— Мне кажется, — сказала княжна, кладя пергамент на столик рядом с разбойником, — мы уклонились в сторону. Вот, синьор Пиччинино, каковы факты. Моему дяде жить осталось считанные часы, и он больше не вспомнит о своем завещании. Так что близок срок, когда этот документ будет предан гласности. Но я предпочла бы, чтобы к этому времени он находился в руках доктора, а не в моих.
— Весьма благородная щепетильность, — сказал Пиччинино, маскируя досаду твердостью тона, — но я тоже щепетилен, и так как все странное и таинственное, что происходит в наших краях, всегда приписывают отчаянному разбойнику Пиччинино, я, со своей стороны, предпочел бы совсем не впутываться в это дело с возвратом завещания. Поэтому вы, ваша светлость, можете поступать с ним как вам заблагорассудится. Я завещание не выкрадывал. Я его нашел в кармане у вора, принес вам и, полагаю, сделал достаточно, чтобы меня не упрекали в недостатке рвения. Нечего сомневаться, что исчезновение аббата Нинфо будет сразу замечено и имя Пиччинино возникнет и в фантазии простонародья и в мозгах угрюмой полиции. Пойдут новые розыски в придачу к тем, целью которых является моя подлинная личность и от которых я до сих пор ускользал лишь чудом. Я взялся за это опасное дело; я держу это чудище у себя взаперти. Вы, ваша светлость, успокоились теперь за судьбу своих друзей и можете действовать по своему усмотрению. Вы можете распоряжаться своим титулом и состоянием — вам нужна также и моя жизнь? Я готов сто раз отдать ее за вас, но скажите это открыто и не толкайте меня к гибели разными увертками, не оставляя мне утешения знать, что я умираю ради вас.
Пиччинино нарочно подчеркнул свои последние слова, чтобы Агата не могла опять ускользнуть от щекотливого объяснения.
— Синьор, — сказала она с принужденной улыбкой, — вы плохо думаете обо мне, если считаете, что я боюсь обременять себя благодарностью к вам. Мое нежелание взять этот документ, который несет мне обладание большими богатствами, должно только доказать мое доверие к вам, и я твердо намерена предоставить вам право распоряжаться всем, что мне принадлежит.
— Я не понимаю, сударыня, — отвечал Пиччинино, резко поворачиваясь на стуле. — Вы, значит, думали, что я взялся помогать вам ради своей выгоды? Только ради этого?
— Синьор, — возразила Агата, не давая себя растрогать подлинным или притворным негодованием Пиччинино, — вы сами и справедливо называете себя свободным мстителем, то есть вы ведете суд и расправу, как велят вам сердце и совесть, не заботясь об официальных законах, которые довольно часто противоречат законам естественной и божеской справедливости. Вы помогаете слабым, вы спасаете обреченных, защищаете тех, чьи чувства и образ мыслей вам кажутся достойными уважения, от тех, кого вы считаете врагами вашей родины и человечества. Вы караете негодяев и препятствуете им выполнять свои коварные замыслы. В этом ваше призвание, которого не понять законопослушному обществу, но я-то вижу всю его глубокую важность и героизм. Неужели мне надо доказывать уважение, которое я питаю к вам, неужели вы находите, что я не выражаю его вам достаточно? Но так как официальный мир не признает вашей независимой деятельности и так как ради нее вы вынуждены сами добывать значительные суммы, было бы нелепым, было бы нескромным прибегать к вашему покровительству, не рассчитывая предложить вам средства для того, чтобы вы могли продолжать и еще расширять эту деятельность. Я об этом подумала, я должна была подумать об этом и решила обходиться с вами не так, как обходятся с обыкновенным ходатаем по делам. Я предоставляю вам самому назначить плату за ваши великодушные и честные услуги. Определить самой их цену — значило бы, по-моему, оскорбить вас. В моих глазах они неоценимы. Вот почему, предлагая вам по вашему усмотрению черпать из этого огромного состояния для того, чтобы считать себя полностью расквитавшейся с вами, мне приходится еще положиться на вашу скромность и бескорыстие.
— Все эти очень лестные слова и ласковые речи вашей светлости были бы мне очень приятны, думай я так, как вы полагаете. Но если вы, ваша светлость, соизволите присесть на минутку и выслушать меня, я постараюсь высказать свои взгляды на этот счет, не опасаясь злоупотребить вашим терпением.
«Ну, — подумала Агата, садясь подальше от Пиччинино, — упорство этого человека непреодолимо, как судьба!»
Увидев, что она наконец села, Пиччинино лукаво улыбнулся и сказал:
— Я буду говорить недолго. Да, занимаясь чужими делами, я обделываю свои. Но каждый толкует свою выгоду смотря по обстоятельствам. Иные люди лишь на то и годны, чтобы тянуть с них деньги. Это случай простой, вульгарный, как, кажется, говорится. Но от некоторых других, кто прелестью и достоинствами богаче, чем дукатами, умный человек ждет более тонкой награды. Все материальные богатства такой особы, как княжна Агата, — ничто в сравнении с сокровищами ее щедрого и нежного сердца… И решительный человек, давший клятву служить ей, если он служит ей с известной готовностью и рвением, не вправе ли он надеяться на награду более высокую, чем дозволение черпать из ее кошелька? Ведь есть же духовные радости более возвышенные, рядом с которыми предложение разделить ваши богатства не только не может удовлетворить меня, ко даже оскорбляет мою душу и чувства.
Тут Пиччинино поднялся и подошел к ней, и Агата почувствовала, что ее охватывает страх. Она не осмеливалась перейти на другое место, опасаясь, что побледнеет или задрожит; она была достаточно смела, но лицо и речь молодого человека причиняли ей ужасную муку. Одежда, черты лица, движения, голос пробуждали в ней целый мир воспоминаний, и как она ни старалась считать его достойным своего уважения и благодарности, непобедимое отвращение замыкало для этих чувств ее душу. Несмотря на настояния фра Анджело, она часто отказывалась обратиться к помощи разбойника, и, вероятно, никогда и не прибегла бы к ней, если бы не узнала наверняка, что аббат Нинфо уговаривал Пиччинино убить или похитить Микеле и показывал ему завещание, которым собирался оплатить его услуги.
Но было слишком поздно. Прямой и наивный капуцин из Бель-Пассо не предвидел, что его ученик, которого он привык считать мальчиком, влюбится в женщину на несколько лет старше себя. А ведь это не трудно было предвидеть! У тех, к кому испытываешь уважение, нет возраста! Для фра Анджело княжна Пальмароза, святая Агата Катанийская и мадонна — все они даже не были женщинами. Если бы кто-нибудь потревожил его сон и сказал ему, какой опасности подвергается в эту самую минуту Агата со стороны его ученика, он воскликнул бы:
— Ну, этот скверный мальчишка, вероятно, загляделся на ее брильянты.
И, пускаясь в дорогу, чтобы броситься на помощь Агате, он подумал бы еще, что она сама одним словом могла удержать разбойника на расстоянии. Но Агата как раз испытывала непреодолимое нежелание произнести это слово и все надеялась, что так и не будет вынуждена прибегнуть к этому.
— Я отлично понимаю, сударь, — заговорила она с растущей холодностью, — что в награду вы просите моей дружбы. Но повторяю, я ее уже доказала в этом самом случае и думаю, что ваша гордость должна быть удовлетворена.
— Да, сударыня, моя гордость. Но речь идет не только о моей гордости. Да вы и не знаете моей гордости достаточно, чтобы судить о ее пределах и о том, не окажется ли она выше всех денежных жертв, которые вы могли бы принести ради меня. Мне не нужно ваше завещание, мне оно вовсе и никак не нужно, — вы понимаете меня?
И он опустился перед ней на колени и жадно схватил ее руку.
Агата поднялась и, поддаваясь, быть может, необдуманному порыву негодования, схватила со столика завещание.
— Раз так, — сказала она, делая попытку разорвать его, — пусть лучше это богатство не достанется ни вам, ни мне; это ведь меньшая из услуг, оказанных мне вами, капитан, и не будь она связана с другой, более важной, я бы вас никогда о ней не просила. Лучше мне уничтожить этот документ, и тогда вы будете вправе требовать законную долю моей признательности, а мне не придется краснеть, слушая вас.
Но пергамент не поддавался усилиям ее слабых рук, и Пиччинино успел отнять его у нее и положить под большую доску римской мозаики, украшавшую столик, поднять которую ей было еще трудней.
— Оставим это, — сказал он улыбаясь, — и больше не будем об этом думать. Будем считать, что этого завещания даже никогда и не было. Решим раз навсегда, что оно никак не связывает нас и что вы ничего не должны мне за ваше состояние. Я знаю, вы достаточно богаты и можете обойтись без этих миллионов, знаю также, что не владей вы ничем, вы не отдали бы своей дружбы за денежную услугу, которую вы рассчитывали оплатить деньгами. Ваша гордость вызывает восхищение, сударыня, я ее понимаю и горжусь тем, что понимаю. Теперь же, когда такие прозаические соображения устранены, я чувствую себя гораздо счастливей, ибо надеюсь! Я чувствую себя также гораздо смелее, потому что дружба такой женщины, как вы, мне представляется столь желанной, что я готов на все, чтоб ее добиться.
— Не говорите пока о дружбе, — сказала Агата, отталкивая его, так как он уже касался ее длинных кос и пытался обвивать их вокруг своей руки, словно желая привязать себя к ней. — Говорите о благодарности, которой я обязана вам, — она велика, я никогда не отрекусь от нее и при случае докажу вам это, наперекор вам, если понадобится. Услуга, оказанная вами, ждет услуг с моей стороны, и придет день, когда мы будем квиты. Но дружба предполагает взаимную симпатию, и, чтобы добиться моей, нужно ее снискать и заслужить.
— Что же надо сделать? — пылко вскричал Пиччинино. — Скажите только! О, я умоляю вас, скажите мне, что надо сделать, чтобы вы меня полюбили!
— Надо уважать меня в глубине своего сердца, — отвечала она, — и не приближаться ко мне с такими смелыми взглядами, с такой самодовольной улыбкой, — это оскорбляет меня.
Увидев, как она надменна и холодна, Пиччинино почувствовал досаду. Но он знал, что досада — плохой советчик; ему хотелось понравиться, и он преодолел себя.
— Вы не понимаете меня, — сказал он, подводя ее к ее месту и садясь рядом. — О нет, в такой душе, как моя, вы ничего не понимаете! Вы слишком светская женщина, вы слишком дипломатичны, а я слишком прост, слишком груб, я слишком дикарь! Вы боитесь, что я могу забыться, так как видите, что я без памяти люблю вас, но не боитесь заставить меня страдать, потому что не представляете, какую боль может мне причинить ваше равнодушие. Вы думаете, что горцу со склонов Этны, авантюристу и разбойнику, ведома лишь чувственная страсть, и когда я прошу вашей любви, вы думаете, будто вам надо обороняться. Будь я герцог или маркиз, вы слушали бы меня без боязни и утешали бы меня в моей горести; и, объяснив, что вашей любви невозможно добиться, предложили бы мне свою дружбу. А я был бы смирен, терпелив, покорен и исполнен печали и нежной благодарности. Мне же вы отказываете даже в слове участия, только потому, что я простой крестьянин. Ваша гордость встревожена, вы думаете, будто я требую, чтобы вы пожертвовали ею в благодарность за мою службу. Вы попрекаете меня этими услугами, словно на этом основании я требую себе места рядом с вами, как будто я помню о своих услугах, когда гляжу на вас и говорю с вами! Увы! Беда в том, что я не умею хорошо выразиться, говорю, что думаю, и не изыскиваю способов, как бы дать вам понять это без слов. Искусство ваших льстецов мне неизвестно, я не угодничаю ни перед красотой, ни перед властью, и моя проклятая жизнь не позволяет мне стать вашим верным поклонником, как маркиз Ла-Серра. Мне дан один час — всего один час на то, чтобы с опасностью для жизни прийти среди ночи и сказать, что я ваш раб, а вы мне отвечаете, что не желаете быть моей владычицей, и хотите быть только должницей, моей клиенткой и что вы хорошо мне заплатите! Ах, стыдно, сударыня, такой холодной рукой касаться пылающего сердца!
— Если бы вы говорили только о дружбе, — сказала Агата, — если бы вы на самом деле желали стать только одним из моих друзей, я бы ответила, что, быть может, со временем…
— Дайте же мне говорить! — горячо перебил ее Пиччинино, и лицо его вдруг засияло чудесным обаянием, присущим ему в минуты, когда он действительно был глубоко взволнован. — Сначала я не осмеливался просить вас ни о чем, кроме дружбы, и только ваш ребяческий страх заставил слететь слово «любовь»с моего языка. Но что же другое может сказать мужчина женщине, чтобы ее успокоить? Я вас люблю настоящей любовью, и потому вам нечего опасаться, если я беру вас за руку. Я высоко чту вас, вы сами видите, ведь мы с вами одни здесь, а я владею собой; но управлять своими мыслями и порывами не в моей власти. Если бы у меня была целая жизнь, чтобы доказывать вам свою любовь! Но у меня есть лишь этот миг, чтобы сказать о ней, поймите же это. Если бы я мог каждый день проводить по шесть часов кряду у ваших ног, как маркиз, я, возможно, был бы счастлив тем подобием чувства, что вы соглашаетесь дарить ему. Но когда у меня только этот час, который, словно видение, тает на глазах, мне нужна вся ваша любовь, либо пусть меня постигнет отчаяние, всей глубины которого я не смею себе представить. Разрешите же мне говорить о любви, слушайте меня я не бойтесь ничего. Если вы скажете «нет»— это будет «нет». Но если вы выслушаете меня без опаски, если вы искренно захотите меня понять, если согласитесь забыть и ваш свет и вашу надменность, которые здесь неуместны и которые совсем не существуют в том мире, где существую я, вы смягчитесь, потому что вы поймете меня. О да, да! Если бы вы были простодушны, если бы не подменяли предрассудками чистых побуждений, исходящих из человеческой природы и правды, вы бы поняли, что в этой груди бьется сердце, которое моложе и горячее, чем у всех тех, кого вы оттолкнули, что с людьми это сердце льва, сердце тигра, но с женщинами — сердце мужчины, и с вами — сердце ребенка. Вы бы хоть пожалели меня. Вы бы увидели какова моя жизнь — жизнь, постоянно грозящая гибелью, ставшая пыткой, неотвязным мучением. И одинокая… Душевное одиночество — о, вот что меня убивает, потому что душа моя еще требовательней, чем мои чувства. Постойте, вы ведь знаете, как я обошелся сегодня утром с Милой! Она, конечно, красива, да и по характеру и уму существо незаурядное. Я рад был бы полюбить ее, и если бы хоть на одно мгновение почувствовал любовь к ней, она полюбила бы меня и была бы моей на всю свою жизнь. Но рядом с нею я думал лишь о вас. Это вас я люблю, и вы единственная женщина, какую я любил когда-либо, хоть и был любовником очень многих! Так полюбите же меня хоть на один миг, лишь бы вы успели сказать мне это, иначе сегодня, проходя у того креста, что зовут крестом Дестаторе, я сойду с ума! Я буду скрести ногтями землю, чтобы надругаться над останками человека, давшего мне жизнь, чтобы пустить по ветру его прах!
При этих словах Агата вдруг совершенно обессилела. Она побледнела, дрожь пробежала по ее телу, и она откинулась на спинку кресла, словно некая окровавленная тень прошла перед ее глазами.
— Ах замолчите, замолчите, — вскричала она, — вы не знаете, как вы меня мучите!
Разбойнику не понять было причины ее внезапного ужасного волнения. Он совсем иначе понял ее. Пока он говорил, такая сила была в его голосе, такая сила была в его взгляде, что они убедили бы любую женщину, кроме княжны. Он подумал, что очаровал ее своими горящими глазами, опьянил своей речью, — по крайней мере он верил в это. И он так часто имел основания убеждаться в этом, даже когда и вполовину не испытывал влечения, какое внушала ему эта женщина! Он счел ее побежденной и, схватив в объятия, искал ее уст, полагая, что растерянность довершит дело. Но Агата с неожиданной силой вырвалась из его рук, бросилась к колокольчику, и тут между нею и Пиччинино встал Микеле с пылающими глазами и со стилетом в руке.