Как просрать всё


ДИМА ИВАНОВ


ПИ АР ДОБРА,


или


КАК ПРОСРАТЬ ВСЁ


РОМАН-БЛОГ

От автора


Дорогой читатель! Вы – молодец! Вы поступили правильно. Вы купили новый роман. Он удался. Написан он от первого лица, в единственном числе. Хотя в романе жестоко приведен портрет целого поколения - знавшего многое, но просравшего все. В этом смысле, роман можно было бы написать от первого лица во множественном числе, говоря «мы». Но роман автобиографичен, и это придало бы повествованию шизоидный характер, потому что – кто это - «мы»?


Написан роман современным, живым языком, современным, живым человеком, и открывает новую, пахнущую типографской краской страницу великой русской литературы. Абсолютная новизна романа в том, что под собою он погреб все бесценные наработки русской литературы. Нет в нем единства места, единства времени, нет даже единства мысли. Это роман-блог. Он состоит из множества ничем, или почти ничем не связанных историй, прогонов, замутов и затупов. Да, у романа нет единой композиции. Но есть герой. И есть катастрофа, которая с ним случилась. А это всегда интересно. Это роман-катастрофа. Это история поэта, жившего во времена пи ара. Как жившего? Да, в общем, весело. Хотя и недолго.


Появление такого романа весьма актуально ныне, в период расцвета наунитазной литературы. Да, сегодня русская литература переживает, впрочем, как и всегда, сложные времена. Сегодня у русского писателя две думки, две тревоги: достаточно ли он ненормален, чтобы остаться в веках, и достаточно ли он нормален, чтобы пробиться сегодня. Тем более отрадно, что в столь тревожное для русской литературы время на ниве словесности вырос такой мощный сорняк.


Привыкший во время чтения не развиваться, а развлекаться читатель - не будет разочарован. В романе есть все, что читатель так любит: секс и наркотики, гламур и анти-гламур, поэзия и проза. На страницах романа читатель встретит не только множество печально неизвестных персонажей, но также множество известных: тут и Алла Пугачева, и Жанна Агузарова, и Земфира, и Николай Васильевич Гоголь, и Борис Николаевич Ельцин, и Пол Маккартни, и конечно, Виктор Цой. Совпадения имен некоторых героев с реальными персонажами случайны и юридически ничтожны, что, впрочем, можно сказать в полной мере и об этих героях.


Роман представляет большой интерес для наркоманов и алкоголиков, анонимных и не анонимных, людей искусства, композиторов и дирижеров, певцов и танцоров, поэтов и прозаиков, анонимных и не анонимных. Книга будет поучительна для молодежи, ведь герой романа – молодой человек, так и не ставший старым. Читателю среднего и старшего поколения книга также будет полезна, для чтения в обрыдшем домашнем кругу или в дальней дороге в ненавидимый всей душой офис.


Многие открытия автора, изложенные в романе, возможно, натолкнут читателя и на такие открытия, до которых не смог или не захотел дойти автор. Эта книга – честный, хорошо иллюстрированный путеводитель по потемкам души автора и кромешной тьме эпохи, в которой автору выпало жить, не сдаваясь.


Этот роман я посвящаю своим друзьям, которых больше нет – либо потому, что они умерли, либо потому, что они живы.




Дима.






Мой долг




Мой долг – рассказать, как все это со мной случилось. В другой ситуации я не стал бы об этом рассказывать, потому что это не престижно. Я имею в виду, это не престижно – рассказывать о том, как просрал всё. Всю свою жизнь.


Но долг писателя заставляет меня рассказать людям о том, как это легко, и как это опасно, и как это радостно – просрать всё. Всю свою жизнь.


Конечно, я не одинок. И я не новатор. В том смысле, что и до меня немало было таких, как я - просравших всё. Именно поэтому они и были – герои.


Вот сейчас все говорят – нет современного героя! Искусствоведы в панике. Искусствоведы говорят: мы не видим героя. Нет героя. Где герой? Нет его. Беда? Да. А ведь искусствоведы, хоть чаще всего они и извращенцы, в данном случае, правы. Плохо без героя. Когда нет героя, искусству нечем заниматься. Потому что искусство без героя это что? Псевдоискусство. Сейчас вокруг – одно псевдоискусство. Делают его люди, которые с радостью бы делали искусство. Но они не могут. Потому что нет героя. Потому что на том месте, где раньше были герои, сейчас - пидарасы. Грустно.




Онегин и Татьяна




Да, я не одинок. Кто в первую очередь приходит на ум? Конечно, Евгений Онегин. Широко известно, что созданный гением Пушкина герой просрал все: имение, состояние и, наконец, Татьяну. Онегина, как истинного героя, огорчила только последняя потеря. Потому что во все времена имение и состояние было герою не важно. Нет, состояние было для героя важно - в смысле, его внутреннее, чаще всего, сумеречное состояние. Но это другое.


Вспомним, отчего наиболее сильно расстроился Евгений? Оттого, что просрал Татьяну. Она любила его, но он был слеп, как крот, и проглядел Татьяну – потому что был эгоистом.


Здесь уместно признать, что герои всегда – эгоисты, и зачастую именно это приводит их к полному просеру. Когда Онегин просрал весь баблос, это его не огорчило. Хотя потеря баблоса ведет к потере респекта. Но Евгений был героем и знал: даже если он просрет весь баблос, а с ним – и весь респект в современном и отвратительном ему обществе, у него все равно останется еще огромный запас самореспекта. А это для героя главное. Герой может просрать все, но не может просрать самореспект. Потому что герой, который знает про себя, что он уже не герой – это уже не герой. Это пидарас какой-то. Которых во множестве я наблюдаю в современном и отвратительном мне обществе.


Честный, негритянский ум Пушкина точно вывел эту главную тему в жизни героя – Евгений сначала просрал баблос, потом – любовь, и вот тут только реально – расстроился. Как правило, после этого следует кончина героя, которую Пушкин не стал описывать, так как ему было это трудно, ведь он любил Евгения. Но, конечно, он об этом прекрасно знал как автор. Мы можем быть спокойны за пушкинского героя: просрав любовь, Евгений Онегин долго не прожил. Что это за герой, который, все просрав, после этого еще долго живет? Это уже не герой. Это пидарас какой-то. Которых во множестве я с чисто онегинским отвращением наблюдаю в современном мне обществе.




Джим Моррисон и его папа




Другой показательный пример, с которого брали пример многие, мои покойные друзья – это, конечно, Джим Моррисон. Вот герой так герой. Упрекнуть Джима не в чем. Конечно, многие упрекали Джима – что рано умер, что оставил после себя мало альбомов и много вопросов. Но это не геройские вопросы и не геройские мазы. Потому что главная геройская маза – это оставить после себя обязательно короткий, и обязательно трагический след.


Джим принадлежал к великому поколению, просравшему все. Будучи мажором, сыном адмирала, Джим рано понял, что вокруг него и в окружении папы – одни пидарасы, и его самого, адмиральского сынка, ждет та же участь. Но Джим не мог с этим смириться. Он связался с хипами, те его поддержали, он присел на герыч, засел в студии звукозаписи, оставил короткий трагический след, после чего, не затягивая, просрал все. Здоровье, группу «Дорз», многочисленные поэтические планы. Но что такое, в сущности, поэтические планы? Это только у пидарасов могут быть планы – издать полное собрание сочинений и перевести его на языки экономически развитых народов. (Потому что экономически отсталым народам переводная поэзия не нужна, у них, как правило, до хуя своей поэзии, так что и свою-то девать некуда, а вот экономически развитые народы своей поэзии не имеют, и поэтому вынуждены читать в переводах чужую).


Да, Джим прожил свою короткую жизнь как герой. Он просрал все, но не просрал главное – он остался героем. Он положил свой мощный хуй на современный ему американский истэблишмент. Хуй поэта пережил его. И мы и сегодня наслаждаемся замечательными подвигами Джима, сохранившимися на аудио- и видео.




Лексические нормы




Здесь, наконец, следует – то есть, пора уже - сделать отступление по поводу лексических норм в данном произведении. Читатель, вероятно, заметил, что в тексте нет-нет, а встречается слово «хуй». Автор, конечно, понимает в полной мере, что употребление таких слов может оттолкнуть неподготовленного читателя и что еще более страшно для автора – неподготовленного издателя. В этой связи автор даже размышлял, не обойтись ли ему вовсе без подобных терминов. Но очень скоро автор пришел к пониманию, что без слова «хуй» разговор о героях и полном просере будет до обидного неполным. Что позволить автор категорически не может - ни себе, никому. Тогда автор стал размышлять, не стоит ли подготовить неподготовленных, то есть, сделать специальный комментарий, в котором объяснить неподготовленному читателю и издателю, что в данном произведении слово «хуй», как и другая непотребщина, употребляется в совершенно особенном смысле. То есть, часто под словом «хуй» автор понимает не столько собственно хуй, то есть, пенис – Джима Моррисона, Джона Леннона, и других безупречных героев. (Хоть в тексте есть отдельные фрагменты, когда под словом «хуй» понимается именно пенис Джима Моррисона – см. выше). Но чаще под этим словом автор понимает символ, своего рода флаг непокоренной главы героя. Таким образом, хуй героя дорастает до сверх-символа, максимального знака, который может быть употреблен автором.




Русская традиция




Что касается русской героической традиции, то здесь такое понимание слова «хуй» как высшего знака наиболее заметно. Не секрет, что когда нигеры пишут на заборе слово «fuck», они чаще всего понимают его буквально, то есть, они пишут о том, о чем мечтают – ведь для человека так естественно писать на заборе о том, о чем он мечтает. Мечтали нигеры во все времена о приятных вещах – чтобы собираться вместе на улицах черных районов, петь, виртуозно играть на музыкальных инструментах, танцевать и спариваться с негроидными женщинами. Принято считать, что исключение представлял собой Мартин Лютер Кинг, который мечтал о равноправии для нигеров, но, по мнению автора, Мартин Лютер Кинг лишь упорно добивался равноправия нигеров, из-за чего и был убит белыми, а мечтал он о том же, о чем и другие нигеры, более того, если бы Мартин Лютер Кинг добивался бы того, о чем мечтал, остался бы жив, и стал бы рэпером, т.е. богатым нигером, уважать которого приходится даже белым. Здесь, кстати, открывается важная хуйня: добиваться следует того, о чем на самом деле мечтаешь, а не гнать по социалке, что беспонтово, и еще и опасно. Тут можно вспомнить роковой проеб Джона Леннона, который погнал по социалке, стал воевать против Белого Дома и войны во Вьетнаме, вместе с Йоко Оно, вместо того, чтобы просто и вечно пороть одаренную японку, и это опасное гонево стоило жизни Джону, и стоило Джона - бедной японке.


Очевидно, что джаз, блюз, соул, рэп и грязные танцы являются для нигеров лишь нехитрым способом понравиться своим нигершам и получить право спаривания. Поэтому нигеры и пишут на заборе слово «fuck», имея в виду то, что русский человек с присущей ему теплотой называет поркой.


Совсем из других побуждений пишет слово «хуй» на заборе русский человек. Не секрет, что слово хуй на заборе издревле на Руси (со времен Ярослава Мудрого) часто пишут не только и не столько подростки (подростки в этом плане наиболее близки к нигерам – см. выше), но и взрослые люди, отцы, иногда даже деды, уважаемые на работе и в обществе люди. Почему они это делают?


Когда взрослый русский человек пишет на заборе слово «хуй», он имеет в виду, конечно, не хуй, предмет хоть и радостный, но понятный. Он говорит о себе – предмете непонятном и чаще всего, безрадостном. Он дает себе наиболее точное и емкое определение. Русский человек поступает честно, когда таким образом говорит, кто он есть на земле – тем более что, как правило, в этот момент его никто не видит, а это всегда облегчает честность признания перед самим собой и Богом. Некоторые русские люди – именно они наиболее интересны автору, так как они и есть герои, - пишут это слово на заборе, напротив, когда их все видят. В этом есть мужество. Слово «хуй» на заборе, написанное по-русски – это всегда крик, обращенный в космос, это протест, это тоска по несостоявшемуся празднику, и, конечно, это понимание собственной малости. Под бездной.


Вот в таком смысле. Все это видится.




Малые частицы




Однако позже автор понял, что все это сложно, и что все это тем более отпугнет неподготовленного читателя и издателя. Почти потеряв надежду найти выход из этой ситуации, автор даже позорно размышлял, не замаскировать ли слово «хуй» каким-то не обидным и приемлемым для издателя и читателя образом - так, чтобы смысл оставался пронзительно ясен, а внешняя грубость термина ушла. Вертелись в голове автора такие модуляции, как, к примеру, «хуц». Например: Онегин положил свой хуц на светский Петербург. Получалось, вроде бы, довольно понятно и точно, и вместе с тем, не грубо. Хуц – в этом есть какая-то даже интеллигентность, это похоже на фамилию какого-то физика, еврея. Так и видится статья в энциклопедии: Иосиф Яковлевич Хуц, академик, друг Иоффе. Фотография: бородка, над ней – взгляд мудрый и печальный, уставший от формул. Хуц всю жизнь работал как проклятый, чтобы на закате лет, уже перед смертью, открыть, вывести на кончике карандаша новую малую частицу, это престижно считается у физиков – на кончике карандаша вынуть из тьмы какие-то частицы, столь малые и жалкие, что никому, кроме открывателя, не нужные. Но важные для понимания законов строения Вселенной. Иосиф Яковлевич открыл новую малую частицу, позвал любимого ученика, показал ему частицу, все ему про нее объяснил, потом подарил ученику свой любимый старый микроскоп, дошел до своего любимого диванчика без одной ножки, и умер.


Так оно чаще всего и бывает: для понимания законов строения Вселенной нужно найти частицу самую малую и жалкую. Автор находит это грустным. Затем открыватель находит эту частицу, но счастья открытья ощутить не успевает, так как силы покидают его, слишком много он отдал их науке. Ученый по концовке гибнет. А мысль его живет. Автор находит все это реально трагической хуйней.


Итак, хуц. Но - нет и еще раз нет! Тут автор понял, что есть в этом что-то стыдливое и позорное, это как прикрыть хуй Джима Моррисона фиговым листком – что хоть и придало бы Джиму определенную античность, но порядком огорчило бы его.


В конечном итоге автор принял мужественное решение смотреть правде в глаза. Это страшно, но честно. Поэтому здесь и далее в тексте хуй будет фигурировать как хуй, а не как физик И.Я. Хуц или как туманный смысловой изъеб. Да, таким смелым решением автор решительно отсекает многомиллионную армию неподготовленных читателей и издателей, сделав ставку на подготовленных – а их мало. Но в этом - героизм автора, потому что о героях моральное право говорить имеет только герой.




Мосфильм




Продолжая разговор о героях и просере, нельзя не вспомнить тусовку Олега Даля, Владимира Высоцкого, Василия Шукшина. Это было крепкое водочное тусэ. У них просто не было мазы взять ЛСД и кокос, как у Джима Моррисона, поэтому они собирались на «Мосфильме» и убивались водкой.


Водка – чисто русский геройский замут. Почему так рано ушли из жизни эти славные честные люди? Потому что водка – это короткий путь к успеху. А что такое успех для героя? Это почувствовать себя героем и отъехать. Водка, водка, фильмы, книги, водка, водка, дружба, любовь, водка, водка, книги, песни, водка, водка, печень, сердце, всё. Герои идут прямо к цели. Герои не виляют жопой, как пидарасы. Потому что только у пидарасов целью может быть жизнь и все ее блага. Цель героя – смерть. И все ее блага. Посмертная слава, посмертные издания, посмертные гонорары – для пидарасов-наследников. Характерно, что герои никогда не могут воспользоваться благами своей цели. Именно поэтому они - герои.


Широко известно, что Олег Даль, Владимир Высоцкий, Василий Шукшин - один хуже другого - чувствовали себя в современном и противном им советском обществе. От этого они как-то жались друг к другу, духовно грелись, вместе бухали, и как следствие, так и отъехали – всей тусой. Это вызывает уважение. Во-первых, хорошая организация, синхронность. Они заимствовали ее у пловчих-синхронисток. Синхронно выставили стройные ноги на прощание, и под трагический музон синхронно погрузились. Во-вторых, непримиримость. До конца. Компромиссы не хиляют. Таковы уж герои.


Сейчас все только изображают героев. Например, в кино. На том же «Мосфильме» - где герои? Нет их. Взял в руку пистолет – уже герой. Ну что это за герой? На экране – с пистолетом в руке, а в жизни – чистый пидарас, и голос тонкий.


Плохого кино больше, чем хорошего. Потому что хорошего всегда меньше, и дела у него плохи. В хорошем кино герой поступает как должно. Просирает. Что сделали «300 спартанцев»? Вышли тусой в 300 пацанов на миллионную армию пидарасов-персов, побились, по кайфу, потому что герои любят биться, и - проебались. Потому что герои всегда кайфуют от того, чего остальные боятся. Идем дальше. «Лицо со шрамом» – проебался. «Гладиатор» – проебался. «Последний самурай» – и тот проебался. Что еще мог сделать последний самурай? Открыть суши-бар? Нет. Никогда! Смерть – лучше суши. Вот так. Все герои проебались. Именно поэтому они – герои. Обидно? Да. Трагично? Песдец как.




Пол Маккартни




Изображать героя может любой пидарас. А герои не изображают героев. Скорее, наоборот: герои часто выглядят, да и ведут себя - как скотины. Это традиционная, чисто геройская маза. В основе ее лежит – варианта нет - протест. Так, кстати, можно легко отличить героев от мимикрирующих под них пидарасов. Герои часто выглядят как скотины. А пидарасы всегда опрятны и хорошо пахнут.


Многие и многие имена героев всплывают в этой связи. Это и крепкий Геракл, и умница Ван Гог, и упоминавшийся выше парень-мишень Джон Леннон. А вот Пол Маккартни, к примеру – явный пидарас: достаточно одного взгляда на его лживые коровьи чичи и многомиллионные вклады в банке, чтобы это понять. Но задача моя сейчас, конечно, не в том, чтобы перечислить имена героев. И уж тем более не в том, чтобы перечислить имена пидарасов, тем более, что их списки были бы в миллионы раз длиннее списков героев, и кроме того, эти списки постоянно надо было бы обновлять, а это адский труд, потому что каждую секунду на земле кто-то рождается, и чаще всего – это пидарасы, потому что герои рождаются редко, раз в сто или тысячу лет.




Пидарасы и геи




Здесь пора дать определение и часто встречающемуся в этом тексте термину – «пидарасы». Не путать «пидарасы» и «педерасты», то есть, геи. Пидарасы – не значит геи! То есть, не всегда они геи! Сексуальный аспект в этом термине не является определяющим. Более того: хоть и редко, но геи бывают не пидарасами, а наоборот, героями: широко известен гей и при этом не пидарас, а хороший вокалист и хороший человек – Фредди Меркюри; также педерастом, но пиздатым по своей экспрессивности балеруном и героем по жизни был Рудольф Нуриев.


Под пидарасами в этом тексте понимаются люди без стыда и совести, пустые и меркантильные, бездуховные и как бы выжженные изнутри – то есть, практически, большинство взрослого населения планеты. Пидарасов всегда большинство – это один из их принципиальных, существенных признаков. При этом пидарасов все время становится больше – за счет высокой рождаемости. А героев мало, и при этом их постоянно становится меньше – за счет высокой смертности.




Мой долг




Мой долг – на собственном примере рассказать людям, каково это - быть героем. Это будет интересно. Всегда интересно узнать, как кто-то проебался. Зеваки именно поэтому всегда прибывают на место катастрофы раньше врачей. Мой долг - рассказать о том, как я просрал то немногое, что имел. Жизнь. Не стоит осуждать меня за это. Ведь это был мой долг. Ведь это долг героя – считать жизнь парой старых джинсов.




Доволен ли я своим детством?




Конечно, проследить все надо с детства. Все прекрасное в человеке, и весь кал в нем – закладывается именно там, в раннем детстве.


Доволен ли я своим детством? Не всегда.


Сожалею ли, что детство прошло? Да. Еще как.


Все дети – хорошие люди. Я не верю в детей-пидарасов. Все дети смотрят на мир как на сказку, и все ждут чуда. Потом дети вырастают, и понимают, что их цинично наебали. В зависимости от того, какое решение они принимают в этой связи, они и становятся – либо пидарасами, либо – реже – героями.


Когда я говорю о своем детстве, я всегда расстраиваюсь. Потому что в нем было много солнца, а я был маленький.


Потом стало меньше солнца. Хотя солнце – это глобальное, пафосное светило. Его не может стать меньше. Но его стало меньше потом. Это факт.


В детстве я не знал, что впереди меня ждет полный просер. Вот почему мое детство было счастливым.




Полный просер – определение




Здесь следует уточнить само понятие – «полный просер».


Следует различать простой просер – он бывает не только у героев, он может случиться у рядовых пидарасов. Простой просер – это неудачный день, или невыгодный контракт, или - упавшая цена на акции. Также простой просер случиться может, например, на фоне соединения в желудке несоединимых продуктов, в этом случае он сопровождается газами. Впрочем, и невыгодный контракт, и упавшая цена на акции также нередко сопровождаются у пидарасов газами.


Сильно и очень невыгодно отличается от простого просера - так называемый, полный просер. Случается он только у героев, так как пидарасы полного просера боятся и не допускают.


Полный просер – это чисто геройская маза. Это быстрое и необратимое разрушение жизни, судьбы, и, как правило, самого организма героя. Иными словами, это скоротечный распад героя. На части, не подлежащие повторной сборке. Процесс этот, как правило, эффектен как зрелище, из-за чего нередко привлекает толпы зевак-пидарасов. Справедливости ради стоит сказать, что полный просер, в отдельных случаях, может – но только сознательно, это важно! – также сопровождаться у героев газами (см. выше о героях и скотском облике).




Новый год настает




Однажды мои папа и мама готовились к Новому году. Папу и маму я очень мало помню вместе. Потому что они мало прожили вместе. Мама ушла от папы, когда я был маленький, потому что он много пил и дрался. Я бы очень хотел узнать сейчас, почему он так много пил и дрался, потому что я знаю, от мамы, что на самом деле он был добрый. Мама говорит, что он много пил и дрался, потому что рано попал под дурное влияние друзей. Но я знаю, что это не так. Я сам провел под дурным влиянием друзей много лет. И знаю, что они ни при чем. Они сами мучаются.


Что-то есть такое внутри у человека, из-за чего он пьет и дерется. Что-то, что мучает его, а как избавиться от этого, он не знает. А окружающие его люди - вместо того, чтобы помочь ему, только говорят, что вчера он снова вел себя как скот, всех обидел, а себя унизил, и теперь все они, кто это видел, будут это долго помнить, и ни за что не забудут, и будут всегда об этом напоминать, потому что люди пять минут помнят хорошее и всю жизнь помнят плохое, и от этого возникает злость, и начинаешь невольно бить окружающих, за их памятливость.


Вот эта характерная мука, съедающая все внутри и снаружи – это чисто геройская тема. И обычные люди, даже близкие, понять ее не могут. Близкие просто хотят быть счастливы. Они обычно долго не хотят верить, что у них в семье появился герой. Потому что для семьи это всегда – большая беда.


В тот день папа не пил и не дрался. Он улыбался. Они с мамой вдвоем установили в комнате огромную елку. Мы жили тогда в доме с очень высокими потолками. Елка была огромная. Очень большая, и она пахла, как пахнет в детстве елка. Сильно. Потом папа и мама стали вешать на елку игрушки. Они были очень волшебные тоже. Их купил мой дедушка, он был чекист, палач. Он купил очень красивые игрушки, как-то достал их по своим секретным палаческим каналам, немецкие игрушки, таких тогда нигде не продавали. Это были фарфоровые католические домики, гномики, феи, в общем, всякая сказочная хуйня, очень красивая. Мама и папа мне показывали каждую игрушку, я любовался ею, а затем игрушка отправлялась на елку.


Скоро елка стала вся в игрушках. Папа зажег на ней гирлянду, это были маленькие лампочки в форме свечечек разных цветов. Они горели. В комнате мама выключила свет. Стало вообще жестко волшебно. Горели свечечки, переливались на елке игрушки. Я помню, что даже затаил дыхание, так это было красиво. Таинственно.


Потом мама и папа ушли из комнаты, резать мясо, на кухню. А меня оставили наедине с елкой.


Я долго ходил вокруг елки. Я смотрел на нее. Я тогда не знал, что все это навсегда запоминаю. Я бы это и не запомнил, если бы не то, что случилось потом. Я потянул одну игрушку. Хотел ее рассмотреть. Это был маленький сказочный домик, в маленьком его окошке очень уютно горел свет. Я помню, что мне очень хотелось попасть в этот домик, побыть там, внутри. Но это было невозможно, и я это понимал, несмотря на все свои странности, а в детстве я был странным, молчаливым, многие соседи даже думали, что когда я вырасту, я буду дебилом, и мама плакала, когда ей это говорили. Но потом она показала меня врачу, а он сделал мне снимок черепа, а потом, я помню, он смотрел снимок моего черепа, а мама, затаив дыхание, ждала, что он скажет, а он, улучив секунду, когда мама не видела, потому что смотрела на снимок моего черепа, вдруг подмигнул мне. А потом он сказал маме:


- У вас нормальный ребенок, поздравляю!


Я думаю, этот врач сам был такой же, как я. Он подмигнул мне, как бы говоря – не бойся, я тебя не выдам, мы должны поддерживать друг друга. Потому что это чисто геройская маза – поддерживать друг друга в мире, в котором все друг другом питаются. А героями питаются все. Героев всегда легко узнать по тому, что они стоят, точнее, чаще всего, лежат – на самом низу, на дне - пищевой цепочки. То есть, они никого не едят, потому что они и есть – еда.


Так вот, я не мог попасть внутрь волшебного домика. Тогда я решил хотя бы заглянуть внутрь его окошка. Там я предполагал обнаружить волшебство. Потому что я был уверен, что волшебство существует.


Я и потом, я даже когда вырос, я всегда, всегда – был уверен, что волшебство существует. У меня не было доказательств. Никогда не было. Но я всегда знал, что оно есть. Так всегда начинается полный просер. Он всегда начинается с волшебства. Точнее, с твоей уверенности в том, что оно существует. Ты начинаешь действовать так, как будто оно существует. Так ты и попадаешь в полный просер.


Мой папа, как оказалось, плохо закрепил елку. Или она была слишком большая и от этого – неустойчивая. Так бывает. Величие часто бывает напрямую связано с неустойчивостью, шаткостью, падкостью, наконец. Я всегда это чувствовал – да хотя бы на себе.


Когда я потянул игрушку, я потянул и ветку, от этого вся елка вдруг пришла в движение. Я помню, я успел посмотреть вверх. Я увидел, как сверху на меня падает огромная ель. Сверху на меня летели с разной высоты, как бомбы, игрушки. Они сыпались сверху, и взрывались, падая на паркетный пол. Потом елка накрыла меня полностью. Огромным, колючим, пахучим кошмаром. Это был настоящий, трагический, полный просер.


В ту секунду я подумал, что было бы спасением сейчас умереть. Потому что родители теперь меня – за то, что я сделал - будут жестоко убивать.


К моему огромному удивлению, меня не убили. Наоборот, мне очень повезло – так бывает в детстве, так бывает только в детстве. Мама испугалась за меня, и поэтому совсем меня не ругала. И даже сказала, что игрушки ей не дороги, а я почему-то – дорог, и что я могу их все разбить, если хочу, лишь бы сам был цел. А я заплакал – потому что мне, наоборот, стало очень жалко игрушки. И я подумал, что лучше бы я разбился, а игрушки уцелели. Когда я вырос, я потом много раз, при самых различных обстоятельствах - разбивался, исполняя это свое детское желание.


И еще я навсегда запомнил – что сказка может упасть на голову сверху, как бомба.




Слава и почести




Выше уже было сказано о том, что моя молчаливость во младенчестве была причиной серьезного беспокойства моей мамы. Она очень опасалась наследственности по линии папы. Ведь дедушка (отец папы) был чекист (палач), а его сын и мой папа – синяк (алкоголик). Мама очень боялась, что две эти романтические профессии наложатся как-то неудачно одна на другую, и в результате миру в лице ее сына явится монстр.


И действительно, я все время молчал. Все младенцы плачут, гукают, пукают – дают миру знать. О своем отношении к нему. А я молчал, и от этого у мамы все холодело внутри. Она думала, что все-таки все наложилось по линии папы.


Но однажды произошел случай, который избавил маму от этих тяжелых мыслей.


У нас во дворе жила девочка, дочка соседей. Она любила играть со мной. Ее звали Лиля.


Лиля была красивая. Мне очень нравилось, когда она брала меня на руки. Я хотел Лилю. Однажды Лиля – она не подозревала о том, что я ее хотел, и сюсюкала со мной, чмокала меня всюду, не подозревая, что от этого я еще больше ее хотел и именно поэтому писялся и какался, - однажды Лиля взяла меня на руки, и стала играть со мной в «ура». Лиля любила играть со мной, точнее, играть мной, в эту игру. Она подбрасывала меня высоко в воздух, и кричала: ура! Мне это нравилось. Как всякому герою, мне нравились слава и почести. Я улыбался. Улыбался я скупо - как подобает герою, которому почести нравятся, но которого они не слепят. И молчал.


И вдруг в тот памятный день Лилю неожиданно позвала ее мама. Лиля обернулась, на секунду отвлеклась. Я взлетел в очередной раз в небо, подброшенный смуглыми руками красивой девицы, женский голос кричал «ура», я летал в синем небе, было летнее утро. И вдруг – вместо женских рук – асфальт. Это был он – полный просер. Эпический, античный. Я упал. Было трагично. Все соседи повыбежали смотреть на беду. Моя мама сразу отъехала в обморок. Лиля тоже отъехала. Даже мама Лили отъехала, но она притворялась - она меня не любила, и была рада, что я упал.


И вдруг я закричал. Но что это был за крик! Младенцы так не кричат. Я кричал громко, долго, потому что я понял, что славы нет, и почестей нет, нет чуда, нет величия, нет женских рук, нет летнего утра. Ничего этого волшебного нет. Есть только асфальт. Я кричал как раненый кабан, как бешеный енот, я кричал, потому что мне было обидно и больно, больно и грустно.


Потом это вошло в привычку. В том смысле, что именно так я потом чувствовал себя всю свою жизнь.






Бабушка и будущее




Моя бабушка была красивая. Бабушки ведь бывают разные. Бабушки бывают горбатые, тусклые, бесформенные, страшные, никчемные. Конечно, это можно понять, ведь старость – не радость.


А моя бабушка была красивая. Прежде всего, нужно сказать, что бабушка была трансильванской цыганкой. Широко известно, что Трансильвания – родина графа Дракулы, вампира и романтика, и, насколько я знаю, родственника моей бабушки, по отцовской линии. У моей бабушки были обычные для цыган черные волосы и присущие только трансильванкам синие, пронзительно синие глаза. Холодные и очень гордые. А лицо у бабушки было матово-белое. Топ-модели бьются за это сочетание: черные волосы, синие глаза, белая кожа. И все равно топ-модели – макаки по сравнению с моей бабушкой. Наверное, потому, что она не добивалась своей красоты, а просто и обыденно носила ее на себе, как платок.


Так случилось, что моя бабушка воспитала меня. Ведь мой папа не смог воспитать меня, потому что он синячил и в его голове постоянно пели цыгане вот так: Ай-нэ-нэ-нэ, ай-нэ-нэ! Это свело папу в могилу. А мама тоже не смогла воспитывать меня, потому что в голове папы пели цыгане, ай-нэ-нэ-нэ, и на маму легла вся ответственность за меня, поэтому маме пришлось много работать, чтобы меня обеспечить всем необходимым: фломастерами, пеналом и ранцем, а также лечить меня от детских болезней, поэтому у мамы было мало времени и она сильно уставала. Поэтому меня воспитывала бабушка.


Бабушка была очень свирепа. Ее даже побаивался дедушка, то есть, ее муж, старый винодел и молчун, человек мощный, изготовленный из цельной глыбы гранита. Но побаивался. Потому что бабушка умела так взглянуть своими холодными синими глазами, что внутри у человека разливался холод, и человек моментально заполнялся льдом. А будучи заполненным изнутри голубым, прозрачным льдом, человек полностью утрачивает способность сопротивляться. Его воля отказывает ему в самом элементарном. Это очень опасно. Если это состояние вовремя не прекратить, человек может погибнуть. Конечно, бабушка редко доводила дело до этого.


А еще бабушка видела будущее. Она его видела не как видят его прорицатели – они для того, чтобы увидеть будущее, сначала берут у людей бабло, потом покупают на него китайские палочки-вонючки, жгут их и зловеще машут клешнями. А бабушка видела будущее бесплатно и без оккультной вони.


Я, когда в детстве узнал, что бабушка видит будущее, очень удивился и спросил бабушку, как она это делает, и зачем. А бабушка ответила, что она сама не знает, как это делает, но точно знает, что нужно ей это для того, чтобы готовить долму. Бабушка готовила очень вкусную долму. А для приготовления очень вкусной долмы важно знать много чего: в какой день сорвать виноградный листок, и какой именно листок сорвать из тысячи возможных, сколько рисинок спрятать в каждый виноградный листок, в какой час зажечь огонь под казаном, а в какой час – погасить, и в какую минуту подойти к казану, снять крышку, понюхать аппетитный воздух и сказать: всё. Дар предвидения позволял бабушке, конечно, не только вкусно готовить долму. Попутно она знала, кто когда родится и умрет, когда на планете случатся катаклизмы и войны. Было время, и я его помню, когда к бабушке приходили разные люди, и просили сказать им, что с ними будет. Бабушка смотрела на них своими холодными глазами, люди заполнялись льдом, их воля отказывала, тогда бабушка отвечала на их вопрос:


- Будет с вами то же, что и со всеми, трава через вас прорастет, красиво будет.


Иногда бабушка и вовсе прогоняла приходивших к ней, и они убегали с треском – это трещал заполнивший их лед.


А ко мне бабушка всегда была очень доброй – не знаю, почему. Она никогда не смотрела на меня так, чтобы я заполнился льдом. Бабушка очень любила петь и меня кормить. Кормила она меня вкусно, в этом ей помогала способность видеть температуру внутри казана с долмой, равно как и внутри глобальных тектонических пластов земли.


А пела она очень старые песни. Бабушка сама не знала, на каком они языке. Эти песни ей пела ее бабушка, а той – ее бабушка. И даже самая первая прапрамать, которая научила первую женщину в ее роду этим песням, не знала, на каком они языке. Просто это был очень старый язык. Люди, которые разговаривали на этом языке, жили как хотели, - вот все, что могла сообщить бабушка о коллективе авторов этих старых песен.


Песни были разные – веселые и грустные. Грустных было больше. Я спросил однажды бабушку, почему среди старых песен грустных – больше. Бабушка сказала, что все правильно.


Она всегда была со мной ласкова. Даже когда я безобразничал. Все дети любят безобразничать. Дети безобразно едят. Пачкают себя и все вокруг. А еще дети постоянно какают под себя. И получают от этого удовольствие. Улыбаются, когда накакают - радуются. Жизни. Ведь это и есть жизнь – наложить под себя и улыбаться. Все дети – панки. Потом дети вырастают и панками быть перестают. Но именно от этого и становятся кончеными пидарасами. А герои – наоборот – так и продолжают безобразничать, и, в конце концов, приходят к эстетике безобразного, в рамках которой еще некоторое время безобразничают, пока не втыкают.




Первое появление в романе демонического персонажа – Светки




Вообще, героя всегда можно узнать потому, что детство у него затянувшееся. Это чисто геройская маза – продлевать свое детство. Потому что герой только в детстве чувствует себя хорошо. Потому что только пидарасу хорошо быть большим. Герою хорошо быть маленьким.


У нормального человека как: побыл ребенком, веселым и мудрым, потом – повзрослел, стал – мрачный злобный пидарас. В детстве все мечтают стать летчиками. Потом перестают мечтать. Становятся пидарасами. А герои – мечтать стать летчиками не перестают, и от этого становятся героями. Потому что мечтать, пусть и будучи с бородой до яиц – это геройская тема.


Или вот такой аспект: все в детстве писались и какались в штаны, а потом перестали. А герои – нередко – нет. Спорная, конечно, тема. Но тоже геройская.


Вообще, герой всегда стремится как можно дольше сохранить за собой все преимущества детства. Чем дольше это ему удается, тем более герой - герой.


Герой до конца своих дней отказывается верить, что его обманули. То есть, он это понимает, он все понимает, но верить в это отказывается. И ждет чуда. А нормальный человек – наоборот – ничего не понимает, но твердо знает одно – в жизни надо выебать Светку и купить квартиру. Это ему, если положить на эти великие цели всю жизнь - чаще всего, удается. Так человек и становится пидарасом. Герой скорее умрет, чем станет пидарасом. То есть, справедливости ради надо сказать, герой тоже может выебать Светку, но всегда сразу же горько сожалеет об этом и убегает от нее к друзьям. А пидарасы остаются со Светкой.


Как-то я отвлекся, и откуда-то появилась эта Светка. Сгинь из романа, Светка. Вымышленный, демонический персонаж.




Виновата среда




Так вот, герой до конца своих дней отказывается верить, что его наебали. В этом его сила. В этом - его скорый и полный просер.


Герой всегда верит, что его – нет, не наебали, не смогли наебать. Хотели, но не смогли. Но это всегда неправда. Смогли. Всегда смогли. Герой – это тот, кого наебали. Кто знает это, но в это не верит. Слава героям.


Конечно, основная вина и основная ответственность за появление на свете героев ложится на родителей. Плюс – среда. Во всем виновата среда, пидараска среда.


Родители героев - они всегда, даже если это отрицают - виноваты в том, что вырастили героев. Часто это происходит оттого, что родители дают ребенку все лучшее, и ограждают его от худшего. В моем случае все было именно так.




Папа и звездолеты




Мой папа никогда не говорил мне, как жить. Папа сам этого не знал. В его голове всегда пели цыгане, вот так: Ай-нэ-нэ-нэ, или еще вот так: Ай-тыщ-тыщ-тыщ-тыщ, а после этого еще громче: Ай-нэ-нэ-нэ! Папа был счастливым человеком. Наверное. С ранней юности он взял в руку стакан вина, и стакан этот выпал из его руки только с последним вздохом. Он прожил мало, шумно, глупо. Я не осуждаю папу за прожитую так жизнь. Конечно, я всегда очень сожалел, что не могу поговорить с ним. Потому что он умер, когда я был маленький. Но потом, когда я сам вырос, я стал понимать его. Потому что лучше, чтобы в голове пели цыгане: Ай-тыщ-тыщ-тыщ-тыщ! Чем чтобы пели свои страшные песни Иерофанты. Иерофанты страшнее самых страшных цыган.


Во-первых, Иерофанты поют намного громче цыган. И их нельзя сделать тише. Кроме того, цыгане, если они поют в голове, часто поют веселые песни, и редко – печальные. А Иерофанты поют страшные песни. У меня в голове с детства Иерофанты поют. Я расскажу о них – Иерофантах и их песнях – подробнее, потом.


Мой папа в юности подавал надежды. Я так думаю, что он – по- своему, тоже был героем. Потому что это тоже чисто геройская маза – подавать надежды.


Подавать надежды довольно легко, для этого надо просто обладать каким-то божьим даром. А больше ничего не надо – подаешь надежду с утра, тебе тут же за это наливают, и все. Наступает ночь.


Еще одно удобство заключается в том, что каждое следующее утро можно подавать ту же самую надежду, потому что она никуда не девается, ведь она – божий дар. Ну а когда в одно прекрасное, точнее, ужасное утро вдруг обнаруживается, что подавать надежду больше не получается, потому что божий дар куда-то проебался – это далеко не конец, а только начало праздника, потому что все оставшееся, как правило, недолгое время жизни - можно провожать и всячески поминать проебаный божий дар. Потому что - то, что божий дар вообще был – большая честь и большое счастье, ведь дается он не каждому.


Вот так мой папа и прожил свою жизнь. Он был ученым. В сфере его интересов находились такие науки, как математика и химия. Не могу признаться в любви к математике, а вот любовь к химии – забегая вперед скажу – мне по наследству передалась.


По всему нашему дому были разбросаны многочисленные мятые бумажки, исписанные формулами. У папы был очень мелкий, чисто шизофренический почерк, совершенно неразборчивый, исключающий всякую возможность для кого бы то ни было воспользоваться записанным на бумажке знанием – причем, уже на следующее утро тайным это знание нередко оставалось и для самого писаря. Но папа не отчаивался, и каждый вечер, если только в голове его не пели цыгане настолько оглушительно, что работать было невозможно, он покрывал формулами новые бумажки.


Всю жизнь папа искал способ создать новый, свой, охуенно твердый, новый металл. Он мне рассказывал, что если он когда-нибудь создаст этот металл, и из него сделать тонкую полоску, то эта тонкая полоска всех переживет. Переживет сам мир. Древний, библейски древний мир. Потому что эту полоску нового металла варианта нет - ни погнуть, ни расплавить, ни подвергнуть ржавлению. Папа утверждал, что когда он создаст этот металл, то, во-первых, именно из него будут сделаны звездолеты. Как нетрудно понять из этого утверждения, мой папа сам был мощный звездолет. Во-вторых, папа с присущей настоящему ученому и звездолету скромностью ожидал – хоть, конечно, и не собирался об этом просить Академию наук, – что когда металл этот будет им создан, он будет назван в папину честь. Фамилия у моего папы была – Иванов. Папа всегда говорил, что это очень хорошая фамилия, потому что она настолько всеобщая, что это все равно, что иметь фамилию – Космос. Так что, говорил папа, его вполне устроит, если новый космический металл получит пафосное и одновременно скромное имя – Ивановий. В периодической системе Менделеева новый металл должен был потеснить локтями самых тяжелых соседей и расположиться где-то между Курчатовием и Нильсборием. Такая компания тоже вполне моего папу - и созданный им Ивановий - устраивала.


Но потом случилось ужасное. Или прекрасное. Что, впрочем, в судьбе героя часто значит одно и то же.


Точнее, не потом, а ранее, много ранее. В юности папы. Все корни всегда там. В юности. В беспечной юности героя. Смертного человека, выбравшего путь полного просера, путь, о котором самураи древней Японии печально говорили, вонзая себе мечи в печень: да, этот путь – круче, чем наш, и нам, самураям, еще срать и срать до него.


В юности папа попробовал вино. Ему понравилось, я так думаю. Судя по тому, что случилось с папой потом. Папа стал пить вино каждый день. С друзьями.


В жизни героя друзья играют роковую роль. Герой всегда окружен друзьями. У героя много друзей. И это хорошо, когда друзей много. Потому что это весело. Друзья юности героя – это всегда талантливые, харизматичные, яркие, пропащие ребята. С ними интересно. Трудно сказать, почему с ними так интересно – потому что они харизматичные, или потому что они пропащие. Вряд ли потому, что они харизматичные, я думаю.




Роса на травинке




Когда в жизни героя появляются друзья юности, это всегда не к добру. Первыми это замечают родители героя. Родителями моего папы были: во-первых, его отец и мой дед - чекист, палач. О нем расскажу сначала.


Он был замечательный человек. С детских лет он любил пытать людей. Вскоре это стало его профессией. Очень кстати грянула Великая Октябрьская социалистическая революция. Известно, что любая революция, тем более, Великая, Октябрьская и уж тем более, социалистическая, более всего нуждается в палачах. Наклонности моего деда стали очень востребованы. Дедушка стал пыточных дел мастером. Как каждый палач, он знал о людях все. Поэтому любил природу.


Когда прошли годы, и свое дедушка уже отпытал, он увлекся фотографией. Он любил фотографировать виды, и делал прекрасные видовые снимки. Он аккуратно вклеивал их в альбомы, и подписывал их так: Осенний лист. Утка на озере. Жук. Муравей. Роса на травинке.


Рыбалку дедушка тоже очень любил. Потому что она его успокаивала. А это всегда было очень важно для дедушки – успокоиться и ненадолго забыть о содеянном. Потому что если дедушка не успокаивался, и помнил о содеянном, в нем просыпались его наклонности, и он снова хотел содеять что-нибудь из содеянного. Поэтому всегда для всех было лучше, если он был на рыбалке.


Его жена, моя бабушка по линии папы, была актриса. Я ее не видел. Она умерла до моего рождения. Она была красавица и умница, и даже закончила первый выпуск ВГИКа – института кинематографии, в те самые чудесные времена, когда в стенах его трудились пионеры и новаторы мирового кино – Эйзенштейн, Мейерхольд, и прочие одаренные евреи, замученные впоследствии моим дедушкой или его ближайшими товарищами по клещам и ножовкам.


История знакомства моего дедушки и бабушки была романтична. Бабушка – тогда юная актриса – была красива и от этого была замужем. Ее мужем был преуспевающий коммерсант. Он создавал для бабушки все условия, чтобы ее карьера актрисы шла в гору. Он покупал ей шляпки и жакеты, кольца и браслеты. Однажды в Питере состоялся бал, который давали питерские чекисты, молодые, высокие, красивые палачи. На бал были позваны девушки-актрисы из Москвы. Мой дед сразу же положил свой холодный глаз на юную актрису. Они станцевали пару мазурок, а потом он прижал ее к себе, так, что у нее перехватило дыхание, и сказал ей: беги со мной, сейчас или никогда. Дедушка, я подозреваю, был не только палач, но и по жизни герой и романтик - что, впрочем, обычное дело для хорошего палача.


Бабушка сказала: да! Потому что – «да!» - это единственное слово, которое во все времена женщина говорила герою. Потому что слово «нет» - этого герой не приемлет. Он скорее скажет «нет» - жизни, чем услышит от жизни – «нет».


Стали они жить-поживать, и папу моего наживать. Когда папа вырос, они его как-то упустили. Это случается с родителями сплошь и рядом. Потому что время летит быстро. Вчера еще – ребенок, при котором можно браниться и спариваться. А завтра – уже взрослый парень, который уже сам бранится и спаривается с кем попало, в родительском доме.


Когда папа стал подростком, он стал пить вино. А его родители этому не придали значения, потому что были слишком заняты. Дедушка увлекался фотографией, и снимал росу на травинке, и его никто, как уже было сказано выше, не решался от этого занятия отвлекать, так как это было опасно. А бабушка любила искусство. Она ходила на спектакли и оперы. С собой она брала маленький позолоченный бинокль, подарок дедушки. Чтобы лучше видеть гланды оперных примадонн. На своего сына, моего папу, она в этот бинокль не смотрела. Поэтому сына просмотрела.


Так родители просмотрели сына, и он - мой папа - стал одаренным ученым и конченым синяком. От слова синячить. То есть, пить.



Если с другом вышел путь – веселей дорога



Научили папу пить друзья. Друзья первый раз налили папе полный стакан, папа попробовал и сказал:


- Хорошо!


Тогда друзья спросили:


- Еще?


Папа сказал:


- Да.


Друзья еще налили, папа снова выпил, а друзья налили еще, даже не спрашивая, хорошо ли, потому что и так по папе было видно, что хорошо. Папа выпил еще, а друзья все наливали и наливали, потому что друзьям не жалко, на то они и друзья. Когда папа выпил восемь лишних стаканов, именно такова нужная для всего, что случится потом, дозировка, в его голове запели цыгане. И не смолкали потом. Никогда. Потому что если в голове человека запели цыгане, заставить замолчать их может только лопата могильщика.


Цыгане, конечно, мешали папе работать, и папа даже иногда жаловался на цыган маме, но вскоре он приспособился, и научился работать, даже когда они поют в голове. Папа очень своеобразно работал. Он писал свои формулы в самых противоестественных позах. Он писал стоя, лежа на полу, стоя на коленях перед табуреткой. Папа почему-то начисто отрицал письменный стол. Наверное, потому, что чем противоестественнее была поза, в которой папа находился за работой, тем ярче и жестче выжигал формулы на бумажках светоч папиной мысли. А стоило папе сесть за стол, как цыгане брали свои источающие повидло гитары, с печальными лицами окружали папу, и тряся курчавыми головами, начинали: Ай-тыщ-тыщ-тыщ, ай-тыщ-тыщ!


Из-за того, что в голове папы либо пели цыгане, либо зрел эмбрион сверхпрочного металла, папа был довольно рассеян в быту. Он даже не замечал, что мама переставляла мебель. Скорее всего, он не замечал и саму мебель. Скорее всего, он не замечал и саму маму, переставляющую мебель. Конечно, для мамы это было обидно. Однажды мама переставила папин любимый диванчик. Папа был мыслитель, поэтому, едва войдя в дом, выпадал на свой любимый диванчик, который стоял при входе в комнату. Когда мама переставила его любимый диванчик, папа вошел в дом и выпал на пол. Потом папа встал, огляделся, нашел свой любимый диванчик в другом углу комнаты, пошел и выпал на него. И стал размышлять. И ничего не сказал. Маме сначала было приятно, когда папа упал, потому что она подумала, что он заметит неожиданную перестановку и ее, задумавшую и осуществившую перестановку. Потом ей стало жалко папу, потому что папа упал на пол, гремя мозгом ученого. Потом маме стало обидно, потому что папа ничего не сказал. Вот какие разные чувства посетили маму. А папу тоже, вероятно, посетили разные чувства. Но он о них умолчал. Потому что размышлял. Вот так они и жили.


Друзья папы – первые друзья, самые лучшие, самые полно наливавшие, все понимавшие друзья – вскоре поумирали. Таково свойство первых, самых лучших друзей. Они всегда живут намного меньше вторых. Потому что они первые. Они если и спаивают кого, так только силой личного примера. Я видел первых папиных друзей, друзей его юности, на старых фотографиях. На этих фотографиях папа с друзьями всегда смеется. Они стоят в каких-то ободранных послевоенных дворах, в ободранных послевоенных штанах, и смеются. Потому что не знают, что скоро все умрут.


Друзья папы по-разному умерли. Папа в юности занимался плаванием, довольно успешно, плавал он очень хорошо, как пингвин, и мог многократно и совершенно бесцельно переплыть любую реку. Первые друзья папы тоже были пловцами. Все они утонули.




Феномен




До сих пор не разгадан феномен, почему пловцы так часто тонут. Известно только, что всегда при этом они пьют. Почему пловцы много пьют – известно. Пловцы много пьют, потому что их юность проходит в жидкой среде, и они потом к ней тяготеют. Но почему они тонут?


Моя личная версия заключается в том, что пловцы больше не могут терпеть унижения этой жизни и тонут сознательно.


Ведь как устроена эта жизнь? В ней, чтобы чего-то достичь, надо унижаться. Это закон. Его открыли давно и с тех пор скрывают от детей. Чтобы они не знали, что путь к успеху лежит через унижение. Всегда. Ты можешь, к примеру, стать удачливым пловцом. Олимпийским чемпионом, любимцем пловчих. Но для этого тренер должен много лет стоять на бортике, и много лет кричать тебе, ребенку: ну как ты плывешь, жаба, ну как ты работаешь руками, жамбон, - и при этом энергично бить тебя длинной палкой – у тренеров по плаванию всегда в руке такая длинная палка, потому что они стоят на бортике, и чтобы больно ударить на расстоянии ребенка, нужна палка достаточной длины. Да, ребенок потом становится олимпийским чемпионом. Но всю юность его называют жамбоном и бьют длинной палкой по мокрой голове. Это большое унижение. Это формирует определенное отношение к жизни. В нем много горечи. В детстве я – это была папина идея – тоже занимался плаванием. Так что я прошел через все это. Да.


Или вот взять писателя. То же самое. Что писатель – чем он лучше пловца? Да ничем. Писатель даже хуже пловца. Писатель тоже может достичь успеха. Его печатают, ему могут дать даже Нобелевку. Я всегда мечтал об этом. Я с презрением всегда относился к премиям поменьше – это подачки.




Нобелевская речь




Нобелевка – это да, реальная маза, все красиво, вручение – это самое главное, это то, ради чего. Все во фраках, дамы в декольте. Красиво. А я раб красоты. У меня даже с юных лет была заготовлена Нобелевская речь. Это такая Нобелевская феня – лауреат выходит во фраке, к нему медлительным, величественным таким захером выходят члены королевской семьи, все во фраках строго, в кроссовках – никого, лауреату вручают баблос и диплом, а он, как бы, в знак благодарности, произносит традиционную короткую речь, в которой объясняет, как он сюда попал, как все это с ним случилось, и как он собирается теперь потратить свалившееся на голову бабло.


Фрак заранее готовить я не стал, и это было с моей стороны мудро, потому что я не выдержал бы и наверняка надел бы его еще до вручения Нобелевки на какую-нибудь рядовую пошлую синьку. И там бы его замызгал винищем или скумбрией. Поэтому фрак я решил купить перед самым вручением.


А вот речь я заготовил давно. Правда, я несколько раз ее дорабатывал, внося в нее некоторые несущественные изменения.


Дольше всего я бился над концовкой речи. Я хотел, чтобы она была красивой и трагичной одновременно, потому что в ней я обязан был подчеркнуть, что это бабло не сделает меня продажным пидарасом, а признание не сделает меня счастливее, и я не сдамся, и я буду бороться, и даже если я умру, то попрошу перед кончиной, на своем мокром от слез женщин смертном одре, попрошу – позовите ко мне столяра, столяр придет и скажет – я записываю, я скажу – сделай мне, старик, в гробу два паза для рук, чтобы если к могиле моей подойдет душа пустая, коммерческая, я суну свои руки в пазы, и руки мои вылезут из земли, и удавят пидараса, и будут знать тогда все, кто продался: не дремлю я, нет, не дремлю, я есть, я не сдался, я живой, я - с вами! Вот так как-то виделись дух и буква моего спича.


Одна из ранних, юношеских версий моей Нобелевской речи предполагала даже такой откровенно радикальный поворот, как сжигание чека и показывание оголенных ягодиц членам королевской семьи. Но потом я отказался от этого, так как это было нечестно – ведь на самом деле, я был бы рад премии, а показывать ягодицы тому, кто доставил тебе радость – это откровенная пидарастия. Я долго работал над этим сложным моментом, и в конце концов, пришел к простому, лаконичному решению: я выхожу, со мной выходят: пара индейцев из самой неблагополучной в социальном отношении резервации, несколько цыган, очень музыкальных, но несколько напряженных, потому что они давно в розыске, и гитары в их руках – тоже, несколько пьяных молдаван, вообще не понимающих, зачем они тут, и кто все эти люди, пара огромных, очень толстых, блюзовых черных женщин в шикарных платьях и банных полотенцах на головах. Я скупо принимаю чек, кладу его в карман, и мы поем. Мы поем старую песню, ту самую, которую пела мне моя бабушка. Члены королевской семьи встают, как один человек. Все потрясены. Король в слезах предлагает мне корону, я говорю: оставь себе эту хуйню. Потом я обаятельно говорю по-шведски – «спасибо!». По записям концертов великих рок-групп я знаю, что это всегда заводит стадионы на мировых турне, когда фронтмен может сказать слово «спасибо» на местном языке.


После чего мы – я, цыгане, нигерши и так ничего и не понявшие, но с удовольствием спевшие молдаване - уходим. А в зале еще долго дамы в брилах утирают слезы со своих выпуклых бледных грудей. Вот так. Не знаю. Суждено ли мне будет воплотить этот простой и прекрасный замысел. Не знаю.


Так вот, к чему я это говорил – писатель может получить даже Нобелевку. А все равно он будет помнить. Как всю жизнь прожил в трэше, надеясь во сне, что скоро слава, но утром – все то же: немытое окно, печальные мысли, кончилась трава. Как жена говорит: когда же у нас будут деньги, проклятый урод? Зачем я родила от тебя ребенка, мутант? Смотри, сынок – вот твой папа, он - мутант. И сынок повторяет: папа - мутант. Как редактор говорит: мы напечатаем ваш роман с удовольствием, если вы согласитесь изменить его название, жанр, стиль, смысл, язык и автора.


И я прикидывал. Потом, много позже, непоправимо поздно, когда приходит признание, и стоишь у зеркала, уже во фраке, тебя гримируют пидарасы с кисточками, а через минуту – идти в зал за Нобелевкой – что ты чувствуешь? Ведь унижения по пути в Стокгольм нельзя забыть.


Нет, некоторые как-то могут. Видимо, фрак так действует. Надел фрак – все. С прошлым покончено. Больше не жамбон, больше не мутант. Теперь – великий писатель.


Самое интересное, что это все - фрак и чек – и правда влияет. На всех. Даже тренер по плаванию может встретить тебя, и сказать:


- Прости старика, прости, что все детство ебошил тебя палкой, да, я слыхал, слыхал, теперь ты не жамбон, а великий писатель, а все-ж таки, а, скажи, пошло ведь тебе на пользу, а, укрепило твой дух, а, то что я тебя палкой ебошил, а, сынок, помнишь, золотые стояли деньки, как жизнь прошла, как один день, да-а…


И прослезившись, старик обнимет.


И жена скажет:


- Ну, наконец-то, у нас будут деньги, хоть не зря всю жизнь с тобой мучалась, отдала тебе свою душу, свое физическое тело, ну а что будем делать, когда Нобелевка закончится, ты подумал, мутант?


Все, что со мной случилось и описано в этой книге, случилось потому, что я не смог забыть эти унижения. Потому что успех не должен быть братом унижения. Потому что братом унижения для героя может быть только смерть. Точнее, сестрой. Смерть ведь – женского рода.




Второе появление Светки




Так к чему я это говорил? К тому, что друзья моего папы были пловцами, и все они утонули. Да. Так уходят из жизни герои, так уходят пловцы. Заплывают на середину реки, на берегу выпив все, что принесли этой ночью на берег, когда пришли с девушкой, хорошей такой, ко всему готовой, и говорят: Светка – я сейчас, сплаваю, а Светка говорит – хочешь, я пойду с тобой поплаваю голенькая, и там, у буя, ты узнаешь, как у меня все узенько там? Но герой говорит – нет, Светлана. Я сам сплаваю. Это мое дело. Жди здесь.


И пловец плывет. Река – сестра ему. Он плывет легко. Взмахи уверенные, ритмичные. И вот он на средине. Теперь над ним – только ночь и звезды, и уже не нужна Светка, у которой узенько там. Он говорит звездам: прощайте, звезды. И еще над ним луна, луна сестра ему, и пловец говорит: луна, ты хоть и холодная, но красивая, я всегда тебе прощал, что ты холодная, потому что ты красивая, ну, что еще сказать, спасибо тренеру и всем ребятам, кто за меня болел, и он выдыхает воздух из своих безразмерных спортивных легких, и сам становится не легче, а тяжелей воды, и погружается в темно-зеленую массу, и ложится на дно, как камбала, и больше не всплывает, река забирает его. Река – сестра ему, река – женского рода.


Опять появлялась эта Светка. За что.




Прощание с бессмертным металлом




Первые друзья моего папы утонули. Те, которые не утонули в реке, утонули в море. Те, которые не утонули ни в реке, ни в море, утонули в ванной. Папа остался один.


Вокруг него были могилы друзей. На могилах друзей росла трава. Она была зеленая, сочная. В ней были соки папиных друзей. Они любили жить, и дали жизнь траве. Папа часто пил вино на могилах друзей, и обязательно выливал бутылку вина на могилу каждого друга. Потому что есть такое поверие: кто любил выпить, будучи живым и трепещущим человеком, тот любит выпить, и будучи распадающейся органикой. Мой папа чтил верования. И лил вино на могилы друзей.


Потом появились вторые друзья моего папы. Их было много. Так происходит всегда. Вторых друзей всегда больше. Считается, что старый друг стоит новых двух. На самом деле, двое новых, то есть, вторых друзей, не стоят одного старого. Чаще всего двое новых друзей вообще ничего не стоят. Вторые друзья никогда не умирают. А что это за друзья? Друзья неумирающие – это не друзья, это зомби.


Вторые друзья знали, что мой папа – мощный звездолет. И они растащили звездолет на запчасти. Известно, что запчасти к звездолетам всегда в цене. А сами звездолеты – нет. Парадокс, конечно. А сколько их еще, парадоксов? Тысячи.


Вместо того, чтобы придумывать свой бессмертный металл, папа стал по просьбе вторых друзей придумывать металлы попроще, более смертные, но более нужные. Его новым друзьям. Не то чтобы он стал делать это по их просьбе. Просто вторые друзья знали, что мой папа – синяк, и приносили ему синьку. Так как синька, как известно – лучшее топливо для мощного звездолета. Они приносили синьку и говорили папе: сделай к утру все расчеты, и мы принесем тебе еще синьки, много синьки, тебе будет весело. Папа верил им, потому что он любил, когда весело, ведь в его голове пели цыгане. А когда папа обнаружил, что его растащили на детали, было поздно. И он не сумел это исправить.


Однажды ночью папа пришел со дня рождения одного из своих новых друзей. Там он крепко насинячился. Хотя врачи говорили папе: не пей, воткнешь, и отодвинешь эру звездолетов хуй знает на сколько. Папа понимал, что звездную эру отодвигать он не имеет права, и старался не пить. Но не мог. Не получалось. Не было силы воли. Все было. Кроме силы воли. А она нужна. Чтобы жить. Папа пришел домой ночью, и прилег на диванчик. У него заболело сердце. Мамы и меня не было рядом. Папе стало страшно, наверное. Потому что он вызвал «скорую». Приехала «скорая» - ею оказалась молодая девушка, фельдшерица, она десять минут назад дала клятву Гиппократа и второй раз в жизни видела человека, которому плохо. Она дрожащими руками набрала шприц с каким-то спасительным средством, а потом раз двадцать пронзила иглой все руки папы, пытаясь найти вену. Папа сначала морщился от боли. Это потом нам рассказали соседи. Они тоже пришли.


Потом папа стал смотреть в потолок. Трудно сказать, что он там видел. Может быть, в этот последний миг он видел формулу своего металла, который открыть он так и не успел, вернее, открыл, но записать не сумел, потому что руки были заняты – в них била иглой фельдшерица, и новый металл теперь не будет открыт, потому что открыть его теперь будет некому, и металл этот будет вечно летать в космосе, не открытый, никому не нужный. Может быть, он видел свою юность, и первый стакан вина, самый лучший, самый сладкий. Может быть, он видел лица цыган, печальные, курчавые, те, что всю жизнь пели в его голове и, наконец, его погубили. А может, он видел своих первых друзей, пловцов. Они плыли под водой, дружной стаей, как сельди, и улыбались папе. Я никогда не узнаю, о чем папа думал в последние секунды своей жизни. Вообще, я никогда не узнаю многого о папе. Я был маленький, когда это случилось, так что можно сказать, я никогда не узнаю о нем ничего.


Когда фельдшерица, наконец, попала в вену, папа закрыл глаза. Губы его посинели. По его щеке сбежала слеза. Фельдшерица упала перед папой на колени.




Есть ли или нет загробная жизнь




Многие мои друзья верили в загробную жизнь. Не то чтобы они верили. Они не были верующими. Хотя моих друзей можно было бы назвать верующими. Но обязательно нужно уточнить, во что именно они были верующие. Они были верующие в разные вещи. Страшные, смешные вещи. Всякие.


Мои друзья верили, в том числе, в загробную жизнь. Они умерли, так что согласно старой традиции, я могу позволить себе говорить о них только хорошее. Да, мои друзья верили в загробную жизнь. Мои друзья не были набожными, не были даже религиозными, не были даже безбожными. Они вообще на эти водоразделы клали. Но в загробную жизнь они верили. И я тоже верил.


Я верил, что когда-нибудь кончится этот бесконечный корпоратив, и я попаду в сад. Сад будет большой, запущенный, цветущий. В нем будут мои друзья, и другие хорошие люди. Мои друзья будут есть в этом саду. Персики.


Я никогда не мог смириться с тем, что когда-нибудь придется воткнуть. Это невозможно. Это явный просер. Полный просер. То есть, я умру, а все остальное не умрет, и все будет по-прежнему – козы будут щипать траву и радоваться, люди будут бухать и радоваться, а я не смогу присоединиться – ни к козам, ни к людям. Это неверно, в корне неверно. Это нельзя. Мир не может существовать без меня. Мир без меня – наебка. И поэтому я верил в загробную жизнь. Я верил, что когда я умру, я не умру, а просто перееду. В сад.


Ничего нет лучше заброшенных садов. Все растет как придется, заборов нет, урожай никто не собирает, и поэтому он всегда есть, трава по пояс, кузнечики стрекочут, птицы поют, трудятся пчелы, трутни беспечно бухают нектар, а я упаду в тень дерева, старого дерева, и буду лежать. Хорошо. Вот как будет. Так я думал. И верил. Я верил.


С этой верой я прожил много лет. С этой верой я прожил бы еще больше лет, потому что жить с ней было хорошо. Но потом я понял, что загробной жизни нет.


Я понял это ночью, однажды, точнее, рано утром, когда проснулся в аду. Это было, конечно, не в детстве, но и не когда я умер. Когда я много пил, я всегда просыпался раньше всех, с кем пил, и всегда не в саду, а в аду. В аду я всегда был один.


Когда я пил, всегда сначала было хорошо. Я пел, танцевал, занимался сексом и реже искусством. Потом свет выключался, ничего не было, было темно. Потом я просыпался, раньше всех. Когда все еще спали. Когда спали даже первые петухи. А ведь первые петухи – психопаты.


Я просыпался, и меня мучали угрызения. Нет, не совести, чего-то, еще более страшного, чем совесть. Я всегда многого из вчерашнего дня не помнил, но знал, что оно было, многое, чего я не помню, и оно, многое, было страшным, постыдным, непростительным. И я просыпался с этим чувством вины, и думал – вот итоги: я снова вел себя вчера как скот, как микроб, и я этого даже не помню. Это было странное чувство вины. Оно было смешанным. С ним были смешано обреченное понимание. Что сегодня же вечером я сделаю так же, как сделал вчера – буду скотиной, веселой скотиной, и следующим утром снова проснусь в аду.


Я даже не помню, когда впервые у меня появилось это чувство. В детстве у меня никогда не было чувства вины. В юности у меня тоже его не было - поначалу. Но потом я стал расшатывать мозг, как подвесной мост, и когда расшатал, я упал с моста, и появилось чувство вины. Чаще всего оно было оправданным. Потому что я действительно был виноват.


Обычно находился кто-то, кто вчера меньше пил и все помнил, часто это был мой друг Стасик Усиевич, я расскажу о нем подробнее потом, он пил меньше других, потому что ему нравилось смотреть на падение друзей, и он боялся напиться и что-то пропустить. Утром он всегда смотрел так, что было ясно: он все видел, он это навсегда запомнил, и будет подробно это рассказывать всем, кому сможет.


Стасик говорил:


- Ты ведь не помнишь, что ты вчера делал?


Я, похолодев, спрашивал:


- Не помню. А что я делал?


Тогда Стасик закатывал глаза и говорил:


- Всем было за тебя стыдно! Боже, что ты натворил! Какой стыд! Какой позор! Сейчас я подробно тебе все расскажу.


И он рассказывал, и мне становилось стыдно. Но если честно, то не навсегда. Стыдно мне было недолго. Чтобы избавиться от чувства стыда и от Стасика, я снова начинал пить. И вскоре мне не было больше стыдно, а было опять хорошо, и я опять вел себя так, что всем было за меня стыдно, а Стасик опять это запоминал.


Однажды утром я проснулся, как обычно, в аду. Но в аду что-то изменилось. В нем больше не было угрызений. Я вдруг почувствовал, что мне все равно, что я вчера делал, что натворил, и что Стасику теперь за меня стыдно. Мне стало все равно, потому что я понял что-то, большее, чем чувство вины. Я понял, что ничего не будет.


Не будет сада, заброшенного сада, не будет персиков, не будет ничего. Не будет даже темно и пусто, не будет также светло и пусто. Я вдруг тихо понял, что все это, что со мной происходит, все это - чистовик, и работы над ошибками не будет, весь этот смятый черновик – и есть моя жизнь. А потом я стану травой. И это нельзя исправить. Я заплакал.




Мельхиседек




Моя мама - раньше, давно, когда меня не было на свете, была веселая. Ее детство пришлось на послевоенные годы. Это была жесть. Голод, холод, сталинская готика. А мама все равно была веселая. Потому что была маленькая. А когда человек маленький, ему все равно, в какое время жить. Он не видит жесть. Он видит только жучков, паучков, траву под ногами. Это хорошие вещи. Вся жесть находится выше. Поэтому маленькие ее не видят.


Мама была рыжая и склонная к хулиганским проявлениям. Она любила бить мальчиков портфелем по голове. Поэтому она часто приносила домой портфель с оторванной ручкой, а ее строгая мать – моя бабушка-трансильванка, все время удивлялась, и все заглядывала в портфель по утрам, когда мама уходила в школу – не носит ли мама в нем камни? Несомненно, у моей мамы были геройские наклонности.


Больше всего мама любила смеяться. Она смеялась часто и по любому поводу, смеялась так, что слышала вся улица. Это тоже, несомненно, геройская наклонность. Герои всегда громко смеются. Потому что в сердцах их – отвага. Пидарасы, кстати, тоже смеются. Только пидарасы любят смеяться последними. А герои – первыми.


Нет, однозначно, у моей мамы были геройские наклонности. Только ими можно объяснить тот факт, что мама, когда ей едва исполнилось шестнадцать, влюбилась в моего папу. Это была ошибка, и она повлекла за собой полный просер. Таковы настоящие, большие ошибки, которые я так люблю. Они всегда влекут за собой полный просер. Я всегда любил ошибки, которые влекут, за собой. Куда? Да так ли уж важно, куда. В конце концов, полный просер – не такой уж плохой маршрут. По крайней мере, короткий, так что хотя бы не укачает.


Мама любила смеяться, была рыжая, и била мальчиков портфелем по голове. Ей надо было влюбиться в такого же веселого, рыжего мальчика, и они били бы друг друга портфелями по голове, ржали бы, потом поженились бы, и всю жизнь ебошили бы друг друга портфелями по голове, и ржали бы, и были бы счастливы.


Но она полюбила моего папу. Они жили на одной улице. Моя мама наблюдала за папой, и чем дольше она за ним наблюдала, тем больше он ей нравился. Так люди влюбляются. Этот процесс всегда связан с наблюдением, и чтобы ни делал тот, за кем ты наблюдаешь, тебе это страшно нравится. Почему? Психоз.


Моя мама в те далекие годы выходила на улицу, где бегала вечно голодная и беспричинно веселая послевоенная голь. Там был и мой папа. Он был старше мамы. Он не играл с другими детьми. Он гулял с компанией постарше. Он уже попробовал первый стакан вина. Все уже было предрешено. Мама знала, что папа уже попробовал стакан вина, и что ему понравилось. Но маме казалось, что это романтично – то, что парень пьет вино. Так чаще всего и бывает – романтичным человеку кажется то, что его потом погубит. Это также доказывает, что у мамы были геройские наклонности – потому что так бывает только с героями. Пидарасы не находят романтичным то, что их потом погубит. Пидарасы романтичным находят то, что потом погубит не их.


Папа не был голытьбой, потому что был сыном полковника. Он даже умел играть на пианино. То есть, он был послевоенным мажором, но не был пидарасом, как определенная часть мажоров, потому что подкармливал улицу. Его отец и мой дедушка, палач и фотограф росы на травинке, доставал откуда-то сыр. Тогда это было круто – сыр. Его ни у кого не было. Сыр был не желтый, а красный. Это был особый, трофейный, немецкий сыр, я думаю, дедушка забрал его у какого-нибудь важного немца, наверное, это было так: ночью, когда отгремел бой, в офицерском теплом блиндаже важный немец собирался поесть сыр, он сначала, конечно, сделал погромче радио, в котором пела холодная блонда Марлен Дитрих, он улыбнулся, достал из офицерского подсумка серебряную коробочку с гравюрой, в которой была рассказана история его старинного тевтонского рода, он открыл коробочку, которая при открывании сыграла зловещий гимн его старинного тевтонского рода, а в коробочке был сыр. Тевтонец собрался съесть сыр, но не стал делать это сразу, это было бы не по-тевтонски, и он, чтобы растянуть удовольствие, еще немного послушал холодную блонду Марлен, и, вспомнив о далекой мрачной родине, опечалился, как умеют это делать только тевтонцы – мрачно глядя вдаль, на оккупированную территорию. Наконец, он вздохнул, и решился съесть сыр. В это время сзади к блиндажу, пользуясь тем, что блонда Дитрих поет громко, подползал мой дедушка, разведчик, и когда немец собрался съесть сыр, мой дедушка вонзил ему в сердце штык и прикрыл ему рот, чтобы тот не смог закричать или съесть сыр в конвульсиях, и тихо, шепотом ему сказал на ухо: тихо, тихо, не шуми, браток, - и тихо вынул сыр из его ослабевших рук. Вот так, я думаю, мой дедушка доставал сыр.


Мой папа сам не ел этот сыр, а выносил его на улицу, и подкармливал голодных дружков. Маму мою он тоже подкармливал. Наверное, он уже тогда знал, что его ждет впереди полный просер. Герой всегда это знает. Герой всегда знает, что впереди его ждет. И он живет с этим знанием. С этим знанием жить тяжело.


Папа подкармливал красным немецким сыром мою маму потому, что она ему тоже нравилась. Может быть, он надеялся, что она спасет его от полного просера, то есть, от того, что неминуемо ждет его впереди. У моего папы, несомненно, были геройские наклонности. Он был мажором, но не был пидарасом, а это уже редкость. Таких исключений – раз, два и обчелся. Ведь чаще всего мажоры придаются разврату, потому что внутри у них – дыра. И она засасывает все внутрь, потому что она черная. И скоро ничего не остается, все забрала себе, все засосала дыра, и от этого возникает неприятное чувство, и тогда мажоры придаются разврату. А что еще делать, если все забрала себе дыра?


Исключения есть, но их мало. Хороший пример – Христос. Он был сыном царя, он был мельхиседек, это очень красивое слово, оно мне нравится, точно не знаю, что оно значит, знаю точно, что Христос был мельхиседек, и что примерно это значит, что он был сыном пафосного царя, был при лавэ, мог оттопыриваться ежедневно, стать злобным пидарасом, и грозно править другими пидарасами. Но он не стал им. Он не захотел им стать. Из позолоченной колесницы бати-царя, салон – кожа, кожа рабов - Христос предпочел пересесть на ишака, кормить голодных и проповедовать добро, за что был распят, а впоследствии превращен в успешный бренд. Но это было потом, и это не так интересно – куда более интересно, почему мельхиседек вообще предпочел быть прибитым гвоздями к кресту, а не сам прибил обидчиков гвоздями друг к другу, что он мог бы легко исполнить, если бы захотел. Более того, несомненно, и только в этом я смыкаюсь с официальной церковью – что он знал обо всем этом заранее. Знал, что прибьют гвоздями, и все равно упрямо гнал.


Ответ очевиден – потому что он был герой. Молодец.


Мой папа, конечно, не был мельхиседек, но он тоже был мажором, и не был пидарасом. За это, наверное, мама его полюбила. Папа не был веселый. Он был задумчивый, даже мрачный, молчаливый – а все потому, что уже тогда он думал о своем бессмертном металле для звездолетов. А эти мысли никогда не делают человека веселей.


Мама в папе не ошиблась. Он мучил ее так, как могут это делать только герои. Конечно, мама была несчастна. Полжизни она прожила с моим страшным папой и его формулами и цыганами в голове. Потом папа умер, но от папы родился я, и мама сначала верила, что я – ее утешение на старости лет. Но я оказался еще страшнее папы, оказалось, что есть династийность.


Вторые полжизни мама прострадала со мной. Папа только писал формулы, пил вино и пел с цыганами в своей голове. А я писал стихи, пил, курил, нюхал, ел, шпиговался, пел с Иерофантами в своей голове,а Иерофанты поют намного громче и страшнее цыган. Но об этом я расскажу подробно потом.




Пушкин в ссылке




В детстве я жил в маленьком дворе, спрятанном в самом сердце маленького старого города. Старый город доживает до старости потому, что сердце у него стучит медленно. Но верно. Все в маленьком городе происходит поэтому тоже медленно. Но верно. Верность – есть такая черта в маленьких городах. В больших городах такой черты нет, и поэтому такого слова там не знают, а если его в большом городе произнести, могут принять за иностранца и спросить вэр ар ю фром. Двор, где я рос, был хорошо укрыт от великих холодных ветров, в нем всегда было тепло и, пока я его не покинул, никто не мог меня там найти. Конечно, мои Иерофанты всегда могли меня найти. Но к своим Иерофантам я привык. Я расскажу, кто они такие, позже.


Я родился в месте ссылки Пушкина. Именно этот факт сформировал меня как мыслителя. Или не сформировал. Как бы то ни было, доподлинно известно, что Пушкин в месте моего рождения - в оплетенной виноградными лозами Молдавии - чувствовал себя плохо, потому что в то время в Молдавии Пушкину было скучно – там не было балов, мазурок, юных красавиц с ножками и грудками, которые Пушкин, как честный нигер, так любил и всегда ловко рисовал на полях своих текстов, а были только декабристы из маломощного и малочисленного Южного Декабристского Общества, о котором истории известно, что оно ничего не добилось, и слава Богу. Пушкин откровенно томился, попивал винище и мечтал о развратном Питере. Примерно так же здесь провел ряд лет и я. Здесь прошел процесс моего становления, если таковой вообще у меня был.


Многие особенности моей личности, вероятно, объясняются страшным наклоном улицы, на которой я вырос: она сбегает с холма, на котором когда-то захотел появиться город, под углом градусов в сорок пять. Под таким же углом, а лучше сказать, креном, испокон веков сбегают вниз по улице, не помня себя, и ее обитатели. Если идти по этой улице, наоборот, снизу вверх, в гору, вдоль дурно асфальтированной гипотенузы, идти не спеша, по-сизифьи, то сначала обнаруживается патологическое скопление салонов фотографии, управляемых старыми евреями. Их - салонов – семь, в пределах трех кварталов, евреев в салонах - тоже семь, есть в этом какой-то знак, каббалистический, бля буду, но расшифровать его я не берусь – боюсь. Приезжий мог бы от такого количества салонов фотографии заподозрить у местного населения запущенный нарциссизм, но я, родившийся здесь, могу развеять этот миф – местное население редко любуется своим изображением, еще реже любуется собой, еще реже для этого есть повод, а отдельные представители местного населения даже не догадываются, какие они снаружи.


Далее улица проходит, толкаясь, сквозь главный городской базар, шумный, производящий главное достояние южного города – запахи. Кишечные, вечные запахи базара: помидоров, чеснока, острого перца - тонкого, как язык гадюки и жгущего, как напалм, подвешенных за ноги кур, сатирически смрадной косметики, торгующих ее быстроглазых цыганок, конопли, есть че, есть, сколько есть, тебе хватит, не хватит, я изменился, творога, масла, опять творога, этот лучше, а чем, корова моложе, меда, это ваш мед, нет, пчелиный, брынзы, укропа, вина, виноделов, кваса, клозета, рыбы, свиных голов на крюках с презрительно скривленными пятаками, нет, этот меня не купит, не тот человек, сала, хрена, вымени, женщины, дынь, арбузов, в какую цену арбузы, берите, мужчина, осталась последняя тонна, гогошаров, это такие красные сладкие перцы, по форме похожи на яйца, не от кур, а от мужчин, поэтому в этих местах говорят о проблемах: влип по самые гогошары, и еще – запах муста, это такое молодое вино, чуть недобродившее, в этом суть юга, все здесь немного недобродившее, стоит дешево, пьется легко, похмелья нет, раскаянья нет. А заканчивается улица – на высшей своей точке - понятно чем. Старым, заросшим лианами и небылицами - кладбищем.


На этой улице началась история. И не одна. История любви моих родителей здесь началась. Здесь и закончилась. История моей жизни тоже здесь началась. История полного просера.




Васина жизнь



Бережно помню все жуткое. А прекрасное, тонкое, зыбкое - нет. Подписано к стиранию, стерто, все. Остались от прекрасного только светлые пятна. Пятна помню. Поэтому знаю, что оно было у меня – прекрасное. Но детали ушли. А жуткое помню в деталях. Парадокс? Нет.


Когда я был маленький, на улице, на которой я жил, разразился мотоциклетный бум. «Ява» покорила улицу за одно лето. У нас на улице появилось сразу две «Явы». Что понятно – стать обладателем единственной означало фактически признать себя бессмертным. За что можно было получить в ебло. Потом «Яв» стало три, пять, обладатели их сбились в стаю. Они были боги. В черных или красных пошарпанных шлемах, с опущенными пошарпанными забралами, а сзади - впившиеся в спины спутницы, с раздвинутыми голыми смуглыми ногами. Боги. В таком виде с утра до ночи гоняли они по моей улице, в таком виде гоняют они до сих пор - по моей памяти. Разгоняясь - от самого кладбища, они летели вниз, по страшному наклону улицы, сквозь горячий ветер, осуждающие взгляды кошек и печальные вздохи привычных к оккупациям евреев.


Довольно скоро узурпаторы стали позволять себе перегибы, а именно: невыносимыми стали условия существования велосипедистов. Велосипедисты были младше по возрасту, а разница в пять лет в детстве – все равно, что разница в боксе килограмм в пятьдесят: первый же удар – и темнота. Проезжую часть велосипедисты потеряли практически сразу, а на тротуарах мешало досадное скопление пешеходов. Армия велосипедистов, - к ней в то время принадлежал и я, - конечно, капитулировала бы, если бы на горизонте не появилась одиозная фигура Васи Тимохина.


Вася Тимохин был самородок. Из южной среды, с ее ранним половым и поздним умственным созреванием, Вася отчетливо выпадал. Он был гений с ярко выраженной технической ориентацией. Мы жили в одном дворе, и я видел, как год от года в Васе рос и креп его воняющий мазутом гений. В семь он чинил любые велосипеды, в девять – мопеды, в двенадцать – консультировал собственного отца на тему поломок его «Жигуленка». К Васе пригоняли машины даже друганы его отца, чем отца очень радовали – не потому, что он гордился за сына, а потому, что друзья приносили за работу синьку – не Васе, а отцу.


О Васе ходили легенды. Говорили, что Вася однажды предрек водителю проезжавшего по улице грузовика проблемы с карбюратором через два километра, тот посмеялся над Васей. Через полчаса пришел в слезах, с двумя бутылками водки, грузовик сломался через два километра ровно, и водитель теперь молился на Васю, приняв его за бога и упорно отказываясь верить, что бога зовут Вася. Водку выпил отец бога Васи.


Вася был скромен. Но, конечно, потом немного подзадрал нос. Слава портит. Когда к нему приезжали друзья отца, он выходил, некоторое время слушал звук двигателя консультируемой машины, потом говорил:


- Я подумаю.


После этого уходил вглубь двора и ложился в гамак. Там он некоторое время раскачивался, дырявя взором облака. Приехавшие за Васиной консультацией все это время терпеливо ждали, курили, переглядывались, пожимали плечами – мол, что делать, хуй его знает, будем ждать. Находились, конечно, отдельные скептики, которые говорили:


- Может, пойти ему пиздануть по затылку?


Но скептиков тут же ставили на место те, кто знал – гения нужно беречь. И верить в него. И Вася никогда не обманывал ожидания. Когда он возвращался из гамака, он скупо сообщал:


- Поменяете сальники на третьем и четвертом, - и снисходительно добавлял. – И, пожалуйста. Помойте машину.


В период мотобума Васе было тринадцать – переходный возраст – велосипед уже перерос, а мотоцикл пока не купили. На мотоциклетное иго Вася вначале смотрел с нескрываемой симпатией, и, конечно, не раз помогал с ремонтом. Тем удивительней и оскорбительней для Васи был тот роковой вечер.


В тот вечер его, катившего на своей долговязой «Украине» вниз по улице в раздумьях об ущербности двигателей карбюраторного типа, задели и вышвырнули за бордюр подвыпившие байкеры. Вася вылетел с дороги, упал в куст сирени и разсиренил себе всю харю.


Но это все ерунда. И в другой раз Вася не придал бы этому значения – всякое случается на узкой южной улице.


Но это случилось летним вечером, на глазах у всей улицы. Все это видели. Все – соседи, друзья, пацаны помладше, ребята постарше.


Но и это ерунда. Потому что много чего случается на глазах у всей южной улицы, где всякое случается, как было сказано выше.


Беда была в том, что все это видела Лена Гашевская. О ней я расскажу сейчас. Потому что я ее пока помню. Хотя это странно, потому что Лена – это не страшное, а прекрасное, зыбкое, а я это помню, и чтоб не забыть, я ведь в любой момент могу это забыть – я расскажу.


Лена была прекрасная, прекрасная. Ей было пятнадцать. Она выглядела как дива. У нее были зеленые зловещие глаза. Больше ничего не помню. Помню только ее глаза. Они имели такое свойство, что все мальчики улицы, когда Лена смотрела на них своими зловещими глазами, становились потными, горячими, красными и способными на все – то есть, становились мужчинами. За Леной ухаживали, а точнее будет сказать, убивались все пацаны улицы. А она сама оставалась холодна и нетронута. Дива, хуле.


Высшим знаком внимания дивы было, если Лена подходила к мальчику, смотрела на него секунды две, потом говорила с ним минуту, и уходила. Парализованный счастьем мальчик сначала получал поздравления всей улицы, смешанные с завистью, черной и белой, а потом убегал куда-нибудь – мастурбировать.


Самое странное, что Лена почему-то выделяла меня из всех мальчишек улицы. Конечно, это не могло быть сексуальным предпочтением с ее стороны. Ведь ей было пятнадцать, а мне одиннадцать – это приговор. Но тем не менее. Когда я выходил на улицу, она всегда бросала толпу дрочащих, и шла прямиком ко мне. И могла простоять со мной час! Это было немыслимо. И очень престижно. Мой рейтинг на улице в этой связи был очень высок. Я до сих пор с нежностью вспоминаю ее. Потому что она подарила мне огромное уважение. И еще кое-что.


Ко мне, конечно, подходили ребята постарше с вопросом:


- Слышь, о чем ты с ней говоришь? Че она к те ходит? А?


Я пожимал плечами и отвечал:


- Да так. Говорим обо всем.


Несколько раз ко мне даже с угрожающими вопросами подходили ключевые хулиганы улицы, и говорили мне:


- Слышь ты, хуйня в шортах! Будешь вокруг Ленки отираться – я те яйца вырву.


Я отвечал:


- Ладно.


Было страшно отвечать по-другому.


Но об этом сейчас же узнавала Лена: у нее была агентура некрасивых девочек.


У каждой красивой девочки – это общеизвестно – есть агентура некрасивых. Они ходят с ней повсюду, подчеркивая ее красоту и прислуживая ее красоте. Некрасивые все сообщали Лене.


Лена говорила что-то хулиганам. После чего они приходили ко мне и говорили:


- Я был неправ, это было низко, мне стыдно за свой поступок. Во-от.


Лена заставляла хулиганов заучить этот текст наизусть, это ясно. Она была, на самом деле, не только очень красива, но и очень серьезна в таких вещах. У нее родители были отличные. Папа ее убил человека, получил большой срок, в тюрьме убил еще одного человека, получил еще один срок, и потом его самого там убили. А мама у Лены была красивая, как Лена, но от переживаний запила и стала страшная. Она часто лежала в разных местах нашей улицы.


Такие семейные традиции сделали Лену очень серьезной девочкой. Она могла в любой момент ударить в глаз любого человека. Хотя при этом выглядела как дива. Не каждая дива способна ударить в глаз человека. Впрочем, это я понял позже, много позже.


Почему же Лена всегда приходила ко мне? Я ей рассказывал, точнее, пересказывал - книжки, которые я читал. Лена не читала книжки. Но очень любила слушать, как я их пересказываю. Вот почему она могла простоять со мной час. Ей было со мной интересно. Я не пытался ее щупать. Хотя хотел, конечно. Но я рассказывал ей истории. Я брал контентом.


Именно тогда я открыл этот ценнейший инструмент героя. Грозный инструмент. Контент. Если женщине интересен контент, с ней можно сделать что угодно.


Вася тоже был влюблен в Лену. Лена хорошо относилась к нему. Он ведь был гений, а у Лены было чутье на них. А Вася Лену любил. Безмолвно и страшно, как в детстве. Она была единственным предметом, состоящим не из железа и вонючей смазки, который Вася любил. Вася часто мне рассказывал, что когда он станет постарше, он купит машину и увезет на ней Лену жениться.


И вот на глазах Лены - Вася улетел в сирень.


Когда он встал, вдруг появился маленький Стасик Усиевич. Это был мальчик, который жил на нашей улице, в соседнем дворе. Он был кудрявый, и любил смеяться. Он потом стал моим другом юности, а потом - дипломированным поэтом, впрочем, это было намного позже, и я потом об этом расскажу. А тогда Стасик был кудрявым мальчиком, моим ровесником. Стасик всегда громко смеялся, если кто-то падал или больно ударялся. Стоило кому-то упасть и разбить себе лоб, как тут же появлялся рядом хохочущий Стасик. Не то чтобы Стасик делал это специально, нет. Просто он не мог без смеха смотреть на чужие страдания – такое уж у Стасика было свойство. В общем-то, полезное для дипломированного поэта. А самое ужасное – в данном случае, для Васи, - заключалось в том, что Стасик смеялся очень заразительно. Все слышавшие смех Стасика над чьей-то бедой – тоже начинали смеяться над этой бедой. Вот такое свойство было у Стасика, точнее, у смеха Стасика. Для поэта полезное свойство.


Когда Вася встал из сирени, засмеялся Стасик. И все стали смеяться. Смеялись все. Вся улица. Очень уж это было смешно. Человек в крови. Я тоже смеялся.


Лена тоже была. И она тоже смеялась. И это видел Вася. Я это помню.


Потом Вася поднял свой искалеченный велосипед, утер разбитое лицо, и молча ушел в дом.


Но ведь Вася был гений. Это страшно, когда гений обижен. Вася решил мстить. У него было несколько планов мести. Он мог насыпать песка гадам в двигатели или порезать колеса, но это было невозможно – ни один из «Явистов» ни на секунду не оставлял одноглазого друга без присмотра, к тому же, поступать подло по отношению к технике Вася не был способен. Вася мог пожаловаться отцу, тот бы сказал друганам-шоферам, и, учитывая Васин авторитет ремонтника, крепко отпизженные ягодицы, а возможно, и ёбла - байкерам были гарантированы. Но взять на душу грех ябедничества Вася не мог.


И Вася решил натянуть веревку. Нет - тормозной тросик. Он прочнее. Но он слишком заметен. Тогда - леску. Так решил Вася. Крепкую, невидимую леску!


Это случилось в субботу. Вася сделал все сам. Сам достал крепкую леску. Сам произвел точный расчет. Сам провел испытания. Он встал в субботу раньше всех. Все еще спали, когда Вася вышел из дома на улицу с леской. Он натянул ее между двумя деревьями. По Васиным расчетам, легковые машины должны были проезжать под леской – а мотоциклисту леска должна была прийтись точно на уровень шлема. Гада ударит по башне леской, он вылетит из сиденья, и ка-ак… об асфальт!


Первая же проехавшая легковушка порвала леску, Вася вносит поправки, еще попытка – снова машина рвет леску, еще попытка - проехала! Теперь Вася был готов мстить.


Костя – так его звали. Ему было семнадцать. Костин папа был на Антарктиде, он был ученый, он год там просидел при минус семидесяти, что-то изучал, но, видимо, не смог изучить, потому что когда он вернулся, он напился как скот и замерз под забором, в суровую молдавскую зимнюю ночь, с ее плюс тремя.


У Кости была «Ява». Имелся к ней и фирменный шлем – отец привез откуда-то, из Антарктиды. Шлем был большой, вдвое больше Костиной головы, лаково черный, с дымчатым забралом без единой царапины, из-под которого Костино лицо тянуло, как минимум, на космонавта.


Костя жил рядом с кладбищем. Жить рядом с кладбищем, кстати, считается хорошей приметой – к долгой жизни. В то утро Костя выкатил из дома «Яву», с полминуты побудил округу ревом, и рванул вниз.


Трудно сказать, о чем думал Костя, стремительно приближаясь к натянутой леске. Может, он думал о том, как нехило он сейчас смотрится, в большом черном шлеме и кедах на босу ногу. Может, он думал о том, как ему повезло с родной улицей, по которой и с выключенным двигателем можно разогнаться до свиста в ушах. Может, он думал о том, что хорошо бы сейчас его увидела во всей его нехилости Лена Гашевская, ведь Костя был среди дрочивших по Лене. А может, Костя поступал разумно и вообще ни о чем не думал – трудно сказать. Определенно можно сказать только то, что к моменту встречи с леской Костя успел разогнаться километров до восьмидесяти в час. С еще большей определенностью можно сказать, что Васины расчеты были ошибочны.


Леска прошла чуть ниже шлема. Костину голову срезало как бритвой. Мотоцикл с всадником без головы не сразу потерял равновесие, он прокатился еще полквартала почти, доехал до перекрестка, пересек его, и только потом со страшным грохотом рухнул на землю.


На перекресток в этот момент подъехали машины. Их водители были озадачены видом мотоциклиста без головы, выехавшего на перекресток. Водители потом оживленно делились со всеми зеваками - теми удивительными, ебанистическими мыслями, которые промелькнули в их головах за эти памятные секунды.


А черный космический шлем, с Костиной головой внутри, прокатился несколько метров, глухо стукнулся о бордюр, и остановился. Как мяч.


Я выбежал на улицу, когда все уже случилось, я выбежал, потому что все бежали на улицу. Я помню крики, кучу людей, а Лена Гашевская зачем-то закрывала мне глаза. Я думаю, она меня любила. Не знаю, за что. Но она любила. Это и есть любовь. Я тоже любил ее. Сильно. Всегда. Любовь. Да.


В голове у меня были три мысли: первая - голова как мяч, вторая - Вася не хотел, Вася не виноват, третья – у нас у всех теперь заберут велосипеды.


Я видел лицо Кости в шлеме. На лице у него была радость. Как хорошо ехать вниз по улице, в большом черном шлеме. Вот что было написано на лице Кости, точнее, на лице головы Кости.


Потом я видел лицо Васи. Оно было спокойным. Оно ничего не выражало. Вася был герой. Только герой мог так смотреть на результат своего просера. Такой результат, такого просера. Так начался полный просер в жизни Васи.


Вася был герой, я это уже говорил. Он был гений, это я тоже уже говорил, по-моему, не помню. Он мог бы стать создателем русских супер-машин. Если бы Вася создал их, они были бы намного лучше «Феррари», и втрое дешевле. На свете так и не появилось русских супер-машин, потому что их не создал мой друг детства Вася. Вася не создал их даже не потому, что его хотели посадить в колонию. Ведь его все-таки не посадили. Но много раз возили на беседы со специальными женщинами, которые умеют работать со сложными подростками. Я никогда не узнаю, что специальные женщины говорили Васе. Но когда Вася приезжал после этих бесед, он молчал, ничего не рассказывал, и все реже что-то чинил.


А потом, через года полтора, Вася гулял с Леной Гашевской, летней ночью, и хотел ее покорить как женщину, ведь Лена была женщиной, и для этого Вася взял и открыл гвоздиком чужую машину, с чужой улицы, и покатал Лену на этой машине по нашей улице, а потом поехал вернуть машину на место, на чужую улицу, а там его у места, где она стояла, ждал мужик, а Вася ему сказал – извините, я только прокатился, а мужик ему сказал – ну ладно, сынок, прокатился и ладно, хорошо, что вернул, и Вася заулыбался, и вышел из машины, а мужик ему сказал – сынок, а что ж ты с сиденьем сделал, Вася обернулся на сиденье, а мужик его ударил по голове палкой, и отвез его в милицию, и Васю посадили.


Потом Васю я увидел через два года. Когда он вышел из колонии, он стал как-то сразу большой и страшный, потом его сразу за что-то плохое опять посадили, но он сбежал, и его даже Васин отец одно время прятал в нашем дворе, в погребе, в нашем дворе был такой винный погреб, общий для всех жильцов, и весь двор знал, что Васю прячут в погребе, потому что у всех пропадали закрутки, и все знали, что их ест беглый Вася. Во двор приходили менты и всех опрашивали – никто ли не видел во дворе никого подозрительного, а все во дворе говорили, что не видели, и это была правда, потому что почему Васю мы должны были считать подозрительным? Только потому, что он живет в погребе и ест наши закрутки? Но этого мало – в то время этого было мало, мало, чтобы считать человека подозрительным. Так в погребе Вася просидел довольно долго.


Потом он ушел, и его снова посадили, за что-то уже очень плохое, а потом однажды уже не по нашему двору, а по всей стране прокатилась громкая история: Вася с парой рецидивистов, страшных людей, организовали бунт в тюрьме где-то на севере. Взяли в заложники медсестру, требовали самолет, миллион долларов, всю хуйню. В итоге, пока они требовали «Боинг», приехали пацаны из «Альфы», взорвали стену, и освободили медсестру, а Васю убили. Сразу убили, быстро убили, молодцы, альфавцы.


Ничего от Васи не осталось – даже папе Васи не отдали от него никакого физического тела – Васю где-то закопали, и никому не сказали, где. Я так и не понял, почему решено было сделать такой секрет из места захоронения Васи. Ведь это могло привести к мифологизации личности Васи. Но те, кто закопал Васю, видно, не боялись мифологизации. И Васиному бате так и не сказали, где прикопан Вася.


Я потом думал – что думал Вася, когда вокруг него были эти страшные люди, там, в тюрьме? Зачем Вася просил самолет и миллион долларов? Что бы он с ними делал, если бы ему их дали? Ведь я знал его. Он был очень хороший, добрый, он мечтал только о том, чтобы купить машину и увезти Лену Гашевскую жениться, в один хороший летний день. Что чувствовал Вася, когда стена рухнула, а из пролома показались пацаны из «Альфы», и начали убивать его? Помнил ли Вася в те секунды, когда его убивали, о том, как мы с ним, маленькие, гуляли по нашей улице, и как светило солнце, и как было хорошо, и как все должно было так и быть - хорошо, всегда, всегда?


А Васин папа расстроился, когда ему не сказали, где закопан Вася. Но Васин папа был изобретательный, ведь и Васе изобретательность передалась от него. И он прямо в глубине нашего двора выкопал могилку, туда положил разные вещи, которые остались от сына Васи – рубашку, Васину школьную фотографию «Учительница первая моя», ключи и насос от Васиного велосипеда. Все это Васин папа закопал и объявил это Васиной могилой.


На этой псевдо-могиле Васин папа бухал. Не плакал, ведь это было бы глупо. Просто сидел, бухал. Васина псевдо-могила быстро стала популярным, а потом даже злачным местом. Сюда приходили из других дворов – побухать, помянуть Васю, а потом – просто побухать, не помня ни про Васю, ни про себя.


Васин батя пробухал рядом с самодельной могилой с годок, а потом воткнул. У нас во дворе потом все равно, еще долго, даже после смерти Васиного папы, ухаживали за Васиной могилой. Это было хорошее изобретение Васиного папы. А потом там выросла вишня.


Вот она - судьба героя. Вот она, простая жизнь моего друга детства, Васи. Подавал надежды? Да. Имел уважение? Да. Проебался? Да. Глупо? Да. Пусть. Проебал физическое тело, проебал даже нормальную могилу. И все равно - получил, пусть и ложную, но зато посещаемую могилу. То есть, стал мифом. А потом стал вишней. Что еще надо герою?




Максимум




Да, много историй я рассказать могу. Все они страшные, поучительные. Зачем я собрал их все вместе, в этом романе, пестром и вечном? Было ли мне самому страшно, когда я собрал и увидел все эти истории - вместе? Было. Мне и сейчас страшно. Помогите мне!


Но я все-таки собрал эту коллекцию печальных историй - чтобы представить читателю полную картину полного просера. Чтобы показать, насколько разными дорогами могут идти герои, и насколько один у этих дорог - финал. В этом – практическая, прикладная ценность этого романа, романа-учебника, романа-инструкции.


Вот что еще я помню. Помню, как прошло испытание пожарной машины. Сейчас, сейчас. Да. Это было осенью, желтого цвета, осенью, это было. В пожарную часть, расположенную на пересечении нашей улицы Армянской и улицы Садовой, поступили три новые машины. Они были красны и огромны. У них были пушки – последний писк высокой пожаротушительной моды. У одной из трех машин на крыше была не просто пушка, а целая гаубица, с коротким толстым стволом. По хвастливому утверждению пожарных, гаубица могла с земли тушить пожар на двенадцатом этаже. На хуя это свойство гаубице в старом одноэтажном городе? Абсурд? Да. Но - престиж. Причина абсурда часто – престиж.


Для тружеников струи это был звездный час. Поглядеть на новые машины не пришел только ленивый – хотя и ленивые, насколько я помню, все пришли. Зрители, мы все - наблюдали за церемонией знакомства пожарных с пожарной машиной. Мы наблюдали с высокой, противоположной стороны улицы Садовой. Надо сказать, что если улица Армянская, на которой я вырос, примечательна ненормальным углом продольного наклона, то улица Садовая отличается ненормальным углом наклона поперечного, так что проезжая часть улицы напоминает реку, с одним пологим и одним высоким, утесообразным, берегами. С высокого утеса взглядам любопытных и открывалась волнующая панорама пожарной части.


Пожарные буквально жарились в лучах славы. И так и эдак они мыли алых чудовищ, разматывали-сматывали брандспойты, навинчивали-свинчивали штуцеры и производили много других операций со всякими, по-немецки называющимися предметами.


Затем пожарные столпились вокруг машин и оживленно зажестикулировали. «Будут испытывать пушку», - услышал я, это блеснул догадкой один из взрослых. Страшная догадка подтвердилась. Одна из машин выехала на середину площадки перед ангаром и развернулась пушкой к кладбищу. Ствол пушки начал медленно подниматься. Все замерли. И я.


Здесь следует дать более подробное описание волнующей панорамы, так как она в этой истории играет существенную роль. Слева и справа от пожарной части находились бедные постройки, обнесенные низенькими деревянными заборами. Между пожарной частью и одним из прилегающих к ней старых двориков стояла высоченная котельцовая стена. Котелец – это такой строительный материал, известковой природы, стало быть, белый, размером раз в пять превышающий кирпич, а весом – раз в десять, с хорошими теплоизоляционными свойствами, к этой истории, впрочем, касательства не имеющими. Зачем стояла там эта стена – неизвестно, скорее всего, она была частью путаницы, бессмыслицы и тайны, которую принято считать наукой историей. Наконец, за пожарной частью, за темной древней каменной оградой располагалось Армянское кладбище. Старое, как народ армяне. Такова волнующая панорама.


В ближайшем к пожарной части дворике, за котельцовой стеной, жила слепая бабушка. Совсем слепая. Имени ее я не знал, хоть она была знакома мне, как и большинству моих сверстников с нашей улицы. Она дарила нам, мальчишкам без стыда, отца и совести – конфеты. Стоило подойти к ее калитке и постучать, как из дома появлялась она с розовым – всегда розовым - бумажным свертком, полным шоколадных конфет. Не было случая, чтобы конфет у нее не нашлось. Конечно, такая любовь к детям требовала определенных расходов. Но слепая бабушка тянула их, потому что разводила и продавала на базаре кур. В ее крошечном дворике, по которому она передвигалась с филигранной точностью слепого, постоянно проживало десятка три белых кур. Они были белые, сытые, любимые.


Все замерли. Когда пожарные начали испытание. В следующую секунду водяной столб взметнулся в воздух и ударил по одному из кладбищенских тополей. Струя смела множество ветвей и воробьев, которые, смешавшись с тонной воды, опали на древние могилы Армянского кладбища. Наблюдатели – все мы - были впечатлены, воробьи – деморализованы пережитым, обитатели заброшенных могил – удивлены обильным орошением, а испытатели, пожарные - не удовлетворены результатом. Не то чтобы совсем, но – слабо, неубедительно.


- Нет той, - сказал один из пожарных, имея в виду, видимо, мощность.


Или радость. Нет той. Так он сказал, я это запомнил. Я много раз это повторял потом. Когда не наблюдал должной. Мощности, радости, скорби и красоты. Нет той.


Следующей мишенью для испытания – на этот раз не пушки, а главной гаубицы, была выбрана, дабы не валить тополей, котельцовая стена – та самая, отделявшая пожарную часть от двора слепой бабушки. Трудно сказать, почему. Душа пожарных – потемки. Скорее всего, дабы понять, свалит-таки давление в одиннадцать ебических атмосфер стену - или, может, не свалит? Исследовательский интерес – да, вот что двигало пожарными. А может, нет. Как бы то ни было, пожарный танк с водометной гаубицей на борту занял исходную позицию – по стене, прямой наводкой, метров с десяти.


-Максимум, - долетели до нас взволнованные голоса пожарных, - ставь на максимум!.


Удар был эпический. Ебическая сила в нем была.


Тут короткое отступление. Ебическая сила, надо сказать о ней. Она постоянно проявляет себя, она есть, ебическая сила. Попробуйте покормить стаю воробьев хлебом. Сразу же в стае воробьев выделится один, который есть не успевает, потому что гоняет других воробьев – клюет их в тщедушные тельцы, в общипанные ёбла, пиздит и обижает товарищей, отгоняет от корма, обрекает на голодную смерть. А сам – худой, потому что не ест, есть некогда - занят самоутверждением. Что движет таким воробьем? Ебическая сила. Или вот – жил-был художник-акварелист, ему бы акварели писать, а он решил Россию завоевать. Что им двигало? Ебическая сила. Но Россия встает страна огромная, встает на смертный бой, и вместе с Россией встает уже ее ебическая сила, а это страшная сила, и эта сила маму ебет акварелиста-оккупанта, и акварелист по концовке, пав духом, пускает себе пулю в башню из дамского «Браунинга». Что само по себе унизительно. Вот это и есть – ебическая сила. В двух словах, конечно.


Никогда прежде и никогда после не видел я ничего подобного, и даст бог, не скоро увижу. Котельцовая стена повела себя, как горячее шампанское. Пудовые камни брызнули во все стороны, и стена от удара ебической силы одним направленным пучком улетела во двор слепой бабушки и адским котельцовым дождем опала на головы домашней птицы. Над бабушкиным двором взметнулось облако белых перьев, и в следующую секунду двор взорвался криком боли. Кричали все, кто выжил – таких было немного, но все старались.


Мы – дети, взрослые и пожарные - бросились смотреть, что там, кто умер, кто жив. Это всегда интересно.


Картина во дворе слепой бабушки удовлетворила пожарных: множество подавленных в биточек кур, покалеченных, трепыхающихся, орущих, проклинающих человека. И облако, прозрачное облако белого пуха и перьев.


А еще через секунду из дома вышла бабушка. Она слышала шум, и она подумала – это шалим мы, дети. И она прихватила с собой розовый сверток шоколадных конфет – она хотела угостить нас. Она сделала несколько осторожных точных шагов слепого по двору, предлагая пустоте, темноте и самому хаосу - шоколадные конфеты. Но конфеты никто не брал, и бабушка напряженно прислушалась – почему столько криков боли и ужаса, и почему никто не хочет конфет?


Она сделала еще шаг, сойдя с порога. Белые невесомые тонкие перья летали вокруг нее по воздуху. Одно из них коснулось ее лица – она вздрогнула, вытянула вперед руку, повела ею перед собой.


Так я помню это – бабушка стоит в облаке перьев среди разбросанных по двору белых камней и вдавленных в грунт белых птиц, она стоит, с вытянутой рукой, и рука ее, и слепое святое лицо ее ищет в воздухе перед собой ответа – что случилось? Кто шалит? Кто здесь? Сам хаос? И что, он не хочет конфет?


Так я понял, я понял тогда, что есть ебическая сила, и есть хаос, и он не захочет конфет, когда он придет. Не откупиться конфетами от хаоса, любя его, балуя и считая хаос ребенком.


И, кстати, так я впервые открыл для себя значение важного – для героя – понятия: «максимум».




Английский газон




Я рос. Да, я рос. Я рос как трава – солнце на меня светило, и я рос, и никому не мешал. Конечно, трава и ее бурный рост может мешать – если там, где она растет, кто-нибудь, например, хочет английский газон. В таком месте траву начинают сначала стричь, надеясь, что стрижками из нее можно сделать английский газон. Но это не получается, стриженая простая трава наутро опять выглядит как стриженая простая трава, а не как английский газон. Тогда траву начинают пропалывать. Наутро – тот же итог. Много свежей простой травы, прополка ей полезна. Тогда траву начинают яростно перекапывать. Наутро – тот же итог. Перекопка тоже полезна простой траве. Тогда пригоняют в это место тяжелую технику и орды рабов, и вырывают ковшами траву вместе с метром земли, и увозят на помойку. А на этом месте кладут сначала, чтоб выровнять землю, погибших в борьбе за газон рабов, а поверх – уже сам английский газон.

Загрузка...