Этот приступ веселости, показавшийся Микеле крайне дерзким, наконец встревожил монаха, но, прежде чем он решился осведомиться о его причине, Пиччинино перестал смеяться, столь же внезапно, как и начал.
— Дело проясняется, — сказал он, — но одно остается непонятным: почему Нинфо ждет смерти кардинала, чтобы донести на ваших родных?
— Он знает, что им покровительствует княжна, — ответил капуцин, — она так дружелюбно, с таким уважением относится к старому, честному мастеру, который вот уже год как работает у нее во дворце, что готова заплатить подлому аббату, лишь бы тот прекратил свои преследования. А он, вероятно, считает, что после смерти кардинала судьба благородной синьоры окажется полностью в его руках и в его власти будет разорить ее, чтобы поживиться за ее счет. Так не лучше ли, чтобы княжна Агата, эта истая сицилийка, спокойно унаследовала бы богатство кардинала и щедро наградила за услугу такого храбреца, как ты, чем выбрасывала деньги на подкуп такой ядовитой гадины, как Нинфо?
— Вы правы; но где порука, что завещание еще не выкрадено?
— Мы знаем из верного источника, что этого еще не успели сделать.
— Мне необходимо знать это точно. Я не хочу действовать впустую.
— А тебе разве не все равно? Ведь ты в любом случае получишь награду.
— Послушайте, фра Анджело, — сказал Пиччинино, приподымаясь на локте, и его томные глаза вдруг гордо блеснули, — за кого вы меня принимаете? Вы, кажется, забыли, кто я. Разве я наемный убийца, которому платят сдельно или поденно? До сих пор я всегда считал себя верным другом, человеком чести, преданным родине партизаном и гордился этим, а вот теперь вы, видимо краснея за своего прежнего ученика, разговариваете со мной как с продажной тварью, готовый на все ради горсточки золота? Прошу вас, опомнитесь! Я такой же мститель, каким был мой отец; и если я действую иными способами, если, отдавая дань времени, я чаще прибегаю к хитрости, чем к отваге, дух мой тем не менее остается гордым и независимым. Если я приношу больше пользы, нежели нотариус, адвокат или врач, если к моей помощи чаще обращаются и я дорого беру за услуги или оказываю их даром, смотря по тому, кто в них нуждается, я тем не менее люблю это дело и не роняю своего достоинства. Я никогда не стану тратить времени и труда ради одних денег, если не могу выполнить того, о чем меня просят; ибо главарь не рискует бесполезно жизнью своих людей, так же как честный врач прекратит свои посещения, поняв, что не может больше помочь больному; так и я, отец мой, отказываюсь от вашего предложения, ибо оно противно моей совести.
— Не стоило труда говорить мне все это, — спокойно ответил фра Анджело, — я знаю, кто ты, и не стал бы унижаться, прибегая к помощи человека, которого не уважаю.
— Тогда, — продолжал Пиччинино, все больше раздражаясь, — почему вы мне не доверяете? Почему открываете мне только часть истины?
— Ты хочешь, чтобы я сказал тебе, где хранится завещание кардинала? Вот этого я не знаю, мне и в голову не приходило справляться об этом.
— Не может быть.
— Клянусь перед лицом бога, дитя мое, что не знаю. Знаю только, что оно до сих пор было недосягаемо для Нинфо, и захватить его, пока кардинал жив, он может только с согласия последнего.
— А кто вам сказал, что это еще не сделано?
— Княжна Агата в этом уверена; так она сказала мне, и мне ее слов достаточно.
— А если мне их недостаточно? Если я не верю в прозорливость и ловкость синьоры? Разве женщины имеют хоть малейшее представление о подобных делах? Разве все свое искусство угадывать и притворяться не ставят они исключительно на службу любви?
— Вот каким ты стал знатоком в этом вопросе, а я так и остался невеждой; впрочем, друг мой, если ты хочешь знать обо всем этом более подробно, спроси саму княжну, и ты, вероятно, останешься доволен. Я хотел сегодня же вечером свести тебя к ней.
— Сегодня же вечером свести к ней? И я смогу говорить с ней без свидетелей?
— Несомненно. Если считаешь это полезным для дела.
Внезапно Пиччинино повернулся к Микеле и молча посмотрел на него.
Юный художник с трудом выдержал этот испытующий взгляд, настолько сильно было его волнение. То, как авантюрист только что говорил об Агате, глубоко возмутило его, и, чтобы не выдать своих чувств, он вынужден был взять сигарету, которую неожиданно предложил ему бандит с ироническим и почти покровительственным видом.
На этот раз Пиччинино наконец поднялся с дивана с твердым намерением тотчас же отправиться в путь. Разматывая свой пояс, он потягивался и переминался с ноги на ногу, напоминая охотничью собаку, которая проснулась и готова начать гон. Затем Пиччинино прошел в соседнюю комнату и вскоре вернулся, одетый уже более тщательно и прилично. На нем были теперь длинные белые гетры из домашнего сукна, какие носят итальянские горцы, только все пуговицы на них, от щиколотки до колена, были из чистого золота. Он надел два кафтана: верхний, из зеленого бархата, шитый золотом, нижний, более короткий и узкий, весьма элегантного покроя, из лилового муара, затканного серебром. Белый кожаный пояс стягивал его гибкую талию, но обычная медная пряжка была заменена великолепной старинной сердоликовой застежкой в богатой оправе. Оружия при нем не было видно, но он, несомненно, обеспечил себя надежными средствами личной защиты. В довершение всего он сменил свой причудливый разноцветный плащ на классический шерстяной, черный снаружи и белый с изнанки, а на голову накинул островерхий капюшон, который придает вид монахов или привидений всем тем таинственным фигурам, которых встречаешь на горных тропах.
— Ну вот, — сказал он, посмотревшись в большое стенное зеркало, — теперь я могу предстать перед дамой, не пугая ее. Что вы скажете об этом, Микеланджело Лаворатори?
И, нимало не заботясь о том, какое впечатление мог произвести на юного художника этот его фатовской тон, он чрезвычайно тщательно принялся запирать все двери своего жилища. После чего весело взял Микеле под руку и быстрым шагом двинулся в путь; оба его спутника с трудом поспевали за ним.
Когда они спустились с холма, на котором расположено селение Николози, фра Анджело остановился на развилке дорог и распрощался с молодыми людьми — он должен был вернуться в свой монастырь и советовал им не терять времени, провожая его.
— Отпущенное мне время истекает через полчаса, — сказал он, — а в ближайшие дни мне не раз еще, быть может, придется испрашивать разрешения на отлучку, поэтому сегодня мне не следует опаздывать. Ступайте прямо, и вы дойдете до виллы Пальмароза, минуя Бель-Пассо. К княжне вы получите доступ и без моей помощи. Она предупреждена и ждет вас. Микеле, вот тебе ключ от парка, а вот — от сада со стороны казино. Лестница, прорубленная в скале, тебе знакома; ты позвонишь дважды, потом трижды и еще один раз у небольшой золоченой калитки на самом верху. Постарайтесь, чтобы вас никто не видел и не следовал за вами. Вместо пароля скажете камеристке, которая откроет калитку в цветник княжны: «Святая мадонна Бель-Пассо». Никому не отдавай этих ключей, Микеле. Уже несколько дней как все замки на вилле тайно заменили новыми, причем такими сложными, что без помощи поставившего их слесаря — а он человек неподкупный — Нинфо не сможет пробраться на виллу со своими отмычками.
И еще одно хочу я сказать вам, дети мои. Если случилось бы что-нибудь непредвиденное и я вдруг понадобился бы вам ночью, Пиччинино знает, где находится моя келья и каким путем можно проникнуть в монастырь.
— Еще бы! — сказал Пиччинино, после того как они расстались с монахом. — Сколько раз случалось мне удирать ночью из монастыря, сколько раз возвращался я туда на рассвете, мне ли не знать, как перелезть через стены Маль-Пассо. А теперь, дружище, когда нам не нужно больше щадить старые ноги доброго брата Анджело, пустимся-ка мы вниз прямо по откосу, и вы уж, будьте любезны, не отставайте. Я не привык ходить проторенными путями, к тому же путь по прямой намного надежней и быстрее.
С этими словами он ринулся вниз по скалам, круто, чуть отвесно спускавшимся к потоку, словно хотел броситься в него. Ночь была очень светлая, как почти всегда в том благодатном краю. Но из-за поднимавшейся в небо луны большие тени заполняли все впадины, придавая им неверный, обманчивый вид. Если бы Микеле не следовал по пятам за своим проводником, он просто не знал бы, куда ступить среди лавовых нагромождений и крутых спусков, на вид совершенно неприступных. Хотя Пиччинино прекрасно знал все тропы, некоторые оказались столь опасными и трудными, что только боязнь прослыть трусом и увальнем, заставляла Микеле спускаться. Однако соперничество в честолюбии — это возбудительное средство, удесятеряющее человеческие силы, и, двадцать раз рискуя сломать себе шею, юный художник с невозмутимым видом следовал за бандитом, ничем не выдавая своего страха и недоверия.
Мы сказали «недоверия», ибо вскоре он заметил, что все эти трудности спуска и вся эта смелость отнюдь не способствуют сокращению пути. Быть может, это была хитрость разбойника, желавшего испытать силы Микеле, его ловкость и храбрость; а может быть, он попросту хотел избавиться от него. Эти подозрения почти подтвердились, когда, после получаса стремительного спуска, трижды перебравшись через излучины одного и того же потока, путники очутились на дне ущелья, показавшегося Микеле знакомым: по верхнему его краю он проходил с капуцином, направляясь в Николози. Он ничего не сказал об этом, но невольно на миг остановился, чтобы взглянуть на вырисовывавшийся над обрывом каменный крест, у подножия которого Дестаторе пустил себе пулю в лоб. Осмотревшись, он узнал и камень из черной лавы, служивший надгробием вождю бандитов, который издали показал ему монах. Камень находился теперь всего в трех шагах от них, и Пиччинино, подойдя к нему ближе, остановился и скрестил руки, словно для того, чтобы перевести дух.
Что задумал он, решив совершить столь опасный и ненужный обход лишь для того, чтобы пройти мимо могилы своего отца? Мог ли он не знать, что тот похоронен именно здесь? Или ему казалось менее страшным пройти мимо его праха, нежели мимо креста, свидетеля его самоубийства? Микеле не посмел коснуться столь тягостного и деликатного предмета; он тоже стоял и молчал, недоумевая, почему два часа тому назад, когда фра Анджело на этом же месте рассказывал ему о трагическом конце Дестаторе, его охватило такое страшное волнение. Он достаточно знал свой характер, знал, что не робок, не суеверен, и сейчас был совершенно спокоен; он не испытывал страха. Он только с каким-то отвращением и чувством возмущения смотрел, как бандит, опираясь на этот роковой камень, преспокойно высекает огонь, чтобы зажечь новую папиросу.
— А знаете ли вы, что это за скала? — спросил его вдруг этот странный юноша. — И что произошло когда-то у подножия вон того креста? Видите, как он разрезает лунный диск на четыре части?
— Да, знаю, — холодно ответил Микеле, — и я надеялся, ради вас, что вы этого не знаете.
— Ах, вот как! — продолжал разбойник развязным тоном. — Значит, вы, подобно брату Анджело, удивляетесь, как это я, проходя здесь, не бросаюсь на колени и не произношу «Oremus» 11 за спасение души своего отца? Чтобы выполнять эту обязательную формальность, необходимо верить в три вещи, в которые я не верю: во-первых — в бога, во-вторых — в бессмертие души, а в-третьих — в то, что мои молитвы способны принести хоть какое-то облегчение душе моего отца, в том случае, если она действительно несет заслуженную кару. Вы считаете меня нечестивцем, не правда ли? Однако бьюсь об заклад, что сами вы такой же нечестивец, как я, и если бы не ложный стыд и не лицемерное соблюдение приличий, которому все, даже очень умные люди, считают необходимым подчиняться, вы сознались бы, что я совершенно прав.
— Никогда не стал бы я лицемерить ради соблюдения приличий, — ответил Микеле, — я искренно и твердо верую в те три основы религии, от которых вы так гордо отрекаетесь.
— В таком случае вы должны быть в ужасе от моего безбожья?
— Нет, ибо хочу думать, что оно у вас искреннее и бессознательное. Я не имею права возмущаться чужими заблуждениями, ибо и моему разуму во многом другом не открыта, конечно, абсолютная истина. Я не святоша, чтобы порицать и осуждать тех, кто думает не так, как я. Однако скажу откровенно: есть род безбожья, который ужасает и отталкивает меня, — это безбожье сердца; боюсь, что источник вашего безбожья не только рассудок.
— Так, так, продолжайте! — произнес Пиччинино с несколько принужденной развязностью, окружая себя клубами дыма. — Вы считаете, что у меня каменное сердце, только потому, что на этом месте, мимо которого я вынужден проходить ежедневно, и на этом камне, на котором я сотни раз сидел, я не проливаю потоков слез, вспоминая своего отца?
— Я знаю, что вы лишились его, когда были еще ребенком, и не можете поэтому сожалеть о том, что утратили душевную близость с ним. Знаю, что роковые воспоминания, связанные с этим местом, должны были стать для вас привычными, чуть ли не досадными; я повторяю себе все, что может объяснить ваше равнодушие, но это не оправдывает в моих глазах той вызывающей игры, того странного спектакля, который вы, видимо умышленно, разыгрываете здесь передо мной. Сам я не знал вашего отца и не связан с ним никаким родством, но мне достаточно знать, что мой дядя любил его, что жизнь этого предводителя разбойников полна была смелых патриотических подвигов, чтобы здесь, у его могилы, почувствовать глубокое уважение к нему; вот почему ваше поведение печалит и возмущает меня.
— Синьор Микеле, — сказал Пиччинино, резким движением отбросив сигарету и поворачиваясь к нему с угрожающим видом, — в том положении, в каком мы с вами находимся относительно друг друга, мне кажется весьма странным, что вы осмеливаетесь читать мне подобную отповедь. Вы забываете, кажется, что я знаю ваши секреты, что я волен быть вашим другом или вашим недругом, что, наконец, здесь, в этот час, в этом безлюдном проклятом месте, где я, быть может, не всегда способен сохранить хладнокровие, ваша жизнь в моих руках.
— Единственное, чего я здесь боюсь, — с величайшим спокойствием ответил Микеле, — это впасть в совершенно неподходящий для этого места наставнический тон. Такая роль мне не по возрасту и не по вкусу. Поэтому позвольте вам заметить, что если бы сами вы с каким-то непонятным упорством не подстрекали меня отвечать вам так, как я отвечал, вы были бы избавлены от моих замечаний. Что же до ваших угроз, не стану утверждать, что способен столь же хорошо и хладнокровно защищаться, как вы, очевидно, нападать. Я знаю, что достаточно вам свистнуть, как из-за каждой скалы появится вооруженный молодчик. Я доверился вашему слову и без оружия пустился в путь с человеком, который протянул мне руку и сказал: «Будем друзьями». Но если мой дядя заблуждается насчет вашей честности, если вы завлекли меня в засаду, или (я предпочел бы ради вас, чтобы это было именно так) если влияние места, где мы находимся, затуманивает ваш мозг и приводит вас в неистовство, все равно я выскажу вам все, что думаю, и не унижусь до того, чтобы потакать вашим странностям, которые вы словно нарочно выставляете передо мной напоказ.
Сказав это, Микеле распахнул плащ и показал бандиту, что у него нет с собой даже ножа; затем он сел напротив Пиччинино, с величайшим спокойствием глядя ему прямо в лицо. Впервые он попал в положение, совершенно для него неожиданное, и не знал, удастся ли ему выйти из него с честью, ибо луна, показавшаяся из-за Croce del Destatore12, ярко осветила черты молодого бандита, и жестокое, коварное выражение его лица не могло укрыться от Микеле. Однако сын Пьетранджело, племянник отважного капуцина из Бель-Пассо почувствовал, что сердце его недоступно страху и что первую серьезную опасность, угрожающую его юной жизни, он встречает решительно и смело.
Пиччинино, увидев себя так близко от Микеле и столь хорошо освещенным, хотел было испробовать грозное действие своего завораживающего, тигриного взгляда, но не в силах был заставить Микеле опустить глаза; и, не обнаружив в лице юноши и в его фигуре ни малейшего признака робости, вдруг подошел к нему, сел рядом и взял его за руку.
— Нет, — сказал он, — как я ни стараюсь внушить себе презрение и ненависть к тебе, у меня ничего не выходит; ты, я думаю, достаточно наблюдателен и понимаешь, что я предпочел бы убить тебя, а не охранять, как обещал. Ты мешаешь некоторым моим иллюзиям… сам можешь догадаться каким: ты разбиваешь некоторые мои надежды, которые я лелею и от которых отнюдь не намерен отказываться. Но меня сдерживает не только данное слово — какая-то непреодолимая симпатия влечет меня к тебе. Не хочу лгать, говоря, что ты мне мил и что мне приятно охранять твою жизнь. Но я тебя уважаю, а это уже много. Знаешь, ты хорошо сделал, что отвечал мне именно так; место это, сознаюсь тебе теперь, и в самом деле вызывает у меня подчас приступы безумия; и здесь не раз я решался на страшные поступки. Да, здесь ты не был со мной в безопасности, да и сейчас лучше тебе не произносить при мне одно имя. Пойдем отсюда, и возьми вот этот стилет… Я уже предлагал его тебе. Сицилиец всегда должен быть готов пустить его в дело, а в том положении, в каком находишься ты, я считаю безумием ходить безоружным.
— Пойдем, — сказал Микеле, машинально беря кинжал бандита, — дядя сказал, что время не терпит и нас ждут.
— Нас ждут! — воскликнул Пиччинино, вскочив на ноги. — Ты хочешь сказать, что ждут тебя! Проклятие! О! провались они сквозь землю, и этот крест и эта скала! Юноша, ты можешь считать, что я безбожник и у меня каменное сердце, но если ты думаешь, что оно ледяное… Вот, приложи сюда руку и знай, что в нем живет столько же воли и страсти, сколько в моем мозгу.
Резким движением он взял руку Микеле и приложил к своей груди. Она вздымалась так бурно, что, казалось, вот-вот разорвется.
Но когда они вышли из ущелья и оставили позади Croce del Destatore, Пиччинино принялся напевать, голосом нежным и чистым, словно дыхание ночи, сицилийскую песенку с таким припевом: «От вина потеряешь рассудок, от любви поглупеешь. Напиток мой — кровь изменников, любовница — карабин».
После этого вызывающего припева, предназначенного не только для Микеле, но и для ушей неаполитанских сбиров, на тот случай, если бы они оказались неподалеку, Пиччинино заговорил с Микеле совершенно непринужденным и спокойным тоном. Он принялся рассуждать об искусстве, литературе, внешней политике и событиях дня с той же свободой мысли, любезностью и изяществом, как если бы они находились в гостиной или на прогулке, словно им, и тому и другому, не предстояло решение весьма важного дела, словно не было волнующих дум, которыми они могли бы поделиться.
Вскоре Микеле вынужден был признать, что капуцин не преувеличивал обширность знаний и богатую одаренность своего ученика. В знании древних языков и классиков Микеле намного уступал Пиччинино, ибо, до того так посвятить себя искусству, не имел ни возможности, ни досуга, чтобы посещать школу. Пиччинино, увидев, что Микеле только по переводам знаком с теми классиками, которых сам он цитировал по памяти с изумительной точностью, перешел к истории, современной литературе, итальянской поэзии, романам и театру. Хотя Микеле для своего возраста прочел невероятно много и хотя, как он сам говорил, сумел пообчистить и заострить свой ум, спешно проглатывая все, что попадалось ему под руку, он вынужден был сознаться, что крестьянин из Николози, в промежутках между своими опасными экспедициями, в уединении своего тенистого сада сумел намного лучше, чем он, использовать свободное время. Можно было только поражаться, как человек, который не умеет ходить в модных сапогах и носить галстук, который за всю свою жизнь и десяти раз не спускался в Катанию, словом — человек, постоянно живущий в горах, никогда не бывающий в свете и не встречающийся с умными людьми, сумел с помощью чтения, размышлений или интуиции познать современное общество так же подробно, как в монастыре познал мир древний. Ни одна тема не оставалась для него чуждой; он самостоятельно изучил несколько живых языков и, немного рисуясь, говорил с Микеле на чистом тосканском наречии, словно желая показать, что в самом Риме оно не звучит с большей правильностью и музыкальностью.
Микеле с таким интересом слушал его и отвечал, что на мгновение забыл о недоверии, какое, не без оснований, должен был внушать столь сложный ум и столь непроницаемый характер. Остаток пути прошел для него незаметно, ибо дорога была теперь легкой и надежной, и когда молодые люди очутились у парка Пальмароза, Микеле вздрогнул от изумления при мысли о том, что сейчас увидит княжну Агату.
И тогда все то, что произошло с ним во время бала и после него, вдруг пронеслось перед его глазами вереницей странных снов. Упоительное волнение овладело им, и он уже не чувствовал ни раздражения, ни страха при мысли о возможных притязаниях своего дорожного спутника, так велики были его собственные, лелеемые им надежды.