Княжна отвела в сторону маркиза и Пьетранджело и рассказала им, что аббат уже в руках Пиччинино и что она получила известие об этом от одного непосредственного свидетеля, которого ей запрещено называть.
Затем принесли свежий шербет, и беседа завязалась вновь. Маньяни был грустен и робок, Микеле — возбужден и рассеян, однако княжна и маркиз вскоре успокоили обоих молодых людей, выказав много умной заботливости и великого искусства держаться просто, которыми владеют хорошо воспитанные люди, когда сама основа их характера соответствует силе их житейской мудрости. И Агата поэтому стала расспрашивать Микеле о том, что тот хорошо знал и понимал. А молодой художник, со своей стороны, был восхищен тем, как она понимает искусство, и в память ему врезались многие глубокие определения, которые вырывались у нее как будто нечаянно, еще не получив точной формы, так естественно она их выражала. Разговаривая об искусстве, она словно обсуждала предмет с собеседником, не собираясь поучать, а ее полный живой симпатии проникновенный взор, казалось, искал у Микеле подтверждения ее мнений и мыслей.
Маньяни все легко схватывал и если редко решался вставить слово, то по его сообразительному лицу легко было прочесть, что ничего из того, что говорится вокруг него, не является трудным для его понимания. У этого молодого человека были хорошие способности, которые, быть может, остались бы неразвитыми, не настигни его романическая страсть. Со дня, когда он увлекся Агатой, он почти весь свой досуг посвящал книгам и изучению произведений искусства, какие ему удавалось встретить. Свое свободное от работы время, те недели, что у ремесленников зовутся мертвым сезоном, он использовал, обойдя пешком всю Сицилию, и повидал памятники античности, рассеянные по этой земле, и без того столь прекрасной. И хотя он твердил себе, что хочет остаться скромным, неизвестным человеком и не желает изменять грубой простоте своего сословия, неодолимым инстинктом его влекло к просвещению.
Беседа сделалась общей и в то же время интересной и непринужденной, а благодаря выходкам Пьетранджело и наивным речам Милы — даже полной веселья. Но ее наивность была так трогательна, что самолюбие Микеле нисколько не страдало в присутствии княжны, и пятнадцатилетний возраст сестренки предстал перед ним в новом свете. Он, конечно, не давал себе полного отчета в той огромной перемене, какую каждый лишний год в этом возрасте производит в душе молодой девушки, когда накануне, считая Милу еще нерассудительным и робким ребенком, он одним словом чуть не погубил все ее надежды на любовь. В каждой фразе, что произносила сестра, он замечал, как неизмеримо развились ее ум и характер, а контраст между ее умственным развитием и ее неопытностью, искренностью и порывистостью души был одновременно и приятен и трогателен. Княжна с деликатным тактом, свойственным лишь женщинам, помогала славной девушке показать себя в каждом ответе с лучшей стороны, и никогда ни Маньяни, ни сам Пьетранджело не представляли себе раньше, какое удовольствие может доставить беседа с этой юной девочкой.
Поднялась луна, серебряно-белая в чистом небе. Агата предложила погулять по саду. Вышли вместе, но вскоре княжна, дружески взяв Маньяни под руку, отошла с ним в сторону; с полчаса они держались в отдалении от своих друзей, и по временам даже Микеле терял ее из виду.
Мы не расскажем здесь, что говорила и что доверила Агата своему спутнику во время этой прогулки, показавшейся такой долгой и такой странной молодому художнику. Мы этого вообще не расскажем. В свое время читатель догадается об этом сам.
Но Микеле-то не понимал ничего и жестоко терзался. Маркиза он больше не слушал и только все спорил с Милой и дразнил ее. Он исподтишка высмеивал и бранил ее туалет и почти довел ее до слез. Наконец малютка шепнула ему:
— Микеле, ты всегда был ревнив, ревнуешь и сейчас.
— По какой причине? — с горечью возразил он. — Из-за твоего розового платья и жемчуга?
— Вовсе нет, — отвечала она, — а потому, что княжна выражает такую дружбу и доверие твоему другу. Еще бы! Я помню, когда мы были детьми, ты, бывало, всегда дулся, если мать целовала меня чаще, чем тебя!
Когда Агата с Маньяни присоединились к ним, Агата казалась спокойной, а Маньяни растроганным. Впрочем, его благородное лицо выглядело строже обычного, и Микеле заметил, что его друг держался теперь по-иному. В присутствии Агаты Маньяни не испытывал сейчас ни малейшего смущения. Когда она обращалась к нему, при ответе у него уже не дрожали губы, он больше не отводил робкого взгляда, исчезла ужасная тоска, которая прежде читалась в его чертах; он стал спокоен, внимателен и сосредоточен. Гости поговорили еще несколько минут, затем княжна поднялась, собираясь уходить. Маркиз предожил ей свою коляску. Она отказалась.
— Я предпочитаю пойти пешком по тропинке, как пришла сюда, — сказала она, — но хотя нам теперь можно и не опасаться врагов, мне все-таки нужен провожатый. Я пойду с Микеланджело, если он не откажется, — прибавила она с ясной улыбкой, заметив волнение молодого человека.
Микеле не нашел ни слова в ответ, лишь поклонился и предложил ей опереться на его руку. Час тому назад он был бы вне себя от радости. Теперь его гордость страдала оттого, что ему на людях демонстрировалась любезность, оказанная Маньяни наедине и как бы втайне.
Пьетранджело пошел с дочерью, которой Маньяни и не подумал предложить руку. Такие галантные церемонии не были в его привычках. Он делал вид, будто презирает учтивость из нелюбви к подражанию другим, а на самом деле он был мягок и доброжелателен в обращении. Не прошли они и десяти шагов, как он оказался совсем рядом с Милой и, естественно, чтобы помочь ей не заплутаться в темных переулках предместья, взял молодую девушку за круглый локоток и, поддерживая, вел ее до самого дома.
Микеле тронулся в путь, облачившись в броню гордости, in petto24 обвиняя княжну в капризах, в кокетстве и твердо решив не поддаваться ни на какие ласковые слова. Впрочем, в глубине души, он сам недоумевал, откуда берется его досада. Он поневоле признавал ее несравненную доброту и говорил себе, что если она и в самом деле чем-то обязана старому Пьетранджело, то теперь сторицей расплачивается с ним драгоценнейшим пониманием и нежностью, какие только может вместить сердце женщины.
Но Микеле не мог откинуть все те загадки, которые последние два дня напрасно мучили его воображение. И когда в этот самый миг княжна, идя рядом, сжимала его руку, то ли как страстно влюбленная женщина, то ли как нервная дама, не привыкшая ходить пешком, перед ним опять возникала новая загадка, которая никак не объяснялась достаточно правдоподобно давней услугой, оказанной синьоре его отцом.
Сначала он решительно и молча шел вперед, давая себе клятву, что не заговорит первым, что не растрогается, что не забудет о Маньяни, рука которого, быть может, испытывала такое же пожатие, что, наконец, он будет начеку. Ведь либо княжна Агата была ветреницей, либо под личиной добродетели и за томной усталостью скрывается самое отчаянное кокетство.
Но все прекрасные намерения Микеле вскоре разлетелись прахом. Тенистая дорога, по которой они шли, вилась среди тщательно обработанной и засаженной местности, среди маленьких садов, принадлежавших зажиточным ремесленникам и горожанам. Красивая тропинка шла вдоль участков, отделенных друг от друга лишь кустарником, шиповником или узкой грядкой душистых трав. Там и сям на путь Микеле ложилась густая тень перекинутых через дорожку виноградных лоз, косые лучи неверного лунного света едва проникали туда. Цветущие поля дышали тысячами ароматов, и из-за далеких холмов доносился влюбленный шепот моря. В кустах жасмина пели соловьи. Людские голоса тоже пели вдалеке и весело выкликали эхо, но на тропинке никто не повстречался Агате и Микеле. Садики были безлюдны. Микеле испытывал какое-то душевное угнетение, он шел все медленней, рука его по временам дрожала. Ночной ветерок играл у его лица легким покрывалом Агаты, и ему чудились какие-то невнятные слова. Он не осмеливался повернуть голову, проверить, близкое ли это дыхание женщины, или ласковое веяние ночи.
— Дорогой Микеле, — сказала княжна так спокойно и доверчиво, что юноша сразу упал с небес на землю, — простите, но мне надо перевести дыхание. Я не привыкла ходить пешком и чувствую себя очень утомленной. Вот та скамейка под нависшими желтофиолями словно манит меня присесть на пять минут. Не думаю, чтобы владельцы садика, увидев меня, сочли это за преступление.
Микеле подвел ее к указанной ему скамье и, окончательно придя в себя, почтительно отошел на несколько шагов и стал разглядывать маленький источник, нежный лепет которого не мог помешать его раздумью.
«Да, да, то был лишь сон, а быть может, тот поцелуй был поцелуем моей сестренки. Она насмешлива и шаловлива, но начни я ее расспрашивать всерьез и без обиняков, быть может, она разъяснила бы, откуда взялся тот таинственный медальон. Наверное, этому есть простое объяснение, я только не могу догадаться. Ведь так случается всегда. Единственное, чего не можешь разгадать, как раз самое простое. Ах, если бы Мила знала, с каким огнем играет и от какого расстройства она могла бы уберечь мой рассудок, скажи она мне правду! Завтра я буду настойчивее, и она признается во всем!»
Так раздумывал Микеле, а меж тем прозрачная струйка все бормотала в маленьком бассейне, где дрожало отражение луны. Вода понемножку стекала туда из небольшого обыкновенного и наивного терракотового фонтанчика. Это была фигурка купидона из свиты морского бога, схватившего ручками большого карпа, изо рта которого падала струя воды с локоть длиною. Скромный скульптор, выполнивший эту группу, пытался показать, как бьется рыба, но ему удалось только придать выпученным глазам карпа выражение забавной свирепости. Микеле глядел на фигурку, не видя ее, и не для него благоухала волшебная ночь. Страстно любя природу, он был сейчас погружен лишь в свои мысли и не мог воздать ей обычной дани восхищения.
И все-таки журчанье воды действовало на его воображение, хоть он и не сознавал этого. Оно напоминало ему схожую мелодию — тот робкий и грустный лепет, каким наполняла грот в саду виллы Пальмароза вода, изливавшаяся в большую раковину из кувшина мраморной наяды. Прелестный сон снова вспомнился Микеле, и ему захотелось уснуть, чтобы вновь пережить свое видение.
«Да что же это? — вдруг сказал он себе. — Не смешон ли я со своим смирением? Не затем ли она остановилась здесь, чтобы нарочно длить это мучительное свидание наедине? И то, что я принял за спокойное объяснение ее действий — эта внезапная усталость, это желание посидеть в первом попавшемся саду, — не делается ли это для того, чтобы заставить меня преодолеть мою робость?»
Он быстро подошел к ней и сразу осмелел в тени листвы. Скамейка была так коротка, что он не мог сесть рядом, надо было просить княжну подвинуться. Он сел на траву, не совсем у ее ног, но достаточно близко, чтобы вскоре оказаться еще ближе.
— Ну что, Микеле, — с невыразимой нежностью в голосе спросила она, — вы, значит, тоже устали?
— Я изнемогаю! — ответил он так горячо, что княжна вздрогнула.
— Что такое? Уж не больны ли вы, мой мальчик? — сказала она, протягивая к нему руку и в темноте находя мягкие кудри юноши.
Одним рывком он очутился у ее колен. Он склонил голову, словно околдованный прикосновением этой не отталкивающей его руки, он прижал губы к подолу легкого шелкового платья, который никому не выдал бы его восторженного порыва, он не верил себе, он был вне себя, не смея сказать о своей страсти, не имея сил побороть ее.
— Микеле, — воскликнула княжна, касаясь рукою пылающего лба молодого безумца, — у вас жар, мой мальчик! У вас горит голова! Да, да, — прибавила она с нежной заботливостью, проводя рукой по его щекам, — вы слишком утомились за последние дни, провели без сна подряд две ночи, а утром хоть и прилегли на час-другой, но, наверное, не спали! А я еще весь вечер заставляла вас говорить. Вам пора возвращаться. Идем, вы доведете меня до калитки сада и как можно скорее пойдете домой. Я собиралась сегодня кое-что сказать вам, но боюсь, как бы вы не заболели. Когда вы хорошенько отдохнете, завтра, быть может, я буду говорить с вами.
Она хотела подняться, но он стоял коленями на кромке ее платья. Он тянул к своему лицу, прижимал к губам прекрасную руку, позволявшую целовать ее.
— Нет, нет! — нетерпеливо вскричал Микеле. — Позвольте мне умереть здесь. Я знаю, завтра вы навсегда прогоните меня от себя. Я знаю, мне больше не видеть вас, после того как вы все прочли в моей душе. Но слишком поздно — я схожу с ума! Ах, не притворяйтесь, что вы думаете, будто я болен, оттого что работал днем и провел на страже ночь! Не бойтесь обнаружить правду. Ведь это ваша вина, сударыня, — вы этого хотели! Как мне было противиться такому счастью? Оттолкните меня, Агата, прокляните, но завтра — нет, сейчас! — подарите мне поцелуй, что приснился мне в гроте наяды!
— Ах, Микеле, — воскликнула княжна с невыразимым выражением в голосе, — ты, значит, почувствовал мой поцелуй? Ты, значит, видел меня? Значит, ты знаешь все? Тебе сказали или ты догадался сам? Такова воля господня. И ты опасаешься, как бы я тебя не прогнала? О боже мой — возможно ли это? И неужели то, что происходит в твоем сердце, не раскрывает тебе любви, которой полно мое?
С этими словами прекрасная Агата охватила обеими руками Микеле за шею и, прижав его голову к своей груди, осыпала ее жгучими поцелуями.
Микеле было восемнадцать лет, у него была пламенная душа, беспокойная и жадная натура, безумная гордость и дерзкий нрав. И все же душа его была чиста, как и подобало его возрасту, и он целомудренно и благоговейно склонился перед своим счастьем. Вся его ревность, все оскорбительные подозрения растаяли. Он уже не спрашивал себя, как женщина столь строгих нравов и, судя по молве, никогда не имевшая любовника, могла вдруг, с первого взгляда, увлечься таким мальчиком, как он, и, все забыв, признаваться ему в любви. Он испытывал лишь счастье быть любимым, восторженную безграничную благодарность, пылкое, слепое обожание. Он упал из объятий Агаты к ее ногам и покрыл их жаркими, почти благоговейными поцелуями.
— Нет, нет, не к моим ногам, а к моему сердцу! — воскликнула княжна.
И, сжав молодого человека в своих горячих объятиях, она залилась слезами.
Ее слезы были так искренни, так неподдельны, что Микеле невольно охватили те же чувства. Он задыхался, рыдания разрывали ему грудь, небесная любовь вытеснила всякое представление о земной страсти. Он вдруг ощутил, что эта женщина не внушает ему никакого нечестивого желания, что в ее объятиях он испытывает счастье, а не возбуждение, и что смешивать свои слезы с ее слезами и чувствовать себя любимым ею было наслаждением больше всех тех, какие наполняли его юные мечты, и, наконец, что, прижимая ее к своему сердцу, он почитал и почти страшился ее и знал, что никогда между им и ею не мелькнет мысли, которой не могли бы с улыбкой прочесть ангелы.
Разумеется, его ощущения были довольно смутны, но так глубоки и настолько захватили его, что Агате не могло и в голову прийти, какой дурной и суетный порыв бросил его к ее ногам несколько минут тому назад.
Потом Агата подняла к небу свои прекрасные, увлажненные слезами глаза и, бледная в свете луны и как бы охваченная священным экстазом, воскликнула в восторге:
— Благодарю тебя, о боже! Вот первый миг блаженства, который ты даруешь мне. Но я не жалуюсь, что ждала его так долго, — оно так велико, так чисто, так полно, что искупает все печали моей жизни.
Она была так прекрасна, говорила с таким искренним волнением, что Микеле казалось, — он видит перед собой какую-нибудь святую былых времен.
— Боже мой, боже мой, — сказал он срывающимся голосом. — И я благословляю тебя! Чем заслужил я такое счастье? Быть любимым ею? О, это сон, я боюсь пробудиться!
— Нет, Микеле, это не сон. — возразила княжна, переводя на него свой вдохновенный взор, — нет, это подлинная действительность моей жизни, и это будет действительность также и всей твоей. Скажи мне, кого еще, кроме тебя, могла бы я любить на земле? До сих пор я только томилась и страдала, но сейчас, когда ты со мною, мне кажется, я рождена для самого великого счастья, какое может быть дано человеку. Мой мальчик, мой любимый, мое лучшее утешение, моя единственная любовь! О, я не могу говорить более, я не могу ничего больше сказать тебе, радость душит и переполняет меня!..
— Нет, нет, не будем говорить, — вскричал Микеле, — никакие слова не могут выразить того, что я испытываю! И, благодарение небу, я еще сам не постиг всей огромности моего счастья, ибо если бы я его постиг — я бы тут же умер!