— Дорогая, по-моему, это для тебя, — сказал Мартин, передавая мне трубку.
— Госпожа Сюннангорд? — вопрошает дерзко-назидательный женский голос.
Да, это я. Я — госпожа Сюннангорд. Именно этой звучной и гордой фамилией одарил меня Мартин вместе с прочими благами.
Ужасно тамошний голос — невозможно ошибиться: высокий, одновременно надменный и заискивающий, но, главное, полный неиссякаемого советского оптимизма.
— С вами будет говорить Эвелина Заславская.
«Будет говорить»! Распоряжение свыше. А может, я вовсе не желаю говорить с Эвелиной Заславской?
— Нина? Нинка, это ты? Здравствуй! Не узнаешь? Ну, попробуй угадай, кого тебе судьба подшвырнула!
Судьба? Претензии, однако же… И «подшвырнула»…
— Понятия не имею.
— Тамару, Томку Ананьеву помнишь?
Еще бы! Ананьевы, соседи, после войны вселились в нашу вымершую квартиру: дядя Толя, тетя Аня, Мишка и Томка. Томка — моя ровесница, на пару месяцев младше. Но ведь было сказано: Эвелина.
— Кто вам нужен? — спрашиваю я строго.
— Нинка, да ты что? Совсем зазналась? Фотографию нашу помнишь? День рождения? Когда восемь лет мне исполнилось. Перед нашим домом. Дядя Коля Степанов снимал. Мы с тобой рядом стоим! У меня платье с белым воротничком. Помнишь?
Фотографию помню. Она и теперь лежит у меня в правом верхнем ящике стола. Десяток худеньких, серьезных девочек с серыми личиками и коротенькими челочками над испуганными глазами да два или три остриженных под нулёвку мальчика. Наткнулась недавно, когда искала Любино письмо.
— Если Томка, то почему Эвелина?
— Партийная кличка! — хохочет она. — После объясню.
— А откуда ты тут взялась?
— Да ниоткуда не взялась! Работаю тут. Давно уже. В советском посольстве. Восемь лет уже! Представляешь, понятия не имела, что ты тоже здесь. А тут на днях нечаянно наткнулась на твою фамилию. Знаешь что? Давай встретимся! Я как раз сегодня должна ехать в ваш городишко. Ресторан «Ретро» знаешь? На Кунгсхольмен? В три часа устраивает?
— Извини, — сопротивляюсь я. — Как-то это все слишком неожиданно… Дети вот-вот должны вернуться из школы…
— Да брось ты — дети! Не обойдутся, что ли, пару часов без мамочки? У всех дети! Давай, давай выползай! Я потом, может, полгода в вашу сторону не выберусь. Значит, в три в «Ретро», договорились?
— Хорошо, — соглашаюсь я, сама не очень-то понимая, почему и зачем.
Ресторан «Ретро»… Вроде бы, если не ошибаюсь, место встреч гомиков. Но, возможно, заодно и лесбиянок. Кто их знает. Неужели это действительно Тамарка? Дядя Толя пробивной был мужик, преуспевающий хозяйственник — шустрил по спортивной части. Хоть и имел четыре класса образования, но даже за границу посылали. Не то в Прагу, не то в Варшаву — на западные страны международные отношения в то время не распространялись.
Что ж — как-никак десять лет прожили в одной квартире, хотя нельзя сказать, чтобы особенно дружили. Очень светлая и очень курчавая головка. У тети Ани и дяди Толи волосы тоже были светлые, но совершенно прямые, а у Томки — будто предок Пушкина принял участие в ее производстве. Настоящая негритянская шевелюра — только белобрысая, как лен. Служит в советском посольстве… То есть в определенном ведомстве. Чудеса… Уж такая ничем не выдающаяся была девочка и училась весьма средненько. Нечаянно наткнулась на мою фамилию… Где это она на нее наткнулась? И на какую? Я с тех пор дважды меняла фамилию. Странно все… Странно и подозрительно. Может, следовало с кем-то посоветоваться, прежде чем соглашаться встретиться? Позвонить в Министерство иностранных дел? Времени особенно не осталось наводить справки. Ответит какая-нибудь секретарша, которая ничего не знает и не собирается утруждать себя глупостями. Не исключено, что встреча для того и назначена на сегодня, чтобы у меня не было времени долго размышлять и советоваться. Ладно — авось бог не выдаст, свинья не съест.
— Мартин, — втолковываю я своему законопослушному и благонамеренному супругу, — это звонила моя соседка по нашей ленинградской квартире. Мы с ней не виделись тридцать лет. Она теперь работает в советском посольстве и хочет со мной встретиться.
— О, конечно, дорогая! Конечно, ты должна пойти.
— Не уверена, что должна, но пойду. Ресторан «Ретро». Ты ведь знаешь, где это?
— Ресторан «Ретро»? Разумеется, дорогая. Иди и ни о чем не волнуйся.
— Если я долго не вернусь, сообщай в полицию.
— В полицию?.. Дорогая! — Он недоволен, даже возмущен. — Неужели ты тоже заражена этой манией? У вас, бывших советских, коллективное помешательство: во всем видеть происки Кэ-джи-би! Это смешно! Пугаетесь призраков, которые сами же создаете. Сами придумываете и сами пугаетесь. Если ты хочешь знать мое мнение, то это не только неразумно, это даже неприлично — поддаваться такого рода маниям.
Разумеется, более всего мы обеспокоены тем, как бы не вышло какого неприличия. Как бы кто-нибудь, не дай бог, не поставил под сомнение наше здравомыслие.
— И все-таки я запишу для тебя ее фамилию и название ресторана.
— Не беспокойся, дорогая, я запомню.
— На всякий случай — вдруг забудешь.
— Дорогая, по-моему, ты не вполне отдаешь себе отчет в том… — Обида мешает ему закончить фразу. — Я еще, кажется, не впал в маразм и способен как-нибудь… Если ты так опасаешься этой встречи, отмени ее, чего проще?
— Не сердись, — вздыхаю я и целую его в щеку.
Ни единой ссоры. Никогда, ни малейшей размолвки…
Встречу отменить можно — но можно ли отменить судьбу?
Две женщины, и обе блондиночки, сидят за столиками по разные стороны от оформленной в виде фонтанчика колонны. Которая из них? Очевидно, вон та — в темно-синем вельветовом платье в горошек. Очень миленькое платье — простенькое и славненькое, замечательно подчеркивает стройность фигуры и стоит наверняка не меньше тысячи. А может, и двух, а может, и трех. Нельзя экономить на представительстве.
Тетя Аня каждый год шила Томке два платья: ситцевое на Первое мая и байковое на Седьмое ноября. Я ей жутко завидовала — моя мама не шила мне ничего.
— Нина! Нинок!.. — Она вскакивает — подскакивает — мне навстречу и плотно зажимает в жарких объятиях. Покачивает из стороны в сторону и никак не желает отпускать — наверно, это должно означать, что мы с ней ужас, ужас какие близкие люди! Две закадычные подружки, на тридцать лет потерявшие друг друга из виду. Наконец она чуть отстраняется, но только затем, чтобы с умилением и восторгом заглянуть мне в лицо: — Нисколько не изменилась! Вот ни на крошечку!
Зато она изменилась: из худенькой невзрачной девчушки превратилась в прямо-таки на загляденье интересную даму. Откуда только что берется…
Наконец ей удается справиться со своими ностальгическими эмоциями, мы усаживаемся за столик, и возле нас тотчас возникает бесшумный официант. Она начальственно распоряжается, заказывает то да се — все, по моему разумению, чрезмерно дорогое — и, предупреждая возможные возражения, бросает:
— Не бойся — фирма платит.
— Даже за частную встречу бывших соседок?
— Да кто узнает-то? — Ах, какой небрежный и щедрый взмах руки! — Оформим как служебную.
Неужели Томка? Томка или не Томка, но с ролью справляется. Классно работает. Квалифицированно. Даже, можно сказать, вдохновенно.
— Представляешь — я обалдела! Какая-то Нина Сюннангорд. Начинаю листать: Нина Тихвина! Все — точно — совпадает! С ума можно сойти! Так, значит, замужем, четверо детей?
У нее неоспоримое преимущество: она знает обо мне все, а я о ней ничего. И даже не уверена, что она действительно та, за кого себя выдает.
— Что начинаешь листать?
— Ну как — что? — смеется она. — У нас на всех на вас — бывших наших — досье имеются. А ты как думала?
— Ишь ты, какая неотступная опека!.. — вздыхаю я, может быть, даже громче, чем следует. — А я читала, будто бюджет у вас весьма ограниченный. Денег ни на что не хватает…
— Это кто ж такое выдумывает? Паулина твоя, что ли? Не слушай! Нормальный бюджет — не жалуемся.
— Я бы ни за что тебя не узнала… Знаешь, что я вспомнила, пока ехала сюда? Как вы натянули веревку между вешалкой и тети-Зининым сундуком, а я не заметила, наткнулась и грохнулась. Даже кровь из носу пошла.
— Точно! — подхватывает она радостно. — Это Славка Витюков придумал: давай, говорит, натянем веревку, выключим свет и позовем ее! Как будто лампочка перегорела. А ты, вообще-то, порядочная рева была.
— Да, наверно… Длиннющий был коридор… Было где взять разгон. А по стенам, по стенам — чего только не висело и не стояло: корыта, ванночки, раскладушки, доски стиральные, да и прочее всякое, чего коммунальная душа не позволяет выкинуть…
— Еще бы! За каждый сантиметр боролись. А паркет? Помнишь наш паркет? Ужас! Весь в колдобинах! — хохочет она. — И без веревки недолго было все ноги переломать. Небось как в войну расковыряли — буржуйки топили, — так и осталось. Часть паркетин выдрали, а часть так и торчали.
Верно, так и торчали… Видно, у тех, что выдирали, сил уже не было выдрать до конца. А тем, что пришли на их место, решительно на все было наплевать. Государство обязано! Да, вот с чего начинается родина — с дороги из комнаты в кухню, с раскуроченного паркета, с двадцатисвечовой лампочки Ильича… Видно, все-таки она — Томка. Кто еще может помнить эти стены, дырявые корыта, изуродованный пол: серые растрескавшиеся, расшатанные — недорасшатанные, недовыдранные плашки?
— Бываешь в Ленинграде? — спрашиваю я.
— А как же! И в Ленинграде, и в Москве.
— Ну и как там? Как твои-то? Живы-здоровы?
— Не все… Отец умер. От рака печени. Представляешь — говорят, рак печени только исключительно у алкоголиков бывает. А он — вот уж не по этому делу был! На праздник, и то не всякий раз, рюмочку опрокидывал. Судьба такая — в два месяца скрутило. А мама ничего, жива-здорова. Квартира у нее теперь хорошая — на Васильевском острове. Ничего, справляется пока. Да она не старая еще — шестьдесят девять лет. По нынешним временам пустяки, верно?
— А Миша?
— Миша — хорошо. Он ведь — помнишь? — на математичке из своей школы женился. На первом курсе еще.
Нет, я не помню. Откуда мне помнить? Они к тому времени уже переехали от нас — получили две комнаты в соседнем доме.
Официант водружает перед нами пахучее дымящееся блюдо, и мы принимаемся за еду.
— А у тебя что? Замужем? Есть дети? — продолжаю я.
— А как же! Еще как замужем! Муж у меня — большой человек. Сын в десятом классе.
— Что значит — большой человек?
— Значительный человек, — поясняет она с выражением. — Ну, как тебе сказать? Вроде дипломата…
Хорошее обозначение — вроде дипломата. Без утайки. Все точки над «и»… Знай наших…
— А ты? — в свою очередь интересуется она. — Не вянешь тут от скуки со своими буржуями? Обратно не тянет?
— В Ленинград? Нет, не тянет. Иногда сон такой жуткий снится — теперь уже реже, правда. Будто приезжаю в Ленинград, хочу подружек своих разыскать, однокурсниц, кого-то из знакомых — и никого, пусто, будто ветром всех повымело, исчезли и следов не оставили. Совсем чужой город, до того переменился, невозможно узнать. Улицы другие, дома — не то чтобы новые, но совершенно не те. Приезжаю наконец в аэропорт — обратно лететь — и вижу: ничего нет: ни билета, ни денег, ни визы, ни паспорта. Чувствую, все — погибла. Ужасное такое состояние, будто в преисподнюю провалилась.
— Ну уж ты скажешь — в преисподнюю! — обижается она. — Ленинград — красавец. Ты даже представить себе не можешь, как он расцвел за эти годы.
— Может быть… Для тебя это все иначе. Ты после войны приехала. А для меня Ленинград — вечный погост. Не просто погост — логово смерти… В нашей квартире больше половины людей не стало. И даже могилки не удостоились. И на это сил не хватало. В Неву под лед скидывали. Доставляли на саночках — и в прорубь. Лесосплав.
— Ну тебя, Нинка! — отмахивается она. — Вот уж нашла, об чем вспоминать!
— А я о самом главном вспоминаю, о таком, чего, может, никогда и никому не расскажу. Другие не поймут, а ты должна понять: ты из нашей квартиры. Бывали, знаешь, такие минуты, еще в школе, стою иногда на набережной, смотрю на Неву и вижу — скелеты под водой плавают. Красиво вокруг, величественно, белая ночь, а в Неве скелеты, тихо так кружат, все дно вымощено костями… Знаешь, человек когда от голода умирает, он весь серый становится.
— Ну тебя к бесам! Свят, свят, свят! — крестится она, но как бы не всерьез, как бы шутейно. — Ты, Нинка, чокнутая. Я всегда замечала, что ты чокнутая.
— Возможно. Я разве отказываюсь? Действительно, нормальные люди с годами забывают, а я с годами все больше вспоминаю. Полтора миллиона трупов. Много… А кто-то и не вошел в ту статистику. Опоздал. Мама моя, например, не вошла, она ведь после умерла. Сложно даже доказать, что из-за блокадного голода. Или от этого целебного напитка из пихтовых и еловых ветвей — слыхала? Людей уверяли, что это витамины, что это спасет и поддержит, а это был яд.
— Да перестань ты!
— А потом вы приехали — на их место. В самом буквальном смысле. Не просто в их комнаты — на их же кровати, на те же простыни, на те же подушки… Люди вымерли, а вещи остались. Я не упрекаю — боже сохрани! — не выбрасывать же добро. Тем более что тогда каждая тряпка на вес золота ценилась. Понятно — живые должны жить… Но страшно, Томка, страшно это — я будто сквозь стены видела: вы на этих постелях по двое лежите, возле каждого живого — мертвец…
— Да уж!.. С тобой не соскучишься. — Она откидывается на стуле, трясет кудряшками, отгоняет неаппетитную картину и размышляет, стоит ли продолжать налаживание контакта в свете подобных настроений. Неожиданная реакция. Не предусмотренная планом. — По-моему, ты нарочно меня дразнишь. Ты этого и помнить-то не можешь. Ты моя ровесница, тебе в блокаду года еще не исполнилось.
— Чего сама не помню, то по маминым рассказам знаю. И потом, ты не думай — они сами приходят, напоминают… В последнее время все настойчивей. Я их не гоню.
— Ну а что — что можно было сделать?! Что ты хотела — чтобы мы сдались немцам?
— Между прочим, знаешь, что в этой истории самое страшное? Что немцы ведь обыкновенные, нормальные, хорошие люди. Сами теперь не могут понять, как это все получилось. Бес попутал!
— Хорошие? — морщится она. — По-моему, довольно мерзкие рожи. Расчетливые сволочи. И бесстыжие. За копейку маму родную продадут.
— Для дипломата ты неправильно рассуждаешь. Политически некорректно.
— А я тут с тобой не дипломат. Как чувствую, так и говорю. Если хочешь знать, мне тоже есть чего вспомнить. Мы, может, не так, как вы, голодали, а тоже будь здоров натерпелись. У матери два брата на фронте погибли, у отца — четверо. Младшему еще семнадцати не исполнилось. Ну так что — всю жизнь теперь рыдать и душу травить? Какая от этого польза? Их все равно не воротишь…
— Да нет, ты не думай, я тоже не всегда была чокнутая. Не постоянно, во всяком случае. Тоже и на каток бегала, и в кино. Мама умирала: не от чего-нибудь — от этого самого отвара вместо витаминов. Он, как потом выяснилось, разрушительно действовал на почки. Мама умирала, а я в кино бегала.
— Ну и что — казниться теперь из-за этого?
— А бабушка и дедушка в Белоруссии погибли. От руки фашистских оккупантов и их пособников. На каждый случай соответствующее клише: «Фашистские оккупанты и их пособники». Сгнили в какой-то вонючей яме. Вся мамина семья: отец, мать, сестры, племянники. А я, представь себе, совершенно про них не думала. Вообще ни про что такое не думала. Потом иногда как будто натыкалась на что-то странное: братики-то мои двоюродные, надо же — они ведь там, в этих рвах… Но так, мельком, между работой и концертом: как будто это сто лет назад случилось и ко мне вообще не имеет никакого отношения. В молодости мы все оптимисты — верим в светлое будущее.
— А я и теперь оптимист, — сообщает она. — Вот еще! Пока живы — надо жить. Они умерли, нету их. Умерли, Нинка, все! Из-за бабушек и из-за дядюшек и нам теперь себя уморить? Зачахнуть в слезах?
— А ведь какая большая семья была бы — в гости, наверно, друг к другу ездили бы, может, учились бы вместе, жили по соседству. Между прочим, моя мама была не старше твоей, могла бы и по сей день жить-поживать да добра наживать…
— Да… — потягивается она, — нелегко тебе с таким характером. Вот уж не ожидала. Тебе только в церкви покойников отпевать. Большие деньги, говорят, можно на этом заработать. Как муж-то тебя терпит? Кстати, что ж ты про Евгения своего не спрашиваешь?
— Своего? Мы с ним двадцать лет как развелись.
— Восемнадцать, — уточняет она. — И не по твоему желанию.
Вот как далеко простирается их осведомленность!
— Не по моему, — подтверждаю я.
— Между прочим, со второй женой тоже развелся.
— Не может быть!
— Точно говорю. Ты, вообще-то, поела бы. Хватит уж прошлое ворошить.
— Спасибо, не голодная вроде бы. Мы тут неплохо питаемся.
— Все равно. По таким ресторанам небось не каждый день ходите. Разошелся и женился на вдове с двумя детьми. И своего в придачу привел. И еще двоих родили.
— Что ж, приятно слышать.
— Приятно? Что ж тут для тебя такого особо приятного?
— Не совсем, выходит, дурной человек… Если стольких детей растит.
— Крестился потому что.
— Да ну?!
— Точно!
Да уж… Неисповедимы пути твои, Господи. Если только она не врет. Но тут вроде бы и смысла никакого нет врать. Разве что из любви к искусству… Рассказала бы лучше про Любу. Люба-то куда подевалась? Может, ждет, что я сама спрошу? Так я ведь не спрошу. У нее — ни за что не спрошу. Что же это такое получается: вместо портрета товарища Сталина — иконы? Бедный товарищ Сталин — последнее прибежище…
— Ты про всех так подробно знаешь или только про меня? — интересуюсь я, подхватывая на особого профиля вилку кусок нежнейшей осетрины. Действительно: не пропадать же добру.
— Такая наша обязанность — знать, — усмехается она не без гордости.
Что ж — у каждого своя стезя и свое призвание.
— Про Паулину тоже знаешь? — решаюсь я приступить к главной теме. Ведь не затем я сюда явилась, чтобы предаваться воспоминаниям детства и наслаждаться изысканной кухней.
— Паулина… Паулина — особый случай, — тянет она уклончиво и даже как-то досадливо поморщившись.
— Ваша работа? — спрашиваю я, заранее предвидя естественные возражения, но пусть знает мое мнение об их организации.
К чему нам лукавить и притворяться? Объяснимся на смелую ногу.
— Да ты что! Что нам, делать больше нечего? Связываться с чокнутыми неврастеничками!.. Небось муженек ее драгоценный.
— Не думаю. Он задирист, но не агрессивен. Если и агрессивен, то только на словах.
— Да? Ты так полагаешь? А тебе известно, за что он в первый раз сел?
— А что — были и последующие?
— Будут! — отвечает она убежденно. — Между прочим, если не знаешь, так слушай: за попытку изнасилования и убийство своей одноклассницы. Вот так! Не агрессивен… Не волнуйся — сам во всем признался.
Брешет. Наверняка брешет.
— И ты меня вызвала, чтобы это сообщить?
— Да что ты, Нинка, в самом деле! — возмущается она. — Вот уж заноза! Ничему не доверяешь. Конечно, если бы не эта история, я бы на тебя вряд ли вышла. А тут стала просматривать — с кем встречалась, с кем водилась, — оказывается, ты. Ну и, естественно, захотелось увидеть, поговорить. Сто лет не виделись… Согласись — не каждый день такое совпадение. Ты вот про маму свою упомянула, а я ведь прекрасно их помню: и дядю Сережу, и тетю Любу…
Это, видимо, главный и последний козырь. Призыв не отвергать родства и близости. В невинности своей приласкать, ободрить и завязать таким образом новую дружбу…
— Да, — говорю я, — в жизни бы не поверила, что встречу тебя, да еще в таком качестве. Что ж, вот и увиделись, и поговорили… — И, дождавшись возникновения официанта, прошу: — Мне, пожалуйста, отдельный счет.
Увиделись и поговорили… Зачем?
— Перестань! — возмущается она. — Сказала ведь: сегодня я плачу.
— Нет, Эвелина, — отвечаю я, выкладывая на стол денежки. — За счет вашей организации мы не кушаем. Извини.
— И зря, между прочим! — злобится она. — От нас — если по-хорошему — большая польза может выйти. А если по-плохому — то как раз наоборот.
Не Томка, точно не Томка. Томка хоть и приняла участие в натягивании веревки, а все же была пришибленная и малосообразительная девочка. А эта деловитая, бойкая. Совсем не похожа. Кудряшки только совпадают. Наша директриса Марья Ивановна однажды поймала ее в раздевалке и принялась орать: «Страмница! Два вершка от горшка, а уже прически делаешь! Шестимесячную сделала, дрянь позорная!» — и поволокла в ближайший туалет под кран ликвидировать результаты возмутительной «шестимесячной». Как Томка ни вырывалась, как ни пыталась доказать, что она такая родилась и уже целых шесть лет ходит в таком виде в эту самую школу, — ничто не помогло.
Нужно быть полной идиоткой или садисткой, чтобы заподозрить, что двенадцатилетняя девочка — в те-то пуританские годы! — осмелилась сделать шестимесячную завивку. Да откуда бы она и деньги взяла? Ничто не помогло. Марья Ивановна с яростью драла ее кудряшки, Тамарка визжала и выла под струей холодной воды, и мне было очень ее жалко — несмотря на давешнюю злокозненную веревку…
Эвелина — эвель, подумала я, садясь в машину. Надо же… Жива ли моя соседка Томка? А Пятиведерников ни в чем не виновен. То есть, может, какой-то очередной своей выходкой и подвигнул Паулину на безумный поступок, но не убивал, как пытается и явно, и исподволь убедить Эвелина Заславская. Да и в тот раз тоже, скорее всего, никого не убивал. Не важно, что «сам во всем признался». Одного отдельно взятого человека, молодого, неопытного, одинокого и растерянного, к тому же не вполне психически устойчивого, при желании можно убедить в чем угодно — даже в самом гибельном и неправдоподобном. Пожилого, между прочим, тоже… Главное — внушить чувство вины. А факты можно подтасовать и подогнать, слепить по ходу дела.
И вот что интересно: хоть она и сказала «может, полгода потом в вашу сторону не выберусь», но выбралась весьма скоро. Дней через десять я увидела ее в центре города выпрыгивающей из длинной шикарной машины с затемненными стеклами и скрывающейся в ближайшем подъезде. Номер на машине был не дипломатический — самый обыкновенный, но это, несомненно, была она. Меня она, скорее всего, не заметила. Здание, в которое она устремилась, оказалось жилым домом — во всяком случае, никаких табличек на дверях не имелось. Машина сразу же укатила, стало быть, в ней кто-то сидел: может, шофер, а может, и высокопоставленный муж — закопченные стекла не позволяли увидеть.