Досточтимый Лев Николаевич!
Получил я Ваши ободряющие строчки по поводу посланного Вам рождественского № «П<етер>б<ург>ской газеты». Не ждал от Вас такой похвалы, а ждал, что похвалите за то, что отстранил в этот день приглашения литературных «чистоплюев» и пошел в «серый» листок, который читает 300 тысяч лакеев, дворников, поваров, солдат и лавочников, шпионов и гулящих девок. Как-никак, а это читали бойко и по складам и в дворницких, и в трактирах, и по дрянным местам, а может быть кому-нибудь что-нибудь доброе и запало в ум. А меня «чистоплюи» укоряли, — «для чего в такое место иду» (будто роняю себя); а я знал, что Вы бы мне этого не сказали, а одобрили бы меня, и я мысленно все с Вами советовался: вопрошал Вас: так ли поступаю, как надобно? И все мне слышалось: «двистительно» так и надобно. Я и дал слово Худекову дать ему рассказ и хотел писать «О девичьих детях» (по поводу варшавских и здешних детоубийств и «Власти тьмы»), а тут вдруг подвернулась этакая история с Мих<аилом> Ив<ановичем> Пыляевым. Я и написал все, что у нас вышло, без прибавочки и без убавочки. Тут с начала до конца все не выдумано. И на рассказ многие до сей поры сердятся, и Мих. Ив. смущают спорами, так что он даже заперся и не выходит со двора и болен сделался. Я ему Ваше письмо отнес и оставил для утешения; а одна купчиха ему еще ранее прислала музыкальную «щикатулку» — «чтобы не грустил». Он и не грустит о пропаже, а надоели и мне и ему со спорами: «К чему это касающе и сообразное». Тут и подоспело от Вас подкрепление, за которое Вас и благодарю.
Под Нов<ый> год повреждал свое здоровье у Суворина шампанским вином и слышал от Алексея С<ергееви>ча о присланном ему от Ч<ерт>кова рассказе, сост<авленном> Вами по Мопассану. Ч — в пишет, чтобы «не изменять ни одного слова», а С<увори>н видит крайнюю необходимость изменить одно слово — именно слово «девка», имеющее у нас очень резкое значение. Я думаю, что эту уступку надо сделать, и советовал С<увори>ну писать об этом прямо Вам, так как этак дело будет короче и есть возможность скорее сговориться. Положение Ваше в людях такое, как надо быть. «Ускоки» набегают и шпыняют воздух в Вашем направлении. Зато Вы помогаете и «карьерам». Так, например, гнилозубый Аполлон, как 1 № цензуры иностранной, дал «брату Якову» поручение составить доклад о Ваших сочинениях на англ<ийском> языке. «Бр<ат> Яков» трудился и гнусил: «Каково это мне: я должен его запрещать». И, разумеется, запретил. Тогда «Аполлон» сказал ему, что это ему «в воспитание», и затем, чтобы утешить его, — привел к нему Лампадоносца и Терция… И возвеселися Иаков, и теперь уже не смущается, и «стих» против Вас сочинил, и Никанора стихом же оплакал… И говорят, будто ему теперь «другой ход дадут». Страхов стал лепетать какой-то вздор. Влдм. Соловьев держит себя молодцом, и с ним приятно спорить и соглашаться. Меня все занимало, как теперь у нас, о чем ни заговори — обо всем хотят судить «с разных точек зрения», — и потому все выходит поганое чисто и чистое погано. А Вл. Сол<овьев> подметил у всех «три измерения»: нигилистическое, православное и практическое. Александр Энгельгардт по одному из этих измерений оставил деревню, и живет здесь, и сидит у Головина (Орловского) и у Лампадоносца, и поступает на службу инспектором сельск<ого> хозяйства с большим жалованьем; а ходатай за него Лампадонос, у которого жена доводится Энг<ельгар>дту племянницей. И Менделеев «тамо же приложися», — и примеры эти не останутся беспоследственны… Вспоминаешь Салтыкова: «Все там будем!!.» Видеть Вас очень жажду и не откажу себе в этом: приеду один и с работою на 3–4 дня (если не стесню собой). Мне теперь хочется побыть с Вами вдвоем, а не в компании.
Любящий Вас
Н. Лесков.
Чистокровный нигилист А. Михайлов (Шеллер) ругает в «Живоп<исном> обозрении» Н. Н. Ге и напечатал картину, как «от<ец> Иоанн» исцеляет больную… А заметьте, что этот их «отец Иоанн» называется «Иван Ильич».
Усердно прошу сказать мой поклон графине Софье Андреевне, Татьяне Львовне и Марье Львовне. Я часто вспоминаю, как мне у Вас было хорошо.
Повесть моя еще у меня, и я не спешу, — боюсь. Не переменить ли заглавия? Не назвать ли ее: «Увертюра»? К чему? К опере «Пуганая ворона», что ли?
Цензура не пропускает рассказа «Дурачок», которого корректуру я послал Вам вчера. Пожалуйста, не посылайте этого оттиска Черткову, а оставьте его у себя.
Хотел бы знать о нем Ваше мнение.
Н. Лесков.
Цензор (Пеликан) сказал Тюфяевой, изд<ательнице> «Игрушечки», будто им не велено пропускать ничего, что пишете Вы и я, и обо всем «докладывать». Врет небось.
Не надокучил ли я Вам, Лев Николаевич, своими письмами? Все равно — простите. Чувствую тягость от досаждений, мешающих делать то, что почитаю за полезное, и томлюсь желанием повидаться с Вами, а этого сделать немедленно нельзя. От досаждений болею, а от болезни делаюсь излишне впечатлительным. Рассказ Ч<ерт>кову пошлите. Я согласился на дурацкие помарки цензора, и рассказ выйдет искалеченный, но все-таки выйдет. Пусть Ч<ерт>ков пробует искать с ним удачи, где знает. «Христос в гостях у мужика» запретили. Конечно, то же будет и с «Фигурой». Вероятно, то, что цензор сказал Тюфяевой, — правда: «Ничего не будут пропускать»… Сегодняшняя статья в «Нов<ом> вр<емени>» подбавит к этому охоты и форсу… Повесть свою буду держать в столе. Ее, по нынешним временам, верно, никто и печатать не станет. Там везде сквозит кронштадтский «Иван Ильич». Он один и творит чудеса. На сих днях он исцелял мою знакомую, молодую даму Жукову, и живущего надо мною попа: оба умерли, и он их не хоронил. На днях моряки с ним открыли читальню, из которой, по его требованию, исключены Ваши сочинения. На что он был нужен гг. морякам? «Кое им общение?» «Свиньем прут» все в одно болото. Об Энгельгардте сказывают что-то мудреное, будто он «всех перехитрить хочет»… Не наше дело знать про хитрецов. Видел в «Посреднике» книжечку «Новый английский милорд Георг» в обложке, напоминающей настоящего «английского милорда» лубочного… А содержание доброе, хотя и неискусное. Это тоже «хитрость», но она мне понравилась… Иван Ив<анович> Горбунов уже прельстился этим и пишет «Еруслана», а мне захотелось написать «Бову-королевича», и с подделкою в старом, сказочном тоне… Что Вы на это скажете: делать или нет? Посмотрите, чем «Родина» начала венец нового лета божией благости. Кланяюсь Вашим домашним.
Любящий Вас и благодарный Вам
Лесков.
Досточтимый Лев Николаевич.
Был у Суворина и дал ему прочесть Ваше письмо, в месте, касающемся рассказа. Суворин был очень рад тому, что этим путем получилась развязка, которой напрасно ожидали от Ч<ерт>кова. Теперь рассказ пойдет на следующей неделе. Изменения будут только в том, что придется выпустить слово «похоть» и заменить слово «девка», имеющее специальное значение, — словом «женщина». Что же касается заглавия, то мы его обдумывали втроем и остановились на предложенном мною названии по имени, то есть «Франсуаза». Это — самое удобное, простое, краткое, скромное и «приличное». Кроме того, по этому имени легко будет и вспоминать произведение. Ваше имя нигде упомянуто не будет. Думаю, что все это сделано как следует. Заглавия вроде «Сестра» или «Ошибка», по-моему, были бы хуже, чем «Франсуаза».
Здоровье мое худо, а веселость, или, лучше сказать, желание шутить, нападает с досады. Смотришь, смотришь на всю окружающую благоглупость, да и сам задурачишься. Написал в самом архаическом «штыле» — «Сказание о протяженносложенном братце Иакове, — како изыде на ловитвы своя и усрете некоего льва, рыкающа при поляне, и осети его, и множицею брався с ним, и растерза его, и обрете нескудно злата, на нем же и опочи в мире со ужики свои», Там же есть «эпизода» о Вышнеградском, «како плакася, иже рекут его вора быти», и поэты возводят его на Геликон и низводят на землю освященного и с новым именем — «Всевышнеградский». Смотрю, как «Иван Ильич» ходит к нам в больницу исцелять и всегда бормочет только над одною больною, а разом о всех почему-то не молится. Предложил этот вопрос «сестрам милосердия», и они смутились… Область же его все расширяется «милостью божиею» — так, в день его юбилея, когда он (по отчетам хроникеров) съел подряд три обеда и «встал с удивительною бодростью», — председатель общества трезвости, именитый законоучитель П<етер>бурга протоиерей Михайловский, ошибся мерою вина и, приняв на нутро более, чем можно главе трезвенных, — не встал вовсе, а был изнесен на руках своих духовных детей, а Иван Ильич его от этого не исцелил, а теперь сам избран на его место, так как он не пьет иного вина, кроме мадеры братьев Змеевых в Кашине. Кроме же этих событий, современная жизнь у нас не являет ничего достойного внимания. Поездку к Вам опять должен отложить, так как получил известие из Киева, что 20 генв<аря> ко мне будут оттуда брат с племянницей. Вероятно, поеду тогда, когда они поедут назад через Москву, и я с ними до Тулы.
Преданный Вам
Н. Лесков.
В Конст<антиновском> воен<ном> уч<илище> дежурный офицер донес на юнкера, что тот «имел книгу „Мелочи архиерейской жизни“». Юнкера посадили под арест.
Очень благодарен Вам, Лев Николаевич, за Ваши письма. Они не писаны с тем, чтобы меня поддерживать и ободрять, а производят то и другое. Вы не ошибаетесь, — жить тут очень тяжело, и что день, то становится еще тяжелее. «Зверство» и «дикость» растут и смелеют, а люди с незлыми сердцами совершенно бездеятельны до ничтожества. И при этом еще какой-то шеренговый марш в царство теней — отходят все люди лучших умов и понятий. Вчера умер Елисеев, а сегодня лежит при смерти Шелгунов… Точно магик хочет дать представление и убирает то, что к этому представлению не годно; а годное сохраняется… «Родину» я Вам послал для «хари», которая там была намалевана с подлейшими причитаниями. С Су<вори>ным говорил по Вашему поручению без всякого над собою насилия. Мы лично всегда хороши с ним, а о прочем он не осведомляется или спросит: «Не сердитесь, голубчик?» — «Не сержусь, голубчик». Так «голубчиками» и разлетимся. Он очень способный и незлой человек, но «мужик денежный» и сам топит в себе проблески разумения о смысле жизни. Вас он очень любит; но ведь он же не может соглашаться с Вами и оставаться самим собою. Искренность, при которой человек не идет к лучшему, но сознает его достоинство и уважает лучшее, а себя порицает и «живет, не оставаясь на своей стороне», — кажется им глупостью. Надо спорить и «рвать лытки» Т<олсто>му. Женщины чаще сознают правду и говорят: «Я так не делаю и не могу, но это — дурно, — надо бы так, как Т<олстой> говорит». Я считаю это за хороший шаг. «Кто не против нас, тот уже за нас»… В «Нов<ом> вр<емени>» много военных инженеров, и они иногда «обладают» над господином «вертограда словесного». А он думает, что они это «износят из сфер». Так и идет шат во все стороны. Притом Ч<ерт>ков пишет одному из этих «южиков» удивительные письма об одной из заповедей, и те его состояния не понимают и к нему не снисходят, а только суесловят и стараются придать всему характер какого-то уродства. Я говорил об этом Ч<ерт>к<ов>у, и Ге тоже; но он нас обоих за что-то взял в немилость, а Ваня Г<ор>б<уно>в здесь и собирается на днях ехать и заедет к Вам. Смотрите — здоров ли Ч<ертков>? Или, лучше сказать: не больнее ли он, чем это кажется? Его поступки в дороге со мною и с Ге, а потом здесь с другими, и переписка теперешняя о «суррогате» заставляют быть к нему крайне внимательным. Он производит впечатление подстреленной птицы, которой не знаешь чем помочь. «Поша» пишет письма бодрые, и Ругин тоже. Про Анну Конст<антиновну> говорят, будто ей лучше, но ни воли, ни инициативы никаких нет. «Посредник» в великом запущении, и для чего это низведено в такое состояние, — об этом нельзя перестать жалеть. 20 №№ «Пете<рбургской> газеты» вышлю Вам завтра (сегодня воскресенье — контора закрыта). «Дурачок» я знаю что плох. Повесть мою вчера взял у меня Влад. Соловьев, который непременно хочет меня «сосватать с „Вестн<иком> Европы“», и того же будто желает и Стасюлевич. Я, с своей стороны, ничего против этого не имею и отдаюсь Соловьеву. Повесть эта, однако, по-моему, едва ли теперь где-нибудь пригодна. Впрочем, любопытно — что из этого выйдет? Соловьев сам бодр, по обык<новению> несколько горделив, но очень интересен. Вчера он привез мне свою книгу «История и будущность теократии», т. 1-й, печ<атанный> в Загребе со множеством ужасных, а в иных случаях довольно остроумных опечаток. У него всего только 4 экз<емпляра>, но он, вероятно, снабдит Вас экземпляром. Я еще только разрезал и понюхал листы книги, но она меня уже страшно заинтересовала. Какая масса знаний в этом человеке! Очень любопытная книга. А кстати, — он едет на сих днях в Москву. Он же не читал Вашей «Критики догматич<еского> богословия» Макария, и я не мог ее дать ему, так как ее все читают. Притом гектографированный экземпляр из рук вон плох. Не снабдите ли Вы С<оловье>ва лучшим экземпляром, а у него, быть может, возьмете его загребскую книгу. Поехать к Вам очень хочу, да все помеха: брат приедет 25-го да пробудет здесь дней 8—10… Очень это суетливо! Получили ли мою заметочку под заглавием «Обуянная соль»? В лит<ературных> кружках ее прочли со вниманием, и инженеры «Нов. вр.» притишились. Хотел бы знать: не осуждаете ли за то, что отвечал? Много у меня досад и мало здоровья, а тут еще нанесло иметь дело с плутоватым купцом. Все «искушение».
Преданный Вам
Н. Лесков.
Очень рад, Владимир Григорьевич, что Вас что-то в моих писаниях порадовало. Желаю, чтобы это получило возможность выйти в «широкую публику». Личные наши отношения, к сожалению, должны оставаться в том положении-, в которое благоразумие заставило заключить их в виду Вашей противообщественной склонности к подозрительности. Я не имею к Вам никакой неприязни, но возможность прежнего, задушевного общения у меня отнята, и это не самое худшее, что могло выйти при моем и Вашем характере. Худшее было бы то, что Вы скрывали бы свои подозрения, а я бы долго их не заметил и потом бы имел большое зло на себя за то, что смущал Вас. А теперь хорошо. Я даже не могу Вам посоветовать исправить в себе эту подозрительность, чтобы не подумать, что Вы подумаете, что я думаю заставить Вас думать, как не надо думать… Вон какая механика!
Н. Лесков.
Вчера я послал Вам старого хересу, какой мог найти. Во всяком разе, ему более 35-ти лет. Он лучше и полезнее той мадеры, которая Вам неприятна.
Посылаю рябчика и «Сочинения Пушкина», все в одном томе. Рябчика кушайте, а книгу положите себе прочесть от доски до доски. Это и приятно, и полезно, и необходимо, так как женщине, желающей занять художественное амплуа, нельзя щеголять всестороннею беспечностию насчет литературы — особенно родной, и в лице ее самого главного и действительно великого представителя и поэта с мировою известностию. Вам нечего читать в журналах, где бездна чепухи и дребедени, а Вам надо давно познакомиться хоть с тем, чтó есть крупного; а у Вас, к величайшему стыду и горю Вашему, нет даже этой начитанности, и через это Ваши художественные способности не имеют крыл, — в них нет полета, нет фантазии, а только леностное поползновение, с которым никогда и ничего нельзя достигнуть, и даже в общественном обиходе всегда предстоит неизбежная ретирада перед всякой более любознательной девушкой, уделявшей свое внимание литературе — ибо в литературе есть царство мысли. Не отставайте ото всех, так как Вы и без того уже так довольно отстали от многих, что уже и не замечаете своего умственного вращения вне курса… Подумайте о себе: выздоровление есть великая пора для душевных переломов. Человек в эти минуты способен зорко видеть себя и может давать настроение в своем духе и целях. Для многих это было спасительно. Габриель Макс (Мах) уловил это в своей «Reconwalescentine» (Выздоравливающая). Вы, выздоравливая, о первом спросили — о корсете… «Когда можно надеть корсет?»… Это ужасно; этого нельзя забыть, и в этом выразилась, как в фокусе, вся Ваша натура… Какой ужас!.. И возле Вас нет никого, кто бы мог Вам это указать и поворотить взгляд Ваш в себя в саму!.. Чтó такое художница без образованного ума, без облагороженного идеала, без ясной фантазии и без вкуса, развитого чтением истинно художественных произведений?.. Это не художница, а «мастеричка». С этим не стоит и возиться, и в Ваших руках все это теперь продумать наедине сама с собою и сделать в себе перелом, а дело друзей Вам на это указать и Вам напомнить о днях, которые Вы губили и губите в среде ничтожной и для образования художницы бесполезной и вредной. «Полюби тишину, слух душевный вперяя в высокие думы…» «Будь глух ко всему, что ничтожно..» Вспомните Моцарта, Бетховена, Мицкевича и Лебрень или Макса и… прокатитесь к Норденштрему, Ласточкину и Касаткину и к tutti-frutti…[34] Как тут уберечь в душе «огонь творения»; а что в искусстве можно без него сделать?!. Допросите себя: с кем Вы и где Вы и куда по этой покатости катит Вас Ваше безволье? — Сделайте же над собою первую победу: прочтите всего Пушкина, потом Шекспира, а потом Викт<ора> Гюго. Это Вам необходимо даже для Вашего престижа при людях, имеющих образование.
Н. Лесков.
Опять — четвертую работу со мною я должен был уступить не Вам, а другой художнице… Ну, не досада ли видеть, как Вы «подвизаетесь»!..
На меня можете сердиться сколько хотите, — я желаю Вам добра.
Достоуважаемый Виктор Александрович!
Удовлетворяя своему желанию, я познакомился с Потапенко, а исполняя Ваше поручение, делал пробу привлечь его к сотрудничеству в «Рус<ской> мысли». Вот Вам мой отчет: Потапенко произвел на меня как раз такое приятное впечатление, какого я хотел, чтобы симпатии мои к нему не были нарушены: он умен, у него во всем чувствуется художественная простота и чувство меры, хороший вкус и благородство, чуждое искательства. Я думаю, что он может принять равнодушно хвалу и клевету и будет идти независимым путем. Словом — он мне понравился более всех, кого я видел привходящими в литературный кружок за последние 25 лет. По поводу его появления в Петербурге можно радоваться, без боязни за то, что радость эта будет обманута и унижена. Возраст его лет около 30; темперамент горячий и впечатлительный, но не слабонервный. Работает он много и недостатка в работе не ощущает, а, напротив, имеет на нее очень большой спрос. Поэтому приглашение его написать «что-нибудь» для «Р<усской> м<ысли>» — для него ничего особенно лестного не представляет. Платят ему здесь по 150 руб. лист и, вероятно, заплатят и дороже; а работать в том же городе, где живешь, конечно, удобнее, чем посылать работу вдаль. Но мне кажется, что Вы могли бы привлечь Потапенко с большою для себя пользою и с очень малым риском, если бы нашли возможным такую комбинацию, какую сделал Катков со мною, когда я писал «Соборян». У Потапенко есть желание написать роман, а я ему указал на то, как делали со мною, то есть давали мне аванс в течение трех месяцев и я сдавал редакции три печатных листа рукописи и так продолжал до конца романа; а окончательный расчет произвели по напечатании. Он нашел, что это для него было бы, может быть, удобно теперь, перед весною, чтобы летом заняться большою работою, и на этом разговор наш кончился. Обсудите это в самом темп-мажоре, и если найдете для себя подходящим, — напишите мне или прямо самому Потапенко. Зовут его Игнатий Николаевич, а адрес его: Фонтанка, № 24, кв. 45.
Кстати: о рассказах Потапенио не делают отзывов «Нов<ое> вр<емя>» и «Р<усская> м<ысль>», и это его не смущает и не огорчает… Я был этим очень утешен. Это порука за то, что художник любит свое дело больше похвал, и это редкость при нынешнем попрошайничестве, которое стало уже просто гадко и подло.
Преданный Вам
Ник. Лесков.
Любезный друг Боря!
В переводе твоем находят хорошее, но указывают и довольно многие недостатки, заключающиеся по преимуществу в изобилии деепричастий и прозаических оборотов; но что самое главное — это наличность множества переводов «Паризины», известных в печати. Представляется даже удивительным: почему ты взялся за перевод именно этого — всех более переведенного произведения! Не можешь ли ты мне этого объяснить. Может быть, ты хотел добиться чего-нибудь такого, что тебя не удовлетворяло в переводе Михаловского и др. Или это так… просто — «случайный выбор»?
Потом ответь ясно на вопросы:
1) Желаешь ли, чтобы перевод твой был напечатан там, где удастся его поместить?
2) Согласен ли на поправки в стихах? (что совершенно необходимо).
3) Доволен ли будешь всяким гонораром, какой дадут?
Н. Лесков.
Любезный друг Боря!
Получив твое письмо с уполномочиями на помещение твоего перевода «Паризины», я отдал рукопись редактору «Иллюстрации» Александрову, прося его напечатать перевод твой в книжке их приложений, которые называются «Труд». Книжки эти выходят раз в месяц, и в этом журнале была напечатана моя, вероятно известная тебе, «Фигура». Александров обещал дать мне ответ скоро, и я его тебе сообщу немедленно.
Перевод Михаловского напечатан в издании Гербеля. Переводы Козлова знатоками считаются за отменно хорошие и образцовые. Я же в этом деле не судья. А что касается до выбора пьес для перевода, то самое лучшее (по моему мнению) — переводить то, что тебе понятно по духу поэзии и дается по форме стиха. Аверкиев перевел этой зимой «Гамлета», имеющего несколько переводов, но как аверкиевский перевод оказался всех совершеннее, то о нем говорят и его хвалят, но никто не спешит приобрести его для напечатания. То же самое, вероятно, выпало бы на долю перевода и всякой другой пьесы, имевшей уже переводы в печати, но кто любит дело, того это не должно останавливать. Я только не знаю: для чего всё переводить стихи? Почему не переводить хорошую прозу? От стихов теперь везде тесно делается, и они составляют для журналов «бремя». Я поговорю с издательницей журнала «Иностр<анная> лит<ература>», — нет ли у нее чего-либо ей желательного для перевода из поэтов, и тебе напишу.
Будь здоров.
Твой Н. Лесков.
Редактор «Иллюстрации» обещал мне ответ «на сих днях», но еще не прислал его. Я опять ему напомню и тебе напишу. Надеюсь, что дело уладится. Указываю тебе на следующее: в последней книжке «Недели» есть хорошая (сведущая) критическая заметка о новой книге Балабиной — переводы в прозе стихотворных легенд Оссиана, изданных Макферсоном. Они очень характерны, и переводы их трудны, и их мало. Обрати внимание на эту книжку и выбери что-нибудь у Оссиана и пришли. Большие вещи помещать трудно, пока имя переводчика неизвестно. Я всегда буду рад сделать тебе услугу.
Н. Лесков.
Макферсон по-английски есть у Уаткинса (Адмиралтейская площадь), а прозаические переводы Балабиной есть и в Киеве.
Достоуважаемый друг!
Поездка наша вместе не состоялась, потому что я был болен и расстроен до того, что не мог и писать. Вы мне это, пожалуйста, простите. Это отнюдь не значит, что я Вас мало люблю или мало дорожу сношениями с Вами; а это значит, что моя душа была невозможно отягощена впечатлениями, с которыми я не в силах был справиться и о которых нечего рассказывать. Как Вы съездили и где проведете лето? — хотел бы знать. Но главное дело. Мне не хочется ничего посылать в «Р<усскую> м<ысль>», так как, по моему мнению, там худо понимают достоинство литературных произведений, а мне нет никакой нужды и никакой радости испытывать на себе их ответы и упражнения. Вы меня просили дать еще раз что-нибудь «Рус<ской> мысли», и я не хочу обойти Вашей просьбы. За это время я написал небольшую повесть, в 5–6 листов, которую уже и продал здесь (и она у Вас не прошла бы), и еще «Воспоминания», тоже листа на 4. Воспоминания эти называются: «Нашествия варваров»; построены они по рассказам Жомини и представляют Ашинова, М—ву дочь, болгар и наших патриотов и борьбу с ними дипломатии. Эпизод веселый и смешной. Написано это так, как умею я и как пишу, — ни лучше всего, ни хуже. Покупателя на это имею здесь в лице Шубинского и выгоды отдавать работу Вам никакой не имею, а, напротив, имею неприятность вспоминать старые неприятности и возможность ожидать новых в том же или в подобном роде, но я не хочу огорчить Вас и оставить втуне Ваше желание удержать связь мою с журналом, где Вы трудитесь. Поэтому я должен избрать такой путь, который был бы Вам удобен и для меня не унизителен и безопасен. Рукопись для предварительного прочтения и оценки я послать в «Рус<скую> м<ысль>» не могу, так как это не одобряется моими опытами из прошлого, и мне противно подумать об этом; но я сообщаю Вам, что вещь есть и что я готов уступить ее «Р<усской> м<ысли>», если редакция имеет ко мне столько же доверия, как и к другим, у кого принимает вещи недописанные или вовсе еще не написанные.
Мои воспоминания интересны, — и это все, что я сам могу о них сказать, и они готовы. Если хотите их получить, — потрудитесь сговориться об этом с триумвиратом и ответьте мне не позже 10 мая, с присылкою мне авансом 500 рублей. Тогда я в тот же день вышлю Вам совершенно готовую рукопись в Ваше распоряжение. Иначе я поступить не могу, так как не хочу рисковать там, где мне было оказано четыре раза самое нелепое отношение. И Вы, — если захотите быть справедливым, — сами, вероятно, найдете, что в этом условии нет ничего грубого и обидного для редакции, которая во всяком разе должна дать мне «сатисфакцию». Словом, иначе я не могу идти на реставрацию моих отношений с журналом, меня оскорбившим. То, что я даю, — то такое, какое оно есть, и поправлять его некому, а надо его брать и печатать, как воспоминания Михайловского или работу Потапенко. Другого средства со мною сделаться нет, и обиды в этом для «Русск<ой> мысли» нет. Я предлагаю Вам все, что могу и как позволяет мне чувство моего доверия к тщательности моих работ.
Искренно Вас любящий
Н. Лесков.
Шубинскому я вычитал за Вас всю горькую правду при Фаресове и думаю, что Вы имели хорошего адвоката.
Любезный друг
Виктор Александрович!
Вчера после обеда получил Ваше письмо и сегодня посылаю Вам рукопись. Более всего желаю, чтобы она не причинила Вам хлопот и забот. Потом благодарю Вас за сердечное и внятливое отношение к моему письму, которое при меньшей внятливости могло бы, пожалуй, показаться своенравной выходкой, — чего во мне нет. Вы отлично поняли, почему я так сделал, и прекрасно поступили, чтобы сгладить отношения. Вы, конечно, не ошибетесь, что это не внушит мне ничего несоответственного по отношению к редакции, но упрочивает мою приязнь к Вам. Затем читайте и разбирайте. Здесь описана правда, смешанная с вымыслом и затушеванная, чтобы иметь право быть печатаемою. Указываю для Вас некоторые имена: «Цибелла» — Новикова, «княгиня» — Радзивилл, «баронесса» — Икскуль, «Корабант» — Комаров, «Редедя» — сами знаете кто. События верны действительности. Деньги еще не получал. Варвару Леонидовну видел позавчера, а Варвару Андреевну — вчера. Они здоровы, но грустны… Неужто бедняга В. А. так несчастна, как говорят! Что за страшная и ничем, по-видимому, не заслуженная участь! Или уж они обе из рук вон непрактичны. Соловьева видаю довольно часто, но и он отражает что-то грустное. Уехать на лето намереваюсь 25–29 мая. Летом адрес мой будет: «Нарва, Шмецк, № 4». В выборе времени печатания «Варваров» редакция, конечно, свободна поступить по своему усмотрению, но предупреждаю Вас, что в августе должна появиться моя повесть в «Вестн<ике> Европы», где она перейдет и на сентябрь. Так надо иметь в виду, чтобы не сходились в одно время две вещи одного автора в двух журналах. Для меня, конечно, это ничего, но для редакций это невыгодно. Стасюлевичу я тоже сообщил эти соображения. (Вижу Вашу улыбку: как я попал к Стасюлевичу! Ни я туда не ходил, ни он ко мне не приходил, а сторонний человек взял себе рукопись «почитать» и деньги привез.) На выпуски и сокращения в «Варварах» согласен, но надеюсь на Вас, что будете на сей счет скупы и нескороспешны. Если захотите разбить вещь надвое, то разделение надо сделать на обороте 30 стр. рукописи, на X главе. Данилевского, я думаю, можно оставить, или оставить одну букву Д., или как хотите. Кланяюсь Вашей супруге и Вуколу Михайловичу. Вчера здесь держался упорный слух, что Вы будто оставили участие в редактировании «Р<усской> м<ысли>». На чем это основано? К осени хочу отделать и прислать Вам и третью часть «Чертовых кукол». Вторая неудобна, а третья удобна и интересна. Поговорите же об этом в триумвирате и напишите мне. Я думаю, что это будет встречено с сочувствием. Их помнят и о них говорят. Напишите, как Вам это покажется. Так, может быть, и проведем все вразнобивку.
Ваш Н. Лесков.
На всякий случай посылаю Вам мое письмо к Влад<имиру> С<ергеевичу> Соловьеву. Оно мне очень нужно, и я прошу Вас переслать ему это письмо поскорее.
«Идолов» прочитал. Это очень умно, правдиво и очень ловко написано. Я со всеми положениями и взглядами автора согласен.
Прочтите в «Вестн<ике> Евр<опы>» на 202 стр. (март) стихотворение Жемчужникова «О глупом бесе». Это страшно!
Ваш Н. Лесков.
Любезный друг Боря!
Вчера получил твое письмо от 10 мая. Очень рад, что ты окончил помещение «Паризины» с Александровым и что ты доволен этим помещением. В самом деле, оно недурно для начала. Фофанов недавно только стал получать по 35 и наконец по 50 коп., а Величко за последние стихи в «Вестнике Европы» получил по 75 коп. А то они всё тянули по 15 коп., и «Новое время» и сейчас не дает им более как по 15 коп. — «нам-де стихи не нужны». Потом дальше увидим (если увидим), как тебе помогать. Понятия твои о поэзии достойны сочувствия и похвалы. Они совершенно верны, и их тебе «открыла не кровь и плоть». Я был не только обрадован, но растроган твоим хорошим рассуждением. У Бёрне есть такая глава: «для какого возраста человек готовится?..» Ничего нет глупее, как думать, что высший расцвет жизни будто в поре «парования», и притом какого? — не парования по согласию в мыслях и стремлениях к достижению высших целей бытия, — а по облюбованию бедр и «сосковой линии»… В этом смысле романы и поэмы носили фальшь в самом замысле, и это чувствовали Шопенгауэр, и Кант, и Даколей, и сам Гете. В этом и есть что-то глубоко противное и отвратительное для чувствительного духа и ума сколько-нибудь глубокого и проницательного Мне было 29 лет, когда мы жили с Бенни и он мне на ночь переводил подстрочно Лонгфелло, без которого он не кончал дня. Это истинный поэт, без «стальной щетины», — он «возносит дух» над низменностями обычных барахтаний. И я с тех пор знаю, что есть настоящая поэзия! Еще она есть у нежного Шелли. Сравни с ними восточного Гафиза, у которого «любовь (разнополовая страсть) — выше всего», и ты почувствуешь разницу между «небом и землею». Но, однако, любовь есть величайшая и всемогущественная сила, и ее игнорировать нельзя: «она творит святых и героев».
Освобождая места, занятые в старину «силой» и «страстью любовною», — их надо заместить «милосердием» и «любовью» в высшем смысле этого слова, — «любовь по мысли» — по сознанию превосходства ясности ума и благородства чувств, — за чем можно и должно «подниматься (возноситься) и идти с этим в неумирающую жизнь добротолюбия». Байрон в переделке Алексея Толстого и говорит о «таком сердце» — о такой, возвышающей женщине и о ее творческой, благодетельной любви. «О, если бы такое сердце я нашел! Я с ним одно бы целое составил звено той бесконечной цепи, которая восходит к божеству». Но «они» (женщины, которых он знал) — его не «сближали с людьми, а разъединяли», и он их «потому возненавидел». У самого Байрона это сухо, зло и неясно, а Толстой прозрел эту неясность. И «такое сердце» (женщины, возносящей дух мужчины выше и объединяющей его с божеством) всегда должно быть и будет предметом думы поэта. Любовь, основ<анная> на этом, — велика и священна, а все меры «по сосковой линии» уже стали уделом одной чувств<енной> низменности, до которой нет дела поэту. Когда ты думаешь так, как пишешь мне, — тогда «с тобою бог, и ты был человек». Пусть тебя не смущает то, что есть, а ты служи тому, что должно прийти. «Готовь путь — равняй стези надходящему спасению» с непоколебимой верою, что оно идет (или «грядет») и придет. Это и есть вера и «работа с верою». Я об этом был вызван написать. Прилагаю тебе вырезку. Гр. Лев Н. выписал 100 экземпляров этого № и все его раздавал. Ты, верно, не читал этой заметки, а она была вызвана гоготом «практиков» «Нового времени». Не надо смущаться тем, что «жизнь шлепает в своих туфлях». Пусть и «шлепает». Помни Гете: «Не всегда необходимо, чтобы истинное (сейчас) воплощалось: достаточно, чтобы оно духовно витало перед нами и вызывало согласие, — чтобы оно как звук колокола гудело в воздухе». Переводи Лонгфелло и присылай мне почаще. Как переведешь — так и пришли. Это меня всегда будет живить и очень радовать; а я буду твои стихи пристроивать. Обнимаю и целую тебя.
Твой старый друг
Н. Лесков.
Не забудь мой адрес: Нарва, Шмецк, № 4.
В майской книжке «Недели» (1891 г.) окончена превосходная повесть Потапенко под заглавием «Генеральская дочь». Она замечательна и достойна внимания во всех отношениях, и между прочим — в том, что тут есть настоящий поэтический тип и глубокое, поэтическое положение. В этом направлении было бы желательно видеть что-либо в стихотворной форме. Обрати внимание.
Н. Лесков.
Любезный друг Боря!
Появилось историческое воспоминание о Гоголе, которое кажется мне лживым с начала и до конца и во всех подробностях. Между прочим, там писано, что Гоголь, в последнюю свою побывку в Киеве, «купил жилет у Гросса», и из-за этого жилета пошла некая будто глупая история, выставляющая профессоров Киевского университета в очень пошлом виде, — что совсем не отвечает характеру профессоров неволинской поры. А главное, что и покупка жилета «у Гросса» (по-моему) — не могла происходить, так как Гоголь умер в Москве ранее, чем в Киеве появился Гросс. Я это очень хорошо помню, потому что в Киеве ранее процветал Червяковский, а потом Мирецкий и Вонсович, а Гросс появился всех их позже, — должно быть, в 50-х годах, и даже в конце 50-х годов. Приблизительно я это знаю наверно, но мне хотелось бы себя проверить и притом быть точным в указании промаха лживого писателя. А потому прошу тебя: спроси дядю Михаила Степановича или еще кого-нибудь из «пребывающих» старожилов: когда именно просиял в Киеве портной Гросс, и напиши мне это как можно поскорее.
Что же ты не присылаешь мне стихов, чтобы я мог их читать себе и другим в холодке на берегу моря!
Искренно тебя любящий
Н. Лесков.
Добрый друг наш, Лев Николаевич.
Я теперь живу на Устье-Наровы, в тишине и одиночестве, и о том, что происходит на «широком свете», узнаю только по газетам. Из них я узнал, что к Вам ездил Суворин и что теперь во многих местах обозначается большой неурожай хлеба, угрожающий голодом. Тамбовское письмо Шелеметьевой взбудоражило дух мой до смятенья и слез, и я позволю себе беспокоить Вас просьбою написать мне, как Вы находите — нужно ли нам в это горе встревать и что именно пристойно нам делать? Может быть, я бы на что-нибудь и пригодился, но я изверился во все «благие начинания» общественной благотворительности и не знаю: не повредишь ли тем, что сунешься в дело, из которого как раз и выйдет безделье? А ничего не делать — тоже трудно. Пожалуйста, окажите мне что-нибудь на потребу.
Ивана Ильича бы, что ли, послали на «закатанные поля» помолебствовать или еще «покататься», как это делают в Орловской губернии. А кстати — для уяснения характера деятельности Ивана Ильича прилагаю Вам копию с хранящегося у меня подлинного письма некой г-жи Боголеповой к фельетонисту «Нов<ого> вр<емени>» г-ну Терпигореву (Атаве). Посылаемая копия с боголеповского письма достойна того, чтобы ее приобщить к известному письму Х<ил>кова. Выясняется и деятель и его «антураж».
Суворин хорошо сделал, что сказал о «Мимочке». Это заставило многих с нею познакомиться и, может быть, над нею позадуматься. «Житель» еще лучше написал о «толстовцах». Это, мне кажется, — самое умное, что появлялось в газетах (русских) по поводу Ваших идей, усвояемых людьми, которые Вас любят и находят удобство иметь Вас перед своими глазами. «Атава» же, должно быть, «возревновал» и написал глупость, полагая, что Вы оплакиваете участь Мимочкиного супруга. Пародии на эту тему, конечно, возможны очень разнообразные и, может быть, очень смешные, и «Мимочка» издали еще предречена в одной из библейских книг, приписываемых Соломону: «…и речет: ничто же сотворих».
Очень рад был бы я, если бы Вы мне ответили о голоде и о том, что по Вашему мнению полезно предпринять. Если это возможно — пожалуйста, напишите.
Искренно Вас любящий и почитающий
Н. Лесков.
У меня есть листки с набросками, сделанными рукою русского учителя Ваших младших детей. Листки эти оставил мне Н. Н. Ге, и они у меня не утратились и не завалились, а я их сохраняю и очень ими дорожу, но не нахожу до сих пор удобного случая, чтобы воспользоваться ими для пользы дела. В таком виде, как это написано, — печатать нельзя по цензурным условиям и потому, что тон местами не отвечает предмету и от этого утрачивает значение мыслей прекрасных, честных, острых и сильных и сопоставлений блестящих. Переделать это и пустить на кон ни с того ни с сего — будет бесцельно… Надо подождать à propos чего-нибудь живого и подходящего. Я это и имею в виду, и «Житель» чуть не дал мне такого повода. Пожалуйста, скажите об этом автору заметок, которые мне принесли много удовольствия и радости и которыми я сам очень желаю воспользоваться, но только думаю, что это надо сделать вовремя и кстати.
Прочитал теперь Гелленбаха, который мне попался под руку перед выездом из Петербурга. Вы, кажется, о нем что-то и где-то писали? Нельзя ли указать: где именно? Пять лет тому назад он мне ничего не открывал, а теперь я извлек из него много отрады и утешения. Особенно это о врожденной интеллигентности… И все это точно как будто и знал и об этом думал и говорил, а между тем не знал и не говорил… Происходит не «узнаванне», а только «припоминание» того, что знал, да позабыл в муках рождения своего «в этой форме бытия».
Поклон мой всему Вашему семейству. Видеться с Вами желаю и надеюсь. Здоровье же мое не дозволяет предпринимать поездок: судороги в сердце делаются внезапно, и тогда одного шага нельзя ступить. Душевное состояние хорошо, и беспокойств все становится меньше. С Вами совещаюсь всякий день и поминаю Николая Николаевича, Ругина и Пошу, и мне не скучно и не сиротливо, как бывало ранее, всю жизнь.
Адрес мой; Усть-Нарова, Шмецк, 4.
Шмецк — это приморское селение между Гунгербургом и Меррекюлем. Очень тихо, воздух чистый, и сосновый лес на берегу.
Добрый друг наш Лев Николаевич!
Письмо Ваше о разноклёвах получил и усердно Вас благодарю, что Вы мне ответили. Суждения Ваши все мне по сердцу и по мыслям, а все-таки мучительно жаль тех, кого зобастые оклюют и оставят дохнуть. Однако я, разумеется, послушаюсь Вас и в затеваемый «сборник» не пойду. Так я хотел сделать и ранее, а теперь еще более в этом утвердился. Писать такое, как Вы говорите, в нашем положении очень трудно. Я бы хотел дать очерк о Цвингли — сравнив его с Лютером. Там есть на чем показать: что следует разуметь в преломлении хлеба. Мистику-то прочь бы, а «преломи и даждь» — вот в чем и дело. Однако враги того, кто говорил эту простую премудрость, делают честное слово невозможным.
Здоровье мое коварно. Называют мою болезнь Angina pectoris, а на самом деле это то, что «кол в груди становится», и тогда ни двинуться и ни шевельнуться. На «тело» я смотрю так же, как и Вы, но когда бывает больно, то чувствую, что это очень больно. Распряжки и вывода из оглобель не трепещу, и мысль об изменении прояснения со мною почти неразлучна. Духа стараюсь не угашать и считаю это всего выше и священнее. В том, что делаю дурного, — не нахожусь на своей стороне и почитаю себя виноватым. С некоторою полнотою освободился только от зависти, от обидчивости и от опасений за будущее, что очень долго меня мучило. Вы мне сделали много неоценимого добра, и мне полезно все, что я о Вас слышу, даже когда Вас порицают и на Вас сочиняют злое. Я сейчас воображаю, как Вы все это «благоприемлете», и думаю: «Хорошо это: его, друга нашего, это не может трогать, а мы его через это только больше любим и сами поучаемся, как сносить зло». Теперь я уже не скучаю и о том, что не вижу Пошу и Ругина, разлука с которыми ранее меня очень огорчила. Тоже и не курю табаку, но «червонное вино» (как говорил дьякон Ахилка) пью умеренно «стомаха ради и многих недуг своих». Владим<ир> Соловьев говорит, что Вы ему это разрешили. Писать Вам часто желаю, но стыжусь отнимать у Вас время на чтение, а Вы, по доброте своей, еще мне отвечаете, — и я не могу скрыть, что это мне очень дорого и мило. Жду к себе Влад. Соловьева; живу в одиночестве с девочкой-сироткой, которую кое-как воспитываю. Ей теперь уже 11 лет, и она отменно хорошо читает рыбакам «Суратскую кофейню». Есть тут и «тип» — солдат Ефим, из рязанцев, который, по собств<енным> его словам, «пришел сюда к чухнам для обрусительного образования». Не работает ничего. Служил в гвардии и, «стоя на часах, продал в беспамятстве неизвестному сапоги». Был два года «на испытании в умственности и выпущен по безумию». Лицемерен, нагл и подл. Объявляет себя колдуном, который может «знать след лошади». Жил у моего хозяина, кузнеца, в сарайчике, и вдруг две лошадки хозяина ночью сбежали. Потом одна пришла, а другой нет. Ужасный плач был, и все сбились с ног, ходячи по лесам. Обруситель требовал 3 руб. «за показание следа». Чухны не верили ему, говорили: «покажи, а тогда дадим». Он не показывал. У нас же живут (или жили) рыбаки из-под Дерпта — староверы, дед 92 лет, отец 56 и два внука, молодые парни: староверы, беспоповцы. Очень хорошие люди. Пошел один парень шестки вырубать и видит в лесном болоте тучу комаров и слепней, которые над чем-то вьются… Оказалось, что из болота торчит голова лошади, а сама лошадь вся в болоте утонула. Староверы настлали досок и вытащили лошадь. И все враз стали говорить, что это Ефим солдат нарочно спустил лошадей со двора и загнал их в болото, чтобы потом след указывать. За это его согнали со двора, то есть выгнали из сарайчика. Он ушел и сказал: «Ну, подожди же вы! Вы же меня будете знать!» И что же Вы думаете: поднялась буря, и из четырех рыбаков трое утонули — два парня и отец, а 92-летний дед один остался жив!.. Ну, разумеется, его кое-как снарядили домой, а солдат Ефим и говорит мне: «Поняли, что я над ними сделал?.. Это я их опрокинул…» Чухны, не знаю, поверили или не поверили, но не стали его к себе пускать, а он «объявил измену» и «определился в церковь» — стоять у двери и смотреть, чтобы с<укины> с<ыны> чухонцы «собаку в церковь не впустили». Вот «обруситель», которого лучше и не сочинишь, а он есть в натуре. Не описать ли его? Как думаете? Зла ведь от этого не будет, кажется.
Искренно Вас любящий и Вам благодарный
Н. Лесков.
Есть здесь приезжие из Москвы, с которыми есть кухарка, служившая некогда у известного «владыкина сына» протопопа «Гаврилки» — пьяницы, взяточника и картежника. У нее есть сын, «шульер в карты», и он «в шульерство вник от владычнего сына и от протопопа Абросима, который теперь архиереем стал», а сына ее «за шульерство свели на высыл».
О протопопе же говорит: «Сколь он добр был: приедет пьяный и навзрыд плачет и все деньги дарит, — все дарит, а проспится и назад вдвойне спрашивает. Даст двадцать рублей, а говорит: я тебе триста дал».
Сейчас уезжаю из Шмецка на житье в Петербург (Фурштадтская, 50). Здоровье не поправилось и, очевидно, не может быть поправлено, но духовное мое состояние очень хорошо: я знаю, что я ничего не знаю и ни в каком деле не стою на своей стороне, но вижу нечто лучшее и полезное. Все лето читал Ваши писания, и они отлично пользовали мое сознание и дух мой. Был рад, получа от Вани Горбунова письмо, в котором он, между прочим, писал, что Вы обо мне вспоминали и говорили с ним. Мне очень радостно и полезно знать, что Вы считаете меня гожим для лучших дел, чем исключительная забота о личном счастье. Благодарю Вас за все добро, Вами мне уясненное и открытое, — Вы мне подарили покой и уверенность в том, что «избавитель наш жив и силен восстановить нас из худости здешнего бытия».
Прилагаю описание чудес Ивана Ильича в Ярославле. Может быть, Вы не слыхали про это. «О господи!»
Преданный Вам и благодарный
Лесков.
Достоуважаемый Александр Константинович!
Окажите мне дружбу: пробегите препровождаемый при сем запас стихотворных опытов и, если можно, отберите из них, что удобно для помещения в «Живописном обозрении». Поэт этот юный человек и мой родственник, и потому я за него и ходатайствую перед Вами «по родству». Сделайте милость, дайте ему хлебнуть отравы типографских чернил! Он, конечно, малый хороший и очень любящий литературу. Может быть, из него со временем что-нибудь и выйдет. О гонораре, разумеется, нечего уславливаться: что дадите, то и ладно. Остальное, что останется от Вашего выбора, пожалуйста, пришлите мне. А я к Вам не кажу глаз потому, что все очень болен и не могу нигде показаться.
Глубоко Вас уважающий
Лесков.
Простите мне мое замедление в ответе на Ваше письмо, уважаемый Александр Константинович. Оправдание мое в том, что я не «прихварываю», а тяжко страдаю мучительною болезнию, не позволяющею мне даже ответить на письмо. Не редкие дни, а месяцы сплошь я только страдаю. За это и простите мне все, что может показаться какою-нибудь с моей стороны виною.
Обещание свое помню, но я не в силах ничего писать и ни о чем не могу думать по литературе. Если же мне хоть немножечко полегчает, — я сейчас же напишу для Вас небольшую вещичку, которая у меня помечена, когда я еще был здоровее. Вам первым и напишу.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Любезный друг Боря!
Александров не поставил твою «Паризину» в сентябрьскую книжку, как обещался. Это меня очень огорчило за тебя, тем более что ты был весьма скромен и терпелив. Я сам не могу выходить и еще более не могу вести каких бы то ни было разговоров и слушать вздорные объяснения, так как я знаю, что он сделал гадость. Но я выписал Величку и посылал к нему. Объяснения, конечно, вздорные — «недостаток места». А результат тот, что «Паризина» пойдет в октябре, и, может быть, не вся сразу, а в двух №№. Все это из-за «недостатка места». Ко мне сам Александров постыдился и глаз показать.
Остальные твои стихи я отдал Шеллеру (Михайлову) в «Живописное обозрение», где и должно появиться то, что он выберет. Он хороший знаток и ценитель поэзии и сам пишет стихи. Как что-либо будет напечатано — я тебе тотчас сообщу и пришлю №.
О поэзии твоей скажу тебе все то же: у тебя удивительно забитые темы, на которые очень трудно писать что-нибудь способное трогать разумное чувство. Все это точно от личной тески и борьбы с какими-то мелкими дрязгами и докуками. Стоит ли об этом на весь мир плакаться? Еще Тредьяковский говорил:
Плюнь на скуку,
Морску суку,
Держись черни,
Но знай штуку.
Бери глубже, — поднимай свой дух и дух читателя, а не плачь, як козак, нещаслывый тым, що полюбив сиромаху.
Читал ли ты в августовской книжке «Русского обозрения» этюд из Шопенгауэра о «писательстве»? Прочти, если не читал. Посмотри в июльской книжке «Северного вестника» стихи Величко «из Омара Хаяма». Как он хорошо стал писать и как умно выбирает, что писать. Во втором отделе № IV и V просто превосходны.
Добросовестных и умных
Уважай и посещай —
И подальше без оглядки
От невежды убегай!
Если яд мудрец предложит, —
Не смущайся, смело пей!
Даст глупец противоядье, —
Вылей на землю скорей!
Какая прелесть! А № V еще лучше:
О, если я проник в храм твоего доверия, —
То слушай дам тебе спасительный совет
Любовию к тому, в чьей власти мрак и свет,
Молю не надевай одежды лицемерия,
Плаща ханжи не надевай! и т. д.
Н. Лесков.
Лев Николаевич!
Вероятно, Вы видели напечатанное в «Нов<ом> времени» извлечение из письма Вашего ко мне «о голоде». Я этого печатания не устраивал и им смущен. Дело вышло так: я прочитал Ваше письмо Ивану Ив<ановичу> Горбунову, а он попросил у меня с него копию и при этом сказал, что его вообще не надо скрывать, а надо сообщать людям, которые дорожат Вашими суждениями. Мы усмотрели и в самом письме Вашем как бы разрешение на это, выраженное в словах: «пишу это не для Вас, но для людей», и т. д. После этого я списал собственноручно копию с Вашего письма для Ив. И. Горбунова, но прежде чем успел его послать, был застигнут некиим Фаресовым (амнистированным лорисовцем), который очень дорожит всем, что от Вас к нам доходит. Я ему прочел о голоде, а он попросил у меня «списать» копию для себя. Я и дал, а через два дня увидел в «Нов<ом> времени» уже перепечатку из «Новостей»… Таков весь ход дела, и в нем моей вины столько, сколько я Вам объясняю. Вчера этот Фаресов был у меня и рассказывал, что он «не утерпел» и ко мне будто заходил, чтобы «посоветоваться», да я был болен, и тогда он поступил без моего совета… Вот и все. Я же его не укорял, потому что это уже было бы бесполезно, да, может быть, как оно вышло, — так и хорошо я бы своего согласия на напечатание, конечно, не дал, а письмо меж тем может зародить в головах думающих людей полезные мысли. Однако, тем не менее, весь этот случай меня конфузит, и я считаю необходимым рассказать Вам, как дело было и в чем тут моя вина, в которой я и прошу у Вас себе извинения и прощения. Я знал этого деятеля за скорохвата, но человека очень честного и искреннего, и имел достаточные основания ознакомить его с Вашими мнениями о нынешнем «модном событии», как иные называют голод. Я уверен, что Вы найдете в себе столько доброты, чтобы простить мне этот случай, но я хотел бы, чтобы Вы поверили мне, что и легкомыслия-то с моей стороны не было, а так… Фаресов, усматривая в своей фамилии букву «ф», — вдруг пожелал скинуться «Фрейшицом» и сделал «волшебный выстрел». Прилагаю Вам при этом вырезку из № «Новостей», где появились выдержки из Вашего письма с послесловием «Фрейшица», написанным им (по его словам) «в цензурных соображениях». По сущности, это совсем ничего собою не представляет. Еще раз прошу — простите меня, что все это случилось.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Посылаю тебе, любезный Боря, это письмо. Оно тебя должно успокоить за судьбу твоей «Паризины». И ты видишь тоже, что я твоих дел не оставляю в забвении. О других стихах, посланных в «Живописное обозрение», — пока еще ответа не могу дать. Я ведь все болею и ни к кому не хожу, а Шеллер (Михайлов), говорят, тоже захворал. Но то самое, что он мне не возвращает твоих стихов, — само по себе есть добрый знак: вероятно, он облюбовал из них хоть некоторые. Вообще сделаем, что возможно. А ты будь глубже в выборе тем… Посмотри-ка у этого Омара Хаяма — что за родник поэзии! А ты все словно хохол у садочку — одну свою вишенку отаптываешь!.. «Молю: не надевай одежды лицемерия, — плаща ханжи не надевай!» — «Жалкая страсть человека — подобна собаке цепной: крик ее — лай непристойный, докучный, без всякого толка… Дает она мнимый покой». — «Зайца обманчивый сон!..» Именно все это «заячий сон», с одним закрытым глазом и хлопающими ушами от страха утратить все, чем владеешь. Кажи нам, что есть крепкого — за что можно удержаться, не делаясь жертвой случайностей и чужих прихотей, часто как раз рассчитанных на то, чтобы понизить в тебе «сына человеческого», которого ты обязан «вознести», и других к тому же склонить, и убедить, и «укрепить слабеющие руки». — В тебе есть теплая и добрая душа, но отчего у тебя так мал полет и размах крыльев? Ты думай более! Мне кажется, что ты все думаешь, что более важна прелесть стиха, а не сила и ясность животворящей мысли… Это ведь ошибка. Зови к жизни тех, кои уже столь давно умерли, что даже «смердят». Иначе на что все искусства и в числе их поэзия! Скука только от всего этого.
Н. Л.
Мне лучше быть с тобой в бордели, в кабаке
И промышленьями заветными делиться,
Чем без тебя, мой бог, идти в мечеть молиться!
Достоуважаемый Александр Константинович!
Я поспал Вам несколько стишков моего родственника Б<убнова> и просил Вас, если можно, что-нибудь из них напечатать. Посмотрели ли Вы на эти «опыты» и как их нашли? Мне очень совестно утруждать Вас моими докуками, но нельзя миновать этого… Пожалуйста, не посердитесь на меня и что-нибудь мне ответьте.
Там, помнится, есть кое-что возможное для печати и не худшее того, что печатается. А впрочем, я не буду ни в малейшей претензии, если Вы мне возвратите эти опыты. Мне только нужно отвечать на вопросы поэта.
Искренно Вас уважающий
Н. Лесков.
Любезный друг Боря!
Я передам твои стихи в какую-нибудь редакцию, но не знаю, понравятся ли они, а мне они совсем не нравятся. Напечатать можно всё — бумага стерпит, и печатаются вещи очень слабые, но зачем это и какое в этом удовлетворение для писателя? Денег тут — грош, а славы и чести нисколько. Что это за доказательство того, «что часть меня большая от тлена убежит и будет жить?» Недоказанное верование ты подкрепляешь ничего не доказывающими мечтами своего воображения, как будешь сваливаться «серебром» с луны!.. Красотою это не поражает и нимало не убеждает в том, что существование нашего «умного» начала, вероятно, шло до того, как наши родители совокуплялись для нашего зачатия, и что потому можно верить, что оно продолжится и после того, когда тело наше, зачатое в яйце матери от семянных живчиков оплодотворившего ее самца, — уже не будет существовать. И на эту тему бездна написано стихов очень хороших. Зачем же еще все ту же самую материю тянуть, и притом не с лучшего конца? Это вещи деликатные, рассуждая о которых легко сказать глупость или пустозвонство. Леопарди на это хорошо отвечал: «Я вечности не чувствую и с бессмертными не говорил». Вот и докажи ему вечность твоими мечтами о том, как ты станешь являться! По-моему, это не поэзия или по крайней мере — не здоровая поэзия. У тебя есть способность слагать стихи, но ты — мечтатель и даже — дитя. От этого надо себя избавить. — Очень рад, что имя, представляющее опасность для домашнего спокойствия, не произносится. Я действительно говорил с Колей два раза, что этого не надо касаться, но, может быть, он бы и сам это так сделал. Мы с ним друг друга, кажется, любим и, может быть, уважаем, но недалеко идем в согласовании наших взглядов; но, может быть, на этот раз я его немножко склонил к тому, что мне кажется более практичным, чем «киевский практицизм».
Андрей приедет ко мне в субботу, и я отдам ему твою записку. Он сходит и получит твои деньги, если они тебе еще не присланы. Перевод Андрея в Главное интендантство уже состоялся. Это очень приятно: убивать никого не нужно, и служба без карьеры и без отличий. Ему это очень нравится, а мне то нравится, что ему нравится. Незаметность — превосходная вещь в жизни. Жаль только, что самое лучшее всю жизнь не видишь и узнаешь очень поздно, и потому-то драгоценно изречение: «Счастлив тот, кто умеет пользоваться чужим опытом» (не чужим умом, а — опытом).
Я тебе когда-то писал про девушку Морозову — племянницу Саввы Морозова, красавицу с 5–7 миллионами состояния. Я с нее кое-что зачертил в «Полунощниках» («Вестник Европы», ноябрь), но в ней неиссякаемый кладезь для восторгов поэта. Она на днях приезжала сюда просить, чтобы ей позволили раздать миллион голодным, но непосредственно — без попов и чиновников. Говорят, будто ей отказали. Она становится легендарною при жизни. Надо смотреть этих ангелов, которые сошли на землю и живут в нашей шкуре, а не тех, которые где-то в тумане фантазии.
Будь здоров.
Н. Л.
Александра Николаевна!
Если Вы захотите посетить меня или мы встретимся, — пожалуйста, не спрашивайте меня о моем здоровье и о «нашем Льве» и не говорите мне при мне, что я мало страдаю… Вы наносите мне этим ужасный вред и заставляете меня гореть на огненной сковороде по целым ночам. Как Вы не знаете несчастного состояния нервных больных, на которых все действует, — взгляд, а не только слова! Пренебрегите, пожалуйста, тем, какой у меня «вид»! Пусть его смотрит полиция. Иначе я буду от вас прятаться, как прячусь от многих других, не умеющих снисходить к тяжким моим терзаниям, о которых со мною или при мне вспоминать не следует.
Н. Лесков.
Милостивый государь
Михаил Матвеевич.
Я получил с почты заказное письмо от Вас со вложенным там конвертом от покойного Ивана Александровича Гончарова. Долгом считаю известить Вас об этом получении.
Я хотел бы приехать к Вам и поблагодарить Вас за напечатание моей работы и за доставленный мне гонорар, но тяжкая болезнь лишает меня этой возможности. Извините меня и примите заочно мою благодарность и мое сожаление, что я некоторым образом был причиною к грубостям, выраженным за меня вашему изданию. Утешаю себя только тем, что я тут ничем не виноват. А впрочем — и без вины виноватые порой прощенья просят. И я прошу его у Вас: простите!
Со всегдашним к Вам уважением слуга Ваш
Н. Лесков.
Уважаемый Вукол Михайлович!
Я получил Ваше письмо, в котором Вы выражаете свои опасения по поводу имеющейся у Вас моей рукописи. Я этих опасений не разделяю, но и не позволю себе их оспаривать. «Все возможно в природе», и все веши, которых Вы опасались, так же преблагополучно прошли в других изданиях — не исключая даже «Ночи на острове Буяне», которая казалась у Вас кому-то «немысловною». Это Ваше дело разуметь как знаете. Но как рукописи нет надобности оставаться у Вас без цели, то я прошу Вас передать ее под расписку лица, которое будет за нею прислано от кн. Дм<итрия> Ник<олаевича> Цертелева. Я же постараюсь прислать Вам что-нибудь другое.
Ваш покорный слуга
Н. Лесков.
Достоуважаемый Дмитрий Николаевич!
Я получил три дня тому назад письмо о присылке чего-нибудь вместо «Нэтэты», которая еще тоже не существует. А я болен и обещать ничего не могу, но у меня есть две работы, которые, кажется, могли бы у Вас пройти и сослужили бы Вам «надлежащую службу». 1) «Женские типы по Прологу», очень любопытные картинки женских нравов (счетом 36). Это около 4–5 листов. Рукопись давно готова и вполне отделана, но лежит «страха ради». В ней нет ничего нецензурного, но если ее направлять в духовную цензуру (как «Мелочи архиерейской жизни»), то все равно к ней придерутся по злобе и глупости и ее не дозволят. — 2) Есть в редакции «Русск<ой> мысли» мой очерк — очень веселый и не без шпилечки, но совершенно цензурный (как я понимаю). Получив Ваше письмо, я тотчас же запросил «Р. м.»: гож или не гож для них этот очерк. Запрос сделан с тем, чтобы дать Вам больший выбор. Сегодня я получил от Лаврова ответ, который при сем прилагаю Вам в подлиннике. Потрудитесь его прочесть. На это я сегодня же написал Лаврову, что я прошу его выдать устрашающую его рукопись под расписку того лица, которое явится за нею от кн. Дм. Н. Цертелева. Письмо это посылается Лаврову одновременно с сим. Надеюсь, что это — самое удобное, что я мог для Вас сделать. Потрудитесь послать за моею рукописью и приступите к ее чтению без страха, памятуя, что «Р. м.» так же обоялась «Полуношников», «Горы» и «Часа воли божией». По-моему — моя работа, находящаяся в Москве, — совершенно цензурна, и написана она так, что никого не задевает. Впрочем — пошлите, возьмите, прочтите и сами с собой рассудите.
Более же у меня ничего нет, и я ничего не могу обещать по моей болезни.
Разумеется, я прошу Вас не замедлить ответом. У меня еще есть требования.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Уважаемый Дмитрий Николаевич!
Через малое время по отправке Вам письма — получил с почты мою рукопись от Лаврова. Теперь буду ждать от Вас заказа: что делать, то есть посылать Вам эту страшноватую рукопись или нет. По-моему, она вполне цензурна, и печатать ее можно — особенно при некоторых полезных в деле связях. А впрочем — как себе хотите: другого у меня ничего нет, кроме обозрения Пролога («Женские типы по Прологу» — 36 женских характеристик. Тоже интересное). — Потрудитесь мне без задержки ответить.
Ваш Н. Лесков.
Достоуважаемый Дмитрий Николаевич!
Получил вчера второе Ваше письмо и думаю, что и Вы получили мое тоже второе, из которого должны были видать, какое qui pro quo вышло с рукописью. Получив ее, я, разумеется, захотел ее почитать и почеркать, и потом отдал переписать, с тем что, пока получу Ваш ответ, и рукопись будет готова в новом экземпляре. Это, однако, так не вышло: Вы, «ко удивлению общенашему» (с Вл. С. С<оловьевым>), ответили, а рукопись еще не готова… За мною маленькая неустойка! Но Вы не сомневайтесь — студент у меня аккуратнейший, и рукопись моя будет у Вас на праздниках, и, во всяком случае, до нового года. Вчера мы о ней рассуждали у меня (я, Влд. С. и Диллон), — и Влд. С. хотел, чтобы я передал рукопись ему, а он привезет ее Вам, но Диллон говорил, что лучше ее послать, так как Вл. С. может замедлить отъездом, а Вам нужно печатать. Подоспевшее к концу нашей беседы Ваше письмо решило дело: я пошлю Вам рукопись по почте. Рукопись эту я назвал иначе, как было: она называлась «Нашествие варваров», а теперь будет называться «Заячий ремиз». Новое заглавие смирнее и непонятнее, а между тем оно звучно и заманчиво, что хорошо для обложки журнала. А переменить его было необходимо, потому что у тех, у кого была повесть с старым заглавием, есть обычай «советоваться» с теми, с кем отнюдь не надо советоваться. Стало быть, там заглавие уже замечено, и им опять махать перед глазом у них неловко — это увеличит трудности их положения, и Вашего тоже.
Относительно «Женских типов по Прологу» Влд. С. говорит, что мой запас «надо поделить», то есть одну работу отдать Вам, а другую — Стасюлевичу. Я готов сделать и так и этак, то есть обе Вам отдать или «поделить». По-моему, они обе цензурны и обе «читательны», но «Заячий ремиз» — веселее; а это не мешает «Р<усскому> обозрению», которое все идет «насупивши чело». Очень уж оно у Вас серьезно! По-моему, хорошо дать немножко передохнуть на неглупой шутке. А потому я «Ремиз» пошлю Вам, а «Женщин» Прологовых выдам головой Соловьеву. Пусть он их почитает и поступит с ними по своему благоусмотрению. Затем это все, мне кажется, теперь выяснено и улажено хорошо и с полным рачением к соблюдению Ваших интересов; а буде что не так, то Вы, пожалуйста, поступите опять «ко удивлению общенашему» и мне напишите. Я постараюсь сделать, как Вам пригожее.
К этому еще нечто о себе. Что бы Вам хоть словцом обмолвиться о Собрании моих сочинений! Конечно, я ищу не похвал и мирволенья, но ищу внимания, которое мне дарят только мои недруги и противоумысленники. — Я ведь проработал 31 год… Неужели тут не о чем сказать слова?.. Талант ли у меня или не талант, но почему же он «больной»? Почему он не глупый, не неуклюжий, или, вернее всего, — не непослушный? Был ли бы он здоровее, если бы я их слушался?
Преданный Вам
Н. Лесков.
Милостивый государь
Михаил Алексеевич!
Я прочел Вашу статью о моих сочинениях, и мне захотелось поблагодарить Вас за Ваш немалый труд — все это прочесть, и за Ваше доброе желание — быть справедливым. В последнем отношении Вы многого достигли, и если бы критики относились <так?> к авторам чаще — дело бы шло лучше, чем оно идет при злобных поношениях. «Ошибки всем людям свойственны», и суровости может быть достойно только одно лицемерие, коварство или вообще заведомое криводушие. Этого во мне не было никогда, и Вы ошиблись, если где-либо Вам это показалось. Я, конечно, не стану полемизировать с Вами, как потому, что я этого не люблю, так и потому, что я желаю водворения между мною и Вами отношений доброй приязни, а не пререканий; но критике Вашей (вообще мне приятной) — недостает историчности. Говоря об авторе, «хотя не законченном, но самозаключившемся», — Вы забыли его время и то, что он есть дитя своего времени. Мне просто надо было снять с себя путы, опутывающие с детства дворянское дитя в России. Я бы, писавши о себе, назвал статью не «больной талант», а «трудный рост». Дворянские тенденции, церковная набожность, узкая национальность и государственность, слава страны и т. п. Во всем этом я вырос, и все это мне часто казалось противно, но… я не видел «где истина»! Потом соприкосновение с превосходными людьми освободительной поры, которые жаловались, что «им мешали Белоярцевы». Я верил, что без этой помехи было бы достижимо лучшее. В этом моя ошибка, но не злоба. Райнер не «маньяк», а мой идеал. Лиза — тоже. Она говорит (после его казни) — «с теми у меня есть хоть общая ненависть, а с вами (родными) — ничего!» «Некуда» искалечено, как ни одно другое произведение. Кроме обыкновенной цензуры (де Роберти), корректуры марали Турунов, потом Веселаго и, наконец, чиновник из III отделения; а Вольф при втором изд. так обошелся, что хотел восстановить вымарки, но вместо того потерял или, может быть, даже скрыл от меня мой единственный экземпляр, собранный из коррект<урных> полос. Катков имел на меня большое влияние, но он же первый во время печатания «Захудалого рода» сказал Воскобойникову: «Мы ошибаемся: этот человек не наш!» Мы разошлись (на взгляде на дворянство), и я не стал дописывать роман. Разошлись вежливо, но твердо и навсегда, и он тогда опять сказал: «Жалеть нечего, — он совсем не наш». Он был прав, но я не знал: чей я? «Хорошо прочитанное евангелие» мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства… Я блуждал и воротился, и стал сам собою — тем, что я есмь. Многое мною написанное мне действительно неприятно, но лжи там, нет нигде, — я всегда и везде был прям и искренен… Я просто заблуждался — не понимал, иногда подчинялся влиянию, и вообще — «не прочел хорошо евангелия». Вот, по-моему, как и в чем меня надо судить! Но Вы обо мне все-таки судили лучше всех прочих, до сих пор писавших. Все поносившие меня без пощады брали так же мелко и односторонне, как и хвалители. В Вашей критике есть трезвая правда и польза для меня самого. Есть замечания очень верные и прекрасные. За все это и благодарю Вас. — Если бы я был здоров — я бы сам пришел к Вам, но я очень болен, и Вы меня не осудите.
Искренно Вам признательный
Н. Лесков.