Я заглянула к Паулине в библиотеку и, к своему удивлению, увидела там Пятиведерникова. Хотя, собственно, чему удивляться? Забрел от безделья. В надежде выпросить у жены десятку на пиво.
Паулина, вскарабкавшись на лестницу-каталку, переставляла на верхних полках монументального многометрового стеллажа вверенные ее заботам толстенные почерневшие и потускневшие от времени тома. Не исключено, что один раз в двадцать или тридцать лет некий оригинал или полный бездельник сунет свой нос в какое-нибудь сокрытое под этими переплетами сочинение — восстановить в памяти глубокомысленную или, наоборот, забавную цитату. И как будет замечательно, как славно, что, когда он явится — этот чудак, этот книжный червь, — нужный том действительно окажется на указанном месте. Тоненькая ниточка человеческого общения и взаимопонимания протянется из 1786 года в 1986-й. Читатель и автор обрадуются друг другу, возможно, даже обменяются неким остроумным соображением. Раз в год — а может, и два — заботливые потомки давно покойных сочинителей освобождают стеллажи от всяческой трухи и паутины — совершают положенное по правилам хранения обеспыливание. Имена авторов поминаются в школьных и университетских учебниках, но мало кто из живых раскрывает загнанные на верхние полки фолианты…
Заметив меня, наша рачительная библиотекарша обрадованно помахала рукой:
— Как хорошо, что вы пришли! Я хотела даже вам позвонить, но посмущалась беспокоить. Ко мне сейчас должна нагрянуть — правильно я сказала: нагрянуть? — комиссия из мэрии. Некрасиво все-таки, что читательский зал у нас почти пуст. Я была бы вам чрезвычайно рада, если бы вы смогли задержаться на полчаса. Это ужасно, что люди из-за телевизора почти перестали читать книги! Раньше здесь бывала значительно большая публика.
Действительно, на весь просторный зал не набиралось и десяти посетителей. Между матовыми фисташковыми поверхностями столов и белыми колпаками дневных ламп торчали три-четыре старушечьи головки да еще одна какого-то студентика, которого я поначалу из-за длинных волос приняла за девушку. Так что мы с Пятиведерниковым являлись существенным подспорьем. Я обнаружила в русском отделе (состоящем из трех застекленных шкафов и одного открытого стеллажа) «Былины Печоры и Зимнего берега» и устроилась с ними у окошка. Пятиведерников, помещавшийся до того двумя рядами впереди, захлопнул лежавшую перед ним книжицу, втиснул ее на ближайшую полку и также прошагал к русским изданиям. Вернулся он с журналом «Современник» за 1843 год (под редакцией Плетнева) и уселся со мной рядом — при этом даже не глянув на меня, не то чтобы как-нибудь приличия ради поприветствовать.
Издание оказалось академическое. Одни и те же былины были многократно представлены в разных изложениях и снабжены подробными комментариями. Так, например, «Про богатырёва сына Дюк Степановича» имелось три версии. «На дальней сторонушке был богатырёв сын. Он был молодёшенек. В інно утро взял он трубку подзорную и вышел прогулятьца. Вот он стал эту трубку воротить под западну сторону…»
Пятиведерников вытащил из внутреннего кармана чрезвычайно просторного пиджака (добытого, очевидно, на благотворительном складе) средних габаритов блокнотик и сделал какую-то выписку.
«Вывел Дюк Степанович коня доброго, на коня руки накладыват — у коня туша гнётца…»
Забавно — Любина мать так писала: «Уж и не знаю, доча, доведёца ли нам свидеца да и когда». Разглядывая эти ползшие враскорячку по тетрадному листику грустные строки, я сокрушалась о малограмотности простого русского народа, а причина, вероятно, заключалась не в малограмотности, а в том, что обитала эта крестьянская женщина не у стен Зимнего дворца, а у кромки дальнего Зимнего берега. Где и былины, и дедовские речения слагались по иным правилам и понятиям. Люба тоже как-то написала мне (но это в шутку): «Ты только не вздумай, девка, в Москва-то реке топитьца, давай ворочайся домой, и не кручинься, родная, все у нас образуитца». Это когда я очень убивалась из-за того, что не прошла по конкурсу в Московский геологический институт…
Между прочим, пора уже мне «сдаваца» — «признаца», что письмо ее не дочитано и безнадежно потеряно. Вот хоть бы сейчас взять да и написать, благо все равно бездельничаем — ломаем комедию, тянем кота за хвост, ждем дурацкую комиссию. «Извиняюсь, свет ты мой, Любовь Алексеевна, не дочитала я твоего послания — то ли дети куда задевали, то ли собака сжевала. Не обессудь. Если было там что важное, не прогневайся, потрудись, опиши заново…» Правильно. Разживемся парой чистых листиков и напишем. Пойду спрошу у Паулины.
Однако в тот момент, когда я приподымаюсь со стула, за спиной у меня звучит вопрос:
— Зачем вы сюда приехали?
Позы не изменил, взгляд нацелен в окошко.
Можно, в принципе, и не отвечать.
— Куда? В библиотеку?
— Нет, в эту страну…
— А вы?
Поворотил наконец буйну голову и в раздражении слегка отпихнул свои записи.
— Это у вас так принято — у вашей нации — отвечать вопросом на вопрос, да?
— Решила поворотить свою жизнь под западну сторону.
Вскипел:
— Вонючая лужа эта ваша западная сторона! Извините, конечно, за выражение. Не за библиотечным столом, как говорится, будет сказано.
— Почему же? Выражайтесь на здоровье, — откликаюсь я. — Только, мне кажется, вы повторяетесь. Мы уже обсуждали эту тему. — И твердым шагом направляюсь к столу выдачи книг.
— Вы, верно, спешите, вы должны уйти! — пугается Паулина. — Не понимаю, почему они запаздывают!
Я заверяю ее, что нет, не спешу, готова сидеть сколько потребуется — если только она будет столь любезна и снабдит меня несколькими листами писчей бумаги.
— О, конечно, конечно, — радуется она и выдает мне целую пачку бланков с библиотечным грифом.
Ничего, сойдут. Даже солиднее.
— Что ж такого, что повторяюсь? — продолжает Пятиведерников, дождавшись моего возвращения. — Наболевшая тема. А может, навязчивая идея. Русский эмигрант имеет право на навязчивую идею. А сторона действительно вонючая. По абсолютной шкале ценностей — гнусная, лицемерная, лживая, ультракапиталистическая!
— Так уж и гнусная! — перечу я. — Воплощенная мечта всего человечества.
— Что ж, — изрекает он, — остается только посочувствовать этому человечеству. — Но после некоторой паузы сдается: — Не исключено, разумеется, что остальные еще хуже…
Студентик бросает недовольный взгляд в нашу сторону.
— Вы мешаете людям постигать истину.
— Таково мое призвание — мешать людям. Жизненный принцип: не живи сам и не давай жить другим. Верно, верно: торчу тут у всех как бревно в глазу, Павлинку бедную забижаю, бездельничаю, пьяное существование веду, наращиваю бесцельно прожитые годы. Все, что ни делаю, — все скверно. Достойно осуждения!
Студентик, сгребши в охапку литературные источники, перебирается на противоположную сторону зала — подальше от нас.
— А все почему? Никто не дает положительного направления. Нужно дать человеку положительное направление. Указать неприкаянному его местечко. Неужто во всей этой уютненькой раскладочке, в этой дивной мечте человечества, не сыщется зазора для одного нечаянно забредшего изгнанника? Какой-нибудь складочки в королевской мантии? А? Тепленькой норушки в этом вашем протухшем болотце — хрю-хрю? А?
— Слово «зазор» в русском языке имеет двоякое значение, — сообщаю я.
— Из былин вычитали?
— С детства умудрена. И потом, насколько мне известно, свое местечко люди обязаны отыскивать сами. Разумеется, не пренебрегая помощью друзей, знакомых, родственников и прочих благожелательно настроенных людей. Ищите. Вы свои таланты и возможности лучше знаете.
— Бросьте, никаких особых талантов не требуется! Хрюкать и нахваливать помои — много ума не надо.
Паулина издали, с верхотуры своей ползучей стремянки, бросает умоляющий взгляд в нашу сторону: «Соблюдайте тишину!»
Она права, нужно иметь совесть. «Тут они стали на спор подходить… Князья и бояры стали боротьца, и Дюк Степанович всех повыметал…»
Что за странное имя — Дюк? Неславянское какое-то… Или это прозвище? Но ведь Степанович?
— А некоторым не хочется хрюкать, — не унимается мой сосед. — Все хрюкают, а меня вот, представьте, не тянет. Все тешусь, дурак, надеждой, что где-то, хотя бы в какой-нибудь Санта-Элула-лиа-дель-Рио, имеется праведное устройство.
Я вынуждена признать свое ничтожество: Санта-Элула-лиа… Да еще: дель-Рио — это надо же умудриться такое выискать и выговорить! Однако насчет праведного устройства — сомневаюсь. Никогда не видела этого дивного местечка со столь затейливым названием, но догадываюсь, что и там не все стопроцентно благолепно и благополучно. Наше личное несовершенство служит порукой тому, что праведное устройство в этом славном мире недостижимо.
Захлопнул и пришлепнул ладонью почтенный журнал, не удовлетворивший его, Пятиведерникова, читательского спроса, и устремил свой внутренний взор за пределы читального зала. Но и там, как видно, не обрел утешения.
— Нелюди! Приложения к кошелькам. Замечали? Передвигается в пространстве добротный пухленький кошелек, а к нему приложено нечто на двух ногах. Собрание мышц и жил, которое позволяет кошельку совершать необходимые манипуляции. От слова «мани»! Наскребывать наварец. Каждому кошельку — собственный биологический движок. Двойная функция: наращивание капиталистического жирка и охрана накопленного от посягательств преступных элементов, желающих присвоить кошельковые сокровища. Правильно — иммигрант тут особо опасен: так и жаждет запустить свою костлявую озябшую лапу в чужую мошну.
— А Паулина — разве не исключение? — напоминаю я. — Она ведь бессребреница. Борец за справедливость.
— А как же! — воодушевился, вскинул голову и глянул в сторону своей супруги, хлопочущей теперь у главного выставочного стенда, главной своей гордости: книжные новинки и бестселлеры. — Павлинка — да, готова на подвиг: выклянчить очередную подачку на страждущих. Не для себя — для ближнего. Клянчить на ближнего — благородно! Возвышает. Придает смысл существованию. Представляете, некий падший и загнанный в угол поганец от нее зависит. От ее расторопности! От ее благодеяний. Пусть неведомый и на большом расстоянии, но зависит. Власть! У блохи собственная собака.
— Это вы, что ли, собака? — пытаюсь я уточнить.
— И не такая уж, между прочим, бессребреница, — игнорирует он мою язвительность, — тоже имеются кой-какие подкожные накопления. Банковские программки. Тоже живем по правилам. Скупа как черт!
— Вас послушать, так любому доброму побуждению можно приискать подлую подоплеку.
— Сильно и стараться не приходится, — усмехается он. — Добрые побуждения! Вам, как своему человеку, можно сказать, близкому к дому, могу доверить один производственный секретик. Ваша приятельница получает тут некие, и не такие уж, между нами, мелкие суммы по доверенностям от российских диссидентов — проталкивает в печать их великие нетленные сочинения, драгоценные для западных кровопийц материалы, порочащие советский строй, и имеет с этого неплохой наварец. Денежки со всей Европы стекаются. Из-за океана тоже. А вот куда они утекают, это, так сказать, отдельный вопросец… Весь расчет теперь на то, что КГБ сгноит-таки преследуемых авторов в психушках и разного рода исправительных заведениях. Тогда и концы в воду.
— Перестаньте, не выдумывайте! — торможу я эти семейные разоблачения. — Не сочиняйте и не клевещите. Не верю и не желаю слушать.
— Напрасно, советница. Это не клевета, а самая что ни на есть достоверная правда, — упорствует он. — Ладно, закроем временно щепетильную тему. — И, порывшись в том же кармане, вытаскивает пачечку тоненьких листков, исписанных меленьким аккуратным почерком. — Вот… вчера получил… Друг в Америке… Интересуется, между прочим, насчет вашего Израиля. Почитайте, коли не лень.
«Dear SIR! — начиналось письмо из Америки. — Надеюсь, я еще не утомил тебя своими размышлениями. Вчера закончил чтение романа 1930 г., действие же относится к 1775 г. Идея — захват Канады и присоединение к США путем оккупации Квебека — политико-экономического центра. Стратегически операция оправдана — расширение базы. Армия США (ополчения штатов) 500 тысяч человек. В стране максимум 50 тысяч англичан. В Канаде войск практически не было (лишь местные ополчения). Психологически англичане прикованы к Бостону, Нью-Йорку, и операция стратегически явилась внезапной (редкое явление)».
Я не удержалась и подняла изумленный взор на Пятиведерникова — как?! И Квебек 1775 года волнует нынешних российских правдоискателей? Воистину граждане мира!
Ровные синие строки местами были подчеркнуты зеленым. Например, стратегически явилась внезапной.
«Но спланирована плохо. План операции обязан перечислить возможные препятствия и указать способы их преодоления. Этого не сделано. Квебек — крепость, однако способы преодоления фортификаций не указаны вовсе — понадеялись на внезапность, что в отношении к крепостям неверно».
Крепостям… Крепость… Какой-то тревожный намек содержится в этом слове, какое-то назойливое напоминание. Ну да — крепость, Пятиведерников, мой сон — башня из гигантских пороховых бочек. Взрыв… Святой град Ерушалаим приветствовал нас, восторженных и наивных пришельцев, мощным взрывом холодильника на Сионской площади. Удручающая картина пострадавших, среди которых много школьников… Въелось в глубины подсознания и время от времени высовывается оттуда ночными кошмарами. А могло бы уже и поутихнуть — за столько лет…
«Как ты, вероятно, знаешь, реки до втор. пол. 20 в. заменяли ж. д. …Фантастические надежды возлагались на „ударную группу“ полковника Арнольда (четыре батальона — 1200 штыков — без артиллерии), которая должна была наступать по охотничьим тропам официально непроходимой местности. Операционная стратегия должна отвечать двум условиям: 1) она должна вести к важной цели; 2) она должна быть короткой. Операция Арнольда отвечала первому условию, но не второму. Ген. Вашингтон в случае с Квебеком…»
Следующие два-три абзаца посвящались подробностям битвы при Квебеке, но вдруг — без всякого перехода — внимание автора перекинулось на остров Мальту (который, разумеется, ближе к Израилю, но вряд ли и он фигурировал в том же романе 1930 года).
«Стратегическое значение Мальты — морская база в центре Средиземного моря — сильно (в 100 раз!) преувеличено невежественными писателями. Балеарские острова еще удобнее!»
Число подчеркиваний возросло, и среди зеленых начали преобладать красные линии. Стратегически… Трудность нападения… Тактически… Обругав Мальту и невежественных писателей, преувеличивающих стратегические значения, обратился к подробнейшим, на многие страницы, описаниям турецкой осады острова под командованием Мустафа-паши. Тут уж не обошлось без схем, чертежей и диаграмм, дающих наглядное представление не только о мальтийском архипелаге, но и численном, и даже этническом составе армий противников.
«В 1564 г. в турецком ЦК (диване) обсуждались стратегические планы на 1565 г. Операция „Мальта“ была наименее важной, но относительно простой и потому получила приоритет на 1565 г. Флотом командовал адмирал Пидли, славянин из Белграда. В 1565 г. ему было 35 лет и он был женат на внучке султана. Флот — 200 кораблей, армия — ок. 30 тыс. чел.».
Фамилия какая-то неблагозвучная — Пидли, — впрочем, для славянина из Белграда, да еще в 1565 году, сойдет.
«В 1517 году, за тринадцать лет до рождения адмирала Пидли, турки завоевали Землю Израиля, то есть обеспечили себе прикрытие с востока во всех дальнейших Средиземноморских кампаниях».
О, вот оно! Воистину, все на свете каким-то образом взаимосвязано. Да, если как следует порыться во всех датах, сражениях, родах войск и количествах вооружения, можно обнаружить потрясающие взаимопроникновения и совпадения! Все взаимосвязано и в равной мере бессмысленно.
«8 сентября турецкая армия сняла осаду и организованно погрузилась на транспорты…»
8 сентября… Знакомая дата. Что-то такое происходило 8 сентября… Капитулировала Италия! Да, да — мамин дневник… Тоже ведь исторический документ. «По радио еще не сообщали, но в техникуме все уже откуда-то знают, радуются и уверяют друг друга, что это точно. Хочется верить, что так оно и есть. Наконец-то хоть какое-то ободряющее известие. Начинается осень, опять холод, как подумаешь, что впереди еще одна невыносимо долгая мрачная зима…»
Вот так — диалектика жизни: с одной стороны — радость, победа, капитулировала Италия, но с другой — невыносимо долгая мрачная зима… А Пятиведерников по-настоящему сумасшедший. Я его недооценивала. Выуживает невесть откуда всю эту чепуху, перепрыгивает, как блоха, с предмета на предмет, с континента на континент и считает, как видно, что созидает нечто исключительно важное. Факты и фактики, не нанизанные ни на какую связующую нить. Раздробленное сознание. Куда же, однако, запропастилась высокая комиссия? Пора бы уже, кажется, прибыть и освободить нас от исполнения роли читателей.
«Турки соорудили даже осадную башню — нелепая затея в век артиллерии. Первая башня была разбита пушечными выстрелами, вторую рыцари захватили в неожиданной вылазке и превратили в свой форпост… Губернатор Читты 1) собрал на стены все население, включая женщин, так что гарнизон казался огромным, 2) открыл огонь из всех орудий на самой дальней дистанции».
— Губернатор Читты… — бормочу я себе под нос. — О, Читта-нарочита, Нотабиле в суфле… А давайте внесем предложение: объявить Читту Нотабиле и российскую Читу городами-побратимами.
— Я вижу, у вас игривое настроение, — хмурится он.
— А в «Тарзане» обезьянку звали Чита — помните?
Нет, он не помнит и не желает помнить. Он не допустит, чтобы в его тексты вплетали всякие посторонние пошлости и глупости! Но и я не собираюсь сдаваться — у меня своя тема. Свои переживания. Дядя Петя достал мне билет на «Тарзана», а я умудрилась опоздать на сеанс. Невероятно — люди по десять часов выстаивали на морозе, лишь бы получить заветный билетик, а я умудрилась опоздать! Никогда в жизни — ни до и ни после — я так не досадовала и не убивалась. Если бы я могла, я бы растерзала себя на части! Вот что кажется нам поистине важным…
Не глядит более в мою сторону. Насупился и молчит. Обижен и разочарован. Но чем проигранное сражение на Мальте важнее упущенного «Тарзана»? Не может оно быть важнее слезы ребенка, опоздавшего на сеанс… Впрочем, это некоторое преувеличение — во-первых, я уже не была ребенком, а во-вторых, хоть и готова была треснуть от злости, не проливала все же по этому поводу слез.
«На 1566 г. Филипп II послал 15 тысяч солдат для обороны острова, но на 1566 г. турки нанесли удар по Венгрии. Все время стоят страшные холода, до +5° и меньше (особенно ночью), сутками сижу дома, в магазин и то выбираться тошно».
— Ваш друг давно в Америке? — интересуюсь я.
— Не особенно.
«Все эмиграции похожи одна на другую: заманивают доверчивых честных людей сказочными обещаниями рая и оставляют сдыхать. Вспомни, пожалуйста, „Тартарена из Тараскона“ и историю Тихого океана».
Невероятно! В одном и том же сочинении (письме!) и битва в Квебеке, и борьба за Мальту, и история Тихого океана, и еще все эмиграции! Энциклопедия какая-то. Для детей и юношества.
«Шарль ди Брейль, маркиз де Рэ, из обедневшего бретонского дворянства, 1832 г. рожд., пытаясь разбогатеть, занимался мелкой спекуляцией в Калифорнии, Сенегале и Сайгоне, но неизменно прогорал. Вернувшись в свою полуразвалившуюся усадьбу и листая старые книги, маркиз наткнулся на описание путешествия капитана Дюпрэ и, в частности, некой бухты на южной оконечности о. Новая Ирландия (берег которой тот видел лишь в подзорную трубу)…»
Что ж, молодец маркиз де Рэ — не отчаялся от неудач, не пустил себе пулю в лоб, а стал искать помощи в старых книгах. И нашел — по совету капитана Дюпрэ поворотил свою подзорную трубку в сторону острова Новая Ирландия.
А ведь это идея! Почему бы и Пятиведерникову не почерпнуть какую-нибудь спасительную подсказку в пожелтевших текстах — если уж он все равно штудирует их в таких количествах. Люди, жившие до нас, были не глупее нас.
«…Летом 1877 года маркиз опубликовал объявление в газетах: 1) устраивается колония Новая Франция в райском месте; 2) земельные участки продаются по неск. франков гектар. Распродав часть не принадлежащих ему земель, маркиз стал печатать брошюры с картинками в духе „Голоса Америки“: махни рукой — и негры принесут тебе что хочешь и бесплатно».
На этом месте какое-то движение, вернее, легкое смещение воздушных масс заставило меня приподнять голову: двери читального зала приоткрылись и в них просочились три соломенно-степенные дамы безразмерного возраста — долгожданная муниципальная комиссия. Паулина разволновалась и поспешила приветствовать их подобающим библиотечному месту театральным шепотом.
— Конторские крысы! — изрек Пятиведерников достаточно громко.
Паулина в отчаянии бросила умоляющий взгляд, что, разумеется, только подбодрило ее капризного супруга на дальнейшие высказывания:
— Нет, вообще-то, если бы удавить на этой западной сторонке всех чинуш и толстосумов…
— Почему же только чинуш и толстосумов?
— С остальными можно было бы попытаться наладить мирное сосуществование.
Тут я заметила, что в отодвинутом в сторону «Дюке Степановиче», на листе, оборотном титульному, имеется крупный овальный экслибрис: «Из собрания Анны М. Баргузиной, Менло-парк, Филадельфия». «Эй, Баргузин, пошевеливай вал!..» Выходит, по дивной прихоти судьбы, «Былины Печоры» переместились вначале из России в Филадельфию, а затем обратно в Европу, в нашу муниципальную библиотеку.
«Недра полны сказочных и удивительных сокровищ. Кто не хочет сам ехать в Новую Францию, достаточно купить плантацию. За скромную дополнительную плату администрация наймет рабочих и будет аккуратно пересылать доходы прямо на дом, в Старую Францию. В несколько месяцев маркиз собрал неск. миллионов долларов (золотых рублей) и в 1879 году купил корабль для первой партии эмигрантов. Но поскольку правительство Франции (как и ныне некоторые хорошо известные нам страны) отказалось отпустить своих граждан в капиталистический рай, корабль отплыл из демократической Голландии под прогрессивным американским флагом…»
Один абзац (но до обидного куцый) из всего этого подробнейшего репортажа со всех фронтов и арен военных действий последних пяти веков был посвящен событиям, которые отразились и на нашей судьбе: «Интересный пример — Польша 39 г. На суше обе стороны имели по 50 дивизий (почти сплошь пехотных), а поляки — хорошие, храбрые солдаты. Танки — 2:1, то есть поляки вполне могли держаться, как минимум, полгода. Самолетов тоже — 2:1, то есть 2 тысячи у немцев и тысяча у поляков».
Но тут мысль автора внезапно переметнулась на Кубу, про которую я решила не читать.
— Очень интересно, — произнесла я, чувствуя, что обязана выразить хотя бы частичный восторг по поводу столь оригинального и насыщенного ценными мыслями и пылкими эмоциями сочинения. — Особенно про Польшу. Жалко, что нет продолжения.
— Продолжения и быть не может! — воскликнул Пятиведерников бодро, но, вспомнив, видимо, о неусыпном библиотечном ухе Паулины, подавился последним словом. — Вся история Второй мировой войны преступно искажена, — продолжал он после некоторой паузы чуть тише. — Больше всего, разумеется, в этом смысле потрудились большевики. Помните, что говорится по поводу захвата Польши в Большой советской энциклопедии?
Нет, я не помнила.
— А ничего, ни единого слова! И так вся так называемая историческая наука. Сплошная ложь, подтасовки и фальсификация!
— Что же делать? — огорчилась я.
— Остается искать в немецких источниках. В польских. Хотя и там КГБ, разумеется, уже поработал. Может быть, какие-нибудь частные архивы.
Я понимающе кивнула.
Заканчивалось послание из Америки еще одним неожиданным перескоком: «Поступило сообщение, что фюрер Вагин в сопровождении двух автомашин корреспондентов приехал на почту (где толкутся сотни эмигрантов) и на их фоне — будто бы все они его соратники и последователи — снялся для кино и ТВ. Вот, мол, какая сила за мной стоит!»
— Кто это — Вагин? — отважилась я признаться в своей темноте.
— Фюрер! — последовал ответ.
— Странная фамилия.
Он фыркнул:
— Подходит мерзавцу.
На этом «письмо» обрывалось — на двадцать первой странице и без подписи. Но под ним оказалось еще несколько страничек — иного формата, исписанных совершенно иным почерком и иного содержания. Мне показалось, что читальный зал накренился и поплыл по кругу.
«Милый ученик! Я не удостоверил свой ответ на одном листке и продолжаю, еще не дочитав Вашего опуса. Учтите, что всякое творчество определяется законами жанра и стиля — есть макаронический стиль, где допускается почти неограниченное варьирование сюжетных положений, то есть отсутствуют ограничения жанрово-стилевые (образующие высшие, интегративные проявления вкуса). Эпифеномены этого феномена — это фольклорные и паралитературные стихии приключенческого романа — рыцарского, эллинистического, авантюрного, романа путешествий XVIII века, детективного XX, готического тайны и рока, сентиментального… Вкус есть система предрасположений, ожиданий, диспозиции. Погрешности против вкуса — это когда обманывают ожидания, например, в Шекспире находим столько дурного вкуса, или в восточной поэзии — в длиннотах. Первое, что измышляет самый смелый фантаст, — это не сюжет, не фабула повествования, а личность читателя (как художественный конструкт, читательский норматив). Гоголь задал новые типажи читателя и повествователя. В чем тема жизни человека? В том, что он умрет? Пустейшее утверждение. Если бы тема сводилась к этому, то лучше бы было выбросить навсегда понятие темы. Иначе смерть не только литературе, но всему живому. Впрочем, вся наша литературная школа (если такая имеется)…»
Бред, бред… Просто не верится…
— Откуда вы его знаете? — спросила я.
— Кого? — не понял Пятиведерников.
— Фридлянда.
— Фридлянда?.. А… почему вы спрашиваете?
Склонился в мою сторону, заглянул в листки и отобрал.
— Извините, по ошибке попало. — Спрятал обратно в карман, посидел, побарабанил пальцами по столу. — Значит, знакомы?
— Нет, но приходилось слышать.
Помолчал.
— Приходилось слышать… То есть следует так понимать, что лично не знакомы. Почерк, однако, определили.
— Не почерк, скорее стиль. И тему. Почерк у него переменчив, а тема постоянна.
— Признаться, не заметил.
Тема постоянна, но как же утяжелился и усложнился текст! Сколько новой непререкаемой зауми. Несокрушимой гордыни. Выходит, прошлое окончательно похоронено и ничем больше не угрожает. Совсем, надо понимать, оправился, не тот уже до смерти перетрусивший, ищущий защиты и спасения у друзей и у собственной матери обанкротившийся муж и мыслитель. Ведь как растерялся, паршивец, в какое отчаяние впал! Не знал, как уж и вырваться из мышеловки. И ножками семенил, и скулил, и глядел столь жалобно. Чуть что — так он мигом и стушуется, и в соседнюю комнату… Вынюхивал, куда бежать и где спрятаться. А там, пожалуй, задним ходом, да и того… и все преследования останутся тщетными.
— Откройте все-таки: откуда вы его знаете?
— Мой учитель… По жизни и по литературе. Образованный человек. Я ему многим обязан. Не будем обсуждать.
Многим обязан… Вот так: на всякий товар сыщется купец. На всякий крючочек своя петелька. Люсенька лежит на Преображенском кладбище, а умный Фридлянд, прочтя бездну книг и освоив три иностранных языка, по-прежнему ведет обширную переписку с любезными учениками и ученицами. Мир узок и тесен — Пятиведерников знает Фридлянда. Состоит с ним в переписке. Знал ли он Люсю? Вряд ли… Хотя не исключено, что слышал какие-нибудь легенды позднейшего времени. Соответствующим образом отредактированные. Впрочем, насколько я успела заметить, Пятиведерников не из тех, кто интересуется чужими существованиями. Фридлянд для него — по литературной части. Учитель пустословия. А для Фридлянда Пятиведерников — кусок неоформленного теста, воск, из которого можно вылепить новый типаж слушателя и почитателя.
— Так что посоветуете ответить? — напоминает он.
— Кому?
— Моему другу в Америку.
Ах да, в Америку…
— Ваш друг потрясающий эрудит… Необыкновенная начитанность.
Однако же — Пятиведерников знаком с Фридляндом. Нечто, казалось бы, совершенно невозможное, пять минут назад я даже предположить такое не могла бы, а теперь принимаю как вещь вполне естественную.
— Первое, что бросается в глаза, — ваш друг безупречно грамотен, — развиваю я обсуждение «письма», — что поражает в наш век всеобщего одичания. Чрезвычайно редкое качество в современной России. Может стать корректором в какой-нибудь эмигрантской газетенке. Хотя на самом деле должен вести исторический отдел. Пускай изобретет себе подходящую рубрику — «В этот день двести лет назад». Что-нибудь в этом роде. Я вот сейчас в его письме натолкнулась на дату своего рождения, и мне сразу стало интересно: а что же это такое произошло ровно за триста семьдесят шесть лет до моего появления на свет?
— В том городе, — прерывает он мрачно, — где живет мой друг, даже и не пахнет русскими газетами.
— Так пусть сменит город.
— Если бы он мог это сделать… — опять забарабанил пальцами по столу и навлек на себя новый — беспомощный в данных обстоятельствах и оттого еще более свирепый — дистанционный укор Паулины.
Комиссия находится теперь в двух шагах от нас. Ради русских диссидентов, международной организации «Эмнисти» и Женевских соглашений мы обязаны изображать серьезных, вдумчивых читателей.
Я притягиваю к себе один из полученных от Паулины листов и пишу:
«Тогда остается самый верный способ: воспользоваться правом на свободу творчества».
— Что это за зверь такой — свобода творчества — и с чем его едят? — хмыкает он.
Пригнувшись к столу, почти касаясь правым ухом «Дюка Степановича», я поясняю прерывистым шепотом:
— Возможность самовыражения. Мы не можем заставить мир прекратить свое броуново движение, остановиться, разинуть рот и внимать нашим истинам. Но мы можем выразить их на полотне или на бумаге. В надежде, что они кого-то все-таки заинтересуют. Найдут отклик. И никто нас тут, на прогнившем Западе, за это не арестует и не посадит в психушку. Ваш друг, насколько я понимаю, достаточно молод, безусловно умен и образован… Как теперь говорят, обладает потенциалом… Но при этом…
Инспекционные старушенции придвигаются еще на шаг, и я смолкаю.
— Так что же? — поторапливает он. — Обладает потенциалом, но… Что за «но»?
— Не знаю, — лукаво избегаю я четких формулировок. — Трудно судить по одному этому тексту… Но все-таки: почему такой охват? Что за стремление объять необъятное? Вы знаете, такое впечатление… как будто он все время мчится вперед и дальше в надежде от чего-то удрать. Бежит по вековому бору и все время прячется то за одно дерево, то за другое. Как будто спасается от погони. Боится остановиться. Извините меня, может, я ошибаюсь, но мне кажется, ваш друг… чем-то непоправимо травмирован… Удирает от самого себя. Человек из футляра. Душа стиснута обручами…
— Витиевато выражаетесь.
— Ну уж — не витиеватее Фридлянда. Боится высунуться. Сквозняков боится. Боится привлечь внимание. Ответственности страшится. Заполз под лавку и строчит там донос на всемирное несовершенство, заранее зная, что никто его всерьез не воспринимает. Никто не нагнется и не даст пинка. Не вытащит за шкирку на свет божий.
— Ненавижу! — воскликнул он гневно. — Ненавижу вашу лживую науку, вашу философию, Библию, ненавижу христианство, ненавижу это высочайшее из ханжеств!
— При чем тут христианство? — изумилась я.
— При том, что проповедуете!
— Ну, извините, не буду. Хотите по существу — хорошо, скажу по существу. Десяток пространных цитат, надерганных неизвестно по какому принципу из разных книжек, и все только затем, чтобы под конец обрушиться на скверну капитализма. Пусть ваш друг из Америки сам что-нибудь создаст. Все, что угодно: очерк, рецензию, книгу. Бюро информации, наконец.
Смятенный взгляд Паулины свидетельствовал о том, что мы потеряли всякую совесть и становимся явлением недопустимым и неприличным. Общественно опасным. Запрещенным циркуляром. И что будет, когда все это дойдет до начальства? Кошмар, ужас, отставка и позор! Но тут, на наше счастье, в зал впорхнула целая стайка румяных девочек — семь-восемь прилежных старшеклассниц, которые окружили библиотекаршу, а заодно и комиссионных дам, и защебетали наперегонки, что они жаждут как можно полнее осветить в своих школьных сочинениях тему рабства в Америке и движение суфражисток в Англии. Окрыленная Паулина с необычайным энтузиазмом принялась демонстрировать свою осведомленность в соответствующих источниках и называть регистрационные номера.
— Почему Квебек 1775 года? — допытывалась я. — Не нашел ничего более близкого и актуального? По-моему, в нашей собственной истории сколько угодно неисследованных моментов.
— Значит, вы ничего не поняли, — произнес он мрачно, но почти спокойно — не то отчаявшись от моей косности и неразвитости, не то просто заскучав.
— Раньше во всем была виновата советская власть, а теперь кто? Благотворительная организация, девяностолетняя княжна? Израиль?
— Уехал бы и в Израиль. К черту на рога уехал бы. От всей этой мерзости. Одно останавливает — там даже представительства советского нету.
— Зачем вам советское представительство? — опешила я.
Он не счел себя обязанным отвечать. Кивнул в сторону Паулины:
— Недаром вы подружились. Куриные мозги и вечное опасение, как бы чего не вышло. Еще бы — такой дикарь, как я, ежеминутно способен публично нарушить какую-нибудь священную общественную норму. А я, да будет вам известно, много лет прожил среди людей, способных нарушать нормы. Способных на поступок. Скверный, отчаянный, безумный — но поступок! И никакими обручами у меня, к вашему сведению, ничего не стиснуто и не сковано. С собой путаете.
— Я же не про вас — про вашего друга в Америке.
— У нас сходные судьбы, — пояснил он.
Еще бы! Еще бы не сходные. Для того чтобы играть в войну, требуются, как минимум, два солдатика. Одного недостаточно.
«…В дверях, которые, между прочим, герой наш принимал доселе за зеркало, стоял один человечек, — стоял он, стоял сам господин Голядкин, — не старый господин Голядкин, не герой нашей повести, а другой господин Голядкин, новый господин Голядкин».
Что ж, довольно распространенная ошибка — принимаем двери за зеркало, а зеркала за двери, которые только и ждут того часа, чтобы распахнуться перед нами и открыть путь к райским кущам. Не один Пятиведерников, бедолага, надеется просочиться сквозь зеркальную поверхность в какую-нибудь благословенную Америку. И обрести там самого себя, но уже в новом, значительно лучшем качестве. Сами — заметьте, сами — создаем себе двойника. Друга…
А может, и ничего особенного. Может, даже не сумасшествие. То есть не окончательное, не полное сумасшествие. Ну, что ж такого? Человек выделяет некоторую часть своего «я» в автономную единицу. Здесь Пятиведерников, в Америке — друг. Ему самому не позволили въехать в Америку, а другу позволили. И друг уже этой Америкой сыт по горло. Не оправдала надежд. Осуществление мечты и ее крушение. «То есть, собственно, игра уже наскучила. То есть не то чтоб наскучила, а устал я ужасно как…»
Может, так и должно быть: одному его «друг» отравляет существование в Петербурге, а другому помогает преисполниться спасительным презрением к ускользающему капиталистическому раю. Вещь и ее противоположность. Голядкин-второй был сволочь — вытеснил и загубил лучшую половину общей двуликой личности, подстраивал ей пакости на службе, отбивал невесту и пожирал не про его честь испеченные расстегаи. Нельзя так грубо и нагло. Нужно оставить место и для нежности, и для сомнения, и для возвышенных порывов. «Ангел мой…» Для простительной минутной слабости и невольной ошибки. «Но посуди, милая, что, например, было вчера со мною: отправив тебе письма с просьбою выслать деньги, я пошел в игорную залу…»
И человек ведь не обиженный чутьем и интеллектом, не какой-нибудь умственно неполноценный или сильно пьющий пролетарий, мог бы, кажется, догадаться, что его ждет в этой зале. Но не желает. Игнорирует явное. «Прости меня, ангел мой, но я войду в некоторые подробности насчет моего предприятия, насчет этой игры, чтоб тебе ясно было, в чем дело. Вот уже раз двадцать, подходя к игорному столу, я сделал опыт, что если играть хладнокровно, спокойно и с расчетом, то нет никакой возможности проиграть! Клянусь тебе, возможности даже нет!»
Вот так — страсть, помрачающая разум. Страсть неодолимая. А со стороны глядя — нелепая, смешная и унизительная страстишка.
Не все нам дано понять. В сравнении с этим одиннадцать расстегаев — мелочь, не заслуживающий внимания пустяк… Бедный господин Голядкин — природная застенчивость не позволила сознаться, что сам же и слопал в единый присест одиннадцать расстегаев. Находясь в тревожном нервическом состоянии. Спохватился и поспешил переложить ответственность на образ в зеркале.
Ах, расстегаи… С рыбой, с грибочками… Люба сооружала расстегаи с капустой. На праздники. Но иногда и по будням — ради появления дяди Пети или Геннадия Эдуардовича. С пылу с жару, душистые, с румяной корочкой… А как оно, между прочим, называлось, это злачное заведение, в котором с господином Голядкиным приключился столь неожиданный и досадный конфуз? Этот общепит прошлого века? Не кафе ведь… Но, кажется, и не кабачок… Ресторация, что ли?
Пора, пора убираться отсюда. С кем я разговариваю? Кого поучаю и наставляю? Человек болен и невменяем. Проводит свою жизнь в чужих, мало кем посещаемых сочинениях. Выписывает, выписывает цитаты. Воображает себя адмиралом Пидли. А что? Не исключено, сложись его жизнь иначе, в самом деле стал бы каким-нибудь лихим военачальником. Тоже играл бы в войну, но на реальном поле брани. Отправлял бы в бой настоящих живых людей. И пользовался бы за это всеобщим уважением. Заслужил бы всяческие почести и награды. Женщины мечтали бы провести возле него полчасика. Нет, лучше уж рыться в старых томах. Вполне безобидное занятие. И Паулине приятно, что он не в кабаке, а в библиотеке. Страсть, но не убыточная, никому не мешает и ничьих интересов не задевает.
Все, пойду. Совершу поступок. Поставлю «Дюка Степановича» на место и покину поле боя. Тем более что дело к обеду. Который правильнее было бы назвать ужином.
Уже подымаюсь, однако не могу удержаться от вопроса:
— А все-таки — зачем вам советское представительство?
— Затем, что из двух зол следует выбирать меньшее, — произносит он наставительно.
— Вот как?
— Да, представьте себе. Все познается в сравнении. Если в СССР и есть недостатки, то не западным гангстерам о них выть. Там хотя бы атеизм и христиан, этих змей подколодных, не назначают начальниками лагеря.
— Интересно… Ладно… Прощайте.
— Разумеется, семья, детишки! — кривится он. И вдруг с вызовом вскидывает голову. — Жалеете?
— О чем?
— Не о чем, а кого. Себя.
— Себя? С какой стати? Вас жалею. Вы способный человек, многое могли бы сделать.
— Я и без вас уже многое сделал! Да, представьте — в отличие от всех этих шмакодявок. И приберегите ваш патронажный тон для кого-нибудь другого!
— Семья и детишки все-таки лучше, чем семнадцать битв и одна поучительная история колонизации островов Тихого океана, — не уступаю я. — Живете в своей фуфайке. В смирительной рубашке. Кидаетесь то к Мальте, то к Австралии, а сами не смеете шага сделать. Шевельнуться боитесь. Буяните, уцепившись за юбку Паулины…
Побледнел, потом побагровел, задохнулся, и я пожалела о своих словах:
— Считайте, что я ничего не сказала. Не смогла дать положительного направления. Просили совета, вот я и пыталась.
С тем и ушла. Письмо Любе так и осталось ненаписанным, но Паулинины листочки с библиотечным грифом я прихватила с собой. Пригодятся.