итак, окончательными выводами николаевского воспитания для Константина Николаевича были: оскорбления, раздражение, развитие чувств скрытности, лукавства, озлобления и глубокого презрения к людям. Воспитание самое противогуманное, какое только можно было изобрести. В этом воспитании находится ключ ко многим из действий и поступков великого князя.
Большинство дворянства русского ненавидит великого князя и считает его врагом своим. Правда, что и великий князь во многих случаях неосторожно и неуместно выражал нелюбовь свою к дворянству. Но вникнем хорошенько в коренные причины этого взаимного нерасположения.
В России есть дворянство, но нет аристократии по причинам, о коих мы уже неоднократно говорили и потому здесь повторять не будем. Здравая, честная часть дворянства состоит из лиц, большая часть коих получила воспитание в университетах, — лиц, которые не занимают значительных мест на службе или вовсе находятся в отставке, большей частью небогатых, с состоянием средней руки, а некоторые и с весьма малым состоянием. Эта здравая часть дворянства понимает, какого рода перерождение необходимо России; она ясно сознает, что сословные привилегии не что иное, как звенья цепи нашего общего рабства; что привилегии эти, установляя равноправие между сословиями, разъединяют их, делают их бесправными и предают их на жертву правительственному самодержавию. Но в Петербурге живет и ползает часть дворянства, считающая себя «аристократией» по той причине, что окружает двор, что занимает высшие должности и что многие из членов ее обладают значительным состоянием. В этой гнилой части русского дворянства есть также несколько людей весьма честных и благородных, но они составляют незначительное меньшинство ее. Большая часть этой мнимой аристократии, которую справедливее было бы называть петербургской холопией, не что иное, как добровольные холопы, превосходительные, сиятельные, светлейшие, но все-таки холопы, которые усердно пресмыкаются и перед Голштейн-Готторпской фамилией, и перед всяким временщиком, кто бы он ни был и какими бы позорными делами себя ни осрамил… Они не знают России, не понимают ее нужд и потребностей, и, как всегда бывает в подобном случае, само собой разумеется, что и Россия их знать не хочет: когда последует переворот, они исчезнут и разбегутся как тараканы. Эта «холопия» выносит всевозможные притеснения, выносит всевозможные оскорбления и от правительства и от временщиков с одним лишь условием: чтобы Европа о том не знала. Условия этого она жаждет, потому что любит разъезжать по Европе, и благодаря кошельку, туго набитому мерзостями дедов и прадедов, может во время пребывания своего за границей разыгрывать роль вельмож, забывая, что по возвращении в Россию может быть высечена в III Отделении. Она не имеет ни довольно ума, ни энергии, ни нравственного чувства, чтобы свергнуть с себя это позорное иго и чтобы силой вырвать у Голштейн-Готторпской семьи те права, отсутствия коих не допустил бы для себя ни под каким видом последний поденщик в стране конституционной. Кто видел вблизи эту петербургскую холопию, тот не может не питать к ней чувства глубочайшего презрения. Константин Николаевич, выросший среди этой холопии, разумеется, глубоко презирает ее, а не имев случая жить в Москве и во внутренних губерниях, не имев случая знать коротко здравую часть русского дворянства, он смешивает их в своем понятии и несправедливо судит о русском дворянстве по петербургской холопии…
Виной тому воспитание, данное ему отцом его, и потом то совершенное отчуждение, в каком члены императорской фамилии в России живут от подданных своих, живут в кругу царедворцев, большей частью ограниченных умом и подлых душой…
Со времени восшествия брата его на престол перед великим князем Константином Николаевичем открылось новое и гораздо более широкое поприще. Он всегда стоял за освобождение крестьян, между тем как Александр Николаевич, будучи великим князем, был поборником крепостного состояния. Николай на смертном одре сказал своему преемнику: «У меня всегда были две мысли, два желания, и я ни одного из них не мог исполнить. Первое: освободить восточных христиан из-под турецкого ига; второе: освободить русских крестьян из-под власти помещиков. Теперь война, и война тяжелая; об освобождении восточных христиан думать нечего, но, по крайней мере, обещай мне освободить русских крепостных людей». Александр II обещал и сначала позабыл о своем обещании. Шесть месяцев спустя после кончины отцовской он уволил от званья министра внутренних дел Дмитрия Гавриловича Бибикова, усердно желавшего освобождения крестьян, и назначил министром внутренних дел разрумяненного простофилю Ланского, которого рекомендовал ему глава стародуров князь Орлов, потому что Ланской обещал Орлову не содействовать освобождению крестьян и по другим причинам. Великий князь Константин Николаевич усердно принялся за дело эмансипации; убедил брата начать это дело и во все время был его советником, вдохновителем и руководителем. В некоторых случаях, при важнейших фазисах этого дела, он умел внушать Александру II минутную энергию, совершенно чуждую характеру Александра II. Без всякого сомнения, русские крестьяне обязаны Константину Николаевичу и своей свободой, и своим земляным наделом. Это великая, бессмертная заслуга его перед Россией и перед человечеством…
У себя, в Морском министерстве, великий князь произвел много реформ дельных и прекрасных: он совершенно преобразовал это министерство. Нет ни одной ветви управления в России, в коей произведено было бы в последние годы столь много реформ. Морское министерство являет в русской администрации зрелище европейского оазиса в азиатской степи…
Отчего же человек во цвете лет и сил, преобразовавший Морское министерство, убедивший государя освободить крестьян, освободить их с землей, и в течение нескольких лет руководивший государя к этой благородной цели, отчего же этот человек не только не пользуется ни общей любовью, ни общим сочувствием, по еще сделался предметом ненависти одних, предметом опасения со стороны других и предметом общего недоверия?..
Причины тому лежат в характере великого князя и в его политическом направлении.
Деспот в душе, рожденный с наклонностями самыми деспотическими, не имеющий ни малейшего сочувствия к человечеству, презирающий людей поодиночке и не всегда скрывающий этого презрения, Константин Николаевич, если бы он родился старшим сыном царским, если бы он вступил на престол по праву рождения и с властью самодержавной, — вероятно, был бы тираном в полном смысле этого слова и мог бы навлечь на себя конец, подобный концу деда его Павла. Эта наклонность к самовластию делает его врагом правления конституционного в России, а в наш век в России самодержавие сделалось невозможным: оно отжило свой век и переживает самого себя.
Если бы Константин Николаевич был человеком ума истинно выспреннего, как некоторые ошибочно его полагают, то он был бы убежден в той истине, которую ныне понимают в России и люди ума простого, но здравого: он был бы убежден в невозможности продолжения самодержавного правления и всеми силами старался бы убедить Александра Николаевича даровать конституцию России. Но он хочет действовать реформами административными; он враг конституции и поборник самодержавия: вот почему мы никак не можем признать в нем ни высокого ума, ни ясного понимания положения дел…
Константин Николаевич хочет установить в России «просвещенный деспотизм». Увлекаемый отчасти своим природным, врожденным стремлением к самовластию, отчасти неясным, смутным взглядом на эпоху и непониманием современных потребностей во всей их обширности, он упускает из виду, что времена Иосифа II и Фридриха II{115} миновали и что в наш век, при железных дорогах, при электрических телеграфах, при ежедневной, многоглаголивой и шумной гласности, при этом ускорении сообщений физических и сообщений умственных, уничтожающих и время и пространство, — невозможен более никакой деспотизм, хотя бы и просвещенный…
Петербург всегда являл любопытное зрелище для такого человека, который не состоит в службе и, следовательно, не находясь ни на чьем пути, не может внушать никому ни зависти, ни опасения. Такому наблюдателю легко было бы изучить в Петербурге сердце человеческое, и сердце это, должно признаться, являлось не в красивом виде…
В Петербурге довольно людей, начавших поприще свое под наитием мнений более или менее либеральных. По мере того как эти люди поступают в действительные статские советники, либерализм их охлаждается; а при производстве в тайные советники люди эти становятся ярыми поборниками самодержавия. Если им придется лишиться места или вообще испытать неудачу по службе, они возвращаются к либеральным мнениям своей юности и остаются им верными до тех пор, пока не получат желанного места или значения при дворе, достигнув чего, они опять становятся самодержавцами.
В Петербурге есть целый кружок людей, большая часть коих умны, образованны, способны и честны на деньгу. Члены этого кружка более или менее группируются около великого князя Константина Николаевича. Они в правлении конституционном могли бы принести России величайшую пользу, но самолюбие, честолюбие, тщеславие и ненасытимая жажда власти делают их врагами конституции и поборниками самодержавия, поборниками просвещенного деспотизма; по их словам, Россия не созрела до конституционного правления; ее надобно приготовить; в ней нет людей способных и прочие тому подобные софизмы. На эту галиматью мы уже возражали в № 16 «Будущности»{116} и не будем повторять здесь уже высказанных нами возражений, но скажем только, что всякий раз, как нам случалось спорить с этими лицами о необходимости ввести конституцию в России, они оканчивали беседу сознанием, что без конституции дело не обойдется, но всегда прибавляя: для конституции нужно воспитать новое поколение. В переводе на русский язык эта оговорка значит буквально: конституция прекрасна и необходима, но мы хотим сохранить власть самодержавную в своих руках на всю нашу жизнь, а там, после нашей смерти, пускай себе будет конституция…
Люди эти поддерживают в великом князе его природное отвращение ко всему, что полагает пределы самовластию.
Каждый из этих людей воображает себя гением и внутренне мыслит так: в России все идет дурно, потому что власть не у меня в руках, а дайте мне власть, все пойдет прекрасно. И к чему тут конституция? Она будет только мешать моей мудрости. Чего хотят эти крикуны? Пусть дадут мне власть в руки: я буду для России самой лучшей из всех возможных конституций.
Нет, господа, ошибаетесь! России самодержавие стало уж невтерпеж: мы не хотим более самовластия ни под каким видом, ни в какой форме и ни в чьих руках! Мы не хотим самодержавия в руках доброго и слабого Александра Николаевича, который, при всей чистоте своих намерений, наварил в России страшную кашу и стал игралищем своей дворни. Мы не хотим самодержавия и в руках Константина Николаевича, который далеко превосходит брата своего умом и энергией, но вместе с тем страшнейший деспот! Мы не хотим самодержавия ни в чьих руках: мы не дети и не малоумные; опека нам уже не под лета; мы не хотим оставаться под опекой; нам нужны воля, свобода, самоуправление. Если бы Александр Николаевич осчастливил Россию дарованием конституции, если бы Александр Николаевич имел довольно ума, чтобы понять необходимость конституции, и довольно энергии, чтобы низринуть препятствия, поставляемые его дворней, Россия пошла бы по новому пути мирно и величественно… Но Александр Николаевич не даст конституции, и русским придется взять ее себе насильно. Тогда Александру Николаевичу со всем семейством его одна дорога: в родную его Германию или в прекрасную Италию… Константин Николаевич купил уже себе палаццо в Венеции: там он может дать приют и братьям своим.
Если бы Константин Николаевич был человеком высокого ума, если бы он хорошо и глубоко понимал современные потребности, то он бы убедил Александра Николаевича даровать России конституцию. Но он этого не делает доселе, время проходит, и при падении дома Голштейн-Готторпского Константину Николаевичу придется разделить судьбу своего семейства… придется жить в своем венецианском палаццо.
А, право, жаль; ведь если бы он захотел, Константин Николаевич мог бы в будущем быть весьма полезным России!..
«Будущность», № 23, 4 декабря 1861, стр. 177–180.
Сергей Степанович Ланской родился в 1786 году. Фамилия его происходит от старинной польской фамилии Ланцких, один из коих, шляхтич Ланцкий, переселился в Россию в начале XVI века, и потомки его писались Ланскими. Отец министра, Степан Сергеевич, был гофмаршалом при дворе Александра I, и жена его, Мария Васильевна, урожденная Шатилова, пользовалась особенной благосклонностью императрицы Марии Федоровны. У них кроме сына были еще две дочери, одна вышла за Бориса Алексеевича Враского, имевшего несчастье служить в государственной помойной яме, то есть в III Отделении Собственной канцелярии, другая, Ольга Степановна, вышла за князя Владимира Федоровича Одоевского[329]. Сергей Степанович, еще не достигнув 20-летнего возраста, пожалован был по обычаю того времени в камер-юнкера, что давало тогда чин статского советника. При уме самом ограниченном, при характере слабом и трусливом, он имел одно дарование, довольно полезное при дворе, — хорошо танцевал. Семейство его состояло в родстве и в дружеских связях с семейством князей Одоевских, между коими находилась богатая невеста, княжна Варвара Ивановна. На ней женили Ланского. По прошествии нескольких лет единственный брат Варвары Ивановны, князь Иван Иванович, убит был в сражении под Бриенном в 1814 году, и Варвара Ивановна наследовала все имение родителей своих, состоящее из прекрасных и богатых поместий, населенных восемью тысячами душ крестьян. Варвара Ивановна умерла лет пятнадцать тому назад; она была женщина умная и почтенная, весьма любимая и уважаемая всеми своими знакомыми.
Богатство Ланского обратило на него внимание масонов, к числу коих он принадлежал по моде тогдашнего времени. Масонские ложи, при Екатерине II имевшие цель политическую и цель благотворительную вместе и с большим успехом подвизавшиеся на обоих поприщах, были закрыты. При Павле I о них не могло быть и речи. При Александре они возобновились, но вскоре по кончине лучших и чистейших своих деятелей — Николая Ивановича Новикова, Ивана Петровича Тургенева, Ивана Владимировича Лопухина — масонские ложи обмельчали и, наконец, по запрещении их в последние годы царствования Александра I и в особенности по воцарении Незабвенного, продолжали существование скрытное, уже не вмешиваясь в политику и даже избегая ее. Масонство в России преобразилось в общество взаимного вспомоществования и поддержки взаимной; богатые масоны щедро помогали бедным; люди влиятельные, сильные, имеющие связи, усердно покровительствовали своим собратьям: хотел ли масон получить какое-либо место, искал ли выиграть процесс, все масоны помогали ему своим влиянием, и эта поддержка, тем более сильная, что оставалась тайной и невидимой, много способствовала карьере Ланского. Он, доселе председатель тайной петербургской масонской ложи, точно так, как недавно умерший Сергей Павлович Фонвизин, был до самого конца жизни своей председателем тайной московской масонской ложи. Ланской, от природы ленивый, беспечный и бестолковый, промотал почти все имение жены и детей своих.
Поселясь после своей свадьбы в Москве, он, влиянием масонов, избран был в совестные судьи и оказался совершенно непонимающим дело. Его назначили губернатором во Владимир: вскоре по губернии пошел хаос. Куда девать бестолкового губернатора? Разумеется, в кладовую, куда сваливают все бесполезное, — в Сенат. И Ланского сделали сенатором. Оказалось, что он вовсе не понимает дел. Его сажают в почетные опекуны Петербургского воспитательного дома. Казалось, делать почетным опекуном человека, промотавшего имение жены и детей, — противно всем понятиям здравого рассудка, но разве русское правительство действует по наитию здравого рассудка? У нового почетного опекуна пошел ералаш во вверенных ему делах. Тогда, отчасти поддержкой масонов, отчасти покровительством своего родственника князя Чернышева (мать коего была Ланская), Сергей Степанович был назначен 1 января 1850 года членом Государственного совета. Тут он был, конечно, на своем месте среди всех стариков, бездарных и бесполезных, наполняющих эту государственную богадельню. Неспособность Ланского не могла в Петербурге остаться без награды. 1 января 1851 года он получил чин действительного тайного советника, высшую гражданскую степень в парнике дураков, именуемом табелью о рангах. Кроме того, судьба готовила Ланскому будущность, им вовсе неожиданную.
С 1852 по 1855 годы министром внутренних дел находился Дмитрий Гаврилович Бибиков, имевший целью ввести во всей России сельские инвентари{119}, чтобы по прошествии немногих лет перейти к полному освобождению крестьян с землей и вознаграждению помещиков финансовыми мерами. Император Александр, будучи великим князем, сильно противился освобождению крестьян и при всяком случае изъявлял особое нерасположение к Бибикову. Сей последний навлек также на себя ненависть пронырливого князя Орлова и лукавого Дубельта, под именем ленивого и беспечного Орлова самовластно управлявшего тайной полицией. Предшественники Бибикова в Министерстве внутренних дел имели слабость дозволить Дубельту не только вмешиваться во многие дела этой важной ветви управления, но еще иногда и решать эти дела самовольно. Бибиков, что называется, осадил Орлова и Дубельта, и они, воскипев гневом, всеми силами старались раздувать неудовольствие на него нового государя, и без того его не любившего. Орлову хотелось иметь министра внутренних дел, который и по неспособности умственной, и по слабости характера трусливого, безропотного допускал бы вмешательство тайной полиции во все дела, куда ей вздумается запустить свою руку, грязную и жадную; сверх того, Орлов, оканчивающий уже в то время седьмой десяток лет своих, полагал, что все люди, не достигшие 60-летнего возраста, — мальчишки неопытные (мнение, в течение последних тридцати лет весьма распространенное при С.-Петербургском дворе). В 1851 году, во время летней поездки на воды графа Льва Перовского, Ланской четыре месяца управляя Министерством внутренних дел, оказал свою неспособность, но вместе с тем и угодливость III Отделению. Орлов знал, что Ланскому 69 лет от роду; знал, что Ланской не способен ни к чему, что Ланской трус, что Ланской промотался и что ему нечем жить: лучше Ланского ему найти было нельзя. Это была пародия басни лягушек, просящих чурбана в цари: тут мы увидели министров, которые стали просить себе у царя в товарищи чурбана — и получили. Ланской назначен был министром внутренних дел 20 августа 1855 года, через полгода по воцарении Александра II, через полгода после того памятного в русских летописях дня, как Россия имела счастье лишиться Незабвенного.
Но с Орловым случилось, что часто бывает с людьми хитрыми и пронырливыми, но имеющими ум ограниченный: эти люди отлично устраивают мелкие делишки, но вовсе не умеют сообразить дел важных, а тем более государственных. Он упустил из виду, что намерения государя могут перемениться и что тогда Ланской, при Николае бывший приверженцем крепостного состояния, явится эмансипатором точно так, как при Иоанне Грозном он отправился бы на Красную площадь варить людей в котлах и своей рукой подгребал бы уголья под котлы не из жестокости — он вовсе не жесток, — а единственно руководимый теми чувствами, которые со времени татарского ига и до наших дней увлекали большую часть русских сановников творить всякие мерзости. Чувства эти: глупость, трусость и желание сохранить свое место[330].
Через два года по восшествии своем на престол Александр II увидел, что без реформы Россия стремится к своей гибели, а что без освобождения крестьян никакие реформы невозможны. Он принялся за дело освобождения, и Ланской открыто стал на стороне эмансипаторов. Эта черта была бы прекрасной и могла бы заслужить Ланскому почетное место в русской истории, если бы он действовал по убеждению или, по крайней мере, шел одной, прямой дорогой. Но он постоянно подчиняет свои действия влияниям, преобладающим в ту минуту в Зимнем дворце. А кому неизвестно, что в нынешнее царствование в Зимнем дворце не семь пятниц в неделе, а семь пятниц в каждом дне? Откуда ни подует ветер, в ту сторону тотчас поворачивается старый флюгер Сергей Степанович. Сегодня он подписывает циркуляры об улучшении быта крестьян; завтра циркуляр о содействии винному откупу, хотя бы оружием опаивать, развращать и грабить крестьян, и благородное русское войско заставляют служить орудием для откупщиков и для чиновной орды в достижении их мерзких целей. Сегодня Ланской предписывает комитетам губернским изыскивать средства к улучшению быта крестьян, а завтра предписывает им сохранение обязанной работы, вернейшего пути к резне и к пугачевщине; послезавтра запрещает дворянским собраниям вопреки всем законам рассуждать о ближайшем и важнейшем из их интересов; наконец, в феврале нынешнего года изъявляет согласие на одно из подлейших действий тайной полиции: на ссылку Алексея Михайловича Унковского в Вятку и Александра Ивановича Европеуса в Пермь!
Ланской не министр: он чернильница, куда всякий обмакает свое перо, чтобы писать всякую чушь.
Отчего все это происходит?
Оттого, что Ланской ленив, беспечен, глуп и трус. Сверх того, не будь он на службе, ему бы не хватило денег даже на покупку румян, кои он ежедневно употребляет. Теперь он живет в великолепном министерском доме, имеет огромное содержание, сытно ест, множество людей ему кланяется, а займодавцы не смеют его беспокоить. Как же после этого ему не угождать царской дворне, казнокрадам и бюрократам?
А Россия для наших сановников что такое… Дойная корова!
Эй! Господа! Берегитесь и одумайтесь! Смотрите, чтобы дойная корова вскоре не превратилась для вас в разъяренного быка!
Мы видели, что Ланской по неспособности быть совестным судьей назначен был губернатором; по неспособности к должности губернаторской назначен сенатором; по неспособности быть сенатором назначен почетным опекуном; по неспособности к должности почетного опекуна назначен членом Государственного совета и в награду за то, что даже в этой государственной богадельне оказался одним из пустейших людей, — сделан министром. При такой высокой и совершенной неспособности мы надеемся вскоре увидеть его Государственным канцлером и светлейшим князем…
Еще сорок лет тому назад Грибоедов сказал про одного из подобных людей:
Он дойдет до степеней известных:
У нас ведь любят бессловесных!
«Будущность», № 1, 15 сентября 1860, стр. 6–8.
Петербург, 31 января 1861.
…Александр Максимович Княжевич{120} — человек добрый, опытный, весьма неглупый, тонкий и хитрый, но в настоящее переходное и важное для России время всего этого еще весьма недостаточно, чтоб быть министром финансов. Тут надобны талант, энергия, настойчивость характера, чего в Княжевиче совершенно не видно. Чтоб выйти из теперешнего хаоса, едва ли бы достало и талантливого Канкрина, а Александру Максимовичу далеко до Егора Францевича{121}. Канкрин не бывал нем как рыба, когда в Государственном совете рассматривали его представления и проекты. Известен его ответ графу Александру Григорьевичу Строганову, который на замеченную Канкриным числовую ошибку в его речи сказал: «Ведь я бухгалтером никогда не бывал!» Канкрин отвечал: «А я, батюшка, был бухгалтером, был и конторщиком, но дураком никогда не был и не буду!» Александр Максимович и в Государственном совете, и в Комитете министров отделывается всегда молчанием да потом и подписывает всякую нелепость, какую только состряпают в этих двух государственных кухнях. А почему? Или он уже слишком стар стал или, подобно другим царедворцам, боится возбудить против себя своих сотоварищей. Конечно, уживчивость качество не дурное, но нельзя же в пользу ее жертвовать государственными интересами или соглашаться на всякую нелепость, или покрывать уживчивостью разбой трехпрогонного Муравьева, грабеж Адлербергов, подлость Ланского, глупость и трусость князя Василия Долгорукова и так далее.
В оправдание Княжевича говорят, что многократные государственные займы последних двух лет были сначала предложены им на иных основаниях, но что финансовый комитет, в котором в числе прочих мудрецов восседает предшественник и враг Княжевича Брок, изменил предложенные проекты, и потому займы вышли неудачны. Это вовсе не оправдание. Если бы оно было и так, то почему же Княжевич согласился с этим? Зачем он тогда же не подал в отставку? От такого министра нечего и ожидать, чтобы у него достало смелости настоять перед царем о необходимости для упрочения нашего бюджета сделать его гласным. В таком случае, чтобы язык не прилип к гортани, надобно, чтобы в кармане министра всегда была про запас просьба об увольнении и чтобы она непременно была представлена, если бы его величеству неугодно было согласиться на разумные, единственные меры, могущие спасти Россию от революции, в числе коих одно из первых мест занимает гласность бюджета. Если бы бюджет сделан был гласным, царские нахлебники перестали бы обкрадывать казну, не могли бы уже опустошать ее и получать ни за что ни про что тысячи десятин земли. Если бы бюджет был гласным, то и займы бы удавались хорошо, между тем как теперь они идут плохо[331].
Система Княжевича — полумеры, действия ощупью, нерешительные и робкие. Нельзя не похвалить удаления из Министерства финансов Федора Лукина, сына Переверзева, сочинителя известной записки в защиту крепостного права. Переверзев сдан наконец в архив, то есть в правительствующий (неизвестно чем?) Сенат. Туда ему и дорога. На место его директором департамента податей и сборов назначен деятель умный и благонамеренный: самарский губернатор Грот. Пора, пора было очистить Министерство финансов от этого старого волка Переверзева, по холодку опущенного из Министерства внутренних дел и обокравшего не только овец, но и своих братьев волков, то есть председателей казенных палат и откупщиков[332].
При Броке в Министерстве финансов была уже такая система — принимать всякую падаль: таким образом Василий Алексеев, сын Лонгинов, выгнанный из Министерства внутренних дел, посажен был Броком в вицедиректоры Департамента горных и соляных дел, а Княжевич по непростительной слабости своей доставил ему Станиславскую бляху на грудь.
Нельзя не похвалить увольнения от должности начальника штаба горных инженеров Василия Евграфовича Самарского-Быховца, записного чиновника, но нельзя одобрить никак назначения генерала Гернгросса{122} председателем горного аудиториата. Этого взяточника и плутягу следовало бы вовсе уволить от службы. Или, может быть, Княжевич хотел, чтобы судящиеся в горном аудиториате мошенники судимы были своим подобным, своим равным? Удивляемся!.. Как не стыдно Княжевичу терпеть таких отъявленных мошенников, как Гернгросс, Лонгинов и их фактор Пащенко? Рассказывают, что Евграф Петрович Ковалевский, у коего Гернгросс был в старину адъютантом, удивляется, как это он, не имев никакого состояния, так вдруг разбогател? Гернгросс распускает слух, что он участвует во многих промышленных компаниях. Но в каких же именно? И откуда взял он капиталы, без коих участвовать в компаниях невозможно? Нет, он разбогател совершением кампаний в пределы горных заводов, которые не раз объезжал с целью поживы, не говоря уже об искусном ведении им дел в департаменте через посредство своего фактора Пащенко. Шила в мешке не утаить, так и взяточничества скрыть нельзя: в России на этот счет общее мнение не ошибается. Ведь не называют же взяточниками ни Федора Тимофеевича фон дер Флита, ни Юлия Андреевича Гагемейстера, ни Михаила Васильевича Пашкова, ни Александра Ивановича Бутовского? А предшественника фон дер Флита, барона Гревеница, все называли «барон Гривенничек». Его баронство не довольствовалось ни вытягиванием из казны денег при всяком удобном случае и при совершении в Сенате откупов, ни получением десяти тысяч рублей серебром по поводу императорской коронации, ни выпрашиванием денег по случаю отправления семейства своего наслаждаться красотами природы в Италии: оно еще обирало и председателей казенных палат и откупщиков. На деле выходило, что все это окончательно выносили на плечах своих православные русские мужички.
Русское Министерство финансов весьма походит на тот крыловский воз, который везом лебедем, щукой и раком. Да и как мог Княжевич выбрать себе в товарищи тупоумного Шигаева? В канцелярии Государственного совета рады были избавиться от подобного мужа, а тут нашлось доброе министерство, чтоб принять его, да еще посадить в товарищи министру.
«Будущность» 1861 г. № 9, 18 марта, стр. 71–72.
Сообщая в «Будущность» известия из России, хотя грустно, но приходится начать фразой: здесь, в административной сфере, обстоит все та же неурядица, то же отсутствие всякого здравого смысла, в канцеляриях и министерствах продолжается та же бесполезная деятельность. Со стороны посмотреть, все идет гладко, везде порядок: ни одна бумага, самая вздорная, не залеживается, не остается без движения, и народ русский должен бы, казалось, благоденствовать при таком ходе дел; а как заглянешь в сущность этих дел, так и видишь всю бездну зол, в которую вовлекло Россию монголо-голштинское правление.
Ложь и беззаконие водворились повсюду, пустили так глубоко корни во всех слоях бюрократии, что искоренить их можно только переменой формы правления. Директор департамента лжет своему министру, министр лжет царю, царь лжет народу — круговая порука: и всю тягость этого бесправия выносит на плечах своих русский народ. Бедный народ! Когда же проснется в тебе чувство сознания прав твоих, когда смоешь ты с себя позорное пятно голштинского ига, деспотического, необузданного своеволия!
Но горе тем, которые думают, что минута этого пробуждения еще далека, и в раззолоченных палатах Зимнего дворца спокойно дремлют под сладкие песни Адлерберга, Буткова и других. Роковая для них минута настанет, и тогда уже не спасут никакие меры, никакие вынужденные уступки, как не спасли трон Бурбонов Неаполитанских никакие уступки Франциска II{123}.
А как легко, казалось бы, воспользоваться великими историческими уроками. Они еще так свежи в памяти, так ярко освещают два пути, по которым может следовать правительство всероссийское: или продолжать ту же систему пагубного произвола, дикого насилия, ненавистного покровительства людей бездарных, неимущих духом и умом, и окончить царственное поприще, как Франциск II, — или стать во главе прогрессивного движения, дав народу русскому конституцию, приобресть народную любовь и уважение целого мира и оставить по себе блестящую страницу в истории царей русских. Выбор между этими путями, кажется, не труден, да и результат его для будущности России не может быть сомнителен. Ведь не будет же хуже того, что есть: в судах нет правосудия, в казначействах нет денег, в толпе царедворцев нет человека с чистой совестью. Вся эта административная тога, сшитая из гнилой материи, ползет и рвется, как старая ветошь, обнажая глубокие язвы на государственном теле.
Нельзя при этом удержаться, чтобы не сказать несколько слов о Министерстве финансов — одной из главнейших артерий государственного организма.
Во главе министерства — Александр Максимович Княжевич, человек слабый, устаревший… Когда речь коснется о нем в обществе, говорят обыкновенно: он добрый человек — как будто этого достаточно для министра.
Конечно, за неимением в человеке других качеств доброта похвальна, но одной ее недостаточно: разве только, может быть, для архиерея.
За Княжевичем следует товарищ его — Шигаев, отвратительный, грязный чиновник, умеющий только выпрашивать себе денежные пособия и добавочное содержание. Тайный советник. Да явным он и быть не может, потому что для этого нужен хоть обыкновенный здравый смысл, а тупоумный Шигаев во всех комиссиях, в которых только председательствовал, кроме нелепостей ничего не говорил.
За Княжевичем и Шигаевым по чину и порядку следуют директора департаментов и канцелярий.
Директор Горного департамента Гернгросс — честный человек и работает добросовестно. Состояния он не приобрел себе местом, а получил его частью за женой, а большей частью по наследству от отца.
Горный департамент — самый обширный в министерстве: в нем беспрерывно сталкиваются между собой частные интересы золотопромышленников, заводчиков и солепромышленников, а в подобных случаях из двух тяжущихся сторон одна непременно бывает недовольна решением дела и неудовольствие вымещает, разумеется, на директоре.
Нельзя не отдать справедливости Гернгроссу и в том, что он организовал департамент с большим смыслом, выбирая в службу к себе людей молодых, с достоинствами и с твердым направлением. Хорошая почва не вырастит плевел и не принесет дурных плодов.
От директора Департамента внутренней торговли Бутовского много ожидали, но ожидания не сбылись. Считали его способным, а вышел весьма обыкновенный действительный статский советник, да еще деспот в отношении к своим подчиненным, что никак не свойственно ни просвещенному уму, ни истинным способностям. Взяток он, правда, не берет, но зато распорядился гораздо смышленее и вернее, взимая постоянную подать с казны, по крайней мере, в 6 тысяч рублей серебром в год, квартирой с отоплением и освещением в здании Технологического института.
На каком основании получил он эту квартиру, когда правительство в нынешнем же году для увеличения положения этого заведения вынуждено было строить новый флигель, — объяснить трудно.
Директор Кредитной канцелярии Гагемейстер пользуется репутацией, во-первых, честного человека, во-вторых, ворочающего министерством: первое делает ему честь, но второе не делает чести его способностям. Тут уже факты налицо: мы видим, как все предпринятые операции были неудачны и привели государство почти к банкротству.
От Грота, назначенного директором Департамента податей на место известного плута и мошенника Переверзева, ожидают много хорошего.
Директор канцелярии министерства фон дер Флит, как и подобает близкому сподвижнику Александра Максимовича Княжевича, добрый и бесхарактерный человек. О нем сказать больше нечего, так же как и о директоре Департамента внешней торговли Пашкове, который ровно ничего не делает. Можно смело предполагать, что в тиши своего кабинета, один, когда двери заперты, он не раз задавал себе вопрос: почему он директор департамента? И, может быть, даже удивлялся, как легко занимать такое место — стоит только подписывать бумаги.
Бывший министр Брок, сколь он ни был глуп, но решился сменить Пашкова, и в преемники ему уже вызвал из Кяхты тамошнего губернатора Ребиндера (ныне сенатора). Пашкову назначалось сенаторство, но он о нем слышать не хотел, потому что сенатор получает четыре тысячи рублей жалованья, а директор внешней торговли имеет двенадцать тысяч рублей оклада: у Пашкова же хотя и заводы на Урале, но состояние совершенно расстроенное и семейство многочисленное. В феврале 1855 года Ребиндер прибыл из Кяхты в Петербург, несколько дней спустя Александр II вступил на престол, и началось царствование Адлербергов и Барановых. Пашков через Эдуарда Баранова, брата своей жены, и через Сашку Адлерберга, ее двоюродного брата, удержался и сидит на директорстве доселе: министр не может его сменить!
Затем остается сообщить еще о двух личностях, племянниках министра, Максе и Антонине Княжевичах, создавших себе совершенно исключительное и небывалое положение.
Не занимая в Министерстве финансов никаких должностей, они пользуются большим влиянием и творят чудеса беззакония. Положение, как видите, весьма выгодное в материальном отношении и вместе с тем безответственное, потому что они действуют на директоров именем дяди, сами оставаясь совершенно в стороне. Нет дела в министерстве, более или менее интересного, в котором бы они не приняли живого участия, — особенно Макс, с иностранной какой-то бляхой на груди.
Впрочем, что ж удивляться этой новой отрасли промышленности? Ведь появились же в Париже с приличной наружностью господа, которых ремесло состоит в том, что они взимают подати с воров и мошенников, заставляя их делиться с собой добычей, — в противном случае угрожая выдать их полиции, — почему же не быть таким господам и у нас в Петербурге. В Париже называют их les enfileurs, а у нас нельзя иначе назвать их как мазуриками. Извините за это народное выражение, но другого, более приличного для них эпитета, мы не нашли под рукою.
Парижские enfileurs попались уже в руки правосудия, а Макс и Антонин Княжевичи, под прикрытием своего дяди-министра и еще более адлерберговой Мины, могут спокойно продолжать свое ремесло, не боясь поплатиться за это ни личной свободой, ни даже положением в свете. В России все это сходит с рук.
«Будущность», 1861 г., № 24, 14 декабря, стр. 188–189.
Санкт-Петербургское правительство явило новое доказательство своего совершенного неумения избирать людей и своего желания производить реформы лишь на словах, а в сущности сохранять прежнее направление монгольского произвола.
На вакантное место генерал-губернатора Киевского, Волынского и Подольского и командующего войсками в этих трех губерниях, одно из важнейших мест в империи, особенно в нынешних обстоятельствах, назначен генерал-адъютант Анненков. Те, которые не знают этой личности, не в состоянии вообразить себе, что он за индивидуум…
Николай Николаевич Анненков родился в 1800 году и поступил офицером в 1819 году в Семеновский полк. Когда произошло в 1821 году известное восстание солдат Семеновского полка против их полкового командира и тирана Шварца, все офицеры полка, ни в чем не виновные, были по настоянию Аракчеева переведены в армию теми же чинами с запрещением выпускать их в отставку и даже давать им отпуска: для одного лишь сделано было непочетное исключение, а именно для H. Н. Анненкова, за какие-то неизвестные заслуги. В течение нескольких недель весь Семеновский полк состоял из одного Анненкова! Вслед за тем он был назначен адъютантом к великому князю Михаилу Павловичу и провел лет пятнадцать в этой дикой школе. В 1826 году его двоюродный брат, кавалергардский поручик и богатый помещик Иван Александрович Анненков за участие в 14 декабря был сослан в каторгу. Родственники Ивана Александровича, и в том числе H. Н. Анненков, ни на минуту не усомнились завладеть имением родственника, впавшего в несчастье. По русским законам они имели на то полное право, но ведь русские законы — тройной экстракт всякой мерзости, и, сверх того, никакой закон в мире не может сделать бесчестного честным, не может узаконить мошенничества и воровства! Ведь у людоедов законы позволяют и даже предписывают кушать своего ближнего, а какой мало-мальски порядочный человек не считает людоедство за преступление отвратительное? Точно так же и с конфискациями. Всякое правительство, которое предписывает конфискации, есть правительство мошенническое, и потому в глазах всего образованного мира правительство петербургское есть правительство мошенническое, всякий человек, который, пользуясь законами о конфискациях, овладевает чужим добром, есть грабитель и вор, и потому в глазах всех людей честных и благородных Николай Николаевич сын Анненков не что иное, как вор!
В 1831 году, во время польской войны, Анненкову поручен был отряд против польских патриотов: он вешал офицеров, взятых им в плен! Вор сделался и палачом: тут нечему удивляться.
Потом он командовал Измайловским полком; вслед за тем был начальником штаба 6-го корпуса в Москве.
В 1842 году тогдашний военный министр Чернышев, известный мерзавец из мерзавцев, оценил Анненкова по достоинству, то есть полюбил его, взял к себе в директоры канцелярии, сделал генерал-адъютантом и готовил себе в товарищи и в преемники, но князь Василий Андреевич Долгоруков умел разбить эти замыслы и занять предназначаемое Анненкову место. Однако бездарность, жестокость и холопские свойства Анненкова не могли остаться без награды у неудобозабываемого Николая, этого постоянного покровителя людей глупых и низких: он назначил его в 1848 году членом Государственного совета.
В 1855 году по смерти графа Кушелева-Безбородко Анненков, едва знакомый с четырьмя правилами арифметики, был назначен государственным контролером — звание, облеченное всеми правами министерскими, и тем более важное, что все министры заискивают расположения государственного контролера, имеющего обязанностью поверять их счета. До какой степени простираются и человекоугодничество Анненкова, и ералаш в России, доказывается тем, что фельдмаршал Барятинский в шестилетнее султанство свое на Кавказе не присылал с Кавказа счетов: не хочу, дескать, и не присылаю: вот и все! И это Барятинскому сходило с рук. Анненков молчал и кланялся!
Когда в 1857 году серьезно возник вопрос об уничтожении крепостного состояния, Анненков принадлежал к числу тех лиц в министерстве, которые всеми силами старались препятствовать ходу дела и всегда, во всех случаях становились на защиту старого порядка вещей. Хотя он ненавидит князя Василия Андреевича Долгорукова, отбившего у него в прежние годы звание военного министра, но в этих обстоятельствах он сблизился с прежним врагом, и оба непочтенных стародура действовали заодно. Зато, когда правительство, вследствие умных и благородных действий тверского дворянства{124}, пришло в неописанную ярость, князь Василий Андреевич упросил послать в Тверь Анненкова, который, прибыв на место, распорядился со всей свойственной ему глупостью, со всей свойственной ему крутостью и со всем свойственным ему отвращением ко всему просвещенному и честному. Последствия известны.
И этому стародуру, тупоумному николаевцу, этому палачу, который вешал пленных поляков, этому вору, который ограбил своего двоюродного брата, вверяют в полное управление три губернии, населенные пятью с половиной миллионами существ человеческих?..
Бедные губернии!..
Долго ли в России будет продолжаться этот позор?
«Листок», № 4, январь 1863, стр. 27.
С нелегких рук архангела Михаила Муравьева и не поступившего еще в архангелы графа Берга, издающих различные законы и всякие законодательные постановления, охота законодательствовать развилась и во второстепенных чиновниках. На престоле управляющего Вержболовским таможенным округом восседает некий статский советник Владимир Карлович Войт, недавно издавший следующие законы:
1) Запрещается на кордонах, где живет русский солдат, говорить по-польски, а также в таможенных местах (??!!!), канцеляриях, пакгаузах, на дебаркадерах во время отправления служебных обязанностей.
2) Не дозволять нижним чинам вступать в брак с теми польками, которые не говорят свободно по-русски.
Оба закона, изданные его величеством начальником Вержболовского таможенного округа Владимиром I, из династии Войтов, напечатаны в «Русском Инвалиде» и в № 323 «Голоса», но «Московские Ведомости» поместили у себя только первый из двух законов его контрабандного величества, не упомянув о втором, брачном законе, вероятно, чтобы читатели их не позавидовали счастью вержболовцев под мудрым правительством Владимира I.
По известиям, полученным из Вержболова, г-н Войт доселе прогуливается на свободе и в сумасшедший дом еще не посажен.
Нам известно происхождение фамилии Войтов, и мы считаем не лишним сообщить эти сведения нашим читателям в новое доказательство тому, что могут себе позволять в России люди, имеющие сильную поддержку при дворе.
С полвека тому назад жил в Москве некто Карл Войт, происхождением еврей-перекрещенец, ремеслом бандажный мастер. Из сыновей его известны нам судьбы двух: Николая и Владимира. Николай Карлович Войт пожелал быть медиком и, довольно плохо выучившись медицине, за неимением практики поступил в домашние деревенские доктора к богатой тамбовской помещице Дарье Алексеевне Полтавцевой, урожденной Пашковой. В исходе тридцатых годов семейство Полтавцевых переселилось в Петербург на ловлю женихов, и ловля оказалась необыкновенно удачной. Одна из дочерей Дарьи Алексеевны, Елизавета Николаевна, вышла за Николая Трофимовича Баранова, старшего брата ныне могущественного Эдуарда Трофимовича; а одна из прочих дочерей Дарьи Алексеевны, Екатерина Николаевна, вышла за Александра Владимировича Адлерберга. Между тем Николай Карлович Войт через покровительство Полтавцевых определен был на службу в театральное ведомство, состоявшее в то время под начальством Александра Михайловича Гедеонова, человека, всем известно, весьма ловкого. Г-н Гедеонов, вероятно, обладая чувствительным сердцем, всегда сочувствовал желанию начальников своих сблизиться с той или другой хорошенькой женщиной, и деятельное его сочувствие доставило ему благорасположение своих начальников, сперва старого князя Юсупова в Москве, а по смерти Юсупова в 1831 году князя Петра Михайловича Волконского в Петербурге. Сверх того, г-н Гедеонов любит играть в карты, что привело его даже познакомиться с тузами и сблизило его с Дубельтом, страстным охотником до карт и до женщин. Николай Карлович Войт плохо знал медицину, но был мастер в карточной игре. Он поступил в этот почтенный кружок Гедеонова и Дубельта, кружок, в среде коего известный Политковский проиграл столь много денег. Пользуясь покровительством Полтавцевых, Дубельта и Гедеонова, Николай Карлович возымел желание разбогатеть через дешевую покупку имения и распорядился следующим образом.
По смерти богатого помещика князя Николая Александровича Касаткина-Ростовского, по наследству его имения возникла тяжба, решение коей, равно и распределение имений между наследниками, учинены были седьмым департаментом Сената, отдавшим прекрасное тульское имение Касаткина в уездах Чернском и Новосильском родственникам его, двум братьям Пожогиным-Отрошкевичам{125}. Был еще искатель, пьяный полуидиот Дуров, не получивший никакой части из наследства, на которое изъявлял притязания. Войт отыскал Дурова, перевез его к себе в дом, взял от него полную доверенность на ведение процесса и на расходы по делу и обратился в Вотчинный департамент за справками из писцовых книг. В огромных залах Вотчинного департамента расставлены по стенам на полках тысячи аккуратно переплетенных книг с заглавиями: уезд такой-то, уезд такой-то, но все это обман и надувательство: в сущности, все дела и все бумаги по вотчинной части в страшном хаосе; возьмите любую книгу, например, положим, уезд Ливенский; вы там найдете бумаги по уездам и Нижегородскому, и Великоустюжинскому, и так далее. В тридцатых годах справки из писцовых книг составлял чиновник Грибоедов, который начал службу в протоптанных сапогах, а оставил по себе шестьсот тысяч рублей серебром капитала. По смерти Грибоедова справки составлял чиновник Николай Сергеевич Налетов, который точно так же, по влечению воли своей, жаловал и отнимал имения. Войт переговорил с Налетовым, получил справку в пользу Дурова и обратился, именем Дурова, в Комиссию прошений, где царствует известный агент III Отделения, целым двум поколениям русских людей памятный инквизитор, статс-секретарь князь Александр Федорович Голицын. Через покровительство Дубельта, Полтавцевых, Адлербергов и Барановых Голицын смастерил вещи таким образом, что дело, решенное седьмым департаментом Сената, велено было пересмотреть в восьмом департаменте! А в этом восьмом департаменте заседали в то время Николай Петрович Мартынов и Данило Петрович Мороз. Мартынов был другом Дубельта и Гедеонова и один из самых главных коноводов московских счастливых игроков того времени, а для того, чтобы оценить личность и свойства Мороза, стоит рассказать один анекдот! В московском Английском клубе, как известно, платят только за обед, но закуска и водка перед обедом даровые; Мороз придет, бывало, перед обедом, опустошит выставленную на столе прекрасную и обильную закуску, выпьет три-четыре рюмки водки, и когда все пойдут обедать, то он отправится спать в газетную комнату, насытившись безденежно таким образом. Явился Войт к Мартынову и к Морозу с письмами от Дубельта; переговорил с обоими сенаторами, и дело закипело. В декабре 1847 года восьмой департамент Сената решил: чернские и новосильские имения покойного князя Касаткина отдать Дурову. В это время Войт представил Дурову такой счет расходов, что новый помещик не мог заплатить, хотя имение состояло с лишком из восьми тысяч десятин земли, населенных с лишком десятью тысячами ревизских душ. Принужден был Дуров продать это значительное имение в июне 1848 года Войту, и при расчете, за вычетом сделанных Войтом расходов, пришлось Дурову получить всего чистыми деньгами лишь около тридцати тысяч рублей серебром. Хотя имение было заложено в московском ломбарде, но Мартынов, со званием сенатора сочетавший звание почетного опекуна Московского воспитательного дома, выхлопотал Войту разрешение продать лес, и таким образом Николай Карлович приобрел даром восемь тысяч десятин черноземной земли в прекраснейших уездах, где удобный сбыт всяких произведений облегчен близостью Мценска, хотя находящегося в соседней губернии, но лишь верстах в двадцати пяти от вышеозначенного имения. Вот что значит даже для маленького человека, подобного Войту, в государстве самодержавном иметь сильных покровителей при дворе!
Войт не удовольствовался даровым приобретением большого имения: он опять обратился к благодетелю своему Налетову и, переговорив с ним, получил из Вотчинного департамента новые справки из писцовых книг, на основании которых завел тяжбы с соседями. Чтобы оценить вполне всю мерзость действий Вотчинного департамента и тогдашнего министра юстиции графа Панина, надобно сказать, что справки, выданные Войту в первый раз на дачу села и деревни Теплых в Чернском уезде Тульской губернии, различествовали в числе четвертей земли по писцовым книгам от справок на ту же самую дачу, выданных ему во второй раз. Этого мало: и та и другая справки совершенно различествовали со справкой, выданной из того же департамента в 1815 году предшественнику Войта по владению князю Касаткину, а все три справки, и касаткинская, и обе войтовские, различествовали от двух других справок, из того же самого департамента выданных двум соседним помещикам на ту же самую дачу, в общем владении состоящую. Об этих проделках Налетова я в то время рассказывал графу Панину в частном разговоре в его салоне, но Панин замял разговор и не дал никакого ходу этому сообщению по двум причинам: во-первых, в качестве поборника старого порядка вещей он всегда защищал злоупотребления, оспаривая их действительность, а во-вторых, боялся навлечь на себя неблаговоление сильных покровителей Войта.
Крестьянами своими Войт управлял по системе, которую однажды, в минуту непривычной ему откровенности, выразил следующими словами: «Крестьянина нужно держать в бедности: если он разбогатеет, тотчас начнет умничать», и систему свою приводил в действие с таким усердием, что ему сожгли на гумне хлеба тысяч на двенадцать рублей серебром. Тогда он перенес гумна свои в средину селений крестьянских с той целью, чтобы поджог был невозможен без страшной опасности для крестьянских усадеб! Когда возник вопрос об эмансипации, Николай Карлович явился рьяным защитником крепостного состояния, и, как человек, поступивший в дворянское сословие лишь только лет за пятнадцать перед тем, он с жаром разглагольствовал о правах и значении всероссийского дворянства, опоры престола (дворянства, которое до 1762 года{126} секли публично, а с 1762 года секут тайно!). Войту смертельно хотелось быть превосходительством, и, благодаря соединенному покровительству Дубельта, Адлербергов и Барановых, он дополз до чина действительного статского советника. За то, разумеется, он принимал на исполнение от покровителей своих поручения всякого рода. У графинь Адлерберговой и Барановой кроме нескольких сестер были еще два брата; старший умер; младший, Сергей, взят в опеку по причине слабоумия, и опекуном его назначен Николай Войт, который вопреки законам, допустил раздел имения поровну между братом и сестрами. Он говорит, что сам Сергей Николаевич Полтавцев желал равного раздела со своими сестрами, но на это следует ответить, что Полтавцев, если бы не состоял под опекой, мог распоряжаться своим имуществом, как ему только угодно, но что его, по причине слабоумия, для того именно и взяли в опеку, чтобы лишить возможности действовать самопроизвольно, и что опекун не имеет права нарушать законов, а тем менее нарушать их в пользу лиц, сильных при дворе.
Этим фактом мы окончим рассказ о Николае Войте, рассказ, извлеченный из наших записок, издание коих на французском языке начнется в нынешнем, 1864 году. Что же касается до Вержболовского законодателя Владимира Войта, то брат его Николай Войт, воспользовавшись тем, что директором департамента внешней торговли находился Михаил Васильевич Пашков (умерший в прошлом, 1863 году), женатый на родной сестре Барановых, выхлопотал своему брату в 1861 году место начальника Вержболовского таможенного округа и через то доставил ему случай публично само дурить.
Вот что значит в России иметь сильных покровителей!
«Листок», № 17, 28 января 1864, стр. 132–134.
Мы обещали[333] дать биографический очерк графа Киселева. Некоторые журналы опубликовали об этом государственном деятеле статьи, которые начинаются вместо предисловия настоящей мифологией. По этому вопросу, так же как и по другим, мы скажем правду.
Семья Киселевых восходит к XV столетию. Первый их предок был в 1452 году воеводой в Устюге Великом у князя Дмитрия Шемяки, соперника великого князя Василия III. Его сын Михаил и внук Федор служили в царствование великого князя Ивана III, сына Василия; Михаил был воеводой в Нижнем в 1469 году, а Федору была дана дипломатическая миссия к крымскому хану в 1502 году. В знаменательный день взятия Казани русскими, 2 октября 1552 года, семь Киселевых было убито на приступе этого города.
Павел Дмитриевич Киселев родился в Москве 29 июня 1788 года и поступил семнадцати лет в Кавалергардский полк. В день капитуляции Парижа 30 марта 1814 года капитан Киселев, которому тогда шел 27-й год, был назначен на высотах Монмартра во флигель-адъютанты к императору Александру I. У него тогда, наверно, и в мыслях не было, что в этом самом городе, куда он должен был вступить на следующий день, ему суждено будет завершить свою политическую карьеру и, по всей вероятности, дожить там до старости. Произведенный к 1817 году, 29-ти лет, в генералы, Киселев получил на следующий год весьма важное назначение на пост начальника главного штаба 2-й армии, главная квартира которой находилась в Тульчине.
В это время существовало несколько тайных обществ, целью которых было изменить государственный строй. Самое главное и активное из этих обществ было Южное; центр его находился во 2-й армии, и главарем его был полковник Пестель, командир Вятского полка, человек высокого ума и редкой энергии. Генералу Киселеву были известны замыслы заговорщиков{127}, и в его же доме Пестель впервые прочитал составленный им проект федеративной конституционной республики.
Начало восстания было назначено на 1 января 1826 года. В этот день Вятский полк должен был из деревни Линцы, где он квартировал, пойти в Тульчино, чтобы нести караул. Было решено в тот день захватить командира армии графа Витгенштейна, не причинив ему никакого зла: все обожали доброго, ласкового, прекрасного Витгенштейна. Было также решено захватить в тот же день и тем же образом Киселева, чтобы снять с него подозрение в том, что этот заговор был ему известен. Но проворовавшийся на поставках капитан Вятского полка Майборода, которому Пестель грозил судом, послал правительству донос, и генералу (потом графу и военному министру) Чернышеву было поручено расстроить этот заговор. Прибыв в Тульчино 13 декабря и условившись с Витгенштейном относительно принятия необходимых мер, Чернышев пригласил Киселева сопровождать его. Они отправились на следующий день, 14 декабря, в замок графа Ярослава Потоцкого, брата г-жи Киселевой, а в то же время граф Витгенштейн послал курьера к Пестелю, приглашая его спешно явиться к нему по делу. Пестель немедленно прибыл в Тульчино и тут же был арестован. Чернышев и Киселев отправились 15-го из замка графа Потоцкого в Линцы, где они захватили бумаги Пестеля и арестовали несколько офицеров.
В то время как Киселев занимался этими делами, полковник барон фон дер Ховен по приказу своего товарища по путешествию Чернышева захватил у него на дому его личные бумаги и принес их Витгенштейну. После осмотра и выборки этих бумаг добрый старый Витгенштейн воскликнул: «Он погиб, наш бедный Киселев! Он пойдет в Сибирь». «Можно его спасти», — сказал фон дер Ховен. «Но каким образом?» «А вот как», — ответил Ховен и, схватив связку компрометирующих бумаг, бросил их в огонь. Киселев никогда не забывал этого благодеяния фон дер Ховена; он всегда оставался прочной опорой и горячим покровителем этого последнего в борьбе, которую фон дер Ховену пришлось вести потом, будучи губернатором, против министров и против своих же подчиненных.
Пожалованный в начале войны с Турцией, в 1828 году, в генерал-лейтенанты, Киселев после взятия Адрианополя был назначен на весьма важный пост правителя Молдавии и Валахии. Это, несомненно, был лучший период его жизни. Под его началом были две провинции, с которых только что было сброшено мусульманское иго и которые вследствие этого были очень довольны сравнительно либеральным правлением Киселева. В этих провинциях до тех пор господствовали произвол и вымогательство, не было никаких учреждений, все нужно было создать, и все могло быть создано без препятствий, которые иногда создаются предшествовавшим режимом и в других странах часто тормозят проведение полезных реформ. Генерал Киселев имел возможность дать широкий размах своим либеральным принципам, и «органический статут», выработанный при нем, был настолько хорош, насколько было возможно по соседству с империей Николая I и исходило от его же адъютанта. Это был, мы повторяем, лучший период жизни Киселева, благодаря которому он займет подобающее место в истории.
Окончив организацию Молдавии и Валахии, Киселев поселился в Санкт-Петербурге. 17 апреля 1834 года, в день совершеннолетия наследника (нынешнего императора), он был произведен в чин генерала от инфантерии и 6 декабря того же года назначен членом Государственного совета. Здесь он ярко выделялся своими заслугами среди большинства ничтожных людей, которыми было переполнено это учреждение, самое высшее в России и ставшее настоящим приютом для неизлечимо больных.
Император Николай всегда думал об освобождении крестьян. За подробностями по этому вопросу мы отсылаем к 2-му изданию «Правды о России» глава VII, I том [этой главы нет ни в первом издании, ни в поддельном, выпущенном в Берлине издателем Шнейдером]. 1 января 1838 года было основано Министерство государственных имуществ, которому было суждено положить основу освобождения крестьян, и генерал Киселев (возведенный в следующем году в графское достоинство) стал во главе этого министерства.
Здесь открылось для графа Киселева новое поприще, очень утомительное, полное борьбы и неудач: в течение 18-ти лет ему пришлось бороться со всевозможными препятствиями. Это были уже не Молдавия и Валахия, довольные избавлением от турецкого ига и представлявшие для администратора широкое поле деятельности; это была обширная страна, где, правда, не было почти никаких общественных организаций, но где неискоренимым злом были казнокрадство и официальная ложь. Очень трудно управлять страной, где во всех официальных сферах сверху и донизу идут кражи, а ложь процветает снизу доверху, в которой правосудие, когда оно не служит орудием гнета в руках правительства, продается тому, кто дороже платит. Бюрократия составляет в России целую могущественную касту; бюрократы поддерживают друг друга, начиная с министерских дворцов в Санкт-Петербурге и кончая самыми маленькими канцеляриями в самых глухих провинциальных городах; они считают воровство своим неотъемлемым правом, своей священной собственностью, защищают эту собственность с ожесточением и считают государственными преступниками всех тех, которые требуют нового порядка вещей. Подобная борьба, борьба ожесточенная, ежедневная, представляла громадные трудности даже для одаренного самой большой энергией человека; но у графа Киселева этой энергии нет; она заменяется у него очень ясным и тонким умом. Император же Николай, несмотря на то что желал освобождения крестьян, не хотел иметь около себя либеральных людей; целью его было сделать всех своих подданных без исключения своими рабами; он ненавидел всякое проявление свободы, хотел единообразного рабства и своим тупым и узким умом не понимал, что, достигнув этой цели, он объединит все общественные классы в общей ненависти против насилия и приведет к свержению самодержавного ига. Бюрократия, которая гораздо хитрее Николая, поняла, куда приведут реформы, угрожавшие ее влиянию, источнику ее силы и богатств, и всячески препятствовала освобождению крестьян; а для того чтобы тормозить проведение проектов графа Киселева, она избрала самый верный путь: она проникла в его министерство, наводнила его, учредила массу совершенно ненужных государству должностей, дававших возможность тем, которые их занимали, жиреть за счет трудового народа. И вот в продолжение 18-ти лет можно было наблюдать странную и любопытную картину: честный министр стоял во главе воровского министерства.
В 1856 году Киселев, усталый, измученный, уступил наконец течению событий и не настаивал больше на борьбе, которую он считал уже невозможной; на самом же деле теперь как раз приближался момент, когда его тенденции могли взять верх во внутренней политике России. Только что был подписан Парижский мир, и нужно было назначить русского представителя в Париж. В последние годы в Петербурге, который нельзя назвать городом мудрых обычаев, сверх обыкновения придумали довольно остроумную меру: назначить вместо дорого стоящих посланников полномочных министров, которые неплохо справлялись с делами. Дворы Австрии и Англии, где царствовали старинные и серьезные династии, ничего не возражали против этой меры и даже поспешили последовать этому умному примеру, перестав посылать посланников в Санкт-Петербург. Но новорожденное французское правительство очень щекотливо относилось к этому вопросу; его представителем в России был посланник, и оно требовало посланника от России. Согласно русскому этикету посланник мог быть назначен только из числа генералов и тайных советников, а император Николай, большой любитель и покровитель идиотов, заполнил список генералов и тайных советников такими людьми, что трудно было встретить среди них способного человека, не говоря уже о том, что большинству из них было больше 55-ти лет. Князь Долгоруков, проявивший за последние четыре года в качестве военного министра исключительную бездарность, за что у него отняли министерский портфель, решил просить назначить его послом во Францию, чтобы отдохнуть, как выражался этот почтенный человек. Так он себе представлял функции посла в Париже. Но министр иностранных дел наложил свое veto и был прав. Выбор посла представлял большие трудности для князя Горчакова, пока наконец одна остроумная женщина не вывела его из затруднения.
Во втором номере «Véridique» мы говорили о графине Софии Ивановне Борх[334]. Однажды в разговоре с князем она ему заметила: «Почему Вы не предлагаете на этот пост Киселева? Это был бы прекрасный выбор». «Вы правы, — отвечал князь, — но согласится ли он?» «А почему бы нет?» — «Он состоял уже министром, и очень влиятельным министром, в то время когда я был еще далек от политики, и, несмотря на узы родства, которые нас соединяют[335], я не посмел бы обидеть его предложением даже такого важного поста, как пост посла в моем министерстве: я стал бы его начальником, я, который гораздо моложе его на дипломатическом поприще». «Я думаю, графа Киселева не остановят такие соображения, — ответила г-жа Борх. — Если Вы хотите, я могу позондировать почву по этому вопросу, мои слова Вас ни к чему не обяжут». «Вы мне этим сделаете большое одолжение».
Г-жа Борх передала этот разговор графу Киселеву, который поспешил ответить, что никогда бы не поколебался для блага службы стать под начальство человека моложе его, но что другие причины мешают ему принять дипломатический пост: он всегда был военным и администратором, дипломатом же никогда не был, и поздно на 68-м году начинать службу на новом поприще. Г-жа Борх повторила эти слова Горчакову, и князь поспешил предложить французское посольство Киселеву, который очень дружески, но категорически отклонил это предложение, не желая, говорил он, играть роль новичка в семьдесят лет. Горчаков тогда переговорил с императором, который сам предложил этот пост Киселеву, и, когда этот последний весьма почтительно отклонил предложение Его Величества по вышеупомянутым причинам, император объявил ему, что он обращается к его преданности и требует от него, чтобы он принял пост посланника. Граф Киселев подчинился.
Выражение «подчинился» не преувеличено. Этот посол, который впоследствии не захотел больше покинуть Парижа и остался там до конца своих дней, чувствовал тогда настоящее отвращение к своему новому посту. Настоящие причины его нерешительности коренились в совершенно правильном убеждении, что война обнаружила всему миру скрывавшуюся за кажущимся могуществом России действительную ее слабость; кроме того, ему было тяжело, занимая в продолжение многих лет самые высокие и важные посты в стране, принадлежавшей к великим державам, стать ее представителем, в го время как она, вследствие своей политической слабости и несмотря на свою обширную территорию, снизошла на положение второстепенной державы, и где именно! При дворе победителя России, при дворе зачинщика этой войны, которая отняла у России ее престиж и кажущееся могущество. Естественно, что то было очень горькое чувство, и оно усугублялось у графа Киселева еще личными воспоминаниями. В 1814 году на высотах Монмартра он был назначен флигель-адъютантом Александра I в тот самый момент, когда этот государь собирался свергнуть с престола Наполеона I, этого колосса, державшего всю Европу под своей пятой, чтобы возвести на французский трон Бурбонов и заставить Людовика XVIII даровать Франции конституцию[336]. И вот после 42-х лет этот, тогда еще молодой генерал-адъютант, теперь уже старый государственный муж, должен был представлять перед победоносным племянником Наполеона I побежденную Россию, униженную и нисшедшую, повторяем, благодаря ошибкам своего правительства на степень второстепенной державы. Это была тяжелая задача.
Чтобы хорошо себе выяснить причины, почему Киселеву так понравилось в Париже, нужно принять во внимание характер этого государственного деятеля. По природе царедворец, несмотря на свои либеральные убеждения, он обожал двор; характера он был слабого, несмотря на частые энергичные поступки, и эта слабость увеличивалась у него с годами. В высшей степени тщеславный, весьма чувствительный к лести и похвалам, граф Киселев вскоре подчинился обаянию императора Наполеона III. Обращение лично с ним было в высшей степени изысканным; он был окружен исключительным вниманием, он был обласкан, и с ним всячески носились; все это служило утешением для графа Киселева, так как доставшаяся ему ничтожная роль посла России была унизительна вообще, а особенно во Франции; уважение и внимание, которыми он лично пользовался, утешали его и в том, что он должен был во всем тянуться за Францией, — единственная в то время возможная для России политика вследствие ее внутренних неурядиц и тяжелого финансового положения; он не смел реагировать на постоянные и капризные изменения французской политики, и ему оставалось прикрывать свою слабость и вынужденную бездеятельность России высокопарными фразами о невмешательстве и соблюдении договоров. Его роль русского посла низводилась к унизительному положению царедворца при французском дворе, и опять-таки, что его утешало — это личное внимание, которым он был окружен в Тюильри. Все это объясняется тем, что его умственные способности притуплялись с годами; память ему изменяла, что ставило его в зависимость от окружающих; его секретари приобрели большое влияние над ним, особенно один из них, наименее достойный. Этим секретарем посольства был некий Алексей Толстой{128}, назначенный на эту должность, потому что он был весьма достойным племянником весьма смешного Ивана Матвеевича Толстого. Этот маленький Алексей Толстой был очень вульгарный человек, очень злой и преисполненный самой чванной самоуверенности и совершенно лишенный такта. Киселев был пешкой в его руках, и он довел его до действительно неприличных поступков.
Наконец, граф Киселев ходатайствовал об отставке, и, получив ее, он поселился окончательно в Париже, намереваясь прожить там остаток своих дней в роли простого смертного.
Граф Киселев, как мы уже говорили, отличался замечательным умом, заменявшим ему знания, которых он не успел приобрести, так как начал службу очень рано и не снимал погон в продолжение 60-ти лет. Один из его современников рассказывал нам однажды, что в те времена, когда г-жа Свечина{129} жила в Петербурге и знаменитый Жозеф де Мэстр часто посещал салон этой исключительной и почтенной женщины, русская молодежь была обижена ролью, которую иностранцы играли в петербургском обществе благодаря их изысканности и знаниям, и наш рассказчик прибавил: «Киселев умел вести беседу; поэтому мы, его друзья, часто посылали его по вечерам к г-же Свечиной, чтобы поговорить с Жозефом де Мэстром, но перед этим мы всегда заставляли его прочитать несколько глав из Кондильяка».
Наш знаменитый поэт Пушкин дал прекрасную оценку графа Киселева в стихотворном отрывке:
На генерала Киселева
Не положу своих надежд:
Он очень мил, о том ни слова,
Он враг коварства и невежд;
За шумным, медленным обедом
Я рад сидеть его соседом,
До ночи слушать рад его;
Но он придворный: обещанья
Ему не стоят ничего.
Да, граф Киселев, несмотря на его либеральные принципы, всегда оставался царедворцем и, как таковой, всю жизнь умел приноравливаться ко всем партиям, ко всем убеждениям. В России он был ласков и любезен с теми, которые могли быть ему полезны; но в то же время, как человек острого ума, он был также любезен и ласков с теми, которые были выразителями общественного мнения. В обращении с другими европейская вежливость исчезала, и этот министр, такой обаятельный в обществе, постоянно говорил «ты» подчиненным чиновникам и офицерам. Прибыв в Париж, он поспешил присвоить европейские обычаи и был вежлив и предупредителен со всеми, оставляя за собой право быть любезным с теми, которые могли быть ему полезны. В России он представлял собой странную смесь либерала и царедворца, европейца и паши; с виду крутой, на самом же деле гибкий и ловкий, он сделался в Париже настоящим вельможей двора Людовика XIV.
Как министр граф Киселев представляет собой яркий пример всемогущества бюрократии в России и невозможности пресечь в корне все злоупотребления иначе как с введением конституционного порядка. Он пробовал во время своего управления Министерством государственных имуществ ввести справедливые и честные порядки; он не только потерпел полное крушение, но бюрократия наводнила его министерство и превратила его, как мы уже сказали выше, в настоящий разбойничий притон. Без конституционного управления и свободы печати могут быть честные министры, но честное министерство быть не может: Киселев и его министерство служат ясным и неоспоримым доказательством этого.
Резюмируя, мы скажем, что этот человек, который, несмотря на свое звание генерал-адъютанта Николая I, хотел и сумел дать конституцию дунайским провинциям, сохранит почетное имя в истории этих провинций, а также в истории своей собственной страны.
Le Véridique, revue, publiée par le prince P. Dolgoroukow. T. I, № 3, стр. 432–453. С франц.
В первых числах прошлого ноября месяца скончался в Калуге один из самых умных и самых почтенных людей между самыми почтенными лицами в России — между декабристами — Гавриил Степанович Батеньков, на семьдесят втором году своей многострадальной жизни, ознаменованной двадцатилетним заточением в каземате и потом десятилетней ссылкой в Сибирь.
В №№ 13, 14 и 15 «Листка» мы поместили биографический очерк жизни Михаила Николаевича Муравьева, где ясно видно, до какой степени ум, способности, сила воли, энергия — эти блистательные дары провидения, которые в стране свободы, законности и гласности непременно приносят обществу пользу, столь обильную и столь благотворную, — в стране самодержавия, безмолвия и бесправия, при отсутствии в человеке нравственной основы, приносят лишь вред обществу, личные материальные выгоды тому, кто снабжен этими качествами, и гибель другим. Пример Гавриила Степановича Батенькова столь же ясно доказывает, что когда ум, способности, сила воли и энергия находятся в сочетании с благонамеренностью, со стремлениями к добру и пользе, когда эти блистательные качества имеют точку опоры на широкой и твердой основе нравственной, то человек, ими одаренный, человек, коему в стране свободы несомненно предстояло бы поприще столь блистательное и столь полезное для родины его, человек этот в стране самодержавия гибнет; редкие способности его угасают втуне, не принеся пользы обществу, а жизнь его обрекается на бедствия и являет лишь страшную цепь страданий.
Гавриил Степанович Батеньков, сын сибирского купца{131}, родился в 1792 году в Томской губернии. Одаренный от природы блистательным умом и редкими способностями, он учился быстро и успешно и, прекрасно выучившись математике, поступил в артиллерию. В походе 1814 года, во Франции, находясь уже офицером, он получил несколько ран и оставлен был на поле сражения замертво. Французы стали подбирать раненых: и своих и наших; Батеньков сделал движение, по коему можно было судить, что он еще не умер; французы его взяли, свезли в госпиталь и вылечили. Судьба не дала ему погибнуть на двадцать третьем году от рождения; она сулила ему еще полвека жизни, исполненной страданиями. Вероятно, впоследствии, в страшном уединении сырого каземата, без книг, без сообщения с миром Батенькову пришлось неоднократно сожалеть о сделанном им движении, когда он лежал израненным на поле битвы, движении, сохранившем ему многострадальную жизнь его.
По возвращении в Россию тогдашние начальники Корпуса путей сообщения, умные и способные генералы Деволан и Бетанкур[337], которые со вниманием искали молодых людей, одаренных хорошими способностями, предложили ему вступить в Корпус путей сообщения. Гавриил Степанович в несколько месяцев умел приготовиться столь отличным образом, что выдержал экзамен в инженеры с успехом самым блистательным.
В 1819 году, 27-ми лет от роду, Батеньков в скромном чине штабс-капитана управлял всем Сибирским округом путей сообщения. Сибирь уже пятнадцать лет стонала под тяжким деспотизмом генерал-губернатора Ивана Борисовича Пестеля и поставленных от него губернаторов, между коими особенно отличался иркутский — Николай Иванович Трескин, свирепствовавший, как турецкий паша на своем пашалыке. Между тем Александр I хотел дать значительное место бывшему своему любимцу Сперанскому, а враги этого умного и хитрого человека весьма желали его удаления, и потому Сперанского послали в 1819 году генерал-губернатором в Сибирь с поручением преобразовать этот обширный край, ввести в нем порядок и благоустройство, что решительно невозможно в стране самодержавия и, следовательно, бесправия. Сперанский уменьшил число страдальцев, сделал много добра частным лицам, но государственная деятельность его в Сибири ограничилась написанием уставов, превосходных на бумаге, в теории, и, как почти все хорошие уставы в странах самодержавия, на практике неисполняемых и даже почти неисполнимых. В Тобольске Сперанский встретил молодого офицера путей сообщения, умная и честная личность коего резко и светло выделялась из массы всяких темных индивидуумов, составляющих сибирскую администрацию. Узнав, что Батеньков природный сибиряк и, следовательно, превосходно знаком с краем, еще столь малоизвестным, Сперанский пригласил Гавриила Степановича сопровождать его, и с тех пор они не разлучались в течение с лишком шести лет, до самого рокового дня ужасной грозы, разгромившей жизнь Батенькова, жизнь, казавшуюся столь богатой надеждами и счастьем в будущем!
Три года провел Сперанский в Сибири. Батеньков был, можно сказать, его правой рукой; он сделался его ближайшим советником и искренним другом. В 1822 году Сперанский возвратился в этот самый Петербург, откуда за десять лет перед тем, быв одним из самых влиятельнейших лиц в империи, он был выслан в Нижний Новгород с полицейским офицером. Он привез с собой Батенькова. Сперанский назначен был тогда членом Государственного совета, по его проекту учрежденного за двенадцать лет перед тем, а для рассмотрения составленного им устава для управления Сибирью и вообще для заведования делами этого края учрежден по его совету Сибирский комитет, составленный из министров внутренних дел, финансов, просвещения и его самого, Сперанского, под председательством всемогущего в то время Аракчеева. Правителем дел Сибирского комитета назначен по рекомендации Сперанского неразлучный его друг и сопутник Батеньков, живший у него в доме. Сперанский нанимал в то время этаж в доме Лазарева, где Армянская церковь, на Невском проспекте.
Александр I по возвращении своем в Россию с Венского конгресса в 1816 году занимался исключительно делами политики внешней, беспрестанно повторяя слова: «notre prépondérance politique»[338], а управление делами внутренними, без исключения, предоставил Аракчееву. Трудно себе вообразить всемогущество влияния этого властолюбивого, злобного и мстительного временщика. Министры, за исключением военного и управлявших иностранными делами статс-секретарей графов Нессельроде и Капо д'Истрия, перестали иметь личные доклады у государя; все докладные записки министерские, также журналы Комитета министров и Государственного совета доставлялись в Собственную канцелярию государя[339] и возвращались оттуда с надписью: «Государь император соизволил повелеть то и то. Генерал граф Аракчеев». У этого полуимператора находились бланки с императорской подписью, что доставляло ему возможность распоряжаться по воле своей прихоти по всем ветвям государственного управления. Лица самые заслуженные, самые почтенные трепетали косого взгляда Аракчеева, а те, коих природа оскорбила низкой душой, прибегали ко всем возможным подлостям, чтобы доползти до снискания его благоволения. Председатель Государственного совета и Комитета министров, 70-летний старец князь Лопухин, председатель Департамента экономий в Государственном совете, 65-летний старец князь Алексей Куракин, министр внутренних дел граф Кочубей езжали по вечерам пить чай к любовнице Аракчеева, необразованной и злой Наське{132}. Когда Аракчеев удостаивал Кочубея принять от него приглашение на обед, то Кочубей, столь гордый и надменный с другими, надевал мундир и ленту, чтобы встретить Аракчеева…[340]
Всемогущий временщик, коему уже начали противеть поклонения придворных и их непроходимая низость, полюбил умного, честного и прямодушного Батенькова. Он его назначил членом совета о военных поселениях и членом комиссии, составлявшей устав для управления военными поселениями. Дерзкий и грубый на службе, не терпевший противоречий, Аракчеев всегда обходился с Батеньковым вежливо и ласково, выслушивал его возражения, не сердился на его противоречия, имел большую доверенность к его уму и способностям, доверенность безграничную к его честности и, гнуся по своей привычке, говаривал иногда: «Это мой (!!!) будущий министр».
Таково было в 1825 году, на тридцать четвертом году его жизни, положение Гавриила Степановича, положение блистательное, влиятельное, почетное. Казалось, судьба открывала перед ним поприще широкое и блестящее, на коем способности и отчизнолюбие его могли быть столь полезными отечеству, а между тем неисповедимая воля провидения обрекала его не только на бездействие политическое и гражданское, но еще на страдания ужасные и многолетние!..
Состояние, в коем находилась и еще теперь находится Россия, состояние, преисполненное злоупотреблений и нравственной грязи, побудило многих людей с душой благородной и с чувствами возвышенными составить тайные общества для введения в России иного, честного образа правления. Составились три тайных общества: Северное в Петербурге, с отделом в Москве; Южное в Тульчине, главной квартире 2-й армии, и Общество соединенных славян, также во 2-й армии. Последние два общества желали ввести правление республиканское, а Северное общество стремилось к монархии конституционной. В это Северное общество вступил Батеньков и вскоре стал одним из самых деятельных и самых главных членов его. Он состоял в короткой дружбе с умным, благородным и необыкновенно способным Николаем Александровичем Бестужевым, одним из самых любимых гостей Сперанского; Бестужев познакомил Батенькова со знаменитым Рылеевым, а Рылеев и Бестужев ввели Батенькова в Северное общество, которое, кроме членов друг другу известных, давших подписки на содействие и принимавших участие в собраниях, имело еще членов тайных des affiliés[341], которые подписок не давали, в собрания никогда не являлись и коих имена были в то время неизвестными самой большей части членов. Эти тайные сообщники сносились с обществом через посредство одного или нескольких членов, передавая через этих последних свои советы, передавая сведения и предостережения. Между тайными сообщниками находились: адмирал Николай Семенович Мордвинов, председатель Департамента дел гражданских и духовных в Государственном совете; Алексей Петрович Ермолов, в то время управлявший Кавказом; Сперанский и московский архиепископ Филарет (нынешний митрополит){133}. Сперанский сносился с обществом через посредство Батенькова, Мордвинов через посредство Рылеева, Ермолов через Грибоедова, Михаила Фонвизина и еще через одного полковника, имени которого мы здесь не выскажем, потому что в настоящее время он занимает важную должность и мы не хотим ссорить этого почтенного старца с безмозглым петербургским правительством.
<Так в книге> было произвести на следующее утро вооруженное восстание через гвардейские полки, то положили, в случае успеха восстания, немедленно учредить временное правительство, которое предписало бы по всем губерниям произвести выборы депутатов, назначенных составить конституцию для России. Этому временному правительству предположено было состоять из трех членов: архиепископа Филарета, адмирала Мордвинова и князя Сергея Петровича Трубецкого; правителем дел этого верховного правительства назначался Батеньков. Государственный совет предполагалось распустить и на место его назначить новый, из тридцати шести членов. Восемнадцать вакансий оставлены были для главных заговорщиков; на другие восемнадцать мест составлен был список, заключивший в себе имена некоторых тайных сообщников, например Ермолова, Сперанского, Павла Дмитриевича Киселева, и даже несколько имен лиц, к числу заговорщиков не принадлежавших[342].
Известна плачевная развязка восстания 14 декабря, предпринятого необдуманно и произведенного самым бестолковым образом. Если бы оно имело успех, то Россия быстро двинулась бы по стезе свободы и благополучия и скрижали русской истории не были бы опозорены николаевщиной, этой тридцатилетней войной против просвещения и против здравого смысла.
Через несколько дней после 14 декабря Батеньков был арестован; бумаги его взяты, а легко вообразить себе страх, его арестом и захватом его бумаг наведенный на трусливого друга его, Сперанского, в доме которого он жил. Рассказывают, что, когда пришли арестовать Батенькова, со Сперанским произошел обморок!
Заключенный в каземат Петропавловской крепости, подвергнутый нравственной пытке, худшей всякой пытки.
Когда в воскресенье, 13 декабря 1825 года, решено физической, он устоял твердо и, невзирая на всевозможные ухищрения инквизиторов[343], не проговорился и не выдал Сперанского. Одно неосторожное слово Батенькова могло выдать этого сановника и с кресел Государственного совета низринуть его в глубь рудников сибирских: это слово не было вымолвлено осторожным и энергическим узником. На Сперанского возникали улики столь значительные, что однажды комиссия отправила одного из своих членов, Левашова, к государю просить у него разрешения арестовать Сперанского. Николай Павлович, выслушав Левашова, походил по комнате и потом сказал: «Нет! Член Государственного совета! Это выйдет скандал! Да и против него нет достаточных улик!» Таким образом Сперанский был спасен…
Батеньков приговорен был к пятнадцатилетней каторге, и так как у него родственников не было, то состояние его, заключающееся в трехстах тысячах рублей, наследованных им после отца, было конфисковано, то есть, попросту сказать, Николай Павлович ограбил и обокрал его. С ним поступили жестоко, варварски, не хотели его, природного сибиряка, отправлять в Сибирь, а засадили в крепость Роченсальмскую{135} в Финляндии. Там, в сыром каземате, лишенный всякого сношения с миром, разобщенный со всеми без исключения, он был лишен всякого умственного занятия; ему не давали никаких книг, кроме Евангелия, Библии и Книги деяний апостольских; ему не давали ни пера, ни бумаги, не позволяли ни писать, ни получать писем. Варварское обращение с ним старались усилить голодом: держали его на хлебе и на воде, не давая никакой другой пищи, кроме чашки кофе по воскресеньям. Эта роковая чашка дрянного кофе служила несчастному узнику календарем для счисления дней и недель!!!
Невозможно без глубокого содрогания душевного представить себе весь ужас положения этого человека, преисполненного сил жизненных, преисполненного ума, энергии, жажды деятельности и ввергнутого в мрачную и сырую тюрьму, разобщенного с миром, обреченного на полное бездействие, приговоренного судьбой, можно сказать, к живой смерти… Нельзя не удивляться, видя, что его ум, его высокие способности устояли против такой нравственной муки, четверти которой не вынес бы человек обыкновенный… Там, в каземате Роченсальмском, он написал стихотворение «Одичалый», впоследствии напечатанное в третьей книжке «Русской Беседы» за 1859 год…
В этом ужасном положении провел он десяток лет, и лишь в середине тридцатых годов боязливое ходатайство трусливого Сперанского — человека замечательного умом, доброго сердцем, но трусливого до гнуснейшей подлости — доставило не освобождение, а лишь некоторое облегчение ужасной участи тому верному другу, мужеству, энергии и добродетелям коего Сперанский обязан был тем, что не променял звание государственного сановника на кандалы работника в рудниках сибирских… Что могло происходить в душе этого подлого, но доброго человека, когда, заседая в Государственном совете или составляя проекты законов для шестидесятимиллионного населения империи или докладывая государю в его кабинете, в памяти его возникал облик верного друга, который жил с ним шесть лет душа в душу, спас его от Сибири и томился в каземате, в живом гробу?.. Что в эти минуты мог чувствовать Сперанский, то известно лишь Богу-сердцеведцу!..
И тут оказалось губительное влияние правления самодержавного. Умный и добрый, но трусливый и подлый, граф Сперанский расхаживал в Андреевской ленте и писал законы; умный и добрый, но благородный и энергический, Батеньков был заживо схоронен в каземате…
Россия! Милое отечество! Когда же наконец ты свергнешь с себя иго этого гнусного самодержавия?
В средине тридцатых годов Батеньков переведен был из каземата крепости Роченсальмской в Петербург, в каземат той самой Петропавловской крепости, где положено было начало его страданиям. Ему разрешено было получать книги и журналы: его перестали держать на сухоедении; стали давать ему щи, кашу, картофель, квас и чай, но не позволяли ни с кем видеться, ни с кем переписываться, не давали ни перьев, ни чернил, ни бумаги. В этом тяжком заключении провел он еще десяток лет; и лишь в 1846 году тогдашний комендант Петропавловской крепости Иван Никитич Скобелев выпросил у Николая разрешение Батенькову отправиться на свою родину и жить в Томске. Там он провел еще десять лет и лишь в 1856 году получил разрешение избрать себе пребывание в России, где пожелает, кроме обеих столиц. Он поселился в Калуге, где имеют пребывание двое умных, почтенных и всеми уважаемых декабристов: князь Евгений Петрович Оболенский и Петр Николаевич Свистунов. По временам ему разрешаемы были приезды в Москву.
Состояние его, как мы рассказывали выше, было у него украдено Николаем. Благодушный и либеральный царь-освободитель Александр II учинил себя наследником воровства отцовского, не возвратив Батенькову его денег; пользуясь наворованными, давал несчастной жертве подленькую милостыню по несколько сот рублей в год, словно прежде, в Италии, при существовании гам правительств самодержавных и достойных чад их разбойников, эти последние дочиста ограбят, бывало, путешественника, но оставят ему несколько медных монет, чтобы он мог достигнуть ближайшего города, не умирая с голода…
Гавриил Степанович скончался в Калуге в первых числах ноября 1863 года, на семьдесят втором году от рождения. Журнал «День» в № 5 посвятил несколько честных и благородных слов в достойное описание об этом святом страдальце. Из числа прочих газет и журналов весьма немногие перепечатали слова «Дня», другие промолчали о кончине великого опального. Куда им думать об опальных? Они исключительно заняты насущной мерзостью, а мерзости насущной в России целые помойные ямы; журналисты пресмыкаются перед Муравьевым, хлебают грязь, да еще приходят в восторг от радости, что грязь хлебают…
Правительство петербургское трубит во все подкупленные ими органы, что оно, дескать, и мудро, и сильно, и просвещенно, и могущественно!.. А вот новый образчик его тупоумия и трусости его. В № 45 «Дня» редактор напечатал, что в следующем номере помещен будет хоть отрывок из стихотворения Батенькова «Одичалый», напечатанного в третьей книжке «Русской Беседы» за 1859 год. 46-й номер «Дня» вышел, а стихотворения нет: значит, цензура не позволила перепечатать!!! Поэтому мы и помещаем здесь стихотворение «Одичалый». Да и в самых строках, посвященных «Днем» памяти Батенькова, упомянуто глухо о претерпенных им страданиях, и ни слова не позволила цензура вымолвить ни о его двадцатилетием заключении в каземате, ни о его десятилетней ссылке в Сибирь, ни о конфискации его состояния. Читатель, коему были бы неизвестными подробности участия Батенькова, мог бы легко вообразить, что несчастия его произошли от паралича или от проигрыша состояния в карты или в биржевой игре!.. Вот до какого малодушия, вот до какой трусости самодержавие может довести правительство обширной империи! Бояться перепечатания нескольких стихов!.. Трепетать перед истиной!.. Какая подлость!..
Итак, благодаря самодержавию, губящему лучших людей и выводящему наверх всяких гадин, благодаря этому отвратительному образу правления, блистательные умственные способности и высокие душевные качества Батенькова угасли втуне, не принеся России никакой пользы и лишь удручив самыми тяжкими страданиями благородное существо, столь обильно снабженное лучшими дарами провидения… Мир праху твоему, великий мученик русской свободы, священная жертва безобразного, подлого и гнусного самодержавия. Судьба не допустила тебя пройти блистательного поприща, тебя ожидавшего, и не дозволила отечеству воспользоваться твоими способностями, твоим умом, твоей энергией и высоким благородством душевным, но пример твой будет назидательным для грядущих поколений! Великий пример твой ясно покажет, с какой непоколебимой твердостью энергия и сила воли научают исполнять долг свой и переносить страдания самые тяжкие и до какой степени покорности воле провидения может довести добродетель! Мир праху твоему. Память твоя не умрет в летописях России и человечества, и твое имя, имя Гавриила Степановича Батенькова, будет навеки дорого и мило друзьям свободы; имя это произносимо будет всегда с чувством священного благоговения.
Я прежде говорил: «Прости!»
В надежде радостных свиданий,
Мечты явились на пути
И с ними ряд воздушных зданий.
Там друг приветливый манил,
Туда звала семья родная;
Из полной чаши радость пил,
Надежды светлые питая…
Теперь «прости» всему навек!
Зачем дышу без наслаждений?
Ужель еще я человек?
Нет!.. Да!.. Для чувства лишь мучений!
Во мне ли оттиск Божества?
Я ль создан мира господином?
Создатель благ! Ужель их два?
Могу ль его назваться сыном?..
Шмели покоятся в дупле;
Червяк в пыли по воле гнется,
И им не тесно на земле.
Им солнце светит, воздух льется.
Им все! А мне — едва во сне
Живая кажется природа…
Ищу в бесчувственной стене
Отзыв подобного мне рода!
Вон там туман густой вдали,
И буря тучами играет,
Вода одна и нет земли,
Жизнь томно факел погашает.
Вон там на воздухе висит,
Как странный остов, камень голый,
И дик и пуст, шумит, трещит
Вокруг, трущобой, лес сосновый.
Там серый свет,
Пространства нет —
И время медленно ступает,
Борьбы стихий везде там след,
Пустыня-сирота рыдает.
И там уму
В тюрьме тюрьму
Еще придумалось устроить!
Легко ему
Во мраке — тьму,
В теснинах — тесноту удвоить!
Там пушек ряд, Там их снаряд…
На каждом входе часовые.
Кругом крутят,
Кругом шумят
Морские волны лишь седые.
Куда пойти?
Кому прийти —
Сюда, без ведома смотрящих!..
И как найти к родным пути?
Тут даже нет и проходящих!..
Все это там, друзья, для вас,
И редко вам на ум приходит, —
Все это здесь, друзья, для нас…
Здесь взор потухший лишь находит
Пространство в нескольких шагах,
С железом ржавым на дверях,
Соломы сгнившей пук обшитый,
И на увлажненных стенах
Следы страданий позабытых.
Живой в гробу,
Кляну судьбу
И день несчастного рожденья!
Страстей борьбу И жизнь рабу
Зачем вдохнула из презренья?
Скажите, светит ли луна?
И есть ли птички хоть на воле?
И дышат ли зефиры в поле?
По-старому ль цветет весна?
Ужель и люди веселятся?
Ужель не их — их не страшит?
Друг — другу смеет доверяться,
И думает, и говорит?
Не верю. Все переменилось:
Земля вращается, стеня,
И солнце красное сокрылось…
Но, может быть, лишь для меня.
Вон там весной
Земли пустой
Кусок вода струей отмыла{137},
Там глушь: полынь и мох густой —
И будет там моя могила.
Ничьей слезой
Прах бедный мой
В гробу гнилом не оросится,
И на покой
Чужой рукой
Ресниц чета соединится!
Не урна скажет, где лежит
Души бессмертной бренна рама,
Не пышный памятник стоит,
Не холм цветущий — влажна яма!..
Кто любит, не придет туда…
Родной и друг искать не будет
Ко мне погибшего следа:
Его могильщик позабудет.
Здесь имя — в гробовую тьму!..
Добра о нем уже не скажут,
И с удовольствием к нему
Враги одно лишь зло привяжут.
Погибли чувства и дела.
Все доброе мое забыто.
И не осмелится хвала
Мне приписать его открыто!..
Кукушка стонет, змей шипит,
Сова качается на ели,
И кожей нетопырь шумит —
Вот жизнь кругом сырой постели.
Песок несется, ил трясется,
Выходит пар из мокроты,
И ржавый мох в болоте ткется —
Вот мне приметные цветы.
Придет холодный финн порой —
И в сердце страх один имея,
Смутится самой тишиной
И скажет: «Здесь приют злодея,
Уйдем скорей, уж скоро ночь —
Он чудится и в гробе смутой…»
С колом в руках, в боязни лютой,
Крестясь, пойдет оттоле прочь.
О люди, знаете ль вы сами,
Кто вас любил, кто презирал,
И для чего под небесами
Один стоял, другой упал!
Пора придет. Не лживый свет
Блеснет: всем будет обличенье…
Нет! Не напрасно дан завет,
Дано святое наставленье,
Что Бог — любовь; и вам любить
Единый к благу путь указан, —
И тот, кто вас учил так жить,
Сам был гоним, сам был наказан…
Но чем сердце будет здесь,
Которое любить умело
И с юных лет уже презрело
Своекорыстие и спесь?
Что будет око прозорливо,
Которое земли покров
Так обнимало горделиво
И беги мерило миров?
Что будет череп головной,
Разнообразных дум обитель?
Земля смешается с землей,
Истлит все время-истребитель.
Но скоро ли? Как для меня
Желателен конец дыханья!
Тлен благотворного огня
Сулит покой, конец страданья!
Но, други! В этот самый час,
Как кончу я мой путь печальный,
Быть может, трепет погребальный
Раздастся в сердце и у вас…
Или душами нет сношений,
И чувство чувства не поймет?
Ненужный вам для наслаждений
Давно живет иль не живет?
Ужель себя
Одних любя,
Во мне лишь средство веселиться
Искали вы и, не скорбя,
Могли навек со мной проститься?
И крови глас
Ужели вас
Ко мне порой не призывает?
И дружбы жар в «прости» погас —
И стону хохот отвечает?..
Пусть так. Забытый и гонимый,
Я сохраню в груди своей
Любви запас неистощимый
Для жизни новой после сей!
Бессмертие! В тебе одном
Одна несчастному отрада —
Покой в забвеньи гробовом.
Во уповании — награда!
Здесь все, как сон, пройдет.
Пождем — Призывный голос навевает —
Мы терпим, бремя мук несем,
Жизнь тихо теплится, но тает…
«Листок», № 16, 22 декабря 1863, стр. 122–126.
Сходят в могилу великие страдальцы николаевского времени, наши отцы в духе и свободе, герои первого пробуждения России, участники великой войны 1812 и великого протеста 1825-го…
Пусто… Мелко становится без них…
Князь Сергей Григорьевич Волконский скончался 28 ноября.
С гордостью, с умилением вспоминаем мы нашу встречу со старцем в 1861 году. Говоря о ней в «Колоколе» (л. 186, 1864), мы боялись назвать старца.
«…Старик, величавый старик лет восьмидесяти, с длинной серебряной бородой и белыми волосами, падавшими до плеч, рассказывал мне о тех временах, о «своих», о Пестеле, о казематах, о каторге, куда он пошел молодым, блестящим и откуда только что воротился седой, старый, еще более блестящий, но уже иным светом.
Я слушал, слушал его — и, когда он кончил, хотел у него просить напутственного благословения в жизнь, забывая, что она уже прошла… И не одна она… Между виселицами на Кронверкской куртине и виселицами в Польше и Литве, этими верстовыми столбами императорского тракта, — прошли, сменяя друг друга в холодных, темных сумерках, три шеренги… Скоро стушуются их очерки и пропадут в дальней синеве. Пограничные споры двух поколений, поддерживающие их память, надоедят, и из-за них всплывут тени старцев-хранителей и через кладбище сыновей своих призовут внуков на дело и укажут им путь».
Удивительный кряж людей… Откуда XVIII век брал творческую силу на создание гигантов везде, во всем, от Ниагары и Амазонской реки до Волги и Дона… Что за бойцы, что за характеры, что за люди!
Спешим передать нашим читателям некролог князя С. Г. Волконского, присланный нам князем П. В. Долгоруковым.
Князь Сергей Григорьевич Волконский был человек замечательный по твердости своих убеждений и по самоотверженности своего характера. Он родился в 1787 году, и все улыбалось ему при рождении его: богатство, знатность, связи — все было дано ему судьбой. Он был сыном Андреевского кавалера и статс-дамы, внуком фельдмаршала Репнина, в доме которого воспитывался до 14-летнего возраста, т. е. до кончины деда; 24-х лет от роду он был полковником и флигель-адъютантом, 26-ти лет произведен в генерал-майоры и несколько недель спустя получил за Лейпцигскую битву Анненскую ленту… Все это принес он в жертву своим убеждениям, своему пламенному желанию видеть отечество свое свободным и тридцати девяти лет от роду пошел на каторгу в Нерчинские рудники… Волконский хотел уже совсем оставить службу и ехать путешествовать, когда принят был в тайное общество Михаилом Александровичем Фонвизиным, в дому у графа Киселева, где Пестель читал отрывки из своей «Русской Правды». Пестель и другие члены общества требовали, чтобы Волконский непременно служил, потому что, имея возможность по своему чину получить бригаду и даже дивизию, он мог быть полезным обществу в случае восстания.
Император Александр знал, что Волконский принимает участие в замыслах лучшей части тогдашней молодежи; он командовал 1-й бригадой 19-й пехотной дивизии, и, когда главнокомандующий князь Витгенштейн просил государя в 1823 году о назначении его дивизионным командиром, говоря, что Волконский отлично знает службу, Александр отвечал: «Если бы он занимался только одной службой, он бы давно командовал дивизией». Однажды на маневрах Александр, подозвав Волконского, поздравил его с отличным состоянием, в котором находятся вверенные ему полки, Азовский и Днепровский, и сказал: «Советую Вам, князь, заниматься только Вашей бригадой, а не государственными делами; это будет полезнее и для службы и для Вас»[344]{139}.
Когда умер Александр и в бумагах его найден был донос Майбороды, Чернышев послан был из Таганрога в Тульчино, где находилась главная квартира Витгенштейна, для арестования Пестеля и других. Проездом через Умань, где находился Волконский, Чернышев виделся с ним, и Волконский из его слов и некоторых вопросов догадался, что дело неловко… Он сам поехал в Тульчино и нашел Пестеля уже арестованным и привезенным из полковой квартиры своей в Тульчино. Добрый Витгенштейн, знавший Волконского с детства, предупредил его об ожидавшей участи. «Смотри, — сказал Витгенштейн, — не попадись. Пестель уже сидит под арестом, и завтра мы его отправляем в Петербург, смотри, чтоб и с тобой беды не случилось». Графиня Киселева, урожденная Потоцкая, советовала Волконскому бежать за границу, предлагала ему в проводники еврея, весьма преданного семейству Потоцких, который брался проводить князя в Турцию, откуда ему легко было искать убежища в Англии. Волконский отказался бежать, говоря, что он не хочет покинуть своих товарищей в минуту опасности. Отобедав у Витгенштейна, он поехал к дежурному генералу 2-й армии, Ивану Ивановичу Байкову, у коего содержался Пестель, и застал Байкова и Пестеля за чаем. Пользуясь минутой, когда Байков должен был отойти к окну, чтобы переговорить с прибывшим из Таганрога курьером, Пестель поспешил сказать Волконскому: «Хоть будут с меня жилки тянуть — ничего не узнают; одно может нас погубить — это моя «Русская Правда». Юшневский знает, где она: спасите ее, ради Бога»[345]{140}.
Возвратясь в Умань, Волконский отвез жену свою, на сносе, беременную, в деревню к отцу, знаменитому Николаю Николаевичу Раевскому, где она родила 2 января 1826 года сына Николая. 7 января он оставил жену у Раевских, сказав ей, что имеет поручение объехать разные полки, не послушался совета старика Раевского, который уговаривал его бежать за границу, и поехал в Умань. На дороге встретил он спешившего к нему верного слугу с уведомлением, что прибыл фельдъегерь из Петербурга, что кабинет князя опечатан и у дома приставлен караул. Волконский продолжал путь, поздно вечером прибыл в Умань на свою квартиру и на следующее утро был арестован своим дивизионным начальником Корниловым[346], тем самым, который за три недели перед тем, возвратясь из Петербурга, говорил ему: «Ах, Сергей Григорьевич, видел я там министров и прочих людей, управляющих Россией: что за народ! Осел на осле сидит и ослом погоняет».
Привезенный фельдъегерем в Петербург прямо в Зимний дворец, введенный в кабинет Николая Павловича со связанными руками, Волконский из августейших уст был осыпан бранью и ругательствами самыми площадными. Его потом отвезли в Петропавловскую крепость и посадили в Алексеевский равелин. При входе в этот равелин, налево были комнаты эконома Лилиенлекера, страшного взяточника, прескверно кормившего заключенных, направо от входа начинались казематы, числом семнадцать, и огибали весь равелин, посреди которого — маленький двор с чахлой зеленью, и на этом дворе похоронена мнимая Тараканова (она умерла после родов в декабре 1775 года, и о ней выдумали, будто она утонула в наводнении, бывшем 2 года после ее смерти). В первом направо от входа каземате сидел Рылеев, рядом с ним князь Евгений Оболенский; в третьем, угловом каземате заключен был какой-то грек Севенис, укравший богатую жемчужину у грека Зоя Павловича; в четвертом каземате помещен был Волконский, рядом с ним Иван Пущин; далее помещены были — но Волконский не мог запомнить, в каком порядке, — князь Трубецкой, Пестель, Сергей и Матвей Ивановичи Муравьевы, князь Одоевский, Вильгельм Кюхельбекер, Лунин, князь Щепин, Николай и Михаил Александровичи Бестужевы, Панов и Арбузов.
На допросах Волконский вел себя с большим достоинством. Дибич, по своему пылкому характеру прозванный «самовар-пашой», на одном допросе имел неприличие назвать его изменником; князь ему отвечал: «Я никогда не был изменником моему отечеству, которому желал добра, которому служил не из-за денег, не из-за чинов, а по долгу гражданина». Волконский, как мы сказали, командовал бригадой, состоявшей из полков Азовского и Днепровского; из девяти офицеров Азовского полка и восьми офицеров Днепровского, введенных князем в заговор, арестован и сослан был, и то по своей собственной неосторожности, лишь один штабс-капитан Азовского полка Иван Федорович Фохт; прочие же шестнадцать совершенно ускользнули от преследования правительства благодаря твердой сдержанности Волконского на допросах.
Однажды на очной ставке Волконского с Пестелем Павел Васильевич Голенищев-Кутузов, в молодости своей бывший в числе убийц Павла, сказал им: «Удивляюсь, господа, как вы могли решиться на такое ужасное дело, как цареубийство?» Пестель ответил: «Удивляюсь удивлению именно Вашего превосходительства, Вы должны знать лучше нас, что это был бы не первый случай». Кутузов не только побледнел, но и позеленел, а Пестель, обращаясь к прочим членам комиссии, сказал с улыбкой: «Случалось, что у нас в России за это жаловали Андреевские ленты!»
Из многочисленных членов верховного уголовного суда только четверо говорили против смертной казни: адмирал Мордвинов, генерал от инфантерии граф Толстой, генерал-лейтенант Эммануэль и сенатор Кушников. Что же касается до Сперанского, принимавшего участие в заговоре, он соглашался на все и не противоречил смертной казни.
Волконский сослан был в Нерчинские рудники, и о пребывании в этом ужасном месте можно прочесть в «Записках» князя Евгения Оболенского. Можно вообразить себе, что он там вынес, на этой каторге, где начальник, Тимофей Степанович Бурнашев, однажды угрожал ему и Трубецкому высечь их плетьми{141}. Туда к нему приехала жена его, княгиня Мария Николаевна, на которой он женился в начале 1825 года. 17-летней красавице весьма не хотелось выходить за 38-летнего человека; она уступила лишь советам и просьбе родителей; но выйдя замуж, во всю жизнь свою вела себя как истинная героиня, заслужила благоговение современников и потомства. Родители ее не хотели отпускать ее в Сибирь; она уехала, обманув их бдительность и оставив им своего младенца-сына (вскоре умершего). Прибыв в Иркутск, она была настигнута курьером, привезшим ей письмо Бенкендорфа, который именем государя убеждал ее возвратиться; она отказалась это сделать. Иркутское начальство предъявило ей положение о женах ссыльнокаторжных, где сказано, что заводское начальство может их употреблять на свои частные работы, может, например, заставлять мыть полы. Она объявила, что готова на все, поехала к мужу и больше с ним не разлучалась. В августе 1827 года Волконский и его товарищи переведены были из Нерчинских рудников в осгрог, нарочно для них выстроенный при впадении речки Читы в речку Ингоду (где ныне город Чита), и где они нашли уже привезенных туда из петербургской крепости многих декабристов. Всего в Чите было 75 человек. Они вели между собой общее хозяйство: положено, чтобы каждый давал на стол по 500 рублей асc. в год; но для избавления бедных товарищей от обязанностей уплаты Волконский, Трубецкой, Фонвизин и Никита Муравьев давали каждый по три тысячи рублей ассигнациями в год. Вадковский, Ивашев, Лунин, Свистунов и некоторые другие давали также больше назначенной суммы; зажиточные складывались для получения книг и журналов в общее пользование. В августе 1830 года они были переведены все на Петровский завод, в 400 верстах от Читы, а потом мало-помалу расселены по Сибири. В декабре 1834 года умерла мать Волконского и на смертном одре просила государя облегчить участь сына; ему позволено состоять на Петровском заводе в качестве поселенца, а не каторжанина, то есть жить не в остроге, а в доме у жены его. В 1836 году он переведен в селение Уриковское, в 19-ти верстах от Иркутска. Уже несколько лет спустя позволено было ему жить в Иркутске, считаясь поселенцем уриковским, и он оставался в этом положении до 1856 года. Русское правительство, которое умеет казнить, ссылать, наказывать свирепо и бестолково, не умеет прощать; оно не позволило Волконскому жить в Петербурге, да и самое пребывание в Москве разрешило ему лишь вследствие тяжкого недуга, постигшего зятя его Молчанова. Лета брали свое: состарился князь Сергей Григорьевич, страдал подагрой, но, все еще бодрый духом, принимал живое участие во всем, что происходило вокруг него: все благородное находило отголосок в его душе, и многолетние страдания нисколько не умалили беспредельной доброты сердечной, отличительного свойства этого симпатического человека — в старости маститой сохранившего всю теплоту возвышенных чувств юношеских. В августе 1863 года он лишился жены своей, и этот удар поразил его несказанно. С тех пор здоровье его стало слабеть; он лишился ног и 28 ноября 1865 года, 78-ми лет от роду, тихо угас на руках дочери своей, в селе Воронках, в Козелецком уезде Черниговской губернии.
Каждый истинный русский, чуждый холопства зимнедворцового, с умилением помянет имя этого человека, который своим убеждениям, своему желанию видеть родину свою свободной принес в жертву все блага земные: богатство, общественное положение, даже свою личную свободу. Мир праху твоему, благородная, почтенная жертва гнусного самодержавия, из любви к отечеству променявший генеральские эполеты на кандалы каторжника…
«Колокол», 1866 г., л. 212 от 15/I, стр. 1733–1735.