Глава первая. КОРЕННОЙ ПЕТЕРБУРГСКИЙ ЖИТЕЛЬ

1

О том, что Владимир Клавдиевич Арсеньев родился в Петербурге — 29 августа 1872 года, — иногда словно бы забывают, считая его старожилом-дальневосточником. Действительно, там, на Дальнем Востоке, он провел тридцать лет своей жизни, там, в Уссурийском крае, сполна раскрылись его характер и дарования; но формировался этот характер в условиях совсем иных, городских, столичных, и потому петербургский, точнее «довосточный», период в жизни Арсеньева — детство, юность, первая молодость, поиски себя и жажда самоутверждения — неоценимо важны для понимания его натуры и его дальнейшей деятельности.

Предыстория любой биографии — детство. Чтобы представить себе обстановку, в которой протекало детство Арсеньева, нельзя не коснуться сперва его родословной: не генеалогии ради, а потому, что вопрос о происхождении был для арсеньевской семьи вопросом, судя по всему, больным.

Аристов, основываясь на известных ему «Воспоминаниях» Арсеньева, до сих пор опубликованных не полностью, писал: «Родоначальником рода Арсеньевых был голландец Гот Майер, приехавший в Россию в качестве химика. Это был очень богатый человек. Большая часть его имущества находилась за границей. Он женился на новой родине на русской девушке. Перед этим он перешел в православие и принял русское подданство и новую фамилию — Арсеньев — по своему крестному отцу. Гот Майер имел пристрастие к спиртным напиткам и тратил большие деньги на пирушки, и, вероятно, от такой жизни он преждевременно умер, а вскоре после его смерти у его жены родился мальчик — дед В. К. Арсеньева. Дед потерял всякие права на имущество своего отца, которое находилось в Германии, — вероятно, в связи с переходом в русское подданство. Дед также женился на русской. От этого брака появился на свет отец В. К. Арсеньева — Клавдий Федорович Арсеньев».

В сравнительно недавно обнаруженном письме самого Арсеньева к его однофамильцу, тульскому историку В. С. Арсеньеву (от 20 октября 1912 года), говорится: «Мой прадед был вывезен в Россию Петром Великим. Он был немец, но жил раньше в Голландии; фамилия его была Гот Мейер. Каково его социальное положение было на родине, я сказать не могу. Он был человек очень образованный и, кажется, занимался химией. Мой дед был помещик в Пермской губернии и имел уже русскую фамилию — Арсеньев. Как это случилось, сказать не могу. Что-то очень смутно помню, мне рассказывала мать, что наше духовенство будто бы не хотело венчать лютеранина на русской, требовало от него, чтобы он перешел в православие. Он не хотел. Моя бабушка, с которой он жил без брака до самой смерти, имела сына, которому, возможно, и дали фамилию Арсеньева (по крестному отцу). Впрочем, возможно, что это было не так. Дед мой разорился, и имение его было продано. Вот и все, что я знаю».

Сведения, как видим, весьма приблизительные и путаные. Семейные предания были расплывчаты, противоречивы и во многом недостоверны. Встречаются, например, даже упоминания о том, что дед Арсеньева, по фамилии Корнмайер, был «композитором и первым скрипачом Мариинского театра в Петербурге». Сколько во всем этом правды, сколько вымысла, не следовало бы, пожалуй, уточнять, и можно было бы вообще не затрагивать этого вопроса, если бы за этими преданиями не скрывалось одно серьезное обстоятельство.

А. И. Тарасова (Васина)[1] в результате архивных изысканий документально установила: отец Арсеньева, Клавдий Федорович, был внебрачным сыном тверского мещанина Федора Ивановича Готмайера и крепостной крестьянки, дворовой генерала Лодыгина в сельце Алексейково Весьегонского уезда Тверской губернии; звали ее Аграфена Филипповна. Незаконнорожденного в 1848 году крестил «того же сельца дворовый человек Арсений Тимофеев», и фамилию мальчику по крестному отцу определили — Арсеньев. Ф. И. Готмайер позже оформил брак с Аграфеной Филипповной, генерал Лодыгин в 1855 году отпустил семилетнего Клавдия «вечно и безденежно на волю», но ребенка своего Федор Иванович не усыновил и фамилии ему своей не передал.

Такое положение сильно тяготило Клавдия Федоровича, он до старости ощущал моральную травму и делал все от него зависевшее, чтобы его «незаконное» рождение никак не отразилось на детях.

Он обладал сильной волей и настойчивым характером. Ущемленность в гражданских правах словно придавала ему упорства. Деятельный, смышленый, но лишенный возможности нормально учиться, Клавдий Федорович мальчишкой разбирал корреспонденцию на петербургском почтамте, потом поступил на Николаевскую железную дорогу и, начав служить кассиром товарной конторы, за сорок лет достиг высокого поста заведующего движением Московской окружной железной дороги. Его удивительное трудолюбие бросалось в глаза всем. В одной из ранних его анкет было замечено: «Способностей выше средних. Делом очень интересуется. К младшим подчиненным очень требователен, а к старшим подчиненным относится более снисходительно, чем желательно. С сослуживцами равными себе и со старшими уживчив». Выбившись из бедности, сделав столь успешную карьеру, Клавдий Федорович, надо полагать, особенно дорожил и гордился тем, что в 1901 году его пожаловали званием потомственного почетного гражданина города Санкт-Петербурга.

Среднего роста, худощавый, Клавдий Федорович казался хрупким, но здоровье у него было отличное.

В семье не помнили, чтобы он когда-нибудь болел, несмотря на то, что он много работал и ночами занимался самообразованием. Двадцати лет он сдал при гимназии экзамен на домашнего учителя, и, когда стали подрастать его старшие сыновья Анатолий и Владимир, сам преподал им начальные уроки русского языка, арифметики и географии, — изо дня в день связанный на железной дороге с географией «прикладной», он питал к ней, кажется, особое пристрастие. Зная по себе, каково быть самоучкой, Клавдий Федорович мечтал дать детям классическое образование.

А семья у Арсеньевых была большая: четверо сыновей, пятеро дочерей, еще приемная дочь, две бабушки и, наконец, хозяйка дома Руфина Егоровна, едва поспевавшая со своим семейством управляться.

«Детей было много, — вспоминал Арсеньев, — когда вся семья садилась за стол, мать просто считала число голов, и, если одной головы не хватало, она спрашивала, кого нет, и мы сами называли отсутствующего...»

Руфина Егоровна — в девичестве Кашлачева — была «дочерью вольноотпущенного» и родилась в 1845 году в селе Нижневоскресенском на границе Нижегородской и Костромской губерний; отец ее служил в лесничестве; она ходила в деревенскую церковноприходскую школу; когда с братом Иоилем они перебрались в Петербург, Руфина Егоровна стала держать крохотную мастерскую дамского платья, закрывшуюся вскоре после ее замужества. Иоиль Егорович много лет работал на Николаевской железной дороге писцом, агентом и много лет дружил с Клавдием Федоровичем Арсеньевым. Породнившись, они близко сошлись домами, и дети их воспитывались вместе.

Из воспоминаний можно узнать, что в раннем детстве Арсеньева определяли в «частный пансион» сестер Целау, небольшое заведение рядом с квартирой Арсеньевых, которое содержали две чопорные старые девы, за плату присматривавшие за соседскими детьми. «Когда отдавали меня туда на воспитание, — вспоминал Арсеньев, — я никак не мог понять, чего от меня хотят. Чего только со мной ни делали для того, чтобы заставить учиться, но ничего не могли поделать». По его словам, он не отличался хорошей успеваемостью, был большим шалуном; и когда вслед за тем поступил во Владимирское четырехклассное городское училище, видимо, мало что изменилось.

Игры с братьями в путешественников пли индейцев и всякие проказы увлекали подростка куда сильнее, чем учеба. Он был рассеян, несобран, любил фантазировать и рисовать. В семейных воспоминаниях настойчиво повторяется рассказ о рисованных человечках, которыми он населял страницы книжек, учебники географии и истории; читая приключенческие книжки, он продолжал и пересказывал их на собственный манер: карандашом на листках почтовой бумаги делал серию рисунков без подписей, и, если перелистать стопку таких рисунков, расположенных в нужном порядке, получалась своего рода повесть...

Судя по всему, Арсеньев в детстве не очень-то ладил со школьными порядками. Он словно заранее «отыгрывался» перед судьбой за те строгости военного и житейского регламента, какие ждали его в будущем, и его детские пристрастия и интересы формировались не столько педагогическими программами и внушениями, сколько «посторонними занятиями». Особое место в числе этих занятий, когда Арсеньевы и Кашлачевы стали проводить лето в селе Тосно под Петербургом, заняли прогулки в лес, рыбалка. Тут, как любят подчеркивать мемуаристы, у Арсеньева «пробудился интерес к природе», а говоря проще, его радовало это вольное, веселое раздолье, дававшее естественный выход его детской энергии.

Среди родственников в Тосно находился Иоиль Егорович Кашлачев, дядя Иоиль, тихий, мечтательный человек, о котором Арсеньев впоследствии всегда тепло вспоминал. Иоиль Егорович вырос в лесничестве и — в противоположность Клавдию Федоровичу, разводившему канареек и комнатные цветы, по не имевшему склонностей ни к охоте, ни к рыболовству, — хорошо разбирался и в деревьях, и в травах, и в грибах, узнавал птиц по крику, умел и рыбачить, и охотиться, а главное — чувствовал прелесть этой жизни, понимал ее красоту и был способен приобщить к этой красоте своих сыновей и племянников.

Как вспоминал Александр Клавдиевич Арсеньев, дядя Иоиль по субботам собирал ребят и отправлялся с ними в ночь на рыбную ловлю. За ухой у костра он рассказывал ребятам о своем детстве, о путешественниках, про которых сам любил читать, пел песни. Ребята слушали его, засыпали, и в сновидениях рассказы дяди Иоиля путались у них с тем, что они уже успели узнать из книжек Майн Рида и Жюля Верна; романтика неведомых странствий мешалась в их сознании с преданиями о соседнем Трофимовом ручье, из которого по ночам выходил утонувший пастух Трофим и набрасывался на зазевавшихся прохожих...

Когда Владимир перешел в четвертый класс, он вместе с братьями Кашлачевыми, рассказывает Александр Клавдиевич, совершил первый свой «поход»: «На дядином челноке «Стрела» они спустились по реке Тосно до Мариинского канала, а затем по реке Волхов вошли в озеро Ильмень...». Длился поход восемнадцать дней.

Клавдий Федорович Арсеньев, отец писателя

В. Арсеньев 1890-е годы

Этому событию биографы будущего путешественника склонны придавать особое значение.

Мемуаристы и биографы вообще часто, сами того, может быть, и не желая, поддаются некоему гипнозу и невольно подбирают и выстраивают факты, призванные доказать, что уже в раннем детстве Арсеньев грезил путешествиями. А так ли это? Иногда приходится читать, что, посетив маленьким мальчиком Кунсткамеру и Зоологический сад, где по вечерам устраивалась феерия «Вокруг света» по Жюлю Верну, Арсеньев тут же задался целью побывать в «чужих странах» и «решил выполнить это намерение, как только сделается взрослым». Даже ссылки на самого Арсеньева здесь едва ли убедительны. Мальчик, игравший в индейцев и любивший многодневные прогулки, мог и не стать знаменитым натуралистом. Целеустремленность, которой он так потом отличался, далась ему явно не сразу и не без труда.

В детстве Арсеньев был импульсивен, подвижен, непоседлив, от бабушки Аграфены Филипповны унаследовал до конца дней легкую, летящую походку. Ему нравились веселые игры и костюмированные вечера. Природа, как и отца, наделила его неугомонным темпераментом, немалой энергией, и строгому Клавдию Федоровичу стоило труда направить мальчишескую энергию в должное русло.

Нужно сказать, что школьные годы Арсеньева не совсем ясны: документов известно мало, семейные свидетельства разноречивы.

Тарасова в связи с этим пишет в частном письме: «Одни «вспоминатели» утверждают, что он учился последовательно в пансионе сестер-немок Целау, в начальной трехклассной школе, в городском четырехклассном мужском училище, в реальном училище, в юнкерском пехотном училище. Другие — только в пансионе Целау, в реальном училище и в юнкерском. Третьи — в пансионе, гимназии и юнкерском училище. Четвертые — в начальной школе, городском училище и в юнкерском». Очевидно, дети Клавдия Федоровича Арсеньева после пансиона Целау или минуя его, «как и большинство мещанских детей в то время, шли обычным ходом: начальная трехклассная школа, городское четырехклассное мужское или женское училище, а там уж кто как может — одни в гимназию (меньшинство), другие — в реальное училище, третьи сдавали экстерном за среднее учебное заведение». Об Арсеньеве достоверно известно, что он окончил Владимирское четырехклассное городское мужское училище, «некоторое время (скорее всего в 1885 — 1886 годах) вместе со старшим братом Анатолием учился в петербургской Пятой гимназии (у Аларчина моста). Оба брата вышли из нее до окончания курса, причем Анатолий был исключен по определению Совета 29 января 1886 года из четвертого класса «за неодобрительное поведение», а о Владимире ничего не известно кроме того, что в списках окончивших он не значится».

Школьные годы у сыновей Клавдия Федоровича выдались негладкими. Такова уж, видно, была их общая с ним судьба, как ни старался он ее переломить. По словам Веры Клавдиевны Арсеньевой, «отец был строгий, горячего нрава, справедливый и умный человек», больше всего хлопот ему доставляло воспитание старших сыновей. С классическим образованием у них ничего не получилось: Анатолий, не кончив гимназию, попал в мореходное училище и впоследствии стал капитаном дальнего плавания, а Владимир преодолел вереницу преград, пока обрел свое истинное призвание. Во всяком случае, двери университета остались для него закрытыми еще и потому, что Клавдий Федорович в ту пору еще не выслужил своих гражданских титулов.

Клавдия Федоровича, как рассказывают о нем, всю жизнь точил преподавательский червь. Он долгие годы собирал библиотеку, в первую очередь классиков, и стремился приохотить детей к хорошему чтению, привить им любовь к русскому языку. Он сам читал детям вслух Толстого и Тургенева, Гоголя и Некрасова, Никитина и Островского; дети увлекались сказками «Тысяча и одной ночи», «Робинзоном Крузо «4 романами Жюля Верна и Фенимора Купера; водились в доме журналы — «Вокруг света» и семейно-солидная «Нива». Все это Арсеньев читал мальчишкой. Однако годам к шестнадцати он утратил пристрастие к приключениям, не слишком обращал внимание на расхожую беллетристику, игнорировал газеты и занялся самостоятельным чтением.

Среди первых книг, прочитанных Арсеньевым, по его признанию, «от переплета до переплета», были сочинения английского писателя Самуила Смайльса (1816 — 1904), в частности его довольно известная тогда в России «Самодеятельность». Эта книга соединяла в себе разного рода мысли о воспитании с рассказами о знаменитых людях и представляла собой некий морально-этический катехизис, адресованный прежде всего юношеству. Сегодня нравственно-популяризаторские сочинения Смайльса покажутся излишне резкими в своей назидательности, исторически ограниченными в своем житейском практицизме, однако подросток тех лет и той среды имел все основания воспринимать их как руководство к действию.

Как сильно повлиял на Арсеньева Смайльс в тот момент, судить трудно, но и совсем не заметить следов его влияния нельзя.

К чему звал Смайльс?

Если говорить коротко, — к гармоническому развитию личности путем самонаблюдения, самообразования, самовоспитания.

«Самообразование, — писал он, — заключается в развитии всех сторон человеческой природы, как физической, так и духовной и умственной. Эти три главные способности человека должны быть тщательно развиваемы для того, чтоб были в состоянии взаимно дополнять друг друга. Если вы станете развивать только физическую сторону, то получите атлета или дикаря; если обратите исключительное внимание на нравственную силу, то воспитаете идеалиста, а если усилите развитие одних умственных способностей, то получите больного чудака или сумасшедшего. Вполне развитым человеком, в обширном смысле этого слова, может назваться только тот, в ком одинаково выработаны все эти три стороны его натуры». К тому, как этого добиться, и направлены советы Смайльса. Исполненный веры в могущество человеческой натуры, он имеет в виду, что называется, массовое воспитание и обращается к людям самым обыкновенным, желая открыть им пути к совершенству.

«Основанием всякого истинного величия характера, — пишет Смайльс, — может служить только твердая решимость в достижении возвышенных целей. Одна лишь энергия характера дает человеку возможность проложить себе путь через томительный труд и сухие подробности обыденной работы, и вообще в каждом жизненном положении сообщает ему силу двигаться вперед». Для достижения успеха «не столько нужен особенный талант, сколько определенная решимость», желание «упорно и энергически работать». И поэтому «центральной способностью в человеке» следует считать силу воли.

Смайльс испытывал «большое доверие к обыкновенным человеческим способностям, усиленным лишь необыкновенным прилежанием». Гений без труда, считал он, не что иное, как «немой оракул». Готовность же «всецело отдаваться известному делу и аккуратность» — коренные условия жизненного успеха.

В том же духе воспитывал своих детей и Клавдий Федорович Арсеньев: он-то хорошо знал цену и пользу «необыкновенного прилежания».

Смайльс учил непокорности, предполагая не борьбу с обстоятельствами, а умение наилучшим образом использовать их для собственного благополучия; учил предприимчивости, не забывая о христианских заповедях. Это вполне отвечало взглядам Клавдия Федоровича.

Если бы сын стал на отцовскую стезю, он мог добиться на коммерческой службе немалых успехов. Но Арсеньев сделал из сочинений Смайльса и внушений отца свои выводы и предпочел искать другое поле деятельности.

Причем и здесь сказалось домашнее воспитание: семья Клавдия Федоровича, уже в силу происхождения, настроена была демократически, патриотизм Арсеньевых был исконным, интерес к простонародной жизни возникал у них сам собой, а чувство долга и гражданской самостоятельности отец настойчиво прививал детям с ранних пор.

2

Арсеньев любил повторять, что этнографией заинтересовался в шестнадцать лет. Даже упоминал об этом в анкетах.

Именно этнографией. Именно в шестнадцать лет.

Случайная ли это дата?

Арсеньеву исполнилось шестнадцать в августе 1888 года.

Как известно, в октябре этого года в Караколе, на берегу озера Иссык-Куль, немного не дожив до пятидесяти, умер Пржевальский, а в апреле, на сорок втором году от роду, в Петербурге скончался Миклухо-Маклай, — каждый из них составил эпоху в русской этнографии.

Стоит ли искать связь между смертью этих великих путешественников и признанием Арсеньева?

Конечно, даты здесь лишь совпадают, но для Арсеньева такое совпадение, пожалуй, символично.

Пржевальского Арсеньев никогда не встречал, хотя мог бы слушать его публичные чтения в Петербурге. С книгой «Путешествие в Уссурийском крае» он тоже мог познакомиться рано. Слава Пржевальского была громкой, захватывающей. Академик К. С. Веселовский говорил в торжественном собрании Академии наук в декабре 1886 года: «Есть счастливые имена, которые довольно произнести, чтобы возбудить в слушателях представление о чем-то великом и общеизвестном. Таково имя Пржевальского. Я не думаю, чтобы на всем необъятном пространстве земли Русской нашелся хотя бы одни сколько-нибудь образованный человек, который бы не знал, что это за имя... Имя Пржевальского будет отныне синонимом бесстрашия и энергии в борьбе с природою и людьми и беззаветной преданности науке...»

Если Пржевальский — путешественник-энциклопедист, то Миклухо-Маклай — преимущественно этнограф. Однако более, чем этнограф. Недаром Лев Толстой писал ему в 1886 году: «Не знаю, какой вклад в науку, ту, которой вы служите, составят ваши коллекции и открытия, но ваш опыт общения с дикими составит эпоху в той науке, которой я служу, — науке о том, как жить людям друг с другом. Напишите эту историю, и вы сослужите большую и хорошую службу человечеству. На вашем месте я бы описал подробно все свои похождения, отбросив все, кроме отношений с людьми...»

Эти два имени — Пржевальского и Миклухо-Маклая — нам еще придется вспомнить, потому что они служили Арсеньеву как бы исходными ориентирами и в будущем очень много для него значили.

Забегая вперед, нужно сказать, что по складу своей натуры, по тем принципам, которых Арсеньев придерживался в практике путешественника, он безусловно тяготел к Пржевальскому, чей жизненный пример всегда оставался для него образцом. Но было в Арсеньеве и такое, что делало его последователем Миклухо-Маклая: тот самый подчеркнутый интерес к «отношениям с людьми», о котором писал Лев Толстой.

Пройдет немало лет, прежде чем Арсеньев сформируется как профессиональный путешественник; еще очень нескоро напишет он свои книги, опираясь на собственный «опыт общения с дикими», однако в своих поисках он всегда будет оглядываться на этих двух, столь непохожих друг на друга великих людей, в каждом из которых ему всегда виделось нечто достойное подражания.

С этого момента, с шестнадцати лет, — так, во всяком случае, ему потом казалось, — Арсеньев, скорее чутьем, чем вполне сознательно, открывает область своих истинных духовных потребностей. И с этого же примерно времени в его судьбе начинают просматриваться две противоборствующие силы: власть природного дарования, поначалу такая призрачная, и власть мещанской, а потом армейской среды, поначалу такая бесспорная. С этих пор и до конца дней Арсеньев — в силу ли обстоятельств или чаще интуитивно — отклоняется от привычных, проверенных путей и, не выламываясь тем не менее из своей среды, стремится утвердить свою «отдельность», свое право на призвание.

В детстве он отличался любознательностью, а в школе выделял те предметы, к которым чувствовал особую склонность: естествознание и географию. Как у всякого талантливого человека, у него рано обнаружилась тяга к самостоятельному взгляду на вещи, и, не насилуя себя, он постепенно сам определял направление своей далеко еще не ясной ему жизненной дороги.

Один из младших братьев Арсеньева, Клавдий, которого очень любили в семье, не посещал регулярно классы из-за длительной болезни, и его обучали дома репетиторы. Когда старший брат Анатолий отправился в свои плавания, Владимир и Клавдий заняли отдельную комнату, развесили на стенах географические карты и уставили полки естественно-историческими книгами, среди которых можно было найти и описание кругосветного путешествия Чарльза Дарвина на корабле «Бигль», и «Картины природы» Александра Гумбольдта, и сочинения Элизе Реклю, и гончаровский «Фрегат «Палладу»... Чтение этих книг было на первом плане; но Владимиру приходилось заниматься дома и математикой, и историей, и словесностью. Когда настала пора, студент института гражданских инженеров Астафьев и студент-юрист Усов приготовили его к экзаменам экстерном за курс среднего учебного заведения.

Арсеньев писал в автобиографии: «Учился в Петербурге. Держал установленное испытание при 1-м кадетском корпусе на право по образованию 1-го разряда».

В ближайшие годы ему предстояло отбывать воинскую повинность. Это обстоятельство, как пишет Аристов, опираясь на арсеньевские воспоминания, «диссонансом ворвалось» в его жизнь, которая «шла так ясно и равномерно среди книг и журналов, в обществе таких же молодых людей, каким был он сам». Клавдий Федорович решил отдать сына в полк своекоштным вольноопределяющимся: через год Владимир имел право перевестись в юнкерское пехотное училище, а окончив училище, пользуясь преимуществами своекоштных юнкеров, получал возможность выйти в запас, после чего мог свободно продолжить самообразование и найти себе занятие по душе.

В послужном списке штабс-капитана Арсеньева сказано: «В службу вступил на правах вольноопределяющегося 1 разряда рядового звания в 145 пехотный Новочеркасский Его Величества ныне императора Александра III-го полк — 22 ноября 1891 года».

К этому моменту Арсеньеву исполнилось девятнадцать.

Дальше в послужном списке значится: «Произведен в младшие унтер-офицеры — 1 октября 1892. Командирован в Петербургское пехотное юнкерское училище для прохождения курса наук — 1 сентября 1893.

Прибыл в Петербургское пехотное юнкерское училище и зачислен в младший класс с переименованием в юнкера — 1 сентября 1893».

Так, пожалуй неожиданно, Арсеньев стал военным — по необходимости. Спустя тридцать с лишним лет он обмолвится в частном письме, что был офицером «по недоразумению». Однако без воинской службы не только нельзя себе представить дальнейшую жизнь Арсеньева — нельзя объяснить и многие его привычки, житейский уклад и понять само развитие его характера.

Пехотное юнкерское училище располагалось на Большой Гребецкой улице Петербургской стороны. Как и прочие училища этого типа, оно готовило офицеров для войсковых частей из нижних чинов всех сословий «при удостоении их к тому ближайшим начальством». Курс в училище продолжался два года, выпускники направлялись в свои полки подпрапорщиками, эстандарт-юнкерами, подхорунжими. Одни, согласно успехам в науках, получали офицерское звание в год выпуска после лагерных сборов, другие — через год. Выпускников первого разряда было незначительное число. Воспитанники юнкерского училища в массе своей знаниями не блистали, строгой морали не придерживались и интеллектом не отличались. От них и требовали иного — навыков дисциплинированной, аккуратной службы и верноподданности.

Учебная программа в училище не была слишком обременительной. Она включала общеобразовательные предметы: русский язык, математику, физику, географию, историю, закон божий; и предметы специальные: тактику, воинский устав, военную топографию и топографическое черчение, фортификацию, сведения об оружии, военную администрацию, сведения из военно-уголовных законов. Подбор преподавателей был здесь довольно пестрый. Русскую историю читал воспитатель Александровского императорского лицея Ф. К. Неслуховский, военную топографию — корпуса военных топографов полковник Я. Я. Шварц, тактику — Генерального штаба подполковник В. М. Воронов, а географию — лейб-гвардии 2-й артиллерийской бригады поручик Михаил Ефимович Грум-Гржимайло, человек незаурядный, оказавший на Арсеньева, может быть, решающее влияние в юности.

В ту пору Михаилу Ефимовичу Грум-Гржимайло едва перевалило за тридцать. В 1886 году он окончил артиллерийскую академию, а в 1887 и в 1889 — 1890 годах сопровождал своего брата Григория Ефимовича в путешествиях на Памир и Тянь-Шань. Григорий Ефимович руководил экспедицией, собирал естественно-исторические коллекции, вел метеорологические наблюдения, а брату поручал топографическую съемку и охоту. Замечательных успехов они добились во второй экспедиции с чрезвычайно сложным маршрутом. Михаил Ефимович на этот раз совершал и самостоятельные вылазки — например, из Люкшинской впадины в горы Чольтаг. Результаты этой экспедиции превзошли все ожидания, и особенно ценной была съемка, проведенная на протяжении 7250 километров, из них 6000 километров по местностям еще никому не известным. Русское Географическое общество пристально следило за экспедицией и регулярно печатало «Вести об экспедиции братьев Грум-Гржимайло». Посещение Люкшинской впадины обратило к ним взоры видных географов мира. В 1891 году Географическое общество присудило Григорию Ефимовичу Грум-Гржимайло за эту экспедицию премию имени Н. М. Пржевальского, а Парижская академия в 1893 году — премию имени П. А. Чихачева.

Михаил Ефимович Грум-Гржимайло был достойным спутником и помощником своего брата, делил с ним все заботы экспедиции. Путешественник-практик, он самозабвенно любил географию и к тому же отличался красноречием. Для Арсеньева М. Е. Грум-Гржимайло оказался настоящим даром судьбы, наглядным живым примером для подражания. Он поощрял географические интересы Арсеньева и, кажется, определил их главное направление, давая читать Арсеньеву книги о Центральной Азии и Сибири и рассказывая ему о своих недавних походах.

Знакомство с М. Е. Грум-Гржимайло дорого еще и тем, что оно сразу и накрепко связало Арсеньева с традицией Пржевальского. «Лекции М. Е. Грум-Гржимайло и непосредственное личное общение с ним, — пишет Азадовский, — сыграли немалую роль в биографии В. К. Арсеньева и в окончательном выборе им своего жизненного пути. А М. Е. Грум-Гржимайло был уже в полном смысле слова учеником и последователем Пржевальского. О нем не раз упоминал он и в своих лекциях и, конечно, не раз называл его имя в беседе со своим молодым слушателем, в котором — пожалуй, первый — угадал будущего исследователя и путешественника». Это был воистину счастливый случай: встретить в ранней молодости человека, тоже молодого, но успевшего прославиться, успевшего сделать что-то, замеченное ученым миром, — встретить учителя, который поддерживает тебя, помогает преодолеть робость, подталкивает к заманчивой и призрачной пока цели.

Если до сих пор Арсеньев мог беспредметно, так сказать, «грезить путешествиями», то теперь он видел перед собой человека, как бы реализовавшего эти. неясные мечты на деле.

Нескладные школьные годы, низкое социальное происхождение закрыли перед Арсеньевым дорогу классического образования, ведущую в университет. Об этом он всегда вспоминал с болью, сожалея о недостаточности своего «образовательного ценза». Однако, не лишенный тщеславия, он не мог не почувствовать, что время уходит и жизненная цель — какая бы она ни была — после двадцати лет должна наконец конкретно определиться, и добиваться ее нужно будничным трудом изо дня в день. Рискуя упустить невосполнимое и оказаться неудачником, Арсеньев, что называется, взялся за ум и постепенно стал привыкать к армейскому быту.

Строгий порядок пехотного училища, при всех его крайностях, благотворно отразился на юноше. Попав в юнкерскую казарму, он стал подтянутым, аккуратным, исполнительным и прилежным — сказались, наверное, и черты характера, унаследованные от отца. Армейская дисциплина научила Арсеньева «держать себя в рамках», соблюдать субординацию, а ощущение внешней несвободы удесятерило в нем стремление к свободе внутренней, личной. Вольнолюбивая его натура как бы соглашалась на временный компромисс, и позже в нем противоречиво уживались непокорность и исполнительность, педантизм и воображение, упрямство офицера и интеллигентность естествоиспытателя.

Пока же он был всего лишь вольноопределяющимся юнкером и не ведал, что воинская лямка суждена ему надолго.

Что ж, и Лев Толстой, которого так почитали в арсеньевской семье, университетов тоже не кончал и на военную службу двадцати трех лет вступил «на правах вольноопределяющегося фейерверкером 4 класса»!

В юнкерском училище Арсеньев много и сосредоточенно читал. Поздними вечерами, как рассказывает с его слов Аристов, когда все училище погружалось в сон, он спускался в курительную комнату и подолгу, иногда и ночь напролет, просиживал там над книгами. Это было самое первое его знакомство с научной литературой, такое знакомство, при котором не всегда сразу удается проникнуть в глубины ученой премудрости, — Арсеньев признавался, что позже он штудировал научные труды обычно по два-три раза, — но это было начало серьезного чтения, продолжавшегося потом всю его жизнь, чтения не одного удовольствия ради, не только с целью приобрести знания, а чтения-творчества, чтения-единоборства, подчас изнурительного, чтения, ставшего важным плацдармом в борьбе за самого себя.

Арсеньев прокладывал неизвестный маршрут в море знаний на свой страх и риск. Стихийная юношеская любознательность постепенно рождала у него привычку к систематическим самостоятельным занятиям. Круг чтения у Арсеньева был разнообразен; заметное место в этом кругу занимали рекомендованные М. Е. Грум-Гржимайло географические сочинения об Азии и Восточной Сибири; и вместе с тем Арсеньева — по сути дела энтузиаста-самоучку — увлекали капитальные естественно-исторические работы, заложившие, как потом выяснилось, основы его мировоззрения.

Среди таких работ, прочитанных им в училище (или несколько позднее), нужно назвать «Историю цивилизации в Англии» Генри Бокля, знаменитую книгу, очень популярную в России. В 1861 году она печаталась на страницах «Отечественных записок», ею зачитывались люди шестидесятых годов, Н. Г. Чернышевский, как известно, оставил на ее полях подробные замечания. «Историей цивилизации» Бокля в свою очередь пристально интересовался Пржевальский. В девяностых годах она снова была переиздана: гигантская идея Бокля — воссоздать целостную картину развития мировой цивилизации и объединить законы природы и законы человеческого духа, уповая на «умственный прогресс» общества, — продолжала вербовать себе сторонников.

Бокль не мог не поразить юного Арсеньева эрудицией, грандиозностью замысла, смелостью обобщений и гипотез.

В «Истории цивилизации» Арсеньев нашел богатейшие сведения о материальной культуре всех континентов, сведения о всемирной истории, об истории религий и этических течений. Бокль придавал большое значение влиянию на развитие цивилизации «физических законов» — климата, почвы, пищи и «видов природы»; этот «географический фактор» был Арсеньеву, видимо, особенно интересен. Оперируя разнороднейшим материалом, Бокль делал попытку «внести свет и порядок в хаотическую груду фактов», — в этом Арсеньев наверняка нуждался. И наконец, самобытная, по словам Чернышевского, мысль Бокля о том, что «ход истории определяется ходом научных исследований», что «сумма событий определяется суммой знаний», — эта мысль в ее общей форме не могла остаться не замеченной Арсеньевым.

Бокль веровал в человеческий разум, в его всесилие, но, полагаясь на прогресс умственный, отрицал прогресс нравственный. «Все великие нравственные системы, имевшие большое влияние на человечество, — писал он, — представляли в сущности одно и то же. В ряду правил, определяющих наш образ действий, самые просвещенные европейцы не знают «ни одного такого, которое не было бы также известно древним».

Над этой проблемой Арсеньев потом задумывался всю жизнь: каковы уроки цивилизации, насколько материальный прогресс влияет на мораль человека, что несет цивилизация народам диким и первобытным? Проблема эта — глобальная, она не имеет однозначного решения.

Через много лет, восхищаясь «особой таежной этикой» аборигенов Дальнего Востока, Арсеньев относительно умственного прогресса уже вряд ли полностью согласился бы с Боклем.

И кажется, вскоре после Бокля Арсеньев впервые прочел книгу Джона Леббока «Начало цивилизации и первобытное состояние человека». Леббок утверждал, что «человек в области нравственной сделал едва ли не более успехов, чем в какой бы то ни было отрасли материального или умственного прогресса». Это прямо противоречило Боклю.

Однако Леббок был склонен вовсе отказывать дикарям в нравственном чувстве. Он полагал, что им «вполне понятна идея права», но что они «лишены идеи справедливости».

Во всем, о чем он читал и узнавал, Арсеньеву предстояло разбираться самому и самому судить о достижениях европейской цивилизации, а это была далеко не простая задача.

Особенно если учесть, что и такой авторитет для него, как Пржевальский, осуждал цивилизацию и писал, что «прогресс не может возместить человечеству его нравственных утрат за последний век...»

Учась в юнкерском училище, Арсеньев не только много читал; он, как рассказывают его близкие, успевал посещать публичные лекции в Соляном городке, свободные от службы часы проводил в ботаническом и зоологическом садах, бывал в Пулковской обсерватории.

Когда Арсеньев заканчивал юнкерское училище, своекоштных юнкеров перевели в казеннокоштные. Им предстояло отслужить в армии полтора года за каждый год пребывания в училище. Арсеньев этого, вероятно, никак не ждал. Решение военного министра нарушило его прежние планы.

В январе 1896 года Арсеньев был «высочайшим приказом произведен в подпоручики с переводом в 14-й пехотный Олонецкий полк», который дислоцировался в польском городе Ломжа.

3

Итак, вместо вольной, ничем не стесненной жизни Арсеньева ждали как минимум три года действительной службы; вместо просторов Восточной Сибири — глухой провинциальный гарнизон в Польше; вместо походов и путешествий — опять казарма и строй. Такой поворот судьбы в другом человеке надолго, если не навсегда, убил бы стремление к знаниям и всякие восторженные мечты. Гарнизонный быт с его невежеством, дрязгами, сплетнями, пьянством и картами сгубил многих талантливых людей, не нашедших в себе сил противостоять его мелочным соблазнам и угнетающей скуке.

К тому же положение в Польше было тогда напряженным, и правительство опасалось открытых возмущений. Войска, квартировавшие в Польше, держали в ружье. Арсеньев, по словам С. И. Кашлачева, не столько занимался учебными маневрами на вольной природе, сколько службой, «мало чем отличавшейся от обыкновенной полицейской». Несение караулов у государственных учреждений, патрулирование по улицам и прочие охранительные действия не могли быть по сердцу молодому войсковому офицеру, желавшему совсем иной деятельности. Недаром Арсеньев вспоминал потом свое пребывание в Ломже, как ссылку за какое-то преступление.

Нужно было искать выход из создавшейся ситуации.

И тут Арсеньев проявил удивительную выдержку и последовательность.

Из воспоминаний Анны Константиновны Арсеньевой, которую он встретил еще девочкой и на которой женился в ноябре 1897 года, мы узнаем, что в Ломже Арсеньев стал усиленно готовиться к поступлению в Академию Генерального штаба. «Володя, что мне нравилось, — рассказывала Анна Константиновна, — имел честолюбие и чувствовал в себе недюжинную силу. Он хотел выдвинуться, а для этого академия была важным рычагом. Учился он каждую минуту — днем, вечером и утром. Если я задерживалась с обедом, он доставал записную книжку или книгу с закладкой и что-то читал».

Теперь книги не только утоляли его любознательность, не только умножали багаж его знаний, — они сулили ему спасение.

Примерно в эту же пору где-то в похожем гарнизоне служил герой купринского «Поединка» подпоручик Ромашов. Он так же окончил военное училище, получил офицерские погоны, устроил себе квартиру по собственному вкусу, почувствовал себя вполне самостоятельным человеком. И «все это, — пишет Куприн, — наполнило самолюбивым восторгом душу двадцатилетнего мальчика, вчера только сидевшего на ученической скамейке и ходившего к чаю и завтраку в строю, вместе с товарищами». Он лелеял далеко идущие планы: «Какая строгая программа жизни намечалась! В первые два года — основательное знакомство с классической литературой, систематическое изучение французского и немецкого языков, занятия музыкой. В последний год — подготовка к академии. Необходимо было следить за общественной жизнью, за литературой и наукой, и для этого Ромашов подписался на газету и на ежемесячный популярный журнал. Для самообразования были приобретены: «Психология» Вундта, «Физиология» Льюиса, «Самодеятельность» Смайльса...»

Купринский герой, испытав на себе все тяготы и унижения армейской рутины, преисполнился иллюзий насчет академии и в мечтах «поразительно живо увидел себя ученым офицером Генерального штаба, подающим громадные надежды». Однако все случается иначе. Не проходит и года, а запыленные книги все лежат на этажерке, «газеты с неразорванными бандеролями валяются под письменным столом, журнал больше не высылают за невзнос очередной полугодовой платы, а сам подпоручик Ромашов пьет много водки в собрании, имеет длинную, грязную и скучную связь с полковой дамой, с которой вместе обманывает ее чахоточного и ревнивого мужа, играет в штосс и все чаще и чаще тяготится и службой, и товарищами, и собственной жизнью».

Подпоручик Ромашов, как известно, не выдержал поединка с пошлостью.

А подпоручик Арсеньев, хотя так и не добрался до Академии Генерального штаба, все-таки выстоял, вышел из схватки победителем.

Время, проведенное в Ломже, стало серьезным испытанием для двадцатичетырехлетнего Арсеньева. Он мог легко поддаться дурным соблазнам, скиснуть, как говорят, закоснеть в заштатных службистах. Этого, к счастью, не произошло. И то, что он так и не успел подготовиться в Академию Генерального штаба, — совсем не беда. Натура будущего путешественника жаждала иного поприща, он не плыл по течению, не поддавался засасывающей трясине мелочей жизни, и власть призвания все увереннее брала в нем верх над всеми искушениями.

Поступить в академию, дабы выбраться из Ломжи, — дело, в конце концов, обычное: очередная ступенька служебной карьеры. Арсеньев же, оставаясь человеком своей среды, всегда, с детства, как уже говорилось, отклонялся от протоптанных путей — и скорее неосознанно, чем вполне сознательно. Такова участь всякого истинно талантливого человека, действующего вразрез со «здравым смыслом». Арсеньев был подпоручиком, мелкой сошкой, тянул, как все, лямку службы, ничем внешне не выделялся, однако имел некое неосязаемое преимущество перед другими — имел призвание, и оно хранило его нравственно.

Среди персонажей купринского «Поединка» встречается некто подполковник Рафальский, «которого в полку, шутя и, конечно, за глаза, звали полковником Бремом». Служил он небрежно, постоянно получал разносы, и всю свою любовь, все сбережения отдавал «птицам, рыбам и четвероногим, которых у него был целый большой и оригинальный зверинец». Разумеется, над Рафальским посмеивались и считали его чудаком.

Неизвестно, как относились в гарнизоне к Арсеньеву, но у него тоже водился «зверинец». Он устроил у себя в квартире террариум, и там жили змеи, жабы и ящерицы. Террариум пользовался популярностью, во всяком случае у детей. Квартиру украшали чучела птиц и зверей, на стенах висели коробки с жуками и бабочками. Арсеньев собирал гербарии и специально занимался арахнологией — наукой о паукообразных. Иногда ему удавалось выезжать с конной командой на охоту в Беловежскую пущу. Иногда они с женой выбирались в Червонный бор, неподалеку от Ломжи, на этюды — он по-прежнему любил рисовать.

Жизнь текла однообразно.

Весной 1896 года Арсеньева командировали в предместья Варшавы «для обучения саперному делу». Через два месяца он вернулся в полк.

Служил Арсеньев добросовестно, офицером слыл аккуратным, и в январе 1898 года его назначили делопроизводителем полкового суда, иначе говоря — писарем.

С такой жизнью можно было свыкнуться, смириться, а можно было и взбунтоваться, броситься хоть на край света.

Давние же мысли о Восточной Сибири по-прежнему не покидали Арсеньева, бередили ему душу.

Сибирь в то время представлялась российскому обывателю далекой и жутковатой страной. В русском государстве она всегда была на особенном счету: ее необжитые просторы, дикая природа, ее вольные нравы, тронутые влиянием каторги, издавна влекли к себе людей одержимых — тех, для кого были тесны пределы закоснелой Европейской России.

Арсеньев изучал «Историю русской этнографии» А. Н. Пыпина и, несомненно, знал все перипетии многовекового покорения Сибири, которое началось чуть ли не в XI веке. Несколько столетий, особенно после походов Ермака, предприимчивые казацкие атаманы со своими ватагами, мореплаватели и партии промышленников шаг за шагом на громадных пространствах вплоть до Камчатки продолжали «исторический труд русской народной колонизации». В середине XIX века был окончательно разрешен «амурский вопрос»: Невельской твердо доказал, что устье Амура, амурский лиман вполне доступны для судоходства, что Сахалин не полуостров, как считали в Европе, а остров, и что весь этот край — Приамурье и Приморье — Россия должна по праву навсегда признать своей принадлежностью. С этого момента резко возросло внимание к Амуру и Уссури. Сюда потянулись переселенцы. Администрация забайкальского генерал-губернатора Н. Н. Муравьева послала сюда своих чиновников, все чаще стали появляться здесь путешественники и натуралисты: край требовал рабочих рук, хозяйского глаза и тщательных географических и экономических исследований.

Но если берега Амура еще были как-то изведаны, то Уссурийский край оставался абсолютно незнаемой землей. Видимо, не случайно Пржевальский в 1867 — 1869 годах именно в эти места совершил свое первое в жизни путешествие.

Будучи в Ломже, Арсеньев интересовался «Сборниками географических, топографических и статистических материалов по Азии», которые выпускал Главный штаб; внимательно читал «Описание Амурской области», составленное в 1894 году по поручению министра финансов Григорием Ефимовичем Грум-Гржимайло, — он хорошо знал Григория Ефимовича по рассказам его брата; и, конечно же, постоянно обращался к «Путешествию в Уссурийском крае» Пржевальского, впоследствии Азадовскому не однажды приходилось слышать от самого Арсеньева, как он называл эту книгу своей настольной.

Пржевальскому в Уссурийском крае бросились в глаза контрасты: страна, лежащая на одной широте с северной Испанией, южной Францией, южными областями России, имела климат совершенно иного склада, природу «роскошную», сплошь и рядом поражала «в высшей степени оригинальной смесью форм, свойственных как далекому северу, так и далекому югу». В уссурийской тайге можно было встретить ель, обвитую виноградом, грецкий орех рос рядом с кедром и пихтой, след соболя попадался на одной тропе со следом тигра.

Заметил Пржевальский и контрасты другого рода. Легко, казалось бы, доступные богатства края не шли впрок насильно загнанным сюда забайкальским казакам. «Не говоря уже про какое-нибудь довольство жизни, большая часть из них, — писал Пржевальский, — не имеет куска хлеба насущного»; нищете сопутствует «крайняя деморализация населения, самый гнусный разврат и апатия ко всякому честному труду». Иной случай — крестьяне, добравшиеся сюда по своей воле, или староверы, искавшие спасения от религиозных притеснений: эти держали здесь крепкое хозяйство, старались жить дружно, хранили стародавние моральные устои и обосновывались в новом крае прочно и навсегда. Живи здесь, где хочешь, говорили крестьяне, паши, где знаешь, лесу тоже вдоволь, рыбы и всякого зверя множество, «а, даст бог, пообживемся, поправимся... так мы и здесь Россию сделаем».

Пржевальский много размышлял о будущем Уссурийского края, о том, как «сделать здесь Россию» строил разные прогнозы: предвидел, например, быстрый рост Хабаровки, но ошибался, отдавая предпочтение Посьету перед Владивостоком; вел перепись казаков; интересовался жизненным укладом аборигенов; предлагал радикальные меры относительно заселения приморских земель. При всем своем восхищении краем он ничего не приукрашивал — ни походных трудностей для путешественника, ни местных нравов, ни суровых, непривычных условий для тех, кто добровольно отважится перебраться сюда из центральной России.

Это была первейшая забота края — грамотные, инициативные и стойкие люди, не корыстью одержимые. Книга Пржевальского и прямо и, так сказать, косвенно звала сюда таких людей, предлагая им тернистое, но благодатное поприще для достойного самоутверждения — ради культурного прогресса и государственной пользы.

С детства настроенный патриотически, Арсеньев не мог об этом не задумываться.

И еще — его заражала страстность, с какой Пржевальский рассказывал о своем уединении в уссурийской тайге, где «величие лесов не нарушается присутствием человека». Как потом оказалось, этого уединения Арсеньев жаждал больше всего. Не раз впоследствии ходил он теми же тропами, что и Пржевальский, сидел на тех же утесах у того же океана, и его охватывал тот же не сравнимый ни с чем восторг перед «картиной дикой, девственной природы»!

Такое уединение, при всем интересе к природе и желании Арсеньева посвятить себя науке, конечно же, обещало ему и главное — свободу от гнета постылых обстоятельств, от социальной и бюрократической рутины, обещало духовную независимость, о чем он мог только мечтать, пребывая в захолустном польском гарнизоне.

Книга Пржевальского с начала семидесятых годов ничуть не утратила «агитационности» и для Арсеньева оказалась своего рода знамением: ее написал человек схожей военной судьбы, совершивший свое первое путешествие; написал в том возрасте, в каком Арсеньев покинул Ломжу. Пржевальский, отправившийся в Уссурийский край, надеясь, по его словам, сочетать службу с «личными занятиями, имевшими предметом посильное изучение природы», как бы подсказывал Арсеньеву реальную жизненную перспективу на ближайшие годы.

С тех пор как Пржевальский путешествовал в Уссурийском крае, минуло тридцать лет. Его труд успел встать в ряд классических описаний этого края, интерес к которому все возрастал и возрастал.

А в 1891 — 1893 годах в тех же местах побывал Д. И. Шрейдер, выпустивший в конце 1897 года в Петербурге свои записки под названием: «Наш Дальний Восток (Три года в Уссурийском крае)». Эти записки Арсеньев тоже хорошо знал и любил.

У Шрейдера почти отсутствовали героический пафос и та глубокая самостоятельная мысль, что отличали Пржевальского; книга Шрейдера была отчасти компилятивна, но она в подробностях освещала житейскую, «практическую» сторону существования далекой восточной окраины. Шрейдер интересовался бытом разноплеменного населения края, обычаями и психологией старожилов и людей, приезжающих сюда вновь, прослеживал историю культурного освоения края со времен Невельского.

Из этой книги Арсеньев мог узнать о той особой роли, какую играла здесь армия, о тех не совсем обычных порядках, какими отличалась здесь военная служба. «Вся наша культурная миссия на далеком Востоке, — писал Шрейдер, — долгие годы лежала исключительно на все выносящих солдатских плечах. Уссурийский край в теперешнем виде создан исключительно солдатом. Он был истинным и бескорыстным пионером этого края; кроме своих прямых военных обязанностей он нес на своих плечах еще такую массу всяких других, под которыми согнулся бы всякий, кроме него». Солдаты строили дома, обрабатывали землю, занимались ремеслами, столярничали, плотничали, были кузнецами и. сапожниками. Именно русский солдат, — писал Шрейдер, — «расчистил дорогу сюда тем тысячам переселенцев, которые в настоящее время ежегодно идут сюда из России. Он подготовил этот край — дикий, безлюдный, пустынный — к той культуре, которою многие из нас кичатся теперь. Да и теперь еще его культурная миссия далеко не кончена здесь».

И цели, и сама атмосфера армейской службы в Уссурийском крае были явно иными, чем в Ломже. «Культурная миссия» налагала на солдат и на все военное сословие «штатские» обязанности, едва ли предусмотренные уставами, позволяла находить всяческие «отдушины» в тяжелой и все-таки менее скованной жизни, чем, скажем, в гарнизонах коренной России. Таковы уж были дальневосточные армейские порядки.

В остальном же обстановка здесь — особенно на новичков, не освоившихся еще с местными условиями, — действовала удручающе, тем паче на первых порах.

Прежде всего сказывалось неминуемое давление окраины, отдаленность от родного очага, от привычных привилегий Европы. Обращая внимание на то, как велик процент самоубийств, ища этому причины, Шрейдер писал, что жизнь на окраине складывается для колониста совсем не так, как на оставленной им родине. Человек, привыкший жить в Европейской России, попадает в совершенно иную обстановку, дышит другим воздухом, видит другое небо и солнце, живет с другими людьми. «Здесь (особенно — в уединенных постах и урочищах) встречает его дикая природа побережья Великого океана, тяжелые условия жизни, лишение многих элементарных удобств, без которых немыслимо человеческое существование. Ему приходится жить здесь бок о бок с дремучей тайгой, вдали от людей, в полном подчас одиночестве, или — еще хуже — в обществе немногих людей, объединяемых лишь общностью места, — людей недоразвитых, полукультурных, чуждых понятия о долге, — людей, обладающих лишь грубыми инстинктами да беспредельной жаждой наживы».

Записки Шрейдера о многом предупреждали Арсеньева.

Кстати, и о том, что условия окраинной жизни вовсе не способствуют «созерцательному отношению к окружающей действительности или же развитию душевного покоя и равновесия». Даже если скрыться от тоски и опостылевшего однообразия в тайгу, то и там, где все, что лишало сна и покоя, меркнет перед обаянием первобытной красоты, — и там можно встретить «картины и впечатления, которые не всегда по плечу слабым нервам европейского жителя».

Шрейдер не думал своими записками запугивать читателей. Напротив, он был патриотом Уссурийского края, настоятельно говорил о том, как необходимы краю новые и новые силы. Но факты и рассказы, какие ему довелось услышать, он излагал без всякой утайки, и Арсеньев не мог этого не оценить.

Поведал Шрейдер и о первых робких шагах Общества изучения Амурского края. Это Общество было основано кружком интеллигентов, обладавших необычайной энергией, хотя имевших в своем распоряжении ничтожные средства. Однако, несмотря на невзгоды, оно постоянно пополняло свою библиотеку, расширяло свой музей и даже сумело собрать тридцать тысяч рублей пожертвований и в двухлетний срок построить великолепное по тем временам здание краеведческого музея — того самого, что носит сейчас имя Арсеньева...

Знал ли Арсеньев, двадцатисемилетний поручик, натуралист-любитель, какие испытания обещает ему Дальний Восток?

Да, можно сказать, что знал.

Он много прочел, многое взвесил, его решение было выношенным. Он добился служебного перевода не с первой попытки, ему помог в этом интересовавшийся его занятиями генерал С. И. Федоров, начальник штаба 4-й дивизии, в которую входил Олонецкий полк.

Знал ли Арсеньев, что уезжает на Дальний Восток навсегда?

Сказать с уверенностью: «Да!» — не упростит ли такой ответ истинного положения вещей?

На Дальний Восток уезжали по-разному; часто из соображений карьеры или корысти. Долгие годы спустя, знакомя М. Пришвина с биографией Арсеньева, А. Н. Свирин рассказывал, что «императорское правительство завлекало чиновников на службу в Амурско-Уссурийский край сильно повышенным жалованием и скорой — через 15 лет службы — амурской пенсией. Многие уезжали с целью накопить денег, потом купить домик где-нибудь под Москвой. Были и такие, что семью оставляли в России «до скорого свидания». И потом, через 15 лет тоскливой жизни, только немногие возвращались седые, измученные, и, конечно, никакого счастья в этом домике под Москвой им не было, потому что «домик» был идеалом независимой жизни, а жизнь прошла, и домик доставался без жизни».

Арсеньев о таком домике не мечтал. Может быть, и не освободившись еще от романтических иллюзий, он надеялся на свои силы, на свой характер, наконец на удачу. Огонек призвания жег ему душу и все яснее высвечивал перед ним желанную цель.

Однако ни Пржевальский, ни Венюков, например, ни другие известные исследователи Уссурийского края не оставались там навсегда.

И Арсеньев, задумываясь накануне нового века о том, как сложится его дальнейшая жизнь, мог и не предполагать, что до конца дней свяжет с этим краем свою судьбу.

Загрузка...