Переписка с Горьким, обнимающая более двух последних лет жизни Арсеньева и оборвавшаяся с его смертью, имеет свою предысторию.
Летом 1927 года на Капри побывал П. Коган, который рассказывал, что в беседе с ним Горький «как-то по-своему, без того шаблона, который чаще приходится встречать», говорил о Советской России, и «больше о частностях, чем о целом, чаще о провинции, чем о столицах, больше о незаметных явлениях, чем о красочных, потрясающих моментах нашей эпохи». В его речи, замечал Коган, неожиданно выдвигались на первый план факты, о которых меньше всего думаешь, и приобретали глубокий смысл. И далее Коган писал: «Заговорив о современной русской литературе, он начал с книги некоего Арсеньева... Он говорил долго и с увлечением об этом «сочетании Брема и Купера», говорил, что необходимо ее переиздать, что она изображает природу и жизнь изумительную и малоизвестную. От нее он перешел к работам по краеведению, к народам Союза, которые только теперь начали проявлять свое лицо и которые внесут великие богатства в сокровищницу литературы».
Арсеньев об этой беседе прочел в прессе и 4 января 1928 года написал Горькому письмо:
«Глубокоуважаемый Алексей Максимович!
Лето прошлого 1927 года я был в экспедиции по маршруту Советская Гавань — г. Хабаровск. Этот маршрут я совершил в 116 дней. По окончании его я был командирован в Японию в составе научной делегации от Дальневосточного края. В начале декабря я возвратился в г. Владивосток и на столе у себя нашел много писем, журналов и газет. Среди последних было несколько московских и ленинградских. В них была помещена статья президента Академии художеств П. С. Когана, посетившего Вас в Италии летом 1927 года. П. С. Коган говорит, что Вы дали очень лестный отзыв о моей книге «В дебрях Уссурийского края».
Цель моего письма поблагодарить Вас за этот отзыв. Во-вторых, я хотел спросить Вас, имеете ли Вы мою книгу или нет? В 1921 году я написал «По Уссурийскому краю» (280 стр.), а в 1923 году — «Дерсу Узала» (235 стр.). Книга, которую Вы читали, представляет из себя переработанное и сокращенное издание первых двух, которые изданы были очень плохо, но богаче содержанием. Сейчас «В дебрях Уссурийского края» печатается во втором издании. Я ее выправил и пополнил...
В настоящее время я пишу еще одну книгу «В горах Сихотэ-Алиня», которая явится продолжением «В дебрях Уссурийского края». «Книжное дело» на Дальнем Востоке уже вперед закупило мою рукопись.
На этих днях вышлю Вам «Быт и характер народностей Дальн. Вост. края».
Я нахожусь в г. Владивостоке... Весь 1928 год я просижу за письменным столом и закончу обработку части своего материала, собранного во время путешествий по Восточной Сибири...
С искренним уважением Ваш поклонник В. Арсеньев».
Уже 24 января Горький ответил Арсеньеву письмом, где содержались приведенные слова об арсеньевском таланте, и там же Горький писал: «Разумеется, я буду очень рад получить второе издание этой чудесной книги от автора, но, кроме того, я Вас прошу сказать «Книжному делу», чтобы мне выслали еще два экземпляра. Это — для знакомых, которые брали у меня первое издание и так же влюбились в книгу, как я. Почему Вы не предложите Госиздату издать этот Ваш труд? Важность его так же неоспорима, как и красота. У Вас, вероятно, есть фотографии, книгу можно иллюстрировать. Подумайте, какое прекрасное чтение для молодежи, которая должна знать свою страну. Посылаю Вам мою книгу. Будьте здоровы. А. Пешков».
Так завязалась их, столь значимая для Арсеньева, переписка, несомненно повлиявшая на литературное и общественное признание его книг.
И, что не менее существенно, эта переписка сообщила Арсеньеву немалый заряд самообладания и уверенности в себе, в чем он так нуждался, поскольку время с момента опубликования «Дерсу Узала» в 1923 году до горьковского отзыва в 1927-м было для писателя сложнейшим жизненным периодом по причине самых разных обстоятельств.
В первой половине двадцатых годов Арсеньев находился на грани духовного кризиса. Ему порою казалось, что его научная деятельность может пойти прахом, он был не в силах внутренне сосредоточиться на главном — на своем творчестве, не в силах отрешиться от ненавистной ему житейской прозы и всякого рода интриг. Человек незаурядного общественного темперамента, что в дальнейшем еще не раз было доказано, Арсеньев мечтал уйти в себя, замкнуться, готов был, по его словам, «на всякие жертвы, на голодовки, на одиночное заключение, на все уступки, на выход в отставку», только бы не оставаться на административной работе, отнимавшей у него все дни.
В конце 1923 года, возобновляя после гражданской войны связи со Штернбергом, Арсеньев писал ему, что мечтает вернуться к обработке своих научных материалов, «интересных и оригинальных», но для нормальной работы не имеет соответствующих условий.
Во-первых, у него семья и ему необходим «постоянный кусок хлеба», «опасения потерять службу, быть уволенным неожиданно и без объяснения причины заставляют вечно быть настороже, искать других заработков», а для научной деятельности, как известно, потребно «прежде всего спокойное состояние духа».
Во-вторых, не хватает времени. «После 14-часовой работы, — делился своими тяготами Арсеньев, — приходишь домой совершенно усталым. В одиннадцатом часу ужинаешь, пьешь чай и сразу же начинаешь клевать носом. Я из опыта знаю, — писал он, — что для того, чтобы хоть маленько обработку материалов двинуть вперед, нужно два с половиной часа ежедневно, при условии, если работаешь каждый день с точностью механизма часов. Этого мало — для того, чтобы начать работу, материал, собранный за 20 с лишним лет, необходимо систематизировать, а на эту работу нужна по крайней мере неделя, да такая, чтобы от стола никто не отрывал. Для работы по этнографии недельного отпуска не дадут, — досадовал Арсеньев на свое начальство. — На этот товар, говорят они, ныне нет спроса...»
А непременному секретарю Академии наук Ольденбургу в письме от 21 октября 1925 года Арсеньев сообщал: «Я вот уже с 1918 года ничего не пишу. И я боюсь, что если еще два года я не буду писать, то я совсем брошу обработку своих материалов. Мне сейчас 53 года, хотя я чувствую себя здоровым и бодрым, — энергию я еще не потерял. В такие годы не мешает подумать и о том, что старческая дряхлость станет быстро и прогрессивно овладевать организмом. Работать мне осталось какие-нибудь 10 лет, а потом, под какой угодно пресс положи — ничего уже не выжмешь. Вот я и надумал уйти от общественно-административной работы... Я не прочь взять маленькое дело, маленькую службу вроде подшивания бумаг в архиве, лишь бы у меня с трех часов дня было время для своих любимых занятий. Ведь это цель моей жизни...»
Это характерные признания.
Будучи человеком военной закалки и дисциплины, человеком педантичным, Арсеньев давно уже привык ценить на вес золота каждую свободную неделю, каждый случайный час, зная, сколь дорог он ему для научных исследований. Он ничего не умел делать спустя рукава. Он всегда чувствовал себя полностью ответственным за всякое, даже самое незначительное, поручение. Теперь же время вроде бы утекало между пальцев, полезной работы оставалось каких-нибудь десять лет, а еще столько нужно было успеть.
Однако несмотря на такие настроения, общественная деятельность Арсеньева была весьма активной.
Если заглянуть в его «послужной список» тех лет, можно узнать, что в январе 1923 года Арсеньев приказом по Дальрыбе, где он состоял на службе с 1918 года, был назначен «заведующим островами и морскими звериными промыслами Дальнего Востока». В вопросах охраны морского зверя и в делах экономического освоения районов Севера Арсеньев пользовался большим авторитетом и в 1924 году был вызван в Москву для участия в создании акционерного общества по хозяйственной эксплуатации Камчатки.
Арсеньев проработал в Дальрыбе (последние месяцы по совместительству) до марта 1925 года. Весной 1924 во Владивостоке в Географическом обществе произошли события, во время которых «университетская группа» Общества пыталась необоснованно скомпрометировать Арсеньева, о чем он с возмущением писал в Ленинград президенту Общества Шокальскому.
Осенью 1924 года Арсеньев покинул Владивосток и принял директорство в Хабаровском краеведческом музее, которым он прежде руководил, с 1910 по 1918 год. Однако и Хабаровск встретил его не совсем приветливо, и жить ему пришлось здесь в весьма неблагоприятных условиях.
«Лично я, прибывши в г. Хабаровск 1 ноября прошлого года, — писал он в Дальоно 7 апреля 1925 года, — временно поместился за занавеской в проходной комнате гражданина Бабикова. В качестве углового жильца в столовой я живу и по сие время. Такого рода обстановка не дает возможности работать по вечерам. Вместе со мной, в том же углу за занавеской, уже в течение трех месяцев живет зампредседателя Камчатского губревкома т. Ларин. Семья моя, состоящая из четырех человек, занесенных в страховую книжку, вынуждена жить в г. Владивостоке, т. к. я не могу выписать ее сюда, в Хабаровск, за неимением квартиры. Это обстоятельство принуждает меня жить на два дома, вызывая двойные расходы...»
Такое положение, разумеется, не могло продолжаться долго. Арсеньев жил в Хабаровске, что называется, на перекладных, скучал по семье; командировки по краю и поездки в столицы его изматывали; внешне он держался бодро, виду не подавал, но в письмах своих зачастую изливал душу, ища сочувствия и понимания. Письма приносили ему желанную внутреннюю разрядку, служили своеобразным автокомментарием его духовных устремлений, позволяли исповедоваться перед собой и перед «далеким собеседником и другом». Желая облегчить сердце, Арсеньев не стеснялся порой даже с малознакомыми людьми делиться своими горестями и мечтами и жаловался на преследовавшую его усталость.
После посещения Москвы летом 1924 года Арсеньев писал своему однофамильцу:
«Глубокоуважаемый Василий Сергеевич! Шлю Вам привет с дороги. Пишу в вагоне, который сильно качает. Я имел большое желание побывать у Вас перед отъездом, но те поручения, которые добрые друзья надавали мне, связали меня по рукам и ногам. В Москве за покупкой книг в Торгохоту пришлось сходить четыре раза — и все так. Доклады, заседания, лекции то в Госплане, то в Тимирязевской академии совсем выбили меня из колеи. Когда отошел поезд от вокзала в Москве, я вздохнул как человек, освободившийся от непосильного бремени. У Вас в Москве я устал от беготни и суеты. Мне захотелось покоя так, как утомленный ищет сна. Я лег на свое место в вагоне и, убаюкиваемый качанием вагона, сладко уснул. И снилось мне, что я плыву на лодке по большой реке, а кругом лес, лес — чудный лес, где все величественно, спокойно, где силы природы проявляются в тишине, где нет сутолоки и суеты. Большие города и столица меня не прельщают; чем меньше людей, тем лучше, а где их совсем нет — там рай. Есть ли это усталость, навеянная революцией, или это стремление быть ближе к природе есть результат возраста? Быть может, то и другое? Кто знает, увидимся ли мы еще раз. От души желаю Вам здоровья и спокойствия душевного...»
А в следующем, 1925 году Арсеньев вновь приезжал в Москву по случаю двухсотлетия Академии наук и уже другому адресату писал, что чуть ли не прямо с поезда попал на торжественное заседание; празднества длились неделю; побывал он «в Кремле, в музее Троицкой Лавры, был в разных музеях Москвы, на разных банкетах, в Художественном театре, где играли лучшие силы, был на концерте, опере и на балете». Поездка потребовала и сил, и излишних расходов: приходилось «проводить время то с русскими, то с иностранными учеными, ехать то туда, то сюда, то в ресторан, то в кафе». «Без помпы — это куда скромнее и дешевле, — писал Арсеньев. — Я в Москве всегда устаю. Народу два миллиона. Сутолока невероятная...»
И все-таки обстоятельства складывались так, что Арсеньев, при всей его нелюбви к столичной жизни и при всем стремлении быть ближе к природе, подумывал в этот момент перебраться с Дальнего Востока в Ленинград.
Еще в 1921 году он был избран honoris causa профессором по кафедре краеведения и этнографии во Владивостокском пединституте, периодически читал лекции в разных городах и в самых различных аудиториях, вел преподавательскую работу, но нашлись люди, готовые обвинить его в том, что он «бывший офицер», «буржуйная белая кость», что у него нет «высшего образовательного ценза», он, дескать, «этнограф-любитель — и только». Если прибавить к этому оскорбительные интриги в Географическом обществе, «озорство и глупый формализм» со стороны служащих в музее, бытовую неустроенность Арсеньева, разлуку с семьей и чрезвычайную административную занятость, мешавшую научной деятельности, — если все это суммировать, то можно будет понять, что заставило Арсеньева обратиться к Штернбергу с просьбой взять его сотрудником в Ленинградский музей антропологии и этнографии.
В октябре 1925 года Арсеньев писал Штернбергу: «Как Вы знаете, я занимаю должности: 1) директора Хабаровского краевого музея; 2) зам. председателя Дальн. краевого отдела Русск. географ, общ. и по существу веду всю работу; 3) ученого секретаря кабинета народного хозяйства (музей прикладных знаний) и 4) состою в Отделе туземного Дальн. рев. комитета. Кроме того, вынужден бывать на многочисленных заседаниях. Все должности, занимаемые мною, поглощают времени 16 часов в сутки. Работа исключительно общественно-административная, к которой я не чувствую никакой склонности и которой чрезвычайно тягощусь... Музейную работу я наладил, деньги достал (отпустили 30 000 рублей), работников выписал, — словом, поставил на рельсы. Теперь общественно-административную работу может вести каждый человек, у кого в голове есть хоть какой-нибудь ум. Вот я и надумал уйти от большого дела к малому, чтобы иметь вечерами досуг для своих работ. Мне надо уехать из Хабаровска. Только отъезд может меня разгрузить от массы дел, ничего общего не имеющих с тем делом, которое у меня на руках уже 25 лет. Я даже совсем не прочь уйти в отставку, по боюсь, что меня тотчас же запишут в разряд нетрудящихся. Как Вы уже знаете, я подал заявление к Вам в Музей о зачислении меня в научные сотрудники... Одобряете ли Вы мой шаг?.. Если Вы, Лев Яковлевич, одобряете переход к Вам в Музей, то я прошу поддержать мою кандидатуру, если нет и посоветуете мне оставаться в Хабаровске — я останусь и, может быть, перейду на какую-нибудь другую службу в г. Владивостоке. Боюсь только, что меня не выпустят дальневосточные власти, но я буду домогаться освобождения...»
Тогда же, в октябре 1926 года, было принято постановление об избрании Арсеньева на должность научного сотрудника первого разряда Ленинградского музея антропологии и этнографии имени Петра Великого.
Но с Дальним Востоком Арсеньев так и не расстался.
Он возвратился во Владивосток и писал Азадовскому: «Из Хабаровска я уехал, потому что негде жить. 14 месяцев я прожил в проходной комнате за занавеской, лишенный стола, своей библиотеки, карт, дневников, рукописей и т. д. Когда я узнал, что меня намереваются изъять из Музея для административной работы, я убоялся этой премудрости и вышел в отставку... Мне еще рано садиться в Музей. Пока есть силы, хочу поработать в поле... Сейчас я состою в Дальневосточной экспедиции НКЗ по обследованию заселяемых пространств. В Академию наук для работы в Музее я решил не ехать. Остался в г. Владивостоке, где имею квартиру и все, что мне нужно для научных работ...» Это письмо было послано в ноябре 1926 года.
В 1927 году Арсеньев предпринял экспедицию, послужившую материалом для его книги «Сквозь тайгу».
А вернувшись из этой экспедиции, он, как уже говорилось, узнал о горьковском отзыве.
В 1928 году Арсеньев несколько раз писал Горькому, рассказывал ему о своей литературной работе, делился планами. Сообщал, что получил предложение публиковать свои труды в Госиздате, «Молодой гвардии», «Земле и фабрике»; что «Книжное дело» после проволочек наконец-то выпустило новым изданием «В дебрях Уссурийского края» — книгу, которую Арсеньев из-за ее адаптации расценивал ниже, чем «По Уссурийскому краю» и «Дерсу Узала» в первом варианте; спрашивал Горького, получил ли тот отправленные ему мелкие печатные работы, например статью «Шаровая молния», и т. д. Арсеньев старался не докучать Горькому письмами и в то же время связью этой очень дорожил и хотел хоть чем-нибудь оказаться для Горького полезным. Он всячески звал писателя на берега Великого океана и обещал быть его преданным «чичероне» в экскурсиях по уссурийской тайге.
В 1929 году Горький пригласил Арсеньева участвовать в журнале «Наши достижения», заказал ему статьи о Дальнем Востоке, а 23 сентября писал из Москвы: «Разрешите обратиться к Вам с таким предложением: необходимо, чтобы наш массовый читатель был ознакомлен — по возможности широко — с ходом культурного и промышленного роста всех областей Союза за истекшие 10 лет. С этой целью Госиздат решил выпустить серию областных сборников под общим титулом «Библиотека «Наших достижений». Такие сборники могут быть сделаны одним или несколькими авторами. Лучше, если несколькими, это придаст сборникам разнообразие, сделает материал более интересным для читателя. Оформление материала — живой очерк, не исключающий диалога. Так как очерки рассчитаны на внимание и понимание широких масс — язык очерков должен быть прост и ясен. Не возьмете ли Вы на себя труд создать сборники по достижениям Уссурийского края и сорганизовать еще два-три сборника по областям Дальнего Востока? Я усердно просил бы Вас принять участие в этой работе...»
Арсеньев с радостью на это предложение откликнулся и отвечал Горькому: «Уведомляю Вас, что сам я лично напишу статью. Мои познания Дальнего Востока сосредоточены главным образом на географии, этнографии и археологии страны. Материалы в виде отдельных статей я Вам буду высылать, но Вы сами просмотрите их и решите, куда их лучше направить: в Ваш журнал «Наши достижения» или в особый сборник о Дальнем Востоке».
Арсеньев договорился, что Т. М. Борисов даст для горьковского сборника статью о рыбном хозяйстве, И. Г. Мерный — об охоте на морского зверя, А. А. Строгий — о лесном хозяйстве и А. М. Ярмош — об экономике Дальнего Востока в связи с освоением. Кроме того, как сообщал Горькому Арсеньев, он хотел обратиться к специалистам в Чите, Благовещенске, Хабаровске, Никольске-Уссурийском, Охотске и Петропавловске. «Наметил я человек двенадцать, — писал Арсеньев, — но если из них шесть решатся взяться за перо, то и они смогут написать каждый по две-три статьи. Главным препятствием обычно служат опасения, что статьи работников с мест не совсем стилистически выдержаны — так сказать, некоторая конфузливость и неуверенность в своих способностях ясно и красиво излагать мысли на бумаге...»
Это поручение Горького увлекло Арсеньева, и он со свойственной ему энергией и исполнительностью принялся за организацию требуемых материалов.
Второго октября он извещал Горького, что выслал для журнала «Наши достижения» рукопись С. И. Бельдянинова о рисосеянии в Уссурийском крае, и в том же письме — это уже входило у него в привычку — жаловался на свою хроническую занятость, на то, что он не имеет возможности писать столько, сколько бы ему хотелось.
«По договору с «Молодой гвардией», — сообщал Арсеньев, — я должен к 1-му ноября сдать все свои прежние сочинения исправленными и дополненными материалами за последние годы. Этим я теперь и занимаюсь. Тороплюсь закончить рукописи и отправить их с экспрессом в Москву. Кроме того, я читаю в университете, в техникуме водного транспорта, имею большую и ответственную работу в Научно-исследовательском краевом институте для Переселенческого управления. Приходится работать с 8 утра до сумерек. Многочисленные заседания тоже поглощают много времени, а тут еще посетители и сотни писем, требующих не только ответов, по дающих разные поручения. Вследствие этого писать мне приходится урывками и главным образом по ночам. В нашем возрасте это уже нелегко...»
Арсеньев трудился не покладая рук, успевал участвовать в хозяйственных съездах и выставках, делал доклады на научных конференциях, публиковал статьи, в том же письме он сообщал, что в Москве закончено печатание его новой книги «Сквозь тайгу», — И все-таки, судя по его признаниям, в искренности которых едва ли приходится сомневаться, он не испытывал того творческого удовлетворения, какого вполне заслуживал.
Не один десяток лет Арсеньев думал о книге об удэхейцах и еще в 1916 году писал, как помним, Анучину, что на очереди у него отныне «орочи-удэхе — монография». С той поры он вынашивал этот самый дорогой для него замысел, и вот теперь, когда он чувствовал, что сил становится с каждым годом все меньше, он не находил возможности отдать себя этому замыслу без остатка.
Это обстоятельство фатально тяготило Арсеньева.
Он хотел назвать свою главную книгу — «Страна Удэхе».
Предполагалось, что она станет его итоговым, капитальным трудом по этнографии, включающим как минимум два тома. Первый том, собственно этнографический, автор намеревался посвятить исследованию миросозерцания, характера, общественного уклада, быта и нравов удэхейцев, их религии, обычаям, обрядам, — словом, свести здесь воедино свои многолетние наблюдения над жизнью столь полюбившегося ему таежного народа. А во втором томе намечалось поместить материалы по фольклору, грамматике и словарю удэхейцев, — так что вся работа должна была иметь строго научный профиль.
История этого арсеньевского замысла весьма драматична. Она внимательно изучена Тарасовой, которая проследила эту историю, кажется, во всех ее перипетиях.
Впервые название «Страна Удэхе» появилось в бумагах Арсеньева в конце 1921 года. Желая написать книгу под таким названием, ученый обратился в Петербург к Ольденбургу и Комарову с просьбой помочь ему совершить экспедицию по Уссурийскому краю со специальным заданием — закончить сбор материалов по удэхейцам. Осуществить такую экспедицию не удалось. В середине двадцатых годов, страдая от чрезмерной административной загруженности, Арсеньев почти всякий раз упоминал в письмах о «Стране Удэхе», а Штернбергу в декабре 1923 года писал: «От удэхе, которых лет 25 тому назад насчитывалось около 2000 человек, теперь не наберется и 300. Мне надо торопиться. Лет через 10 я буду стар, а их уже, наверно, не будет». Арсеньев, говоря такие слова, явно сгущал краски и относительно себя, и относительно удэхейцев, но, как справедливо замечает Тарасова, «мысль о том, что он не успеет довести до конца свою исследовательскую работу по этнографии, тревожила его, не давала покоя».
Готовясь к всесоюзной переписи 1926 года, Арсеньев закончил две небольшие работы: статью «Тазы и удэхе», предназначавшуюся в помощь регистраторам переписи, и брошюру «Лесные люди удэхейцы». В связи с этим он обращался к Штернбергу в апреле 1926 года: «Написал я брошюру, которую озаглавил «Лесные люди-удэхейцы». Это популярное изложение в сокращенном виде того большого труда, который я готовлю к печати. Этим летом я, вероятно, от Дальн. Стат. Бюро отправлюсь на перепись туземцев в Уссурийском крае и попутно закончу свои работы по удэхе, о которых я Вам писал раньше. Прежде чем выпустить в свет этот большой труд, я хотел просить Вас просмотреть его и взять на себя его редактирование. Вы сделаете где надо поправки, примечания, дадите мне советы — и тогда я под Вашей редакцией выпущу его в свет. Вот это моя к Вам первая просьба».
В 1926 — 1927 годах, находясь в упоминавшихся уже экспедициях в район Анюя и по маршруту Советская Гавань — Хабаровск, Арсеньев продолжал заниматься этнографическими наблюдениями, но тем не менее работа над монографией подвигалась медленно.
В эти годы, как сообщает Тарасова, Арсеньев составлял отчет об экспедиции 1926 года и вычерчивал карты маршрутов, писал работы «Ледниковый период и первобытное население Восточной Сибири», «Быт и характер народностей Дальневосточного края», напечатал за два года восемь статей и докладов по вопросам хозяйственного освоения Дальнего Востока, трудился над книгами «В горах Сихотэ-Алиня» и «Сквозь тайгу», опубликовал исправленное издание «В дебрях Уссурийского края» и еще предполагал написать к осени 1927 года работу в 60 страниц «Передвижение народов на востоке Азии в древнейшие времена».
«Если из этих двух лет, — пишет Тарасова, — вычесть время, затраченное на экспедиции, на педагогическую, организационную и общественно-административную работу, на поездку в Японию в октябре–ноябре 1927 г., на ведение огромной служебной и личной переписки, которая сама по себе тоже является литературным трудом, то получится такой итог, который вряд ли позволит предположить, что у Арсеньева для работы над монографией об удэгейцах оставалось хоть какое-то реальное время».
И в последующие годы ситуация мало изменилась.
В 1928 году Арсеньев сперва должен был сдать официальный отчет об экспедиции по маршруту Советская Гавань — Хабаровск, затем хотел засесть за «физико-географическое описание северной части Уссурийского края», потом — за «Путешествие на Камчатку в 1918, 1922, 1923 гг.» и только после этого, «если обстоятельства сложатся благоприятно», намеревался сосредоточиться на «Стране Удэхе». Тогда же он консультировал первые этнографические фильмы о Дальнем Востоке — «Лесные люди» и «По дебрям Уссурийского края»; ездил лечиться на Кавказ, опять наведался в Москву...
Дело с монографией у него, судя по всему, не слишком продвинулось вперед, однако он, видимо, уже всерьез занялся ее писанием.
В письме Н. В. Кюнеру от 8 декабря 1928 года, которое цитирует Тарасова, Арсеньев вроде бы не столько обращался к адресату, сколько в очередной раз подстегивал себя: «Все мои предшествующие работы и статьи, — исповедовался он, — являются не более как подготовительными материалами для основной моей работы «Страна Удэхе». Эта монография — цель моей жизни. Если бы мне не удалось ее издать, я счел бы это большой личной катастрофой. За 27 лет мне удалось собрать такие материалы, которые уже вновь собрать не удастся... Итак, закапчиваю сбор своих материалов, сверяю свои записи, проверяю словари, систематизирую и... пишу. Работа эта меня очень увлекает».
К этому времени умер Штернберг. Для Арсеньева это была поистине невосполнимая утрата. «Смерть Л. Я. Штернберга, — писал Арсеньев Богоразу, — меня очень огорчила. Я сильно расстроился и долго не мог успокоиться. В лице его я потерял человека, к которому был сердечно расположен. Я потерял руководителя и друга. Я почувствовал себя покинутым, одиноким».
«Страну Удэхе» Арсеньев решил посвятить памяти Штернберга и продолжал работать над ней.
Летом 1930 года в письме к Аристову Арсеньев писал: «Если я проживу еще несколько лет и если я закончу три научных труда: 1) Страна Удэхе, 2) Древности Уссурийского края и 3) Теория и практика путешественника, я не буду жалеть жизнь, не буду цепляться за нее».
А едва ли не за неделю до собственной смерти Арсеньев в служебном письме извещал о своих планах: «Перед тем как приступить к окончательной обработке материалов, мне надо еще один раз съездить к удэхе и на местах проверить свои записи за прежние годы... В начале 1932 года мои рукописи объемом в 20 печатных листов будут набраны на пишущей машинке».
Монография «Страна Удэхе» так и не была полностью написана.
Не сохранилось сколько-нибудь цельных рукописей, относящихся к этой многолетней работе, — лишь наброски планов и этнографические материалы в дневниках. В архиве Приморского филиала Географического общества еще в сороковых годах должна была находиться «папка 64», обозначенная в инвентарной книге как «Удэхейцы. Заметки. Машинописная рукопись. 194 листа». «Но после 1946 г., — сообщает Тарасова, — папка 64 из фонда исчезла. О ее дальнейшей судьбе сведений не имеется».
Такова участь самого заветного арсеньевского замысла.
Можно ли при этом считать, что Арсеньев действительно, как ему представлялось, потерпел в жизни духовную катастрофу?
Совершенно очевидно, что нет.
И не потому только, что творчество его многогранно, а результаты его практической работы весьма значительны.
Как замечал академик В. И. Вернадский: «Не в массе приобретенных знаний заключается красота и мощь умственной деятельности, даже не в их систематичности, а в искреннем ярком искании...»
Такое искание — искреннее и яркое — всегда сопутствовало Арсеньеву, и никем не подсчитано, на что он потратил больше усилий: на свои труднейшие таежные походы или на подвижничество духовное...
И еще одну неоценимую жизненную победу принесла Арсеньеву его долголетняя преданность удэхейцам.
По словам профессора В. М. Савича, участника поздних арсеньевских экспедиций, на Дальнем Востоке и в Сибири у Арсеньева была «своя особая слава, и почти легендарная: это просто-напросто слава доброго человека». Создали и утвердили эту «славу доброго человека» в первую очередь уссурийские аборигены, отношения с которыми у Арсеньева были поистине братскими.
«Лесные люди», долгие годы знавшие Арсеньева, видели в нем благородного, справедливого, чуткого человека, всегда готового прийти им на помощь, видели в нем своего защитника и ходатая и обращались к нему с открытым сердцем, зная, что он поймет их и сделает для них все, что в его силах.
В декабре 1925 года группа орочей и тунгусов писала Арсеньеву: «Просьба орочей с Тумнина и тунгусов с Сюркума исходатайствовать в сел. Дата кооператив. Это поручаем мы, орочи, Вам как другу и брату орочей. Вот наша просьба — открыть свой кооператив».
В июле 1926 года орочи Советской Гавани, рек Тумнина и Копи обращались к Арсеньеву: «Письмо Ваше получили, очень ему обрадовались. Мы уже потеряли надежду увидеться с Вами, но не забывали Вас, всегда питали надежду увидеться с Вами. И вот паша надежда оправдалась, хотя мы и не видим Вас, но слышим. Когда мы получили известие через Майданова, мы все бросили свои работы и поспешили узнать, какие Вы пишете новости. Мы всегда были благодарны и сейчас остались такие же, и по первому Вашему зову все пойдем, куда прикажете. Только Вы один человек, который нас не обманывал и всегда помогал и учил хорошему. Мы сейчас очень нуждаемся, как, например, в продуктах, в одежде и в оружии, все обносились, многие из нас остались без оружия, а также и без провизии. Вы в письме подаете нам руку помощи, мы с большой радостью примем от Вас помощь, но в будущем постараемся отслужить эту помощь, если встретимся с Вами. Мы хотели послать к Вам человека, чтобы он рассказал Вам об нашей жизни, но на проезд не имеем средств, да и не знакомы с проездом, а поэтому пишем Вам письмо...»
Орочи, удэхейцы, тунгусы писали Арсеньеву письма, излагали ему свои заботы и приезжали к нему за советом и помощью.
В «Воспоминаниях», хранящихся в семье Аристова, Арсеньев рассказывает, как однажды Александр Намука и Прокопий Хутынка около двух месяцев по горам и тайге добирались к нему в Хабаровск с реки Тумнина, проделав путь в семьсот километров. Дождливым утром он увидел из окна своей квартиры двух орочей, не решавшихся рано будить его. Расспросив их обстоятельно о житье-бытье, выслушав их жалобы, Арсеньев направился с орочами в Далькрайисполком, где Комитет по малым народностям Севера «удовлетворил их просьбы, снабдил продовольствием, дал денег на дорогу и вообще оказал большое содействие».
В другой раз Арсеньев после встречи со своими таежными друзьями писал работнику Владивостокского краеведческого музея: «Податели моего письма орочи с р. Тумнина Александр Джуанка, Тихон Бутунгари и Михаил Намука прибыли в г. Хабаровск сухопутьем через Сихотэ-Алинь. Дальревком принял в них большое участие и дал деньги для отправки их по железной дороге в г. Владивосток и далее пароходом по морю. Эти люди являются моими большими друзьями. Я очень обязан им по прежним моим путешествиям. В настоящее время они впали в бедность... Убедительно прошу Вас, примите участие в этих трех орочах, приютите их где-нибудь у себя в Музее... Вообще рекомендую Вам подружиться с этими людьми, быть может, и Вы попадете когда-нибудь на р. Тумнин, и тогда Вы найдете тоже приют. Во Владивостоке у орочей никого знакомых нет, и они беспомощны, как дети...»
И не только орочи, и не только за реальной помощью обращались к «доброму человеку» Арсеньеву, не сомневаясь в его ответном добросердечии.
«Прошу Вас, Владимир Клавдиевич, — писал ему таежный житель Олимпий Черепанов, — указать нам, где находится теплый ключ Поуланте, о котором Вы писали в уважаемой нами Вашей книге «В дебрях Уссурийского края», когда Вы пошли через Сихотэ-Алинь. Мы уже два раза принимались отыскивать, но не нашли ничего, наверно ищем не в том месте. Притом посылаю Вам свое глубочайшее почтение, также равно и всему Вашему дорогому семейству желаю телесного здравия. Владимир Клавдиевич, за Вашу книжицу все, кто только прочитает, приносят великую благодарность Вам. И мы часто поминаем Вас и ценим Ваш труд, который Вы переносили, терпели в душных, в темных лесах и непроходимых местах. Притом пишите, что у Вас новое, как мы от деревни живем далеко, ничего не слышим и редко случается в ней быть».
Самые простые люди, вообще мало бравшие книгу в руки, искали у Арсеньева и сердечной теплоты, и практического совета, и житейской поддержки.
В октябре 1927 года писатель получил, например, такое письмо: «Дорогой Владимир Клавдиевич! Мы, рабочие Селемджинской экспедиции, совместно с нашим товарищем начальником приносим Вам наше большое спасибо за доставленную радость, которую мы все получили, слушая в длинные осенние вечера и в дождливые дни Ваши путешествия, изложенные в книге «В дебрях Уссурийского края», которую нам читал тов. Уманцев. Греясь у печки в палатке, мы забывали наше утомление и вместе с Вами путешествовали в далеком Сихотэ-Алине, наши лишения, наши трудности, наш голод мы сравнивали с Вашими, усиленно обсуждая отдельные моменты путешествия, мы находили много общего, и это радовало нас и помогало без всякого ропота их переносить. Ваше трогательное отношение к Дерсу и туземцам вообще и нас заставило внимательней относиться к тем тунгусам, которых мы встречали на своем пути...»
Это письмо тех, кто работал в условиях, вероятно схожих с условиями арсеньевских походов. Но профессия, образование, возраст и даже вкусы не имели здесь решающего значения.
Вот что писал Арсеньеву в 1926 году Г. Виноградов: «Разрешите сделать заметку о судьбе Ваших «Дебрей» в Иркутске. Я купил их для своего кабинета (кафедра русской этнографии) и стал знакомиться. Уже конец академического года, я устал, часто лежу. В эти моменты мой сын, мальчуган 14 лет, читает мне Ваши «Дебри», бабушка его, неграмотная старушка 70 лет, слушает с поразительным вниманием. Три поколения заинтересовались — каждое по-своему, но одинаково глубоко, от неграмотной старушки до профессора! Прекрасная книга!»
Любопытно, что, держа Горького в курсе своих занятий, Арсеньев, кажется, никак не обмолвился в письмах к нему о «Стране Удэхе». Скорее всего, не решился.
В письмах 1930 года Арсеньев, хотя и жалуется Горькому, как и другим, на занятость, все же старается выглядеть оптимистом, что ему не всегда удается.
В январе 1930 года он не без гордости пишет Горькому: «Я только что возвратился из Хабаровска, куда был вызван Дальн. краев, исполн. комитетом. Дело в том, что Москва (НКПС) согласовала вопрос о моей кандидатуре (для руководства целым рядом экспедиций) с нашим крайисполкомом. Это поставило меня перед совершившимся фактом. Я назначен руководителем четырех экспедиций, снаряжаемых для обследования таежных районов в направлении новых железнодорожных линий. Дело это очень большое, ответственное и трудное. Надо помочь, и я решил мобилизовать все свои силы. Для этого я ездил в Хабаровск. Там мне пришлось долго прожить в гостинице, составлять программы, сметы, объяснительные записки. Надо было целый ряд вопросов согласовывать и с госучреждениями договариваться. Это новое большое дело поглотит все мое время. Я только боюсь, что нервов моих не хватит...»
Далее Арсеньев рассказывает Горькому о материалах для сборника о Дальнем Востоке и спрашивает: «Был ли у Вас Ушаков, приехавший с острова Врангеля? Получили ли Вы мое письмо с текстом детского письма про зайца? Я слышал, что Вы как будто интересуетесь детскими письмами. Если это так, могу Вам выслать еще два-три таких же послания. Мне было бы очень приятно, если бы Вы прислали мне свою фотографию, и еще более было бы приятно, если бы Вы собрались и приехали к нам на Дальний Восток».
Горький из Сорренто тепло ответил Арсеньеву, видимо замечая его душевное беспокойство, плохо скрываемое бодрым тоном письма. Он извинялся, что задержал ответ на месяц, так как переписку ведет сам, а она очень обширна; восхищался тем, что Арсеньев будет руководителем четырех экспедиций, и выражал уверенность в том, что в итоге родится «еще одна прекрасная книга». Горький ждал от Арсеньева новых статей, сообщал, что письма с текстом детского рассказа он не получил, и в заключение писал: «Детские письма, пожалуйста, пришлите. Фотографию мою п книги вышлю Вам, но готовых снимков у меня нет. На днях снимусь. Крепко жму Вашу руку и желаю Вам всего доброго. А. Пешков».
Человеческое участие Горького для Арсеньева в последние годы его жизни было неоценимо.
И потому еще, что, несмотря на размах общественной и хозяйственной деятельности, несмотря на немалую литературную и научную продуктивность, несмотря на то, что в Арсеньеве проявляли заинтересованность сотни людей и он ежедневно получал десятки писем, Арсеньев в эти годы все-таки не мог до конца побороть в себе чувства душевной неустроенности и незащищенности.
В январе 1928 года он писал Азадовскому, своему старому товарищу по «хабаровскому кружку», что на Дальнем Востоке он «остался одиноким» и «очень скучает в своем одиночестве».
В сентябре 1929 года Арсеньев писал ему же: «Давненько не имею от Вас писем. В наши и в особенности в мои годы сходиться с людьми все труднее и труднее, а друзей все меньше и меньше... Буду очень рад получить от Вас хоть открытку...»
И в приводившемся письме к Богоразу по поводу смерти Штернберга Арсеньев, сетуя на то, что «почувствовал себя покинутым», прибавлял с горечью, что настоящие друзья разъехались кто куда и он на Дальнем Востоке одинок.
Это чувство одиночества, душевной изоляции не могло, конечно, сломить волю Арсеньева, но оно мешало ему работать в полную силу и усугублялось тем непониманием арсеньевских книг, какое в те годы сложилось у ряда лиц на Дальнем Востоке.
Непонимание это и непризнание началось с мелочных придирок и выросло в своего рода концепцию.
Пришвин, посетивший тогда Приморье, рассказывал, что «прославленная и у нас и в Европе книга «В дебрях Уссурийского края» на месте своего происхождения не пользуется равным почетом. Там Арсеньев — свой человек, и за свойством, как за деревом, не видно леса его достижений». Пришвин встречался с людьми, знавшими Арсеньева, и те говорили ему, что у Арсеньева есть фактические ошибки, что он перепутал название какой-то там лианы, что об охоте у него «ни одного слова верного, все ложь», что Дерсу Узала был вовсе не гольд, а таз, и т. д. Мнение это было весьма стойким, и дело здесь не только в том, что «личная профессиональная ревность», как считал Пришвин, иной раз и «широкому человеку закрывает глаза на мир творчества другого, гораздо более широкого, чем он, человека», — дело еще и в недальновидности, какой отличались в двадцатые годы рапповские критики и те «знатоки» национального вопроса на Дальнем Востоке, которые приписывали Арсеньеву, человеку легендарному среди аборигенов, «идею великодержавного шовинизма» и считали писателя «сторонником российского империализма».
Разумеется, такая реакция на его труды Арсеньева не вдохновляла, и с 1929 года он снова задумался над переездом в Ленинград или на Урал.
В начале мая 1930 года из Свердловска Арсеньев отправил Горькому последнее письмо, в котором писал: «Алексей Максимович! Вы, наверное, уже забыли меня. В свое время Вы с похвалой отозвались о моей книге «В дебрях Уссурийского края». Сейчас, на старости лет, я окончил новую книгу о советском Дальнем Востоке. С наслаждением прислал бы Вам свой труд, если бы не боялся Вашей загруженности. Навряд ли успеете Вы прочесть ее. Мне же хочется получить от Вас обстоятельный отзыв. Черкните, А. М., можно ли прислать Вам эту книгу. Мой нынешний адрес: Свердловск, до востребования. Арсеньев».
Что-то было в этом письме тревожное. Арсеньев, не таясь, просил моральной поддержки, и Горький быстро ответил ему: «Дорогой В. К. — с удивлением прочитал первую фразу Вашего письма: «Вы, наверное, уже забыли меня». Но — разве Вами не получен ответ мой на Ваше письмо, в котором Вы перечислили авторов статей для сборника по Дал. Востоку? Письмо я послал: приблизительно — через неделю после получения Вашего письма, по адресу: Владивосток. Очень прошу Вас прислать Вашу новую книгу и, кстати, сообщить: как идет работа по сборнику, не нужны ли Вам деньги на авансы и прочее? Загружен я — серьезно, но Вашу-то книгу прочитаю, для этого всегда найдется время. Крепко жму руку. А. Пешков».
Общение с Горьким началось у Арсеньева как общение с читателем, тем «далеким собеседником», разговор с которым есть, по существу, конечная цель всякого писательства.
Горький-читатель воздал Арсеньеву сполна, и повсеместное внимание к книгам Арсеньева в двадцатые годы подтвердило, что интерес к его произведениям — литературный и человеческий — естествен и закономерен.
Как бы Арсеньев ни чувствовал себя порою одиноко, как бы ни страдал оттого, что не всем его творческим мечтам суждено было свершиться, он, обретя легион доверчивых и преданных ему читателей, не мог не испытать и счастливых минут. Он сетовал на то, что ему приходится вести огромную переписку, что на ответы он тратит уйму драгоценного времени, но отвечал он на письма регулярно, в обязательном порядке, видимо, понимая: не будь этих писем, его доля оказалась бы во сто крат тяжелее.
С муками «прожитые» и затем написанные книги теперь отплачивали автору людской любовью и признанием, и этот жизненный итог оказывался, может быть, и самым для него неожиданным, и самым необходимым.
Письма Арсеньев получал разные: от людей знакомых и незнакомых, от известных ученых и полуграмотных крестьян, от бывалых полярников и комсомольцев, отправлявшихся на Дальний Восток, от красноармейцев-пограничников и от школьников, мечтавших убежать из дома, чтобы участвовать в новых его экспедициях. Письма приходили со всех концов России и со всего мира: из Чехословакии, Северной Америки, Камеруна, Бразилии, даже с Кэргуэльских островов. Письма научно компетентные; письма с самыми неожиданными вопросами и предложениями; письма-исповеди...
Объединяло эти письма человеческое доверие к писателю.
Что ж, читательский отклик — удел всякой книги, завоевавшей маломальскую популярность. Но в данном случае не столько важна популярность как таковая, сколько то, что этот отклик, массовый и бескорыстный, стал непременным фактом творческой биографии Арсеньева и заставил его самого подумать о том, что он — писатель и что его книги — явление литературное.
Арсеньев-писатель вырос и сформировался вне литературной среды. Но, как справедливо отмечал Вл. Лидин, Арсеньев «стал писателем так же органически, как органической была вся его жизнь», он был писателем «по всей своей природе», хотя даже внешне выглядел «бывалым человеком».
«Было в его сухощавой, подтянутой фигуре многое от строевого офицера, — писал Вл. Лидин, — но еще больше от охотника. Его энергическое лицо с глубокими складками на щеках, глаза в том особенном прищуре, какой бывает только у людей, привыкших много смотреть вдаль, — моряков, летчиков, охотников, — подобранная оснастка сдержанного, привыкшего больше молчать, чем говорить, человека — все это было того порядка, когда понимаешь, что не очень охотно пускает он в себя, и по старой привычке — приглядываться к людям — должен Арсеньев хорошо раскусить встречного, прежде чем так или иначе раскрыться. Такие люди всегда кажутся несколько суховатыми, но внешняя эта суховатость обычно свойственна тем, кому пришлось со множеством людей встретиться, множество разнообразных характеров узнать и, вероятно, не в одном из них разочароваться, прежде чем набрести на удивительного гольда, на вселенскую душу Дерсу Узала».
Арсеньев, с его внешней суховатостью, с его настороженностью к столичным обитателям, видимо, на самом деле не торопился «пускать в себя» каждого литератора, как бы тот ни был именит, и потому на писателей производил зачастую впечатление чужака, с которым, однако же, нельзя не считаться.
Даже с Пришвиным Арсеньев, судя по всему, не установил прочного контакта.
В октябре 1928 года в Загорске Пришвин записал в дневнике нечто, казалось бы, противоречащее характеристике Вл. Лидина: «Были у меня зав. Сергиевским музеем Свирин и с ним Арсеньев Владимир Клавдиевич, автор «В дебрях Уссурийского края», чрезвычайно подвижной, энергичный человек 57 лет. Быстро и много говорит. Я не мог оторвать его рассказ от Усс. края. Говорил о тиграх, о пятнистых оленях, о лотосах, о винограде, обвивающем ели и сосны, — все эти лотосы и тигры — реликты не ледниковой эпохи, как у нас... а третичной... Согласно с этим и человек ведет себя как зверь: никогда не пересечет в лесу полянку, а обойдет ее, на речном переходе выглянет... Много раз я пытался намекнуть на чувство пустоты этой жизни без культуры, но Арсеньев понимал мой намек как на темные стороны края, например, что мошкара разъедает эпидермис. Только в передней, когда из открытого кабинета со стены выглянул ангел из «Троицы» Рублева, Свирин сказал: «Вот чего там нет совершенно — пустота!»
Той культурой, какая подразумевается в этой снисходительной пришвинской записи, Арсеньев, может, и не обладал в желаемой степени, но это еще совсем не значит, что он помышлял, как решил Пришвин, только о лотосах и тиграх.
Тот факт, что Арсеньев, по словам Вл. Лидина, набрел на «вселенскую душу Дерсу Узала», свидетельствует о таком знании человека, какое бывает присуще подлинному художнику слова.
Арсеньев, путешественник и ученый, ввел в литературу неповторимого, самобытного героя, и одного этого было бы достаточно, чтобы по праву называться писателем, хотя литературные заслуги Арсеньева этим, как известно, не исчерпываются.
Недаром его книги высоко ценил А. Фадеев, сам хорошо знавший Дальний Восток, но с благодарностью обращавшийся к арсеньевскому опыту. В предисловии к роману «Последний из удэге» А. Фадеев в 1930 году писал: «Народ удэге (правильнее — удэхе) действительно существует в Уссурийском крае. Он насчитывает теперь не более 1500 человек... Об этом народе имеются прекрасные исследования В. К. Арсеньева и некоторых других. Я считал себя вправе использовать эти труды в своем романе, помимо тех личных наблюдений над туземцами Уссурийского края, которые скопились у меня за более чем двадцатилетнее пребывание в различных глухих местах этого края...»
Такова уж была особенность арсеньевских книг, что они воспринимались как откровение — людьми от книжной культуры далекими и как произведения искусства — придирчивыми его знатоками. Старый петербургский интеллигент, лингвист и искусствовед П. Гнедич, еще в 1904 году участвовавший в комиссии по правописанию при Академии наук, писал Арсеньеву осенью 1924 года: «Мое впечатление от тех книг, что Вы прислали, — то же, что оставляют на Вас Ваши путешествия: освежающее. Они далеко от пошлости и той повседневной суеты, которой окружены мы, несчастные. Ваша любовь к пустыне светится в каждой странице, брызжет из описания каждой случайности пути. Вы не сердитесь и не негодуете, даже когда природа с Вами жестока. Этот «объективизм» в Вас очень ценен. Второе, что прельщает меня: Вы пишете по-русски. Вам, может быть, покажется странным, что я пишу это. Но мы совершенно отвыкли от русского языка. Кто теперь пишет по-русски? О газетах я уже не говорю. Но наши «писатели», — разве они не разучились писать и думать (да, вероятно, и говорить) по-русски? Галлицизмы, германизмы, латинизмы и еще черт знает какие измы пестрят и откалывают трепак в нашей речи... Вот причина моего восхищения вашими работами».
Кем бы ни были адресаты Арсеньева, они привели ему в своих письмах неопровержимые доказательства его незаурядного таланта — и человеческого, и писательского, и исследовательского. Единство «и науки, и эстетики, и этики», какое находил на «прекрасных страницах» арсеньевских книг по только говоривший об этом академик Комаров, а и многие другие, — лучшее свидетельство самобытности Арсеньева, так разносторонне проявившего себя п в путешествиях, и в общественной деятельности, и в своем творчестве.
Собственные письма и полученные на них ответы были для Арсеньева средством постоянного самоутверждения, он испытывал неистребимую потребность эти письма отправлять и получать, как бы восполняя в переписке недостаток духовного и дружеского общения в тех условиях, в которых ему суждено было жить.
До самых последних дней Арсеньев, как уже говорилось, строил в своих письмах планы, фантазировал, искал сочувствия своим идеям и замыслам, о ком-нибудь заботился, хлопотал и откликался на всякие просьбы, идя на помощь каждому, кто к нему обращался...
Слава доброго человека — дело и почетное, и нелегкое.
И писательство требует от человека полной душевной отдачи и предельного напряжения сил.
А сил у Арсеньева становилось все меньше и меньше, он все чаще жаловался на здоровье, горевал, что у него снижается работоспособность, и, отправляясь на Кавказ, уверял себя и других, что «перемена обстановки, некоторый отдых и лечебный режим на углекислых водах» дадут ему возможность «если не совсем, то все же в значительной мере подкрепить свое пошатнувшееся здоровье и закончить свои научные работы в крае...»
В 1930 году Арсеньев, как он сообщал Горькому, возглавил четыре экспедиции по обследованию таежных районов в связи с постройкой новых железнодорожных линий. В середине июля он уехал в командировку в низовья Амура, а вернувшись 26 августа во Владивосток, слег в постель с крупозным воспалением легких. Болезнь развивалась стремительно, врачебный уход был, судя по всему, недостаточным, и 4 сентября 1930 года Арсеньев скончался.
Смерть Арсеньева оказалась для всех неожиданной.
Горький прислал в Дальневосточный краевой научно-исследовательский институт телеграмму: «Глубоко поражен преждевременной кончиной Владимира Клавдиевича Арсеньева — талантливого человека, неутомимого исследователя Уссурийского края. Сердечно сочувствую его друзьям и сотрудникам по работе, разделяю с ними их печаль».
В прессе появились десятки некрологов, в адрес семьи поступили телеграммы из-за границы, а во Владивостоке состоялись торжественные похороны, о которых жена Арсеньева Маргарита Николаевна писала его сестре Вере Клавдиевне: «Хоронил его Окрисполком — на похоронах был весь город — несколько тысяч людей шло за гробом. Цветов и венков было горы. У гроба все время стоял почетный караул от общественных организаций — хоронили с музыкой. Так, как его, здесь, на Дальнем Востоке, никого не хоронили. Всюду его портреты, и хотят ставить памятник. А у меня на душе такая тоска безысходная...»
Погребли Арсеньева не в уссурийской тайге, как ему мечталось, а сперва на Эгершельде и в пятидесятых годах перенесли его прах на Морское кладбище Владивостока.
Так завершил свой жизненный путь Владимир Клавдиевич Арсеньев, родившийся в Петербурге теперь уже более ста лет тому назад, — путешественник, ученый-этнограф, исследователь Дальнего Востока, — но остался жить автор замечательных книг, удивительный писатель, надолго стяжавший себе славу доброго человека.
Любовь к человеку, к униженным веком таежным аборигенам вдохновляла Арсеньева. Своими книгами и своим гражданским поведением в течение тридцати лет Арсеньев утверждал, как писал о нем Андрей Платонов, что «дикари», существующие «где-то вне истории, на краю земли», одарены «благородными человеческими качествами, большой душой» и так же достойно представляют собой «единое человечество», как и носители высокой европейской культуры. Свою любовь, свой гуманизм Арсеньев доказал на деле: его опыт общения с «дикими» — пример того, как много может сделать один человек, обладающий добрым сердцем и личным мужеством, для целого народа, и не случайно до сих пор в памяти орочей и удэхейцев он остается их легендарным заступником.
Виктор Шкловский назвал Арсеньева великим путешественником, а книгу о Дерсу Узала — великой книгой.
Сам Арсеньев куда скромнее судил о своих трудах и никогда бы не осмелился поставить свою книгу в ряд с выдающимися произведениями русской литературы.
Однако и преуменьшать значение арсеньевской прозы было бы неверно, о чем недавно еще раз напомнил замечательный японский кинорежиссер Акира Куросава. Много лет он исследовал на экране проблему «доброго человека» в современном мире и теперь снял — после «Идиота» по Достоевскому и других своих картин — художественный фильм о Дерсу Узала.
«Хотя Владимир Арсеньев не профессиональный писатель, а путешественник и исследователь, — сказал Акира Куросава, — я очень уважаю его и как художника. Как и другие творцы русской литературы, он обладает способностью глубоко проникать в человеческие души. Для меня его книги дают еще и возможность продолжить размышления о том, что волнует меня всегда: почему люди не стараются быть счастливыми, как сделать их жизнь счастливой?»
Думал об этом и сам Арсеньев. Думал как писатель. Недаром его вклад в «науку о том, как жить людям друг с другом», весом и поучителен по сей день.