Уважаемый друг!
Статья Ваша о моем XI томе вышла в тот день, когда у меня собирался консилиум и когда я был особенно взволнован. Я ее прочитал и не сразу мог ее оценить. Сразу я увидал только, что Вы человек смелый и искренний и ставите меня значительно выше, чем я в самом деле стою. Я был очень обрадован Вашею смелостию и искренностию, которые, к сожалению, встречаются очень редко. Потом я увидал, что эта милая мне по своей доброжелательности статья написана в самом деле как бы не Вашею рукою и даже в чуждом Вам тоне и манере… И мне стало и больно и смешно: раз во всю мою рабочую жизнь (за 35 лет) один только истинно умный, честный и мужественный человек захотел и решился говорить обо мне без «картавки», и тут надо было, чтобы у него «рука развелась»!..
«Это замечательно!» — как говорят в «Первой мухе», но это и хорошо. Это почему-нибудь так надобно. Статья останется мне воспоминанием Вашей отваги и доброй ко мне приязни; она мне очень лестна, и в ней есть превосходные места о темпераментах; но она написана М<еньшико>вым больным или усталым, и в ней есть даже одна несправедливость против меня, и притом очень меня уязвляющая: выводя низкие типы нигилистов, я дал, однако, в «Некуда» Лизу, Райнера и Помаду, каких не написал ни один апологет нигилизма. Это нехотя замечали мои клеветники; а Вы этих лиц вовсе не отметили. И я, больной, все думаю, что это так было и надо. И мне все хочется обнять Вас и благодарить за Ваши добрые чувства и за отважную попытку поддержать меня, а на письме изложить все это трудно. Репину при трех попытках не удалось написать моего портрета, а Вам не задался литературный очерк обо мне. Значит, так и надо. Я хотел бы, чтобы Вы только верили, что я высоко ценю Вашу дружбу, люблю Вас и очень Вам благодарен за то, что Вы говорили обо мне с такою искренностью, какой я не позабуду.
Искренно Вам преданный
Н. Лесков.
Любезный друг Сергей Николаевич!
Очень тебе благодарен за внимание и за приглашение к обеду, но быть не могу. Вот уже пять лет, как я нигде, кроме дома, ничего вкушать не могу. И это не потому, что так меня научила известная тебе Фермуфия, а потому, что я очень болен и не могу есть ничего, приготовленного для людей здоровых. Притом же и все сказанное тебе о моей поправке неверно и даже прямо ложно: я поправился настолько, что по совету Чудновского выезжаю среди дня на полчаса прокатиться, и от этого мне лучше; но затем, после этой прогулки, я возвращаюсь и лежу в молчании и тишине. Про такую поправку и говорить бы, думается, не для чего.
Читаю твои фельетоны и не то чтобы защищал их (ибо они не нуждаются ни в чьей защите), но часто их изъясняю и отстаиваю (ибо это бывает нужно). Пишешь ты однообразно, но верно и хорошо, и знаток быта это должен понимать; но ужасно видеть: для чего ты всегда гадишь роль «резонера», в которой выводишь себя!.. Зачем это он у тебя все ехидствует и ухмыляется и никак не может взять ни при одном случае тон иной, более достойный и соответствующий положению вещей и идей? «И истину царям с улыбкой говорить» уже стало пошло; а у тебя твой резонер уж и с исправником зубы точит!.. Что же это за манера? И выходят все очень хороши, кроме… тебя самого, от которого отдает чем-то семинарским я пошловатым. Неужто ты думаешь, что при каком-нибудь уважении к себе неглупый человек станет хихикать с таким исправником, а не поставит его просто на пристойное от себя расстояние, как ставят иногда и твоего сенатора и Баранова! Это тебе стыдно так писать и через это давать ложное освещение всей картинке, которая во всем остальном прекрасна. «Истины» пора говорить без улыбок, и это можно, а еще более — это должно. Писатель не должен подавать пример отсталости в отношениях.
Очень хорош твой бр<ат> Симолин! И хорошо общество, где такой экземпляр возможен. — Желаю тебе всех благ.
Н. Лесков.
Вчера неожиданно получил от Вас, Анна Константиновна, прекрасное, доброе письмо и был им очень тронут и благодарю Вас за него. Все, что Вы написали, сродно и близко моему пониманию, и мне совершенно легко отвечать Вам на это. Без сомнения, я вполне уважаю и люблю Вас и Владимира Григорьевича, в котором есть много такого, что следует и любить и уважать, на я боюсь, что при сближении его со мною в нем опять пробудится его беспокойство, и «выйдет последняя вещь горше первыя» (так как и я теперь предубежден против него и могу впадать в подозрительность там, где для нее, может быть, нет и места). Но никакой неприязни к Вл. Гр. я не питаю, а, напротив, люблю его и находил бы удовольствие с ним видеться и беседовать. Если он будет в П<етер>б<урге> и застанет меня здесь, — я усердно прошу его навестить меня, и, я надеюсь, мы с ним встретимся братски. Болен я был долго и очень тяжело, и теперь, конечно, не пользуюсь здоровьем, которое, без сомненья, непоправимо. Дух же мой порой бывает бодр, а иногда унывает и раздражается. Стараюсь содержать его в лучшем порядке, но далеко не всегда этого достигаю. Болея сами, Вы, вероятно, знаете, как это колеблется. Больной я почти постоянно был одинок и привык почитать это не за самое худшее. Люди приносили много суеты, до которой мне становится все меньше и меньше дела. В размышлениях своих о душе человеческой и о боге я укрепился в том же направлении, как и верил, и Лев Николаевич Толстой стал мне еще более близким единоверцем. Думаю и верю, что «весь я не умру», но какая-то духовная постать уйдет из тела и будет продолжать «вечную жизнь», но в каком роде это будет, — об этом понятия себе составить нельзя здесь, и дальше это бог весть когда уяснится. Мне очень понравилась фантазия Короленки «Тени», присоединенная в конце к книжечке о Сократе. Я тоже так думаю, что определительного познания о боге мы получить не можем при здешних условиях жизни, да и вдалеке еще это не скоро откроется, и на это нечего досадовать, так как в этом, конечно, есть воля бога. Зимою я был смущаем не раз доходившими до меня вестями о том, что будто Л. Н. допускает сильные изменения в своих верованиях; и я огорчался и сожалел, что это породит смущение в других. Нечто такое и сталося, но потом я увидел, что это могло произойти от «ревности не по разуму», которую являют иногда то те, то другие. Позже это на меня навеяло усталость и раздражение, которых я испугался и почел за лучшее очень много сократить свою сообщительность и найти покой в тишине «благого молчания». И я уклоняюсь от «ревнующих», и это мне дает покой; а к Л. Н. в сердце своем я питаю еще сугубую любовь и вполне с ним единомыслен в предметах веры, для чего и получаю себе в его словах уяснения и поддержку. Чувствую однако, что лучшее, поэтическое время духовной жизни прошло и теперь настала иная пора, когда надо делать, а не говорить. Сюда по зиме приезжал Паша, и говорил он столько, что мне показалось, будто он говорил много и что это говорение стало уже не ко времени, и оно не полезно, а вредно; и мне это очень не понравилось, и я это ему, разумеется, сказал. Я бы лучше хотел, чтобы дело зрело в тиши, как семя, а не было уронено и доведено до смешного, и мне кажется, я понимаю положение и что я хочу полезного. Повестей Льва II и г-жи Гуревич я тоже не одобряю, несмотря на всю их строгую нравственность. Это само по себе болезнь.
Благодарю Вас за доброе письмо и кланяюсь Владимиру Григорьевичу.
Ваш Н. Лесков.
Уважаемый друг Михаил Осипович!
Очень Вам благодарен за то, что обещаете позаботиться о моем «глаголемом» Петруше. Я его знаю с детства его и смело рекомендую его в Ваше благорасположение. Он парень с толком, с характером и с очень теплой и нежной душою. Страстная любовь его к литературе очень велика, и он всегда стремился к этим занятиям. Для секретарства в редакции он человек очень пригодный и, по-моему, — золотой (скор, точен, неутомим и толков).
За книгу Гильти премного Вам благодарен. Она действительно превосходна, и я начал читать ее уже во второй раз, и с огромным удовольствием и с согласием. А «Инхиридион», или «Руководство» Эпиктета, который (то есть Инхиридион, или Энхиридион) известен мне по переводу Григорья Полетики (напеч. в 1767 г.), у Гильти переведен весь, и этот перевод, конечно, во всех отношениях лучше старого перевода Полетики.
Если (может статься) Вы найдете достойным воспроизвесть перепечатанный сегодня «Нов<ым> временем» анекдот о Тургеневе, то не сочтете ли за полезное указать со ссылкою на меня, что это было в приемной у Дмитрия Андр<еевича> Толстого и штуку эту проделал дежуривший у него синодальный чиновник Петров, который вслед за тем проворовался и умер. Но важно то, что ему ничего не «попало», как переврал интервьюер, а что Дм. Толстой всегда смотрел «распределение приема» и, стало быть, видел, что тот своей хамской лапой поставил Тургеневу № после всех столоначальников (или делопроизводителей)… Это все вполне верно, и происходило это в бытность Толстого об<ер>-пр<окурором> синода и министром народн<ого> просвещения.
Не позабудьте пособить Петру Ильичу! Он, кажется, надул себя, бедняга!
Я возвышаюсь до чрезвычайности! Был у меня Третьяков и просил меня, чтобы я дал списать с себя портрет, для чего из Москвы прибыл и художник, Валентин Алекс<андрович> Серов, сын знаменитого композитора Александра Н<иколаевича> Серова. Сделаны два сеанса, и портрет, кажется, будет превосходный. Не найдете ли любопытным заглянуть? Проработает он еще с неделю и затем увезет портрет с собою в Москву.
Ваш Н. Лесков.
Уважаемый друг!
Письмо Ваше так меня тронуло, что я сейчас же хотел на него отвечать, но в это мгновение пришел некто, прилипчивый как банный лист, и я письмо Ваше спрятал к сердцу, где и проносил целую неделю. Простите! За слова приязни и участия сердечно Вас благодарю. Болен был очень, так что я сомневался в возможности «отсрочки», но она последовала; «яблонь вновь окопана», и садовник, вероятно, еще ожидает плодоношения… Теперь пока ползаю, как выходящая из окоченения муха, и кое-что делаю для «Русской мысли». Я это помню и «стараюсь». Прошу Вас об услуге: нельзя ли мне получить от Кушнарева (конечно, за деньги, только не за анафемские) экземпляр «Декамерона» без выпусков, сделанных ради русского пуризма? Или об этом надо просить Веселовгкого? В таком разе где его адрес и как его звать? Но нельзя ли Кушнареву быть ко мне милостивее и уладить дело попроще.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Усердно Вас благодарю, Михаил Осипович, что обороняете меня от озорства Шубинского. Сказанное сегодня очень хорошо и вполне довлеет злобе его Больше ничего и не нужно. А для Вас скажу, что это за человек этот Шубинский (известнейший сплетник и интриган): он три года неотступно приставал ко мне, чтобы я дал ему что-нибудь, и делал это и при Суворине, и при Коломнине, и при Ефремове, а когда я ему ничего не хотел даже пообещать, — он взял и выкинул вот эту штуку, которую я, однако, не почитаю для себя за вред, но почитаю за неприятность, потому что семинарист, руководимый этим генералом интендантского ведомства, могут написать что-нибудь в духе, противном тому, что я почитаю за благо и в чем хочу быть соединен симпатиями тех людей, которых я люблю и уважаю
Очень Вам благодарен за дружескую услугу
Ваш Н. Лесков.
Уважаемый Михаил Осипович!
Посылаю Вам «писемце» очень милой дамы, которая пишет мне про Вас. Прочитайте. Это любопытно и приятно.
Прочитал я Вашу статью о старых и молодых писателях.
Совершенно верно, что к молодым предъявляются требования несправедливые.
Я это однажды уже высказал (за Чехова и Короленко), и именно в этом же самом духе и направлении. Не знаю только: кто же это из старых писателей их унижает? Мне кажется, что это делает только один из критиков, которому я и отвечал и тем его обозлил. И Григорович и Боборыкин очень хвалят Чехова! Вообще молодым их положение досталось легко и без боя (если не считать г. Буренина, который не одних «молодых» унижает).
На кого и на что именно Вы указываете в стороне «стариков», мне, к сожалению, неясно, и мне досадно будет, если и другие старики не окажутся проницательнее меня.
Жаль и то, что Вы оставили совсем необозначенным: в каком бы настроении надо было писать, чтобы выходило «то, что нужно»! Что до меня, то я давно себе это решил и покоен: я смерял мои силы и окинул глазом работу, и увидал как раз то, что видел Каульбах: «Вижу, что в храме торгуют и что торговля мешает быть в храме тому, что должно быть там». И понял я, что прежде всего надо выгнать торгующих в храме и вымести за ними их мусор, и тогда, когда горница будет подменена и постлана, — придет в нее тот, кому довлеет чистота, и нет ему общения с продающими и покупающими. И я взял метлу и все выметаю мусор и гоню к выходу торговцев, и почитаю это за мое дело, которое я имею и могу делать, тогда как другого, большего, я не умею делать и если бы взялся за него, то сделал бы его худо и не принес бы даже и той пользы, которую, может быть, принес, поталкивая торговцев и выбрасывая их помёты за церковный порог. О деятельности своей я думал так и так ее и веду, и ничего более крупного и полезного я делать не умею и не могу, а по тону — и не обязан и не должен. Вы в этой статье не ясны и едва ли вполне справедливы.
Преданный Вам
Н Лесков.
Уважаемый Виктор Александрович!
Благодарю Вас от души за содействие к получению бесцензурного «Декамерона», благодарю и Ивана Николаевича Кушнарева за подарок этот. Очень ему признателен. Посылаю сегодня в редакцию давно обещанную рукопись. Называется она «Зимний день». Содержание ее живое и более списанное с натуры. Как я чувствовал «Некуда», — так будто предощущал и «сологубовское сосьете». Счетом это будет теперь уже восьмая вещь из всех мною Вам предложенных и напечатанных потом в других изданиях (8-я потому, что в страстную субботу «Пет<ербургская> газ<ета>» напечатала «Сошествие во ад», оттиск которого Вам посылаю). Посмотрите эту брошюрку: там любопытно, как наслояется легенда о воскресении. По-видимому, все это шло путем шантажа с архиереем. Это меня и интересовало и теперь многим кажется очень замечательным. Что такое у Вас видели «невозможного» в этом этюде, — решительно не понимаю. Был у меня <1 cл. нрзб.> М. А. Протопопов и имел со мною разговор о деле постороннем, но касалась речь и его разлада с «Русской мыслью». Как это сугубо жалко! Неужто тут ничего нельзя поправить! Он, положим, шероховат и не покладист; против этого и слов нет, но и у Вас тоже хороши редакционные приемы… «Здесь человека берегут, как на турецкой перестрелке»… А тоже не много, кажется, кем неглижировать осталось! Мне очень жаль, что Прот. нет у Вас более. Нельзя ли как-нибудь попосредничать к реставрации его в журнале? Я бы очень об этом постарался. Справьтесь о получении рукописи «Зимний день».
Н. Лесков.
Усердно благодарю Вас за присланный пакет из Венгрии. Кому-то нужен мой портрет и подпись. — Нахожу себя в долгу перед Вами ответом на одно письмо, но не отвечал на него потому, что не могу отвечать. Оказывается, что у меня была ошибка: я думал, что мы гораздо солидарнее, чем это выяснилось, а спорить напрасно. «Благое молчание ни в чем не вредно». А потому и покроем все оное «благим молчанием».
Отчего Вас, а не Гайдебурова звали в комитет? Они не имеют права, да и не имели и привычки призывать лиц, не имеющих официального редакторского значения. Это бывало при «Незабвенном», но давно вывелось и казалось уже невозможным. Неужто опять реставрируют! И кто же, и с кем!.. Зачем Вы позволили им осуществить это вожделение? Я этим, признаться, смущен. Что Вам-то за дело выслушивать их «внушения», да еще «строжайшие»? Мне думается, что Вам совсем не надо было ходить к ним.
Я остаюсь в городе до 23-го, а потом уезжаю в Меррекюль. На всякий случай, адрес мой просто Меррекюль и ничего более. От Л. Н — ча имел письмо вчера. Там все благополучно.
Искренно Вам преданный
Н. Лесков.
Многоуважаемый Вукол Михайлович!
Сегодня я получил Ваше письмо, в котором Вы пишете, что пришлете мне сюда, в Меррекюль, Ваши переводы с польского языка. Я очень благодарю Вас за этот приятный подарок, так как я не все эти переводы читал, а очень хочу их прочесть; а в городе на это никак не устроишься. Усердно Вас благодарю за это. Что же касается наших отношений, то они никогда не мешали мне быть вполне расположенным к Вам и к Вашему изданию, которому я желаю доброго успеха, и очень рад, если могу ему пособлять в этом.
Теперь, кстати, просил бы Вас о двух вещах:
1) Чтобы контора сообщила мне сюда: как стоят мои счеты с журналом?
и 2) Чтобы Виктор Александрович дал мне помощь — отыскать адрес московского художника Валентина Александровича Серова, который постом этого года написал мой портрет для П. М. Третьякова. Я выехал из Пб — га, не снявши с себя удовлетворительной фотографии, а имею необходимую надобность послать портрет «Венгерской иллюстрации», которая просит об этом. Я прошу Серова прислать мне фотографию с того портрета, который он написал. Можно ли этого достичь или нет? Пожалуйста, помогите мне все как можете, чтобы я не выходил перед чужими людьми манерником и кривлякою, которому будто хочется, чтобы его просили, а он будет ломаться. Если Серова нет в Москве, то нельзя ли мне сообщить адрес Третьякова.
Ваш покорный слуга
Н. Лесков.
Сегодня получил от Вас, уважаемый Виктор Александрович, письмо «со шпилечкой» (как говорил лихой памяти м<итрополит> Филарет). Решил последовать тому мудрецу, который «на свой счет ничего неприятного не принимал». С какой стати, взаправду, подумал я, будто это я «сплетничаю»! Я мир люблю и люблю попробовать водворить мир, если это возможно. Я знаю по опыту, что множество неладов возникают именно от недоразумений, которые не могут устранить стороны заинтересованные, а человек посторонний может принести пользу. И он тогда называется не «сплетник», а миротворец, и он «блажен» даже тогда, если на него сердятся и обижаются. А Вам могу сказать с Луцием: «Мой милый, не суди так строго!» М. А. П<ротопоп>ов, которого я видел раз в жизни, парень неуживчивый и угловатый; а вы, братцы мои, — русские мыслители, — с своим <…> «стилем» в деловых письмах и всякого-то человека не успокоите, а приведете в «три волнения». Я его, впрочем, не оправдываю, но жалею, что его не будет в журнале, потому что он все-таки пишет занятно и довольно умно, а порою и очень умно. Но если он Вам не к масти, то, разумеется, говорить о нем нечего. А я так думаю, что у него очень велик «павлин в голове», а Ваши старцы сели за ставцы и не хотят подумать, что у человека бывает «головное воображение» и оно потом проходит. Вы вот Каткова не любите, и это хорошо: а зачем Вы не замечаете, сколько у вас на хозяйстве есть катковского духа! Так он отбил от себя Тургенева, Писемского, Марка Вовчка и проч. Все это было по недоразумениям старцев, которых нельзя было достать из-за ставцов. И этим иногда можно достичь того, что совсем не в пользу изданию. — Корректуру в половине июля прошу прислать, и непременно в двух экземплярах. Я ведь ужасный копун и все должен себя выправлять да разглаживать. Я написал для барышни в «Зимнем дне» сценку, которая мне нравится, и я ее должен вставить. Это из того, что говорил Н. Н. Ге, и это образно и важно для «духа времени». Другая рукопись теперь уже совсем готова, но пусть она полежит у меня до корректур «Зимнего дня». Тогда они придут к Вам вместе. Усердно благодарю Вукола Михайловича за его книжки, которые я получил и читаю.
Посылаю Вам свою карточку, отпечатанную в Петербурге с негатива, сделанного Бем здесь в Меррекюле. А «сплетником»-то все-таки не считайте, а сочтите «миротворцем», и не судите строго, и катковского приема в сношениях «огробайтеся». Пр — ва надо жалеть, и нельзя не жалеть! Видите, чай, куда его «головной-павлин»-то затащил! Если бы надо было выщипнуть перо-другое и у своего павлина, лишь бы не допустить человека до такого якшательства, я бы, кажется, не почел это для себя ни за какое унижение.
Ваш Н. Лесков.
Многоуважаемый Вукол Михайлович!
Сегодня я получил письмо от Третьякова, что он пришлет мой портрет работы Серова Вам в редакцию, а Вы поручите фотографу, что с него снять, а потом отошлите опять портрет Третьякову или куда он укажет. Сделайте милость, примите это под свою благопопечительную опеку и сделайте так, как Вас просил: то есть пошлите один хороший оттиск в Буда-Пест, в редакцию «Венгерской иллюстрации», а две дюжины кабинетных сделайте для меня и пришлите их мне в Меррекюль. Если портрет будет доставлен Вам в раме, то, может быть, следовало бы сделать и фотографии с рамою и с обозначением («С масл. портр. художн. Серова, 1894 г.»). Пожалуйста, обдумайте это с фотографом и исполните дружески и хозяйственно.
Работа для Вас сделана, и переписана, и опять перемарана. Пришлю ее вместе с возвращением корректур «Зимнего дня», которых ожидаю в половине июля в Меррекюль. Переписчица здесь очень плохая и к тому же еще немка, а притом еще и чернила ужасные и иных нет. Рассказ с содержанием, но вполне смирный, так что можно эту отчаянную рукопись набирать, а читать и в наборе. Она совсем смирная.
Кланяюсь Вам, Гольцеву и Ремезову.
Ваш Лесков.
(22° в тени!!!) Не люблю этого!
Корректуры во второй раз получил вечером вчера, 19 августа; просидел за ними ночь и сегодня, 20-го, их возвращаю. Поправки сделал очень небольшие и соображаясь с условиями верстки, но поправки эти необходимы, и я всепочтительнейше и всеусерднейше прошу приказать, чтобы они были тщательно внесены, и затем уж пусть бог нас простит, а люди читают. Не сердитесь на меня за корректуры… Что мне с собой делать, когда я весь свой век такой копун был с работою! Но Ваше издательское дело от того ведь не проигрывает, что работу делают поаккуратнее; а в картинках щекотливого свойства всякая светотень значит много. Пожалуйста, исправьте все по этой, сегодня возвращаемой, корректуре. Новый этюд пришлю на сих днях. Надо опять переписать.
Ваш Н. Лесков.
Высокоуважаемый Лев Николаевич!
Перед самым отъездом из Меррекюля, где дышать очень легко, и переездом в Петербург, где дышать трудно, я получил Ваше дорогое письмо с ответом на мои недоразумения о том: писать или нет о друге нашем Н. Н. Ге. А до тех пор Стасов мне еще раз написал об этом самом, да потом побудил к тому общую нашу приятельницу Елиз<авету> Меркур<иевну> Бем. Я все отпирался, потому что не понимаю, зачем нужно такое сотрудничество?! Другое дело «сообщить письма», но зачем же нужно, чтобы мы писали, а Вл<адимир> Вас<ильевич> наши писания вписывал в свое сочинение? Право, куда ни толкнись, повсюду находишь какую-то беспорядочность, суету и сутолоку… Я должен повидаться со Стасовым и добиться от него толку: что такое он затевает? Сначала речь шла о «сборнике» (еще мало их!); а во втором письме он уже говорит о «статье», которую он напишет для какого-то журнала и в эту статью вкрапит то, что сообщали ему лица, которых он запросил о Ге… Это мне совсем не представляется ни удобным, ни справедливым. Я не противоречу Вам и думаю, что о Н<иколае> Н<иколаевиче> все мы можем написать, «не повторяя друг друга», но, кажется, гораздо лучше, чтобы мы сделали это «выведенные на свободе», каждый за свой собственный страх… На что же нам писать «под редакциею» хотя бы даже и Влад. Вас. Стасова? По-моему, это совсем лишнее стеснение и повод к несогласиям и спорам. Этого мнения я не вижу возможности изменить, хотя после письма Вашего и готов попробовать сочинить нашему другу «похвальное слово» за его преимущества в деле служения «свободному» и освобождающему искусству. Но тут-то я и должен буду впадать в тот тон, который мил Стасову не будет, тем более что за последнюю гостинку Ге в Петербурге он со мною много говорил о стасовском национализме и порицал его за его крайности, «сбивавшие людей с толку». Из Вашего письма я, однако, не вижу, что Вы дадите свою работу о Ге как составной элемент для статьи Вл. Вас., и я полагаю даже, что Вы этого не сделаете, и что делать этого не надо, и что Вл. Вас. что-нибудь путает и представляет себе обещания в ином смысле, нежели они ему выражены. Но если я ошибаюсь, а не Стасов и Вы пойдете только как вкладчик в стасовскую статью, тогда я ему напишу письмо, в котором изложу только то, что найду сообразным этой стеснительной и неприятной форме сборной характерности одного характера. Пока же это не разъяснится, я буду думать, что ошибается С<тасо>в и что и Вы и я можем подать свой голос прямо от себя. Мне было бы очень полезно это узнать, и, если это Вас не затруднит, я усердно прошу об этом. — Здоровье мое, без сомнения, непоправимо (ангина не излечивается), но сравнительно сносно. По кр<айней> мере так было в сосновом лесу, на скалах и над морем. Я пользуюсь облегчением с жадностью и много читаю и немало пишу, только все «вдоль», без отделок, и теперь, может быть, стану обрабатывать. В Меррекюле нестерпимо тянуло под солнце, в лес и на Удргасскую скалу, переименованную у нас в скалу «пренепорочной Лидии», так как она тут и жила как русалка и чуть ли не слетела раз отсюда в море и пришла вся мокрая по шею. Она прожила в Меррекюле 18 дней и пела в церкви 7-й № «херувимскую» и «многая лета». Одновременно был там и Меншиков и херувимскую с многолетием слушал. Л Ив. Все та же, как и была, а М—в как будто «предагается» — все томится по «положительным верованиям», а этого рода томления и тоска, по моему наблюдению, ведут на тот путь, которым пошел Алехин и Ругин и сойдут еще многие, без различия их умственных средств. Я иногда их «отпрукиваю» и по совету Нила Сорского, сдергиваю с облак за ноги, дабы могли «зрети землю и иметь суждение с разумом расстворенное», но слово мое не искусно и не сильно, а порывы желающих найти «приют веры» очень сильны, и никакое «растворение в разуме» им не мешает производить смущение в умах.
Имя Ваше беспрестанно на устах у людей, особенно у людей того сорта, из которого состоит приморский дачник, но это не для того, чтобы искать света и уяснять себе свое положение в «земной эпизоде», а прямо для спора и для кривляний. Со мной были Ваши сочинения, которые я наиболее читаю: «Евангелие», «О жизни» и «Царство б<ожие>», но я их в нынешнее лето уже прямо не давал никому, потому что читают не для пользы, а для глупых разговоров, ничего не выясняющих, кроме глубокой погруженности людей во мрак самодовольной пошлости. «Катехизис» был бы очень потребен, но без сомнения, вы не преувеличиваете трудности такого сочинения… Конечно, оно очень трудно, но зато оно и очень нужно… Вам бы надо собрать все силы, чтобы попробовать это сделать. Думаю, что Вы сами видите, что без этого как будто недостает того камня, который может стать в своде замком. Но если бы Вам это и не так казалось, то Вы тут не авторитет, ибо «со стороны дело виднее…» А «со стороны» смотря, и видно что это нужно; и именно это, а не что-нибудь другое. По крайней мере я это вижу с ясностью, которой яснее не может быть самая очевидная вещь. Ничто (кроме пересказа евангелия) не потребно столько, как катехизическое изложение, во что христианин может верить, «содержа веру с разумом растворенною». Разум может молить бога, чтобы Вам было дозволено и внушено это сделать. Читали ли Вы «Лурд»? Противная манера письма и много легкомыслия в суждениях, но вещь (по-моему) все-таки очень полезная. А главное критик (мало-мальски смышленый) имеет большое раздолье высказать по поводу этого сочинения очень полезные суждения (например, «Командор»). Все-таки земля является «станциею» и «эпизодом» в жизни духа, «облеченного в кожаную ризу». И что тут канючить о продлении мучительного пребывания, когда конец его есть очевидное избавление от мук в страдающем теле. И Меньшиков мог бы об этом писать. Но он и сам едва ли не ищет чуда.
Преданный Вам Н. Лесков.
Покорно Вас благодарю, Лев Николаевич, за то, что Вы мне разрешили мои недоумения насчет того, как я могу писать о Ге. Я, признаться, и не думал, чтобы Вы намечали как-нибудь иначе, и особенно так, как представляет это себе Вл<адимир> великий. В том все и горе, что как дойдет дело до воспоминаний о человеке, жизнь и деятельность которого представляют собою интерес и поучение, наперебой этому является суетность воспоминателей, и дело на этом очень много теряет. Вы и Ваши дочери отдали бывшие у Вас письма Ге… Я никак не решился бы сказать, хорошо Вы это сделали или нет; но сам я так не поступил бы. Я знаю все хорошие стороны Стасова и очень его уважаю, но думаю, что он все-таки всего более то, что сказал о нем Щербина, то есть «служебный якобинец», и таких теплых нежных тонов, какие были в Ге, он не может усвоить и не в состоянии их воспроизвесть. Он, без сомнения, захочет «раззолотить главу» Н<иколая> Н<иколаевича>, но накладет всю эту позолоту на своей амальгаме. Я сожалею, что за это взялся именно Вл<адимир> Вас<ильевич>, и утешаюсь только тем, что другие проворные люди сделали бы это еще хуже. Из таких один (Фаресов), писавший в «Вестнике Евр<опы>» об Энгельгардте, совсем уже изготовился строчить о Ге и отравлять мне вечерние часы рассказом о добытых им «материалах» (то есть письмах от Костычева), после чего я должен ему что-то советовать. А что же можно советовать людям, которые собираются писать о человеке, водившемся верою, не только не содержа в себе никакой веры, но даже почитая это за излишнее и смешное. Вот это и будут таковы первые два «воспоминания» о Ге — людей, с которыми у него не было общего в самом главном. Фаресов не понимает в этом ничего, но он уже побывал в ред<акции> «В<естника> Евр<опы>», и Пыпин сказал ему, что их это интересует. Стало быть, воспоминания явятся Ф—ва в «В<естнике> Евр<опы>», а Стасова в «Сев<ерном> в<естни>ке». По крайней мере так мне говорил вчера Флексер, который был у меня еще раз вчера вечером опять с этим же Фаресовым и говорил, что Стас<ов> ждет моего вклада… Что за напасть, право! А я самого Ст<асова> еще не видал и боюсь, что, заговорив с ним, стану горячиться, а это мне беда. Но, во всяком случае, я «вклада» делать не могу, потому что я с В<ладимиром> В<асильевичем> во множестве вещей не согласен, особенно после того, как он егозил с Аданшиным альбомом и втравил в это достопочтенную Надежду Васильевну. Потом в хохлатчине поднимаются «враги» Ге, которые знают за ним что-то такое, что желают «обличить»… Мне это передала жена Хирьякова, на сих днях возвратившаяся из Чернигова. Неловкие воспоминания могут все это раззудить и вызвать дрянные речи, которых бы не надо. И потому, думается, пусть уж делается то, что заделано (Стасов и Фаресов) и чего остановить нельзя; а мне и Вам торопиться не для чего, а очень благоразумно повременить, так как очень может быть, что нам еще доведется сказать слово кстати по поводу чьих-либо неверных суждений. Так по крайней мере мне кажется лучше.
В вашем маленьком письмеце стоят слова, что Вы «очень цените мои мнения». Мое к Вам почтительное и любовное отношение не позволяет мне видеть ни в одном Вашем слове чего-нибудь похожего на так называемую «любезность», и потому я и эти слова Ваши принимаю всерьез, а мне от них конфузно… Какую цену могут иметь мои мнения перед Вашим умом? Разве цену толкового читателя. Если это так, то это верно: понятливость во мне есть, а люблю я то самое, что и Вы любите, и верю с Вами в одно и то же, и это само так пришло и так продолжается. Но я всегда от Вас беру огня и засвечиваю свою лучинку и вижу, что идет у нас ровно, и я всегда в философеме моей религии (если так можно выразиться) спокоен, но смотрю на Вас и всегда напряженно интересуюсь: как у Вас идет работа мысли. Меньшиков это отлично подметил, понял и истолковал, сказав обо мне, что я «совпал с Толстым». Мои мнения все почти сродные с Вашими, но они менее сильны и менее ясны; я нуждаюсь в Вас для моего утверждения. Но как толковый читатель, и притом вполне согласный и сильно Вам сочувствующий, я, конечно, могу себе позволить сказать Вам, чтó думаю и чтó чувствую. И вот потому и теперь я говорю: завязать узел катехизисом есть мысль превосходная и дело очень важное. Кроме Вас и Филарета, этого никто сделать не в состоянии. Филарет свое сделал, а теперь сделайте Вы. Я понимаю, что это дело ужасной трудности и даже для Вас, и несмотря на то, что Ваши средства мне кажутся исполинскими, я все-таки не уверен, что это непременно выйдет хорошо в лучшем виде, но почти уверен, что оно все-таки выйдет хорошо и будет очень полезно. Вот потому мне и не жаль, что Вы трудитесь над этим очень трудным, но и очень важным делом. Помогай Вам бог: это очень нужно, и Вы не должны отменять себя с этой работы, так как ее, кроме Вас, некому сделать. — Измена, и ослабление, и шат идет по всей линии. Удивительно! «Положим маску снять, — зачем снимать рубашку?» Прибыл Ругин от Поши… Чтó говорит, так именно уши вянут. В чем они «разочаровались» и кто их очаровывал? Какие всё пустые слова и пустые заботы! Думается, что этого совсем могло бы не быть. То, что Вы вычитали и изъяснили, никакого зачарования не имело, а ставило в свете вопросы до сих пор затененные, и отчего, если это у десяти человек не отбило смысла и разумной веры, — отчего остальным понадобилась такая чехарда?.. Но дело великое сделано: людям дано в умы верное направление. Это Ваша бессмертная заслуга. Надо бы, пожалуй, сократить споры… Мне кажется, они совсем не полезны. Искренно стремящимся к вере все ясно, и как они верят, так и жить могут. Меня споры умаяли до устали.
Преданный Вам
Н. Лесков.
1) Не прошло ли у Вас незамеченным, что у ап. Павла есть указание на обязанность родителей «собирать имения детям»? Это во 2-м посл, к Коринф., гл. 12, ст. 14.
2) Известно ли Вам, что на старом языке у нас «наследство» называлось «задница»? Это встречается два раза в примечаниях к «Истории» Карамзина (506): «тяжати о задницю». По изъяснению Петрова, «Опыт словаря древних речений» (1831 г.), это значит: «иметь спор о наследстве».
Усердно благодарю Вас, Лев Николаевич, за большое удовольствие и пользу, которые я получил на сих днях от Ваших трудов. На днях я прочитал «Патриотизм и христианство», критическую статью о Мопассане и перевод превосходного письма Мазини. Впечатление от всего этого полное, радостное и полезное. О патриотизме и христианстве я думал точно то же, но в изъяснении «безнравственности» патриотизма Вы дали мне новые определения и доказательства, которых я не мог себе выбрать и составить. В первой половине статья читается тяжеловато: чувствуются длинноты, и видно, где они заключаются: это выписки из газет, которые очень долги и не всегда оправдываются необходимостью. Если читает чтец не особенно «мастеровицкий», то слушатели просто начинают «нудиться» на этих обширных выписках, и это потом вредит всему впечатлению превосходной второй половины. Я прочел «про себя» два раза да присутствовал три раза при чтении вслух, и всё выходили одни и те же результаты: выписки очень длинны, и их бы очень полезно было сократить, оставив только важнейшие места., Так это кажется мне и другим, а как Вы когда-то писали, что хотите знать о впечатлениях, то я Вам и пишу это. Критическая статья о Мопассане чрезвычайно хороша. Этот могучий человек мне всегда представлялся птицею с огромными и сильными крыльями, но с вытрепанным хвостом, в котором все правúльные перья изломаны: он размахнет широко, а где сесть, не соразмерит. Все сказанное Вами о нем очень верно, и статья написана так, как бы и надо писать критики, не только для того, чтобы дать людям верное понятие об авторе, но чтобы и самому автору подать помощь к исправлению своей деятельности. Мопассану, впрочем, это не принесло бы пользы, потому что, как ни вертите, он все-таки смаковал разврат и, конечно, был убежден, что «с бабой думать нечего». Я не чувствую в нем нравственности… Письмо Мазини — это один восторг и упоение. Очень хорошо сделали Вы, что обрели его и подали в русском переводе. Из «Патриотизма» «Новым временем» было взято нечто удобное им на потребу (как Вы было расплакались от умиления), а оттуда бы надо было взять бесценное по силе место о том, что делают люди, потому что «это не важно». А, какое это «пронзительное» и великое указание! То не важно и се не важно, а меж тем все это делают, и выходит целая картина с своей атмосферою, и затем, если кто этого же уже не хочет делать, то это уже важно! Все забывают, что «общественное мнение» представляет собою каждый из нас. Я хотел бы сделать вытяжку из этого места, но не знаю, где с нею приткнуться… И последняя… «Р<усская> жизнь» сменила людей «нового общ<ественного> мнения», которые, впр<очем>, уходя, разжаловались по-старому. А в «Неделе» за сентябрь месяц на 246 стр. 2-го отдела уже прямо читаем, что «Россия это непочатый угол всякого добра» и «русскому беллетристу предстоит будущность», если он «отрешится от стремления обличать бессильное ничтожество», а станет давать «положительные идеалы».
Скатертью дорожка!
Хочется думать однако, что это делается искренно и без особенно дурных побуждений, ибо это делается без сомнения во вред себе, так как читатель, приученный к тихонькому протесту, вероятно не удовольствуется этим новым курсом.
Если пробудем здесь до зимы, то хочу Вас видеть для моей пользы душевной и обольщаюсь надеждою съездить к Вам в Москву
Ваш Н. Лесков.
Мне очень стыдно за глупые слова, которые я написал Вам о Мопассане. По поводу Вашей статьи о нем я принялся за него наново и перечитал все, с хронологическою последовательностью по времени писания, Вы совершенно правы: он рос, и кругозор его расширялся, и то, что он дал, есть дорогое достояние. Моя погудка о несоответствии силы крыльев с рулевою силою хвоста этой могучей и дальнозоркой птицы никуда не годится. Но так как я до сих пор читал Мопассана урывками и не знал времени появления тех и других произведений его пера, то думаю, что и для такого мнения, какое я имел, есть основание; а как такого рода мнения неверны, то надо радоваться, что Вы, Лев Николаевич, написали Вашу критическую статью об этом достойном любви писателе. Благодарю Вас, что Вы дали мне возможность проверить свои понятия и исправить их.
Очень интересуюсь тем политическим сочинением, которое выпустила о Вас г-жа Манассеина. У меня был Стасов и молол, что Вы ему об этом писали, но он книги не видал; я болен и не могу ее разыскивать, да и не знаю ее заглавия; писал Люб<ови> Як<овлевне> Гуревич, чтобы она нашла, но она не спешлива; вчера просил Лидию Ив<ановну>, но и эта ничего не знает. А я был, есть и, кажется, буду всегда нетерпячий и не могу успокоиться, пока пойму дело. Я эту даму видел раз в жизни у поэта В. Величко, и она мне показалась какою-то ужасною… Крайняя материалистка, которая все требовала: «Дайте мне твердую положительную веру с устойчивым основанием». Потом она перешла к своей дружбе с Лампадоносцем и окончила тем, что при его благодати получила развод с старым мужем и вышла за нового, молодого и очень глупого. И вот теперь она, значит, поднесла ему еще свое последнее «мерси». Я очень хочу прочесть эту книжечку и, может, мог бы кое-что ответить. Если у Вас эта брошюра без надобности, то нельзя ли сообщить ее мне; а я ее возвращу Вам. Иначе, я боюсь что долго ее не достанешь.
Литературная затея Стасова, по-моему, нехороша: это будет какой-то ворох чего попало, без всякой определенной и ясной цели. Особенно жалка возня с письмами и с датами: «В котором году вы виделись?», «Где об этом говорили?», «Молился ли он богу?» и т. п. Не знаю, каковы были письма Николая Николаевича к Вам и девицам Татьяне Львовне и Марии Львовне, но письма его ко мне были маловажны для биографии. Это были шутливые отписки, иногда совсем шалости, даже с шутовскими подписями: я его «благословлял» как «священноересиарх», а он как «Николавра». Что тут вписывать в статью!.. Нет, это не надо. Потом Владимиру Васильевичу хочется, чтобы я написал, чтó Николай Николаевич говаривал «о художниках», и между прочим о Репине. А он о них говорил много (особенно когда сидел у меня во время писания Серовым с меня портрета), но зачем же все это выволочь на общее позорище и для обиды многих? Вл<адимир> Вас<ильевич> просит, чтобы «и о нем, что говорилось, — и то написать»; но уж это совсем было бы из «волшебного цирюльника». Я ничего этого делать не стану, а постараюсь дать указание: чем Ге был полезен как художник и в чем ему следует подражать. А это, думается, только и надо. — Лидия Ив<ановна> вчера говорила, что она что-то переписывала из Вашего катехизического труда и что это было очень хорошо. (Значит: ясно и понятно для разума и благоприятно для религиозного чувства.) Не могу ли я выпросить у Вас хоть что-нибудь из этого труда для того, чтобы получить о нем хоть частное понятие? Меня ничто так не интересовало, как это Ваше сочинение, и притом я болен и тороплюсь ознакомиться со всем, что манит дух мой к свету. Если можно будет, то не пришлет ли мне что-нибудь из этого для прочтения Татьяна Львовна? Я прочту и сейчас же возвращу. Уехали ли Хилковы за границу? Вчера был у меня Петр Ге. В то же время случилась m-me Бем, и говорили скоро и беспорядочно.
Н. Л.
Ваше упоминание о разговоре с художником (в статье о Мопассане) очень замечено в их среде и произвело впечатление, как «зерно, падшее на камень». Я раз, после известия о кончине Ге, говорил в этом роде с 73-летним Шишкиным, и он говорил утром: «Вы мне ночь испортили: я до утра не спал», и опять делает то же самое, даже без надобности, так как «его часть — сосна». Теперь их подкрепил еще Менделеев, и они, приведя это имя, считают, что все кончено и нечего стыдиться.
<Приписка к приложенному письму Л. Я. Гуревич к Лескову.>
Из настоящего письма увидите, что книжки Манассеиной нам присылать уже не надо, так как Гуревич ее нашла, но если есть какая-нибудь возможность дать мне ознакомиться с катехизисом, то об этом очень прошу.
Ваш Н. Лесков.
Увидел вчера меня Григорович и побег прочь борзо, а подошел Суворин и стал сказывать страхи, которые ему про нас тот лгун говорил, похваляючись своим заступлением. И мне это показалося дивно! Неужто не мне, а ему надо было написать: что такое содеялось?! Выписал я сегодня к себе Модеста Ив<ановича> Писарева и рассказал ему, чтó надо бы сказать чиновникам, не в извинение (ибо извиняться не в чем), а в пояснение. Это ведь смеху достойно! «Новый курс», разумеется, «таможенная война» и вступление в состав правит<ельства> лиц иного пошиба, а не событие нынешней поры. Это только и надо было указать. Никакой «бестактности» не было, а если бы она была, то уже не Г<ригорови>ч бы от нее защитил. Его репутация известна. Зачем же вы это все-таки делали? Теперь же, пожалуйста, напишите, и так просто, чтобы я мог понять своим простым умом:
1) Успокоены ли вы за «Зимний день»?
2) Когда вы пускаете в набор мой второй рассказ, у Вас находящийся?
Этот совершенно невинен, как беззубое дитя, но все-таки мне необходимо исправлять его в корректуре, и я очень боюсь, как бы он не вышел в свет без моего просмотра в печати. Пожалуйста, имейте в виду, что это совершенно невозможно, а корректуры я не задержу более одного дня.
Я рассчитываю, что этот рассказ пойдет, вероятно, в одной из последних книжек 1894 года, и тогда для начала 1895 года у меня есть рассказ, позабористее «Фефёл», но тоже вполне спокойный. Называется он «Дикая фантазия». Объем листа 2–3. Он уже переписывается, но я о нем еще никому не говорил и первым пишу вам; а вы мне ответьте: надо вам или не надо? Но, пожалуйста, ответьте просто и ясно, и еще скоро.
Любящий Вас
Н. Лесков.
Уважаемый Иван Васильевич!
Простите и Вы меня, что промедлил ответом на Ваше письмо от 24 сентября: я болен и хотел сказать Вам что-нибудь определенное. Кажется, я буду в состоянии написать для сборника киевских студентов маленькую историйку о том, «как я украл девушку». Это будет идти к роду нынешних целомудренных рассказов, но с содержанием более жизненным и с сюжетом, взятым с натуры. Объемом это будет, вероятно, около печатного листа. Желание написать это для студенческого сборника я имею большое, но все-таки прошу помнить, что я очень болен, что болезнь мне часто подкидывает сюрпризы. Однако я сделать работу хочу и буду об этом стараться. Утвердительнее этого я уже ничего прибавить не могу. А так как я Вам пишу заглавие того, что думаю сделать, то Вы по этому заглавию можете судить, что рассказ будет тихий и чисто бытовой, а потому не представляющий никаких опасностей в цензурном отношении. Напишу же его, вероятно, как обыкновенно пишу, и редактировать его нечего, а потому попросите, пожалуйста, Н. И. Кареева прислать ко мне за рукописью на святках.
Очень рад, что мы с Вами познакомились хоть на письмах. Если будете в Петербурге, — удостойте навестить меня. Нас ведь не велика область, чтобы нам не интересоваться друг другом. О Сикорском слыхал, но не читал его. Впрочем, «им имя легион». У Вас же их особенно много. Студентам усердно прошу передать мое сердечное сочувствие.
Ваш Николай Лесков.
Уважаемый Виктор Александрович!
Рукопись «Фефёл» сегодня Вам возвращаю. Она опять сильно исправлена, но все-таки находится в таком удовлетворительном состоянии, что набирать с нее вполне удобно. Я очень рад, что она у меня побывала и я мог ее свободно переделывать. Это очень важно, когда автор отходит от сделанной работы и потом читает ее уже как читатель… Тогда только видишь многое, чего никак не замечаешь, пока пишешь. Главное, вытравить длинноты и манерность и добиться трудно дающейся простоты. Теперь я удовлетворен и покоен. Корректуру лучше прислать на один день, но если спешите, то и не надо. Вещь это совсем смирная. Повесть «С болваном» еще раз прочту по чистовой рукописи и пришлю Вам к половине декабря. Если хотите, можете начинать с нее новый год. В ней листов 6–7. По черновой рукописи трудно сказать в точности о размере. По архитектуре она удобно делится и пополам и натрое. Сообщите мне: как Вам удобнее, — я так ее и размечу. Вам это сделать труднее. В повести есть «деликатная материя», но все, что щекотливо, очень тщательно маскировано и умышленно запутано. Колорит малороссийский и сумасшедший. В общем, это легче «Зимнего дня», который не дает отдыха и покоя. Если бы не совпавшие обстоятельства, он бы надоел. Литература молчит. «Игра с болваном» не так дружно «жарит и переворачивает», как говорят о «3. дне»; в разговорах литературных хвалят «3 день». И прошёл он все-таки молодцом: вы, братцы, показали, наконец, мужество! Дай бог его Вам еще более.
Ваш Н. Лесков.
Уважаемый Вукол Михайлович!
Три дня тому назад я послал Вам рукопись «Фефёл» в таком виде, как надо набирать, и писал Виктору Александровичу, что корректуру, пожалуй, можно мне и не присылать; но теперь прошу мне отдать это слово назад… Я такой копун и пачкун, что не в силах самого себя не поправлять, и прошу Вас немедленно приказать, чтобы корректуру «Фефёл» тоже прислали мне непременно. Усердно Вас об этом прошу и без этого быть не могу! Отвечаю Вам за то, что я не продержу у себя корректур более чем один день. Можете на меня положиться. А пока прилагаю лист, на котором написана вставка. Пожалуйста, пошлите ее в типографию, чтобы ее набрали и тиснули на отдельной полосе и прислали мне, — я ее вставлю на то место, где ей надо быть.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Уважаемый Иван Васильевич!
Благодарю Вас за добрые строки, которые Вы мне написали. Я в Киеве давно не был, да и не тянет меня туда, несмотря на то, что город этот мне очень нравится по красоте и по воспоминаниям юности; но с давних пор в нем преобладает такое настроение, с которым я стараюсь не сходиться. Спешу Вам написать, что в намерениях моих произошла перемена, и я, кажется, дам для сборника не то, что задумал, а другое. Вместо маленького рассказа, который, конечно, прошел бы незаметно и не принес бы пользы сборнику, я дам Вам бытовую заметку «кстати» по поводу речи сенатора Кони о браках. Это теперь «кстати», и потому, может быть, вызовет к себе внимание и сочувствие. Этим я теперь и занялся и Вас об этом уведомляю и прошу Вас принять то, что я в силах дать при моем нездоровье. Я уверен, что это сослужит свою службу лучше, чем рассказ среднего значения. Заглавие: «Конические сечения в браке» (по поводу речи сенатора Кони).
Анат<олий> Федор<ович> Кони знает, что я буду писать Вам.
Ваш Николай Лесков.
Как Вы намерены адресовать свое поздравление Марксу и в какой день его пошлете? Пожалуйста, черкните мне об этом, а то я недоумеваю.
А еще важнее — как поздравить Михаила Марковича Шершевского? Это мне очень хочется сделать неупустительно. Обозначьте мне, пожалуйста, его адрес и его день.
Преданный Вам
Лесков.
16 <декабря>. Возвещенное Вами «литературное» обещание над Григоровичем уже исполнено. Бедный болтун! Прихвачен и Лев Толстой, но этого жалеть нечего: его не проберешь. Космат. «И местечка, где они, даже не почешет».
Я еще перелистовал «Ниву» и все искал там добрых семян для засеменения молодых душ и не нашел их: все старая, затхлая ложь, давно доказавшая свою бессильность и вызывающая себе одно противодействие в материализме. Как бы интересно было прочесть сколько-нибудь умную и сносную критику изданий этого типа, которые топят семейное чтение в потоках старых помой, давно доказавших свою непригодность к лицемерию. Не могу себе уяснить, что тут можно почтить поздравлением?! Разве то, что, может быть, можно бы издавать и хуже этого… но, может быть, и нельзя. Впрочем, по «Игрушечке» судя, — можно.
Жена и дочь Мих<аила> Марков<ича> нашлись очень хорошо! Это делает им честь. А то всё одни пошлости.
Очень благодарю Вас за ответ. Я. конечно, пошлю депешу и поздравлю с «благополучным успехом предприятия». Я только не мог себе уяснить: в который из трех дней надо это послать? По правде сказать, это и теперь мне неясно. — Что касается общих суждений, то, конечно, жизнь всякого человека «бедственна», и когда он прожил много лет, не сделавши много бед другим, то его есть с чем поздравить; но это очень пустое дело, которым стыдно занимать людей. Похвалять же из «вежливости» в литературе нельзя: хвалы достойно только то, что ведет к лучшему, способствуя очищению совести и уяснению понятий, способствующих освобождению общества от привычек, созданных невежеством и самолюбием. Такие издания были, есть и их будет еще более, ибо «разум не спит» и у «науки нрав не робкий, — не заткнуть ее теченья никакой цензурной пробкой». — Вы должны бы помнить, кажется, «Рассвет» Кремпина… Вспомните-ка и посравните его с «Нивою» или «Игрушечкою» и всем сему подобным дерьмом, которое Вы, однако, хотите почему-то ставить выше совершенно равной им «Родины». Это нехорошо.
О Мих<аиле> Марковиче я давно слышал от Фаресова, который составлял адрес для его приветствия женщинами-врачами. Но, помнится, это готовилось на 18-е число; а теперь пишут о 20-м. Он талантливый человек, — стало быть, он «рука божия», посланная в мир исполнить что-то хорошее и серьезное. Такого надо поддерживать, чтобы он шел бодрее и чувствовал, что на него смотрят: то ли он делает, что нужно Отцу нашему? Это никакого сравнения не имеет с «благополучным изданием» листов, от которых получен доход себе. Говорить рядом стыдно! А главное, — это «жена и дочь»!.. Я весь взволнован благородным и в высшей степени грациозным их поступком!.. Никто еще так умно и красиво не нашелся, как эти две женщины, — и его надо поздравить не столько с юбилеем, сколько с такою женою и дочерью. — Я уже очень давно примечал эту необыкновенную девочку в Шмецке и все думал: «Эта что-то разведет в уме!» Вот она и разводит: где себя ни покажет, — все у нее отмечено умом и прямым, здоровым, смелым чувством, которому противно плестись рутинной стежкой. Она меня сильно обрадовала, как я давно, давно не был рад.
Никол. Лесков.
Вы меня уже и не удивляете. Соловьев-Н<е>см<елов> пошел разъяснить Вам, что теперь не время говорить о Льве Толстом, но Вы таки свое прете!.. О чем же Вы меня просите? О том ли, чтобы я написал, чем Т. велик как человек-мудрец, очистивший сор, заполонивший христианство? Я это хотел бы написать, но этого теперь нельзя, и я не стану делать унизительных и глупых опытов. А чтобы говорить банальщину о его таланте, — это детям не нужно и это не только Толстому, но даже и мне непристойно. Затем еще можно бы сказать о его житье в старое его время (если это стоит), но для этого надо подождать «Дневник Берса» в «Царь-колоколе». Что же теперь-то можно написать? Разве нарочитую глупость, и ее-то я должен подписать!.. «Благодарю, — не ожидал!» Но я этого не сделаю: Кстати, я вчера получил оттуда письмо: Л. Н. писал письмо в «Правительственный вестник», и там ему отказали поместить его строки!.. И вот в это-то время Вы как забрали что в голову, с тем и лезете! «Тешь мою плешь: сери в голову». Извините, — хороша пословица.
Н. Л.