Уважаемый Сергей Николаевич!
Я послал Вам вчера письмо о деле, а возвратясь домой, нашел у себя Ваше письмо об обедах. Очень благодарю тех, кто обо мне вспомнил и поручил Вам пригласить меня; благодарю и Вас, что Вы приняли на себя это поручение. Затем, разумеется, оставалось бы только сказать по-архиерейски: «благодарю, приемлю и ни что же вопреки глаголю». Обаче нечто нудит меня ко иному, несколько пространнейшему ответу.
Во-первых, я нахожусь в сомнении: действительно ли кто-то поручил Вам «пригласить» меня? Не есть ли это только Ваша личная ко мне любезность, или, быть может, это товарищеская любезность С. Н. Терпигорева.
И во-вторых, я опасаюсь: не сделаю ли я неприятности моим присутствием каким-нибудь другим, менее ко мне расположенным членам редакции, из тех, например, которые имеют достаточные причины меня презирать и оберегать от общения со мною свое превосходство?
Я, к сожалению, не могу считать Вас столько простым, прямым и искренним, чтобы не допускать возможности употребления с Вашей стороны шутки, которая может меня поставить в такое неловкое положение, какого я сносить не умею. Это уже было, и один раз очень досадительно (по поводу моего удаления в трактир для заговора с Михневичем против авторов «Медеи»). Дай бог, чтобы ничего такого же не случилось второй раз.
Осторожность же по отношению к чистотелу некоторых сотрудников газеты, в которой я лишен удобства принимать литературное участие, мне внушают многие приметы, из коих позволю себе обратить Ваше, дружеское внимание на две, самые свежие:
а) один из влиятельнейших сотрудников этого издания на днях рассказывал в Палкинском трактире, что «А. С. не знает, как от меня избавиться». «Имени, говорит, его (то есть меня) не печатают, так он без имени статейки тычет. С<увори>н хохочет… Теперь велел и их не печатать». Это было говорено при множестве людей, в числе коих находился один сотрудник «Вестника Европы», и он на другой день говорил это у Пыпина.
б) на сих же днях другой, еще более крепкий газете сотрудник, в том же месте, при чиновнике, близком Победоносцеву, порицал меня за неблагочестие и неблаговерие и за неблагодарность к С—ну, который будто, «наконец, освободил от меня свою газету».
Я не имею ни малейшего неудовольствия к уму одного из этих господ и к честности другого и верю, что А. С. С—н ничего этого не говорил, что ему приписывается., Я знаю, что в нем есть столько душевной чистоплотности, вкуса и гадливости. Поэтому, когда он меня позвал к себе в дом, я, нимало не рассуждая, тотчас же к нему пошел. Я его хорошо знаю и не обманусь в том, чему на его счет можно верить, а чему нет. Но идти в коллективное собрание, состоящее из лиц, отомщевающих на мне их собственное ничтожество, но никогда не сытых смутьянством, — я без зова самого Суворина не могу. Это не кичливость, но простая осторожность. Я не знаю, кто это Вас просил пригласить меня, и не считаю за невозможное, что это как раз именно и есть те же самые литераторы, которые желают в моем появлении дать наглядное доказательство тому, как я искательно дорожу их сообществом и «надоедаю С—ну». Вы же, быть может, этого не знаете, а быть может, и сами шутите, как случилось с заговором о «Медее». Во всяком случае, если это даже и пустяки, то пустяки гадкие и препротивные, и я не желаю давать пищи ни сплетникам синодального прокурора, ни каверзникам редакции Стасюлевича. А потому думайте и говорите обо мне заочно все, что Вам угодно, но в личном присутствии имейте мя отреченна.
Никогда никакого зла Вам не сделавший
Н. Лесков.
Уважаемый Михаил Иванович!
Во мне всегда была, — не знаю, счастливая или несчастная, — слабость увлекаться тем или другим родом искусства. Так я пристращался к иконописи, к народному песнотворчеству, к врачеванию, к реставраторству и пр. Думалось мне, что это уже и прошло, но я ошибся: разговоры с Вами и Ваша книга о «драгоценных камнях» потянули меня, на новые увлечения, и как из всякого такого увлечения я всегда стремился создать нечто «обратное», то и теперь со мною случилось то же самое.
Мне неотразимо хочется написать суеверно-фантастический рассказ, который бы держался на страсти к драгоценным камням и на соединении с этою страстью веры в их таинственное влияние. Я это и начал и озаглавил повесть «Огненный гранат» и эпиграфом взял пять строчек из Вашей книги, а характер лица заимствовал из черт, какие видел и наблюдал летом в Праге между семействами гранатных торговцев. Но чувствую, что мне недостает знакомства с старинными суеверными взглядами на камни, и хотел бы знать какие-нибудь истории из каменной торговли. На этом останавливаюсь и с этим к Вам прибегаю, как к доброму товарищу и не только дорогому литературному другу, но и к такому редкому человеку, который, помимо своих специальных знаний, понимает, что именно нужно мне для затеваемого мною баснословия вроде «Запечатленного ангела». — Укажите мне (и поскорее, — пока горит охота), где и что именно я могу прочитать полезное в моих беллетристических целях о камнях вообще и о пиропах в особенности. Пиропов я насмотрелся вволю и красоту их понял, усвоил и возлюбил, так что мне писать хочется, но надо бы не наврать вздор. Вы много знаете, очень живо и образно говорите об этих вещах и очень можете меня наставить. Пожалуйста, не откажите мне в совете, если не личном, то письменном, — чего я буду ждать от Вас с уверенностию в Вашу милую мне приязнь и с упованием, что она остается для меня неизменною.
Искренно Вас любящий и уважающий
Н. Лесков.
Дома я всегда от 6 до 9 час. вечера. В Праге вспоминали Вас часто.
Милостивый государь
Владимир Григорьевич!
Я получил письмо, адресованное Вами мне через редакцию газеты «Новости». Письмо это нимало меня не оскорбляет, но несколько удивляет. Если Вы читаете «Новости», то Вы, вероятно, встретили там мое возражение «Петербургским ведомостям», которые усмотрели в моей заметке о к<нязе> Мещерском горячее заступничество за Пашкова. Того же мнения были и другие газеты и лица, мнения которых выражал г. Авсеенко. Но Вы и В. А. Пашков усмотрели совсем иное — именно, «обиду» и насмешки… Кто-нибудь из Вас не так понял, как следует, но я не нахожу Ваше отношение ко мне основательным. Надо писать так, как можно писать, и не поступать по пословице: «гнет — не парит, а сломит — не тужит». Я не вижу причины, чтобы люди христианских убеждений непременно являлись бестактными и всегда представляли себя так, чтобы их брали как простофиль. Я пишу, имея в виду то, что мне всего дороже, и жертвую кое-чем, что, по-моему, не важно, не существенно и никому не вредит. Иначе бы надо было только вздыхать да молчать.
Я не нахожу, чтобы это было умно и полезно.
Прошу Вас принять уверение в моем к Вам уважении.
Ваш покорнейший слуга
Н. Лесков.
Уважаемый Петр Карлович!
Письмо Ваше я получил и что-нибудь Вам пришлю для Вашего «Дневника», а Вы, пожалуйста, пришлите-ка мне «Дневник», которого я никогда не видал, да окажите-ка мне дружескую услугу, которую лишь Вы один и можете оказать.
В 44 № дружески ко мне расположенного, очень умненького и чистенького «Еженед<ельного> обозрения» было напечатано следующее:
«Это во-первых. А во-вторых, что сделали наши рыцари чистой литературной воды, чтобы выделиться из среды деятелей навозной журналистики? Есть ли у них хоть слабое подобие общих интересов, поползновение сплотиться и идти дружно рука об руку, — или же все врозь ползут? Некогда пробовали учредить третейский суд чести и испугались насмешек тех, кому это неудобно было. В прошлом году затевали что-то вроде литературных обедов, и пока, кажется, ничего из этого не вышло. Сделали ли далее что-нибудь наши литераторы, чтобы возвысить в глазах публики свое значение, или просто-напросто хотят напомнить ей о существовании „литературного сословия“? Сколько раз затевали праздновать юбилей тех или иных писателей, и всегда дело ограничивалось словами или келейным торжеством. Не далее как в прошлом году много толковали об юбилее симпатичной писательницы, пишущей под псевдонимом В. Крестовского (не Всеволода Крестовского), на настоящий год, если не ошибаемся, также отложен юбилей Н. С. Лескова и еще кого-то другого. Что же сделано? А ведь, во всяком случае, это силы крупные в нашей небогатой талантами литературе. Теперь на очереди юбилей литературного фонда. Хотелось бы знать, будет ли он отпразднован торжественнее, чем — ну хоть, например, юбилей Обуховской больницы, знаменитой только тем, что в ней никто почти не выздоравливает?»
В ответ на это я 16 октября напечатал в 286 № «Новостей» следующее:
об обеде Н. С. Лескову
В 44 № «Еженедельного обозрения» упоминается о намерении почтить меня каким-то знаком внимания по поводу исполнившегося двадцатипятилетия моих занятий литературою. Там сказано, что намерение это «отложено» на 1884 год.
Дозвольте мне сказать, что это намерение не отложено, а совсем оставлено по усердной моей просьбе, для которой я имею уважительные в моих глазах причины.
За этим таится перетолковывание, — будто я «ломаюсь», а мне самому не только неловко, но и совсем неудобно пространно объясняться.
Вы ближе многих знаете, какой тернистый путь проходил я по литературному полю и каких мерзостей только не подбрасывали мне под ноги мои собратия… И за что? Что злого и бесчестного написал я? Началось с «Некуда», собственно со 2-й части, где я картинами показал, что либерализмом драпируются мошенники и что с таким сбродом честно-либеральным людям «идти некуда». Но ведь то и сталось! В «Расточителе» я показал, как бессудно было время дореформенных судов, и между тем все, и во главе всех тогдашние «Петербургские ведомости» (Корша), руками Суворина и Буренина писали, что я «опошляю новый суд», — хотя заключительные слова драмы таковы: «И вот какими нас новый суд застал». Меня не только подозревали в шпионстве, но печатаю уверяли, что «Некуда» написано «по заказу» (разумеется, III отделения), тогда как «Некуда» переносило усиленную цензуру: его читал цензор де Роберти, а за ним поверял Веселаго, а за ним М. Н. Турунов, и еще некоторые главы посылали в III отделение. «Некуда» измарано цензурою жестоко. Там выпускались целые главы. «Расточителя» боялись брать на сцену актеры, что их «заругают», а вот «Расточителю» 20 лет, и он до сей поры не сходит с репертуара в провинции и каждый год приносит мне гонорар. Лучшие годы жизни и сил я слонялся по маленьким газеткам да по духовным журнальчикам, где мне платили по 30 р. за лист, а без того я умер бы с голоду со всем семейством. И одно духовенство действительно явило мне любовь. Нынче по осени в Казани вышла книга «Духовные типы в русской литературе, где эпиграфом взято место из „Соборян“» (слова Туберозова в благодарность светской литературе). Туберозов поставлен первым в числе типов, и даже сказано, что все другие писатели были, конечно, «подражателями». Между тем в изданном томе писем Ф. Достоевского он говорит даже о какой-то моей «гениальности» и упоминает о «странном моем положении в русской литературе», а печатно и он лукавил и старался затенять меня. Что же я мог бы вспомнить на обеде, сделанном в мою «честь»? Что я мог бы по совести высказать, кроме обиды и досады за низкие и подлые клеветы? Не лучше ли было отклонить это? — что я и сделал… И опять — я знаю, что мысль почтить меня родилась тоже в кружках духовенства и людей «верующих», но о чем могли бы мы говорить? Поговорите об этом со своей совестью и по расположению ко мне.
Н. Лесков.
Недавно еще «Нов<ое> время» в отсутствии Суворина обозвало меня «фарисеем». <Вы зн>аете — какой я фарисей? Что я написал в фарисейском духе?
Я очень рад, что силуэт Боброва Вам понравился и Вы его напечатаете. Я бы советовал сделать с него «фотогравюру». Он стоит этого. Нет сомнения, что шарж тут есть, но легкий и не безобразный, а «во вкусе века». Притом все говорят, что портрет этот «имеет поразительное сходство». Притом, что за фигура! Другой такой выдумать невозможно.
Кое-что (очень немного) я Вам напишу к портрету. Это я сделаю, когда Вам будет нужно, и это будет очень немного, так что затруднений в гонорарном отношении быть не может. Вы заплатите, что найдете нужным по «сиротскому положению» своего журнала. — Если же справедливо то, что носится в публике и что мне сообщают, — будто Вы или Ал. С. Суворин дали Феоктистову обязательство, что я не буду писать для «Исторического вестника», — то я Вам дам к портрету Боброва несколько строчек безымянных. — А если это правда, то я этим нимало не обижаюсь, но, откровенно сказать, очень хочу знать и непременно буду знать: кто это из Вас двоих был так малодушен, что дозволил делать себе внушения и еще отвечал на них?.. Вот век и вот характеры! Это, видно, не Катков с Ковалевским, и даже не… Нет; неужто это правда? Неужто Вы изъяснялись, извинялись и обещали «воздержаться»? Неужто можно допустить над собою такой срам и унижение! Как он должен уважать Вас, — он, которого даже Авсеенко презирает и презирать не боится…
Горишь со стыда, слыша такие вести… И особенно мне обидно за Вас… И зачем Вам было давать такие слова, когда Вы, верно, знаете, что я в жизнь мою никогда и ни одному редактору не предложил работы иначе, как по его просьбе. Зачем мне эта благодать, и чем полтинник «Исторического вестника» выгоднее рубля из другого кармана? — Простите, что все это говорю Вам, но я не люблю таить злобы на сердце, — а Вы, наверно, дали к этому какой-нибудь повод.
Н. Л.
Очень рад, что заметка Вам нравится. — Заглавие перемените. Пусть будет: «Один из трех праведников». Я думал, что надо непременно «к портрету». Так и соедините: вверху крупно поставьте «Один из трех праведников», а ниже, в скобках, «к портрету А. П. Боброва».
Это будет хорошо. — Догадка Ваша насчет литографии, быть может, верна, и потому вычеркните все, что касается моих догадок насчет портрета китайскою тушью. Это неважно, но проговариваться не надо, когда есть сомнение. — О Костомарове глубоко скорблю. Это был настоящий писатель и человек с литературною честностью, каких все становится менее и менее. «Память его будет с похвалами» и «во благих водворится». Он пожил и потрудился довольно, но без него станет пусто.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Досточтимый Иван Сергеевич!
Не знаю, в милости я у Вас ныне или в немилости? Со дня памяти митрополита Филарета Дроздова Вы лишили меня «Руси». Гнев оный ощущаю. Филарета же чтить не могу, но обаче всегда в добром к Вам почтении пребываю и просьбы или поручения Ваши помню.
В последний раз как Вы писали мне с присылкою гонорара за «Левшу», Вы просили меня, «если случится штучка особенная, обточенная и обделанная», то чтобы прислать ее Вам для «Руси».
С той поры ничего такого не было.
Здесь не надобно звона гуслярного, —
Подавай им товара базарного.
Осужденные биться из-за «буар, манже и сортир», — поспеваем лишь подавать то, что вприспешню требуется; но трафится штучка, которую облюбуешь и для своего удовольствия сделаешь по-иному. То случилось и ныне. Стал я заготовлять к р<ождеству> Х<ристову> фантастический рассказец и увлекся им и стал его отделывать, а потом, как отделал, стало мне его жаль метнуть туда, куда думалось. И ту помянуся мне слово Ваше последнее, и в нем Вы соблаговолите выпеть вину сего моего, писания. Рассказец очень маленький (в пол-листа), фантастический, касается государя Александра Николаевича и «его камня». Истолкователем выведен старый гранильщик, чех с «сухих гор Мереница». Разумеется, все почтительно и (думается) вполне оригинально. Это поэтический каприз, «штучка», кунстштюк, где вымысел стоплен с действительностию и отливает и горным суеверием и ужасною действительностию. Прислать или не надо? Отпишите, государь, а я всегда Ваш слуга и послушник
Николай Лесков.
P. S. Насчет «возвращения правительства» Вы были превосходны. Рассказ, о котором пишу Вам, называется «Подземный вещун». — Место для него наилучшее было бы в рождественскую пору, ибо он фантастичен, хотя и не весел, более грустен. Он совсем готов и переписывается.
Терновский, умирая, написал карандашом:
«Одно неприятно в моей смерти, что Победоносцеву покажется, будто он убил меня». Теперь ищут «главу Климента», украденную в Киеве московскими иерархами. Говорят, будто она в Кремле и ее можно узнать с помощию «краниологии». — То ли еще не заботятся о вере христианской?!!
Кстати — это разыскание было намечено Дроздовым. — «Целая эпоха» то, значит, с ним не «сошла в землю», а еще довольно ее и на земле осталось.
Имел честь получить письмо Ваше, Сергей Николаевич! Замечание Ваше о заглавии — неверно. Заглавие метко и едко. Но, может быть, оно неудобно. Предлагаю Вам два на выбор:
1) «Площадной скандал» или
2) «Всенародный гросфатер».
Выбирайте одно из трех. — Далее я ничего предлагать не могу и не желаю. Я даю заглавие по первому впечатлению. Все, что Вы пойдете выдумывать, — будет хуже.
При несогласии Вашем на одно из этих заглавий прошу Вас немедленно рукопись мне возвратить. Объяснений у нас на этот счет, конечно, не будет.
Деньги мне не необходимы, но мне нежелательно ходить в учреждение, где их выдают. А потому, если работы мои Вам угодны, — прошу Вас тотчас учесть их по таксе Вашей можливости и прислать мне деньги, как и другие мне присылают. — Деньги я имею обычай получать вперед, по учете рукописи, и иного правила держаться не хочу.
«Слова» вычеркивать можете, мысли целые — нет.
Ваш слуга
Н. Лесков.
Только вчера, друг мой Алексей Ермилович, посвятил вечерок пересмотру Ваших стихов. Есть среди них вещи очень и очень недурные, но отделывать их вы или не умеете, или же совсем не хотите. Так писать нельзя. Помните, что основное правило всякого писателя — переделывать, перечеркивать, перемарывать, вставлять, сглаживать и снова переделывать. Иначе ничего не выйдет. Стихи так же, как и всякое беллетристическое произведение, — не газетная статья, которую можно набирать с карандашной заметки. Не знаю, знаком ли вам следующий случай из жизни нашего историка Карамзина. Когда появились его повести, один из тогдашних поэтов, Глинка, спросил автора: «Откуда у вас такой дивный слог?» — «Все из камина, батюшка!» — отвечал Карамзин. Тот в недоумении. «Не смеется ли?» — думает. «А я, видите ли, — отвечает, — напишу, переправлю, перепишу, а старое — в камин. Потом подожду денька три, опять за переделки принимаюсь, снова перепишу, а старое — опять в камин! Наконец уж и переделывать нечего: все превосходно. Тогда — в набор». Советую и вам поступать так же с вашими стихами. Мысли в них попадаются хорошие, да форма далеко не всегда литературная. Нынче к стихам строго относятся. Уж больно приелись все эти фигляры, которые пред публикой наизнанку вывертываются за гривенники и двугривенные. Надо иметь особенно сильное дарование, чтобы стать впереди других, заставить о себе говорить. Такие даровитые люди, как известно, не плодятся, как летние грибы, а появляются веками. Конечно, в литературе нашей нет трезвенных слов. Вместо руководящей критики то и дело приходится наталкиваться на полемические статьи бравурно-развязного тона, с потугами и недомолвками, берущими через край. Одно время у нас совсем не было критики, даже газетные рецензии встречались редко. Оно и лучше было. Разве может быть теперь такая здравая критика, которая руководила бы не одних начинающих писателей, а освещала бы путь, давала бы добрые советы и тем, кто достаточно окреп на литературной дороге? В наше время разгильдяйства и шатаний отошли в вечность такие имена, как Белинский, Добролюбов, Писарев. Теперь люди, которым нет места на поприще изящной словесности, взялись за картонные мечи и давай размахивать ими направо и налево: берегись — расшибу! Это люди, озлобленные собственной неудачей. Вот почему я не советую вам слушаться и прислушиваться к мнению таких горе-критиков. Работайте по-прежнему, не обращая ни на кого внимания. Я не поэт, и давать вам совета не стану. Но если есть божья искра, она не потухнет. Вот мое последнее слово.
Истинный ваш доброжелатель
Ник. Лесков.
Я отдал Литературе всю жизнь и предал ей все, что мог получить приятного в этой жизни, а потому я не в силах трактовать о ней с точки зрения поставщичьей. По мне пусть наши журналы хоть вовсе не выходят, но пусть не печатают того, что портит ясность понятий. Я не то что не понимаю современного положения печати, а я его знаю, понимаю, но не хочу им стеснять себя в том, что для меня всего дороже: я не должен «соблазнить» ни одного из меньших меня и должен не прятать под стол, а нести на виду до могилы тот светоч разумения, который дан мне тем, перед очами которого я себя чувствую и непреложно верю, что я от него пришел и к нему опять уйду. Не дивитесь этому, что я так говорю, и не смейтесь: я верую так, как говорю, к этой верою жив я и крепок во всех утеснениях. Из этого я не уступлю никому и ничего, — и лгать не стану и дурное назову дурным кому угодно. Некоторые лица все это приписывают во мне «непониманию». Они ошибаются: я все достаточно понимаю, а не хочу со всеми мириться, и как я сторонюсь от соприказными и злодеями, то мне не надо ни изучать их ближайшие привычки, ни мириться с ними. Я уже старик, — мне жить остается немного, и я желаю дожить дни мои, делая, что могу, и не мирясь с «соблазнителями смысла». У меня есть свои святые люди, которые пробудили во мне сознание человеческого родства со всем миром. До чтения их я был «барчук», а потом «око мое просветлело» и я их считаю очень дорогими людьми, и вот их-то именно теперь и принято похабить и предавать шельмованию рукою ничтожных лиц, ведомых всем по их злобе, лжи, клеветничеству и сплетничеству…
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Против «составителя брошур», то есть Льва Толстого, выпущена книга — очень глупая. Я об ней написал статейку, кажется не совсем глупую. Я люблю и почитаю этого писателя и слежу за его делом страстно. Мне дорого тоже, что мои писания о нем его не огорчают. Но мне все приходится пробираться и побираться, где бы можно сказать о Толстом не банальное, шаблонное слово. Трудно это очень, и я не понимаю почему? — Статейку свою я отдал переписать четким почерком, собственно для Вас, чтобы Вы прочли ее, не посылая в набор, и потом бы не сердились и не уклонялись под такими причинами, которые не достойны ни Толстого, ни Вас, ни даже меня и наших с Вами отношений. Я люблю Ваши литературные мнения и охотно их слушаю, когда они искренни, а когда они не искренни — я их понимаю и сожалею. — Статейка вполне цензурна и занимательна, но, конечно, не по вкусу тем, кто эту глупость задумал. — Черкните мне: станете ли Вы читать мою маленькую тетрадку (3 почтовые листка), — и тогда я Вам пришлю. Когда прочитаете и увидите, что это Вам не годится, — возвратите и не сердитесь, потому что сердиться дурно, и не за что, и вредно, и скучно, и т. д. А объяснить — почему возвратите — не надо.
Всегда Вам преданный
Н. Лесков.