ПИСЬМА 1891 ГОДА

Л. Н. ТОЛСТОМУ 4 января 1891 г., Петербург

Досточтимый Лев Николаевич!

Получил я Ваши ободряющие строчки по поводу посланного Вам рождественского № «П<етер>б<ург>ской газеты». Не ждал от Вас такой похвалы, а ждал, что похвалите за то, что отстранил в этот день приглашения литературных «чистоплюев» и пошел в «серый» листок, который читает 300 тысяч лакеев, дворников, поваров, солдат и лавочников, шпионов и гулящих девок. Как-никак, а это читали бойко и по складам и в дворницких, и в трактирах, и по дрянным местам, а может быть кому-нибудь что-нибудь доброе и запало в ум. А меня «чистоплюи» укоряли, — «для чего в такое место иду» (будто роняю себя); а я знал, что Вы бы мне этого не сказали, а одобрили бы меня, и я мысленно все с Вами советовался: вопрошал Вас: так ли поступаю, как надобно? И все мне слышалось: «двистительно» так и надобно. Я и дал слово Худекову дать ему рассказ и хотел писать «О девичьих детях» (по поводу варшавских и здешних детоубийств и «Власти тьмы»), а тут вдруг подвернулась этакая история с Мих<аилом> Ив<ановичем> Пыляевым. Я и написал все, что у нас вышло, без прибавочки и без убавочки. Тут с начала до конца все не выдумано. И на рассказ многие до сей поры сердятся, и Мих. Ив. смущают спорами, так что он даже заперся и не выходит со двора и болен сделался. Я ему Ваше письмо отнес и оставил для утешения; а одна купчиха ему еще ранее прислала музыкальную «щикатулку» — «чтобы не грустил». Он и не грустит о пропаже, а надоели и мне и ему со спорами: «К чему это касающе и сообразное». Тут и подоспело от Вас подкрепление, за которое Вас и благодарю.

Под Нов<ый> год повреждал свое здоровье у Суворина шампанским вином и слышал от Алексея С<ергееви>ча о присланном ему от Ч<ерт>кова рассказе, сост<авленном> Вами по Мопассану. Ч — в пишет, чтобы «не изменять ни одного слова», а С<увори>н видит крайнюю необходимость изменить одно слово — именно слово «девка», имеющее у нас очень резкое значение. Я думаю, что эту уступку надо сделать, и советовал С<увори>ну писать об этом прямо Вам, так как этак дело будет короче и есть возможность скорее сговориться. Положение Ваше в людях такое, как надо быть. «Ускоки» набегают и шпыняют воздух в Вашем направлении. Зато Вы помогаете и «карьерам». Так, например, гнилозубый Аполлон, как 1 № цензуры иностранной, дал «брату Якову» поручение составить доклад о Ваших сочинениях на англ<ийском> языке. «Бр<ат> Яков» трудился и гнусил: «Каково это мне: я должен его запрещать». И, разумеется, запретил. Тогда «Аполлон» сказал ему, что это ему «в воспитание», и затем, чтобы утешить его, — привел к нему Лампадоносца и Терция… И возвеселися Иаков, и теперь уже не смущается, и «стих» против Вас сочинил, и Никанора стихом же оплакал… И говорят, будто ему теперь «другой ход дадут». Страхов стал лепетать какой-то вздор. Влдм. Соловьев держит себя молодцом, и с ним приятно спорить и соглашаться. Меня все занимало, как теперь у нас, о чем ни заговори — обо всем хотят судить «с разных точек зрения», — и потому все выходит поганое чисто и чистое погано. А Вл. Сол<овьев> подметил у всех «три измерения»: нигилистическое, православное и практическое. Александр Энгельгардт по одному из этих измерений оставил деревню, и живет здесь, и сидит у Головина (Орловского) и у Лампадоносца, и поступает на службу инспектором сельск<ого> хозяйства с большим жалованьем; а ходатай за него Лампадонос, у которого жена доводится Энг<ельгар>дту племянницей. И Менделеев «тамо же приложися», — и примеры эти не останутся беспоследственны… Вспоминаешь Салтыкова: «Все там будем!!.» Видеть Вас очень жажду и не откажу себе в этом: приеду один и с работою на 3–4 дня (если не стесню собой). Мне теперь хочется побыть с Вами вдвоем, а не в компании.

Любящий Вас


Н. Лесков.

Чистокровный нигилист А. Михайлов (Шеллер) ругает в «Живоп<исном> обозрении» Н. Н. Ге и напечатал картину, как «от<ец> Иоанн» исцеляет больную… А заметьте, что этот их «отец Иоанн» называется «Иван Ильич».

Усердно прошу сказать мой поклон графине Софье Андреевне, Татьяне Львовне и Марье Львовне. Я часто вспоминаю, как мне у Вас было хорошо.

Повесть моя еще у меня, и я не спешу, — боюсь. Не переменить ли заглавия? Не назвать ли ее: «Увертюра»? К чему? К опере «Пуганая ворона», что ли?

Л. Н. ТОЛСТОМУ 6 января 1891 г., Петербург

Цензура не пропускает рассказа «Дурачок», которого корректуру я послал Вам вчера. Пожалуйста, не посылайте этого оттиска Черткову, а оставьте его у себя.

Хотел бы знать о нем Ваше мнение.


Н. Лесков.

Цензор (Пеликан) сказал Тюфяевой, изд<ательнице> «Игрушечки», будто им не велено пропускать ничего, что пишете Вы и я, и обо всем «докладывать». Врет небось.

Л. Н. ТОЛСТОМУ 8 января 1891 г., Петербург

Не надокучил ли я Вам, Лев Николаевич, своими письмами? Все равно — простите. Чувствую тягость от досаждений, мешающих делать то, что почитаю за полезное, и томлюсь желанием повидаться с Вами, а этого сделать немедленно нельзя. От досаждений болею, а от болезни делаюсь излишне впечатлительным. Рассказ Ч<ерт>кову пошлите. Я согласился на дурацкие помарки цензора, и рассказ выйдет искалеченный, но все-таки выйдет. Пусть Ч<ерт>ков пробует искать с ним удачи, где знает. «Христос в гостях у мужика» запретили. Конечно, то же будет и с «Фигурой». Вероятно, то, что цензор сказал Тюфяевой, — правда: «Ничего не будут пропускать»… Сегодняшняя статья в «Нов<ом> вр<емени>» подбавит к этому охоты и форсу… Повесть свою буду держать в столе. Ее, по нынешним временам, верно, никто и печатать не станет. Там везде сквозит кронштадтский «Иван Ильич». Он один и творит чудеса. На сих днях он исцелял мою знакомую, молодую даму Жукову, и живущего надо мною попа: оба умерли, и он их не хоронил. На днях моряки с ним открыли читальню, из которой, по его требованию, исключены Ваши сочинения. На что он был нужен гг. морякам? «Кое им общение?» «Свиньем прут» все в одно болото. Об Энгельгардте сказывают что-то мудреное, будто он «всех перехитрить хочет»… Не наше дело знать про хитрецов. Видел в «Посреднике» книжечку «Новый английский милорд Георг» в обложке, напоминающей настоящего «английского милорда» лубочного… А содержание доброе, хотя и неискусное. Это тоже «хитрость», но она мне понравилась… Иван Ив<анович> Горбунов уже прельстился этим и пишет «Еруслана», а мне захотелось написать «Бову-королевича», и с подделкою в старом, сказочном тоне… Что Вы на это скажете: делать или нет? Посмотрите, чем «Родина» начала венец нового лета божией благости. Кланяюсь Вашим домашним.

Любящий Вас и благодарный Вам


Лесков.

Л. Н. ТОЛСТОМУ 12 января 1891 г., Петербург

Досточтимый Лев Николаевич.

Был у Суворина и дал ему прочесть Ваше письмо, в месте, касающемся рассказа. Суворин был очень рад тому, что этим путем получилась развязка, которой напрасно ожидали от Ч<ерт>кова. Теперь рассказ пойдет на следующей неделе. Изменения будут только в том, что придется выпустить слово «похоть» и заменить слово «девка», имеющее специальное значение, — словом «женщина». Что же касается заглавия, то мы его обдумывали втроем и остановились на предложенном мною названии по имени, то есть «Франсуаза». Это — самое удобное, простое, краткое, скромное и «приличное». Кроме того, по этому имени легко будет и вспоминать произведение. Ваше имя нигде упомянуто не будет. Думаю, что все это сделано как следует. Заглавия вроде «Сестра» или «Ошибка», по-моему, были бы хуже, чем «Франсуаза».

Здоровье мое худо, а веселость, или, лучше сказать, желание шутить, нападает с досады. Смотришь, смотришь на всю окружающую благоглупость, да и сам задурачишься. Написал в самом архаическом «штыле» — «Сказание о протяженносложенном братце Иакове, — како изыде на ловитвы своя и усрете некоего льва, рыкающа при поляне, и осети его, и множицею брався с ним, и растерза его, и обрете нескудно злата, на нем же и опочи в мире со ужики свои», Там же есть «эпизода» о Вышнеградском, «како плакася, иже рекут его вора быти», и поэты возводят его на Геликон и низводят на землю освященного и с новым именем — «Всевышнеградский». Смотрю, как «Иван Ильич» ходит к нам в больницу исцелять и всегда бормочет только над одною больною, а разом о всех почему-то не молится. Предложил этот вопрос «сестрам милосердия», и они смутились… Область же его все расширяется «милостью божиею» — так, в день его юбилея, когда он (по отчетам хроникеров) съел подряд три обеда и «встал с удивительною бодростью», — председатель общества трезвости, именитый законоучитель П<етер>бурга протоиерей Михайловский, ошибся мерою вина и, приняв на нутро более, чем можно главе трезвенных, — не встал вовсе, а был изнесен на руках своих духовных детей, а Иван Ильич его от этого не исцелил, а теперь сам избран на его место, так как он не пьет иного вина, кроме мадеры братьев Змеевых в Кашине. Кроме же этих событий, современная жизнь у нас не являет ничего достойного внимания. Поездку к Вам опять должен отложить, так как получил известие из Киева, что 20 генв<аря> ко мне будут оттуда брат с племянницей. Вероятно, поеду тогда, когда они поедут назад через Москву, и я с ними до Тулы.

Преданный Вам


Н. Лесков.

В Конст<антиновском> воен<ном> уч<илище> дежурный офицер донес на юнкера, что тот «имел книгу „Мелочи архиерейской жизни“». Юнкера посадили под арест.

Л. Н. ТОЛСТОМУ 20 января 1891 г., Петербург

Очень благодарен Вам, Лев Николаевич, за Ваши письма. Они не писаны с тем, чтобы меня поддерживать и ободрять, а производят то и другое. Вы не ошибаетесь, — жить тут очень тяжело, и что день, то становится еще тяжелее. «Зверство» и «дикость» растут и смелеют, а люди с незлыми сердцами совершенно бездеятельны до ничтожества. И при этом еще какой-то шеренговый марш в царство теней — отходят все люди лучших умов и понятий. Вчера умер Елисеев, а сегодня лежит при смерти Шелгунов… Точно магик хочет дать представление и убирает то, что к этому представлению не годно; а годное сохраняется… «Родину» я Вам послал для «хари», которая там была намалевана с подлейшими причитаниями. С Су<вори>ным говорил по Вашему поручению без всякого над собою насилия. Мы лично всегда хороши с ним, а о прочем он не осведомляется или спросит: «Не сердитесь, голубчик?» — «Не сержусь, голубчик». Так «голубчиками» и разлетимся. Он очень способный и незлой человек, но «мужик денежный» и сам топит в себе проблески разумения о смысле жизни. Вас он очень любит; но ведь он же не может соглашаться с Вами и оставаться самим собою. Искренность, при которой человек не идет к лучшему, но сознает его достоинство и уважает лучшее, а себя порицает и «живет, не оставаясь на своей стороне», — кажется им глупостью. Надо спорить и «рвать лытки» Т<олсто>му. Женщины чаще сознают правду и говорят: «Я так не делаю и не могу, но это — дурно, — надо бы так, как Т<олстой> говорит». Я считаю это за хороший шаг. «Кто не против нас, тот уже за нас»… В «Нов<ом> вр<емени>» много военных инженеров, и они иногда «обладают» над господином «вертограда словесного». А он думает, что они это «износят из сфер». Так и идет шат во все стороны. Притом Ч<ерт>ков пишет одному из этих «южиков» удивительные письма об одной из заповедей, и те его состояния не понимают и к нему не снисходят, а только суесловят и стараются придать всему характер какого-то уродства. Я говорил об этом Ч<ерт>к<ов>у, и Ге тоже; но он нас обоих за что-то взял в немилость, а Ваня Г<ор>б<уно>в здесь и собирается на днях ехать и заедет к Вам. Смотрите — здоров ли Ч<ертков>? Или, лучше сказать: не больнее ли он, чем это кажется? Его поступки в дороге со мною и с Ге, а потом здесь с другими, и переписка теперешняя о «суррогате» заставляют быть к нему крайне внимательным. Он производит впечатление подстреленной птицы, которой не знаешь чем помочь. «Поша» пишет письма бодрые, и Ругин тоже. Про Анну Конст<антиновну> говорят, будто ей лучше, но ни воли, ни инициативы никаких нет. «Посредник» в великом запущении, и для чего это низведено в такое состояние, — об этом нельзя перестать жалеть. 20 №№ «Пете<рбургской> газеты» вышлю Вам завтра (сегодня воскресенье — контора закрыта). «Дурачок» я знаю что плох. Повесть мою вчера взял у меня Влад. Соловьев, который непременно хочет меня «сосватать с „Вестн<иком> Европы“», и того же будто желает и Стасюлевич. Я, с своей стороны, ничего против этого не имею и отдаюсь Соловьеву. Повесть эта, однако, по-моему, едва ли теперь где-нибудь пригодна. Впрочем, любопытно — что из этого выйдет? Соловьев сам бодр, по обык<новению> несколько горделив, но очень интересен. Вчера он привез мне свою книгу «История и будущность теократии», т. 1-й, печ<атанный> в Загребе со множеством ужасных, а в иных случаях довольно остроумных опечаток. У него всего только 4 экз<емпляра>, но он, вероятно, снабдит Вас экземпляром. Я еще только разрезал и понюхал листы книги, но она меня уже страшно заинтересовала. Какая масса знаний в этом человеке! Очень любопытная книга. А кстати, — он едет на сих днях в Москву. Он же не читал Вашей «Критики догматич<еского> богословия» Макария, и я не мог ее дать ему, так как ее все читают. Притом гектографированный экземпляр из рук вон плох. Не снабдите ли Вы С<оловье>ва лучшим экземпляром, а у него, быть может, возьмете его загребскую книгу. Поехать к Вам очень хочу, да все помеха: брат приедет 25-го да пробудет здесь дней 8—10… Очень это суетливо! Получили ли мою заметочку под заглавием «Обуянная соль»? В лит<ературных> кружках ее прочли со вниманием, и инженеры «Нов. вр.» притишились. Хотел бы знать: не осуждаете ли за то, что отвечал? Много у меня досад и мало здоровья, а тут еще нанесло иметь дело с плутоватым купцом. Все «искушение».

Преданный Вам


Н. Лесков.

В. Г. ЧЕРТКОВУ 21 января 1891 г., Петербург

Очень рад, Владимир Григорьевич, что Вас что-то в моих писаниях порадовало. Желаю, чтобы это получило возможность выйти в «широкую публику». Личные наши отношения, к сожалению, должны оставаться в том положении-, в которое благоразумие заставило заключить их в виду Вашей противообщественной склонности к подозрительности. Я не имею к Вам никакой неприязни, но возможность прежнего, задушевного общения у меня отнята, и это не самое худшее, что могло выйти при моем и Вашем характере. Худшее было бы то, что Вы скрывали бы свои подозрения, а я бы долго их не заметил и потом бы имел большое зло на себя за то, что смущал Вас. А теперь хорошо. Я даже не могу Вам посоветовать исправить в себе эту подозрительность, чтобы не подумать, что Вы подумаете, что я думаю заставить Вас думать, как не надо думать… Вон какая механика!


Н. Лесков.

3. П. АХОЧИНСКОЙ 17 февраля 1891 г., Петербург

Вчера я послал Вам старого хересу, какой мог найти. Во всяком разе, ему более 35-ти лет. Он лучше и полезнее той мадеры, которая Вам неприятна.

Посылаю рябчика и «Сочинения Пушкина», все в одном томе. Рябчика кушайте, а книгу положите себе прочесть от доски до доски. Это и приятно, и полезно, и необходимо, так как женщине, желающей занять художественное амплуа, нельзя щеголять всестороннею беспечностию насчет литературы — особенно родной, и в лице ее самого главного и действительно великого представителя и поэта с мировою известностию. Вам нечего читать в журналах, где бездна чепухи и дребедени, а Вам надо давно познакомиться хоть с тем, чтó есть крупного; а у Вас, к величайшему стыду и горю Вашему, нет даже этой начитанности, и через это Ваши художественные способности не имеют крыл, — в них нет полета, нет фантазии, а только леностное поползновение, с которым никогда и ничего нельзя достигнуть, и даже в общественном обиходе всегда предстоит неизбежная ретирада перед всякой более любознательной девушкой, уделявшей свое внимание литературе — ибо в литературе есть царство мысли. Не отставайте ото всех, так как Вы и без того уже так довольно отстали от многих, что уже и не замечаете своего умственного вращения вне курса… Подумайте о себе: выздоровление есть великая пора для душевных переломов. Человек в эти минуты способен зорко видеть себя и может давать настроение в своем духе и целях. Для многих это было спасительно. Габриель Макс (Мах) уловил это в своей «Reconwalescentine» (Выздоравливающая). Вы, выздоравливая, о первом спросили — о корсете… «Когда можно надеть корсет?»… Это ужасно; этого нельзя забыть, и в этом выразилась, как в фокусе, вся Ваша натура… Какой ужас!.. И возле Вас нет никого, кто бы мог Вам это указать и поворотить взгляд Ваш в себя в саму!.. Чтó такое художница без образованного ума, без облагороженного идеала, без ясной фантазии и без вкуса, развитого чтением истинно художественных произведений?.. Это не художница, а «мастеричка». С этим не стоит и возиться, и в Ваших руках все это теперь продумать наедине сама с собою и сделать в себе перелом, а дело друзей Вам на это указать и Вам напомнить о днях, которые Вы губили и губите в среде ничтожной и для образования художницы бесполезной и вредной. «Полюби тишину, слух душевный вперяя в высокие думы…» «Будь глух ко всему, что ничтожно..» Вспомните Моцарта, Бетховена, Мицкевича и Лебрень или Макса и… прокатитесь к Норденштрему, Ласточкину и Касаткину и к tutti-frutti…[34] Как тут уберечь в душе «огонь творения»; а что в искусстве можно без него сделать?!. Допросите себя: с кем Вы и где Вы и куда по этой покатости катит Вас Ваше безволье? — Сделайте же над собою первую победу: прочтите всего Пушкина, потом Шекспира, а потом Викт<ора> Гюго. Это Вам необходимо даже для Вашего престижа при людях, имеющих образование.


Н. Лесков.

Опять — четвертую работу со мною я должен был уступить не Вам, а другой художнице… Ну, не досада ли видеть, как Вы «подвизаетесь»!..

На меня можете сердиться сколько хотите, — я желаю Вам добра.

В. А. ГОЛЬЦЕВУ 18 марта 1891 г., Петербург

Достоуважаемый Виктор Александрович!

Удовлетворяя своему желанию, я познакомился с Потапенко, а исполняя Ваше поручение, делал пробу привлечь его к сотрудничеству в «Рус<ской> мысли». Вот Вам мой отчет: Потапенко произвел на меня как раз такое приятное впечатление, какого я хотел, чтобы симпатии мои к нему не были нарушены: он умен, у него во всем чувствуется художественная простота и чувство меры, хороший вкус и благородство, чуждое искательства. Я думаю, что он может принять равнодушно хвалу и клевету и будет идти независимым путем. Словом — он мне понравился более всех, кого я видел привходящими в литературный кружок за последние 25 лет. По поводу его появления в Петербурге можно радоваться, без боязни за то, что радость эта будет обманута и унижена. Возраст его лет около 30; темперамент горячий и впечатлительный, но не слабонервный. Работает он много и недостатка в работе не ощущает, а, напротив, имеет на нее очень большой спрос. Поэтому приглашение его написать «что-нибудь» для «Р<усской> м<ысли>» — для него ничего особенно лестного не представляет. Платят ему здесь по 150 руб. лист и, вероятно, заплатят и дороже; а работать в том же городе, где живешь, конечно, удобнее, чем посылать работу вдаль. Но мне кажется, что Вы могли бы привлечь Потапенко с большою для себя пользою и с очень малым риском, если бы нашли возможным такую комбинацию, какую сделал Катков со мною, когда я писал «Соборян». У Потапенко есть желание написать роман, а я ему указал на то, как делали со мною, то есть давали мне аванс в течение трех месяцев и я сдавал редакции три печатных листа рукописи и так продолжал до конца романа; а окончательный расчет произвели по напечатании. Он нашел, что это для него было бы, может быть, удобно теперь, перед весною, чтобы летом заняться большою работою, и на этом разговор наш кончился. Обсудите это в самом темп-мажоре, и если найдете для себя подходящим, — напишите мне или прямо самому Потапенко. Зовут его Игнатий Николаевич, а адрес его: Фонтанка, № 24, кв. 45.

Кстати: о рассказах Потапенио не делают отзывов «Нов<ое> вр<емя>» и «Р<усская> м<ысль>», и это его не смущает и не огорчает… Я был этим очень утешен. Это порука за то, что художник любит свое дело больше похвал, и это редкость при нынешнем попрошайничестве, которое стало уже просто гадко и подло.

Преданный Вам


Ник. Лесков.

Б. М. БУБНОВУ 27 марта 1891 г., Петербург

Любезный друг Боря!

В переводе твоем находят хорошее, но указывают и довольно многие недостатки, заключающиеся по преимуществу в изобилии деепричастий и прозаических оборотов; но что самое главное — это наличность множества переводов «Паризины», известных в печати. Представляется даже удивительным: почему ты взялся за перевод именно этого — всех более переведенного произведения! Не можешь ли ты мне этого объяснить. Может быть, ты хотел добиться чего-нибудь такого, что тебя не удовлетворяло в переводе Михаловского и др. Или это так… просто — «случайный выбор»?

Потом ответь ясно на вопросы:

1) Желаешь ли, чтобы перевод твой был напечатан там, где удастся его поместить?

2) Согласен ли на поправки в стихах? (что совершенно необходимо).

3) Доволен ли будешь всяким гонораром, какой дадут?


Н. Лесков.

Б. М. БУБНОВУ 3 апреля 1891 г., Петербург

Любезный друг Боря!

Получив твое письмо с уполномочиями на помещение твоего перевода «Паризины», я отдал рукопись редактору «Иллюстрации» Александрову, прося его напечатать перевод твой в книжке их приложений, которые называются «Труд». Книжки эти выходят раз в месяц, и в этом журнале была напечатана моя, вероятно известная тебе, «Фигура». Александров обещал дать мне ответ скоро, и я его тебе сообщу немедленно.

Перевод Михаловского напечатан в издании Гербеля. Переводы Козлова знатоками считаются за отменно хорошие и образцовые. Я же в этом деле не судья. А что касается до выбора пьес для перевода, то самое лучшее (по моему мнению) — переводить то, что тебе понятно по духу поэзии и дается по форме стиха. Аверкиев перевел этой зимой «Гамлета», имеющего несколько переводов, но как аверкиевский перевод оказался всех совершеннее, то о нем говорят и его хвалят, но никто не спешит приобрести его для напечатания. То же самое, вероятно, выпало бы на долю перевода и всякой другой пьесы, имевшей уже переводы в печати, но кто любит дело, того это не должно останавливать. Я только не знаю: для чего всё переводить стихи? Почему не переводить хорошую прозу? От стихов теперь везде тесно делается, и они составляют для журналов «бремя». Я поговорю с издательницей журнала «Иностр<анная> лит<ература>», — нет ли у нее чего-либо ей желательного для перевода из поэтов, и тебе напишу.

Будь здоров.


Твой Н. Лесков.

Б. М. БУБНОВУ 12 апреля 1891 г., Петербург

Редактор «Иллюстрации» обещал мне ответ «на сих днях», но еще не прислал его. Я опять ему напомню и тебе напишу. Надеюсь, что дело уладится. Указываю тебе на следующее: в последней книжке «Недели» есть хорошая (сведущая) критическая заметка о новой книге Балабиной — переводы в прозе стихотворных легенд Оссиана, изданных Макферсоном. Они очень характерны, и переводы их трудны, и их мало. Обрати внимание на эту книжку и выбери что-нибудь у Оссиана и пришли. Большие вещи помещать трудно, пока имя переводчика неизвестно. Я всегда буду рад сделать тебе услугу.


Н. Лесков.

Макферсон по-английски есть у Уаткинса (Адмиралтейская площадь), а прозаические переводы Балабиной есть и в Киеве.

В. А. ГОЛЬЦЕВУ 4 мая 1891 г., Петербург

Достоуважаемый друг!

Поездка наша вместе не состоялась, потому что я был болен и расстроен до того, что не мог и писать. Вы мне это, пожалуйста, простите. Это отнюдь не значит, что я Вас мало люблю или мало дорожу сношениями с Вами; а это значит, что моя душа была невозможно отягощена впечатлениями, с которыми я не в силах был справиться и о которых нечего рассказывать. Как Вы съездили и где проведете лето? — хотел бы знать. Но главное дело. Мне не хочется ничего посылать в «Р<усскую> м<ысль>», так как, по моему мнению, там худо понимают достоинство литературных произведений, а мне нет никакой нужды и никакой радости испытывать на себе их ответы и упражнения. Вы меня просили дать еще раз что-нибудь «Рус<ской> мысли», и я не хочу обойти Вашей просьбы. За это время я написал небольшую повесть, в 5–6 листов, которую уже и продал здесь (и она у Вас не прошла бы), и еще «Воспоминания», тоже листа на 4. Воспоминания эти называются: «Нашествия варваров»; построены они по рассказам Жомини и представляют Ашинова, М—ву дочь, болгар и наших патриотов и борьбу с ними дипломатии. Эпизод веселый и смешной. Написано это так, как умею я и как пишу, — ни лучше всего, ни хуже. Покупателя на это имею здесь в лице Шубинского и выгоды отдавать работу Вам никакой не имею, а, напротив, имею неприятность вспоминать старые неприятности и возможность ожидать новых в том же или в подобном роде, но я не хочу огорчить Вас и оставить втуне Ваше желание удержать связь мою с журналом, где Вы трудитесь. Поэтому я должен избрать такой путь, который был бы Вам удобен и для меня не унизителен и безопасен. Рукопись для предварительного прочтения и оценки я послать в «Рус<скую> м<ысль>» не могу, так как это не одобряется моими опытами из прошлого, и мне противно подумать об этом; но я сообщаю Вам, что вещь есть и что я готов уступить ее «Р<усской> м<ысли>», если редакция имеет ко мне столько же доверия, как и к другим, у кого принимает вещи недописанные или вовсе еще не написанные.

Мои воспоминания интересны, — и это все, что я сам могу о них сказать, и они готовы. Если хотите их получить, — потрудитесь сговориться об этом с триумвиратом и ответьте мне не позже 10 мая, с присылкою мне авансом 500 рублей. Тогда я в тот же день вышлю Вам совершенно готовую рукопись в Ваше распоряжение. Иначе я поступить не могу, так как не хочу рисковать там, где мне было оказано четыре раза самое нелепое отношение. И Вы, — если захотите быть справедливым, — сами, вероятно, найдете, что в этом условии нет ничего грубого и обидного для редакции, которая во всяком разе должна дать мне «сатисфакцию». Словом, иначе я не могу идти на реставрацию моих отношений с журналом, меня оскорбившим. То, что я даю, — то такое, какое оно есть, и поправлять его некому, а надо его брать и печатать, как воспоминания Михайловского или работу Потапенко. Другого средства со мною сделаться нет, и обиды в этом для «Русск<ой> мысли» нет. Я предлагаю Вам все, что могу и как позволяет мне чувство моего доверия к тщательности моих работ.

Искренно Вас любящий


Н. Лесков.

Шубинскому я вычитал за Вас всю горькую правду при Фаресове и думаю, что Вы имели хорошего адвоката.

В. А. ГОЛЬЦЕВУ 10 мая 1891 г., Петербург

Любезный друг

Виктор Александрович!

Вчера после обеда получил Ваше письмо и сегодня посылаю Вам рукопись. Более всего желаю, чтобы она не причинила Вам хлопот и забот. Потом благодарю Вас за сердечное и внятливое отношение к моему письму, которое при меньшей внятливости могло бы, пожалуй, показаться своенравной выходкой, — чего во мне нет. Вы отлично поняли, почему я так сделал, и прекрасно поступили, чтобы сгладить отношения. Вы, конечно, не ошибетесь, что это не внушит мне ничего несоответственного по отношению к редакции, но упрочивает мою приязнь к Вам. Затем читайте и разбирайте. Здесь описана правда, смешанная с вымыслом и затушеванная, чтобы иметь право быть печатаемою. Указываю для Вас некоторые имена: «Цибелла» — Новикова, «княгиня» — Радзивилл, «баронесса» — Икскуль, «Корабант» — Комаров, «Редедя» — сами знаете кто. События верны действительности. Деньги еще не получал. Варвару Леонидовну видел позавчера, а Варвару Андреевну — вчера. Они здоровы, но грустны… Неужто бедняга В. А. так несчастна, как говорят! Что за страшная и ничем, по-видимому, не заслуженная участь! Или уж они обе из рук вон непрактичны. Соловьева видаю довольно часто, но и он отражает что-то грустное. Уехать на лето намереваюсь 25–29 мая. Летом адрес мой будет: «Нарва, Шмецк, № 4». В выборе времени печатания «Варваров» редакция, конечно, свободна поступить по своему усмотрению, но предупреждаю Вас, что в августе должна появиться моя повесть в «Вестн<ике> Европы», где она перейдет и на сентябрь. Так надо иметь в виду, чтобы не сходились в одно время две вещи одного автора в двух журналах. Для меня, конечно, это ничего, но для редакций это невыгодно. Стасюлевичу я тоже сообщил эти соображения. (Вижу Вашу улыбку: как я попал к Стасюлевичу! Ни я туда не ходил, ни он ко мне не приходил, а сторонний человек взял себе рукопись «почитать» и деньги привез.) На выпуски и сокращения в «Варварах» согласен, но надеюсь на Вас, что будете на сей счет скупы и нескороспешны. Если захотите разбить вещь надвое, то разделение надо сделать на обороте 30 стр. рукописи, на X главе. Данилевского, я думаю, можно оставить, или оставить одну букву Д., или как хотите. Кланяюсь Вашей супруге и Вуколу Михайловичу. Вчера здесь держался упорный слух, что Вы будто оставили участие в редактировании «Р<усской> м<ысли>». На чем это основано? К осени хочу отделать и прислать Вам и третью часть «Чертовых кукол». Вторая неудобна, а третья удобна и интересна. Поговорите же об этом в триумвирате и напишите мне. Я думаю, что это будет встречено с сочувствием. Их помнят и о них говорят. Напишите, как Вам это покажется. Так, может быть, и проведем все вразнобивку.


Ваш Н. Лесков.

На всякий случай посылаю Вам мое письмо к Влад<имиру> С<ергеевичу> Соловьеву. Оно мне очень нужно, и я прошу Вас переслать ему это письмо поскорее.

«Идолов» прочитал. Это очень умно, правдиво и очень ловко написано. Я со всеми положениями и взглядами автора согласен.

Прочтите в «Вестн<ике> Евр<опы>» на 202 стр. (март) стихотворение Жемчужникова «О глупом бесе». Это страшно!


Ваш Н. Лесков.

Б. М. БУБНОВУ 14 мая 1891 г., Петербург

Любезный друг Боря!

Вчера получил твое письмо от 10 мая. Очень рад, что ты окончил помещение «Паризины» с Александровым и что ты доволен этим помещением. В самом деле, оно недурно для начала. Фофанов недавно только стал получать по 35 и наконец по 50 коп., а Величко за последние стихи в «Вестнике Европы» получил по 75 коп. А то они всё тянули по 15 коп., и «Новое время» и сейчас не дает им более как по 15 коп. — «нам-де стихи не нужны». Потом дальше увидим (если увидим), как тебе помогать. Понятия твои о поэзии достойны сочувствия и похвалы. Они совершенно верны, и их тебе «открыла не кровь и плоть». Я был не только обрадован, но растроган твоим хорошим рассуждением. У Бёрне есть такая глава: «для какого возраста человек готовится?..» Ничего нет глупее, как думать, что высший расцвет жизни будто в поре «парования», и притом какого? — не парования по согласию в мыслях и стремлениях к достижению высших целей бытия, — а по облюбованию бедр и «сосковой линии»… В этом смысле романы и поэмы носили фальшь в самом замысле, и это чувствовали Шопенгауэр, и Кант, и Даколей, и сам Гете. В этом и есть что-то глубоко противное и отвратительное для чувствительного духа и ума сколько-нибудь глубокого и проницательного Мне было 29 лет, когда мы жили с Бенни и он мне на ночь переводил подстрочно Лонгфелло, без которого он не кончал дня. Это истинный поэт, без «стальной щетины», — он «возносит дух» над низменностями обычных барахтаний. И я с тех пор знаю, что есть настоящая поэзия! Еще она есть у нежного Шелли. Сравни с ними восточного Гафиза, у которого «любовь (разнополовая страсть) — выше всего», и ты почувствуешь разницу между «небом и землею». Но, однако, любовь есть величайшая и всемогущественная сила, и ее игнорировать нельзя: «она творит святых и героев».

Освобождая места, занятые в старину «силой» и «страстью любовною», — их надо заместить «милосердием» и «любовью» в высшем смысле этого слова, — «любовь по мысли» — по сознанию превосходства ясности ума и благородства чувств, — за чем можно и должно «подниматься (возноситься) и идти с этим в неумирающую жизнь добротолюбия». Байрон в переделке Алексея Толстого и говорит о «таком сердце» — о такой, возвышающей женщине и о ее творческой, благодетельной любви. «О, если бы такое сердце я нашел! Я с ним одно бы целое составил звено той бесконечной цепи, которая восходит к божеству». Но «они» (женщины, которых он знал) — его не «сближали с людьми, а разъединяли», и он их «потому возненавидел». У самого Байрона это сухо, зло и неясно, а Толстой прозрел эту неясность. И «такое сердце» (женщины, возносящей дух мужчины выше и объединяющей его с божеством) всегда должно быть и будет предметом думы поэта. Любовь, основ<анная> на этом, — велика и священна, а все меры «по сосковой линии» уже стали уделом одной чувств<енной> низменности, до которой нет дела поэту. Когда ты думаешь так, как пишешь мне, — тогда «с тобою бог, и ты был человек». Пусть тебя не смущает то, что есть, а ты служи тому, что должно прийти. «Готовь путь — равняй стези надходящему спасению» с непоколебимой верою, что оно идет (или «грядет») и придет. Это и есть вера и «работа с верою». Я об этом был вызван написать. Прилагаю тебе вырезку. Гр. Лев Н. выписал 100 экземпляров этого № и все его раздавал. Ты, верно, не читал этой заметки, а она была вызвана гоготом «практиков» «Нового времени». Не надо смущаться тем, что «жизнь шлепает в своих туфлях». Пусть и «шлепает». Помни Гете: «Не всегда необходимо, чтобы истинное (сейчас) воплощалось: достаточно, чтобы оно духовно витало перед нами и вызывало согласие, — чтобы оно как звук колокола гудело в воздухе». Переводи Лонгфелло и присылай мне почаще. Как переведешь — так и пришли. Это меня всегда будет живить и очень радовать; а я буду твои стихи пристроивать. Обнимаю и целую тебя.

Твой старый друг


Н. Лесков.

Не забудь мой адрес: Нарва, Шмецк, № 4.

Б. М. БУБНОВУ 22 мая 1891 г., Петербург

В майской книжке «Недели» (1891 г.) окончена превосходная повесть Потапенко под заглавием «Генеральская дочь». Она замечательна и достойна внимания во всех отношениях, и между прочим — в том, что тут есть настоящий поэтический тип и глубокое, поэтическое положение. В этом направлении было бы желательно видеть что-либо в стихотворной форме. Обрати внимание.


Н. Лесков.

Б. М. БУБНОВУ 16 июня 1891 г., Усть-Нарова

Любезный друг Боря!

Появилось историческое воспоминание о Гоголе, которое кажется мне лживым с начала и до конца и во всех подробностях. Между прочим, там писано, что Гоголь, в последнюю свою побывку в Киеве, «купил жилет у Гросса», и из-за этого жилета пошла некая будто глупая история, выставляющая профессоров Киевского университета в очень пошлом виде, — что совсем не отвечает характеру профессоров неволинской поры. А главное, что и покупка жилета «у Гросса» (по-моему) — не могла происходить, так как Гоголь умер в Москве ранее, чем в Киеве появился Гросс. Я это очень хорошо помню, потому что в Киеве ранее процветал Червяковский, а потом Мирецкий и Вонсович, а Гросс появился всех их позже, — должно быть, в 50-х годах, и даже в конце 50-х годов. Приблизительно я это знаю наверно, но мне хотелось бы себя проверить и притом быть точным в указании промаха лживого писателя. А потому прошу тебя: спроси дядю Михаила Степановича или еще кого-нибудь из «пребывающих» старожилов: когда именно просиял в Киеве портной Гросс, и напиши мне это как можно поскорее.

Что же ты не присылаешь мне стихов, чтобы я мог их читать себе и другим в холодке на берегу моря!

Искренно тебя любящий


Н. Лесков.

Л. Н. ТОЛСТОМУ 20 июня 1891 г., Усть-Нарова, Шмецк

Добрый друг наш, Лев Николаевич.

Я теперь живу на Устье-Наровы, в тишине и одиночестве, и о том, что происходит на «широком свете», узнаю только по газетам. Из них я узнал, что к Вам ездил Суворин и что теперь во многих местах обозначается большой неурожай хлеба, угрожающий голодом. Тамбовское письмо Шелеметьевой взбудоражило дух мой до смятенья и слез, и я позволю себе беспокоить Вас просьбою написать мне, как Вы находите — нужно ли нам в это горе встревать и что именно пристойно нам делать? Может быть, я бы на что-нибудь и пригодился, но я изверился во все «благие начинания» общественной благотворительности и не знаю: не повредишь ли тем, что сунешься в дело, из которого как раз и выйдет безделье? А ничего не делать — тоже трудно. Пожалуйста, окажите мне что-нибудь на потребу.

Ивана Ильича бы, что ли, послали на «закатанные поля» помолебствовать или еще «покататься», как это делают в Орловской губернии. А кстати — для уяснения характера деятельности Ивана Ильича прилагаю Вам копию с хранящегося у меня подлинного письма некой г-жи Боголеповой к фельетонисту «Нов<ого> вр<емени>» г-ну Терпигореву (Атаве). Посылаемая копия с боголеповского письма достойна того, чтобы ее приобщить к известному письму Х<ил>кова. Выясняется и деятель и его «антураж».

Суворин хорошо сделал, что сказал о «Мимочке». Это заставило многих с нею познакомиться и, может быть, над нею позадуматься. «Житель» еще лучше написал о «толстовцах». Это, мне кажется, — самое умное, что появлялось в газетах (русских) по поводу Ваших идей, усвояемых людьми, которые Вас любят и находят удобство иметь Вас перед своими глазами. «Атава» же, должно быть, «возревновал» и написал глупость, полагая, что Вы оплакиваете участь Мимочкиного супруга. Пародии на эту тему, конечно, возможны очень разнообразные и, может быть, очень смешные, и «Мимочка» издали еще предречена в одной из библейских книг, приписываемых Соломону: «…и речет: ничто же сотворих».

Очень рад был бы я, если бы Вы мне ответили о голоде и о том, что по Вашему мнению полезно предпринять. Если это возможно — пожалуйста, напишите.

Искренно Вас любящий и почитающий


Н. Лесков.

У меня есть листки с набросками, сделанными рукою русского учителя Ваших младших детей. Листки эти оставил мне Н. Н. Ге, и они у меня не утратились и не завалились, а я их сохраняю и очень ими дорожу, но не нахожу до сих пор удобного случая, чтобы воспользоваться ими для пользы дела. В таком виде, как это написано, — печатать нельзя по цензурным условиям и потому, что тон местами не отвечает предмету и от этого утрачивает значение мыслей прекрасных, честных, острых и сильных и сопоставлений блестящих. Переделать это и пустить на кон ни с того ни с сего — будет бесцельно… Надо подождать à propos чего-нибудь живого и подходящего. Я это и имею в виду, и «Житель» чуть не дал мне такого повода. Пожалуйста, скажите об этом автору заметок, которые мне принесли много удовольствия и радости и которыми я сам очень желаю воспользоваться, но только думаю, что это надо сделать вовремя и кстати.

Прочитал теперь Гелленбаха, который мне попался под руку перед выездом из Петербурга. Вы, кажется, о нем что-то и где-то писали? Нельзя ли указать: где именно? Пять лет тому назад он мне ничего не открывал, а теперь я извлек из него много отрады и утешения. Особенно это о врожденной интеллигентности… И все это точно как будто и знал и об этом думал и говорил, а между тем не знал и не говорил… Происходит не «узнаванне», а только «припоминание» того, что знал, да позабыл в муках рождения своего «в этой форме бытия».

Поклон мой всему Вашему семейству. Видеться с Вами желаю и надеюсь. Здоровье же мое не дозволяет предпринимать поездок: судороги в сердце делаются внезапно, и тогда одного шага нельзя ступить. Душевное состояние хорошо, и беспокойств все становится меньше. С Вами совещаюсь всякий день и поминаю Николая Николаевича, Ругина и Пошу, и мне не скучно и не сиротливо, как бывало ранее, всю жизнь.

Адрес мой; Усть-Нарова, Шмецк, 4.

Шмецк — это приморское селение между Гунгербургом и Меррекюлем. Очень тихо, воздух чистый, и сосновый лес на берегу.

Л. Н. ТОЛСТОМУ 12 июля 1891 г., Усть-Нарова, Шмецк

Добрый друг наш Лев Николаевич!

Письмо Ваше о разноклёвах получил и усердно Вас благодарю, что Вы мне ответили. Суждения Ваши все мне по сердцу и по мыслям, а все-таки мучительно жаль тех, кого зобастые оклюют и оставят дохнуть. Однако я, разумеется, послушаюсь Вас и в затеваемый «сборник» не пойду. Так я хотел сделать и ранее, а теперь еще более в этом утвердился. Писать такое, как Вы говорите, в нашем положении очень трудно. Я бы хотел дать очерк о Цвингли — сравнив его с Лютером. Там есть на чем показать: что следует разуметь в преломлении хлеба. Мистику-то прочь бы, а «преломи и даждь» — вот в чем и дело. Однако враги того, кто говорил эту простую премудрость, делают честное слово невозможным.

Здоровье мое коварно. Называют мою болезнь Angina pectoris, а на самом деле это то, что «кол в груди становится», и тогда ни двинуться и ни шевельнуться. На «тело» я смотрю так же, как и Вы, но когда бывает больно, то чувствую, что это очень больно. Распряжки и вывода из оглобель не трепещу, и мысль об изменении прояснения со мною почти неразлучна. Духа стараюсь не угашать и считаю это всего выше и священнее. В том, что делаю дурного, — не нахожусь на своей стороне и почитаю себя виноватым. С некоторою полнотою освободился только от зависти, от обидчивости и от опасений за будущее, что очень долго меня мучило. Вы мне сделали много неоценимого добра, и мне полезно все, что я о Вас слышу, даже когда Вас порицают и на Вас сочиняют злое. Я сейчас воображаю, как Вы все это «благоприемлете», и думаю: «Хорошо это: его, друга нашего, это не может трогать, а мы его через это только больше любим и сами поучаемся, как сносить зло». Теперь я уже не скучаю и о том, что не вижу Пошу и Ругина, разлука с которыми ранее меня очень огорчила. Тоже и не курю табаку, но «червонное вино» (как говорил дьякон Ахилка) пью умеренно «стомаха ради и многих недуг своих». Владим<ир> Соловьев говорит, что Вы ему это разрешили. Писать Вам часто желаю, но стыжусь отнимать у Вас время на чтение, а Вы, по доброте своей, еще мне отвечаете, — и я не могу скрыть, что это мне очень дорого и мило. Жду к себе Влад. Соловьева; живу в одиночестве с девочкой-сироткой, которую кое-как воспитываю. Ей теперь уже 11 лет, и она отменно хорошо читает рыбакам «Суратскую кофейню». Есть тут и «тип» — солдат Ефим, из рязанцев, который, по собств<енным> его словам, «пришел сюда к чухнам для обрусительного образования». Не работает ничего. Служил в гвардии и, «стоя на часах, продал в беспамятстве неизвестному сапоги». Был два года «на испытании в умственности и выпущен по безумию». Лицемерен, нагл и подл. Объявляет себя колдуном, который может «знать след лошади». Жил у моего хозяина, кузнеца, в сарайчике, и вдруг две лошадки хозяина ночью сбежали. Потом одна пришла, а другой нет. Ужасный плач был, и все сбились с ног, ходячи по лесам. Обруситель требовал 3 руб. «за показание следа». Чухны не верили ему, говорили: «покажи, а тогда дадим». Он не показывал. У нас же живут (или жили) рыбаки из-под Дерпта — староверы, дед 92 лет, отец 56 и два внука, молодые парни: староверы, беспоповцы. Очень хорошие люди. Пошел один парень шестки вырубать и видит в лесном болоте тучу комаров и слепней, которые над чем-то вьются… Оказалось, что из болота торчит голова лошади, а сама лошадь вся в болоте утонула. Староверы настлали досок и вытащили лошадь. И все враз стали говорить, что это Ефим солдат нарочно спустил лошадей со двора и загнал их в болото, чтобы потом след указывать. За это его согнали со двора, то есть выгнали из сарайчика. Он ушел и сказал: «Ну, подожди же вы! Вы же меня будете знать!» И что же Вы думаете: поднялась буря, и из четырех рыбаков трое утонули — два парня и отец, а 92-летний дед один остался жив!.. Ну, разумеется, его кое-как снарядили домой, а солдат Ефим и говорит мне: «Поняли, что я над ними сделал?.. Это я их опрокинул…» Чухны, не знаю, поверили или не поверили, но не стали его к себе пускать, а он «объявил измену» и «определился в церковь» — стоять у двери и смотреть, чтобы с<укины> с<ыны> чухонцы «собаку в церковь не впустили». Вот «обруситель», которого лучше и не сочинишь, а он есть в натуре. Не описать ли его? Как думаете? Зла ведь от этого не будет, кажется.

Искренно Вас любящий и Вам благодарный


Н. Лесков.

Есть здесь приезжие из Москвы, с которыми есть кухарка, служившая некогда у известного «владыкина сына» протопопа «Гаврилки» — пьяницы, взяточника и картежника. У нее есть сын, «шульер в карты», и он «в шульерство вник от владычнего сына и от протопопа Абросима, который теперь архиереем стал», а сына ее «за шульерство свели на высыл».

О протопопе же говорит: «Сколь он добр был: приедет пьяный и навзрыд плачет и все деньги дарит, — все дарит, а проспится и назад вдвойне спрашивает. Даст двадцать рублей, а говорит: я тебе триста дал».

Л. Н. ТОЛСТОМУ 15 августа 1891 г., Шмецк

Сейчас уезжаю из Шмецка на житье в Петербург (Фурштадтская, 50). Здоровье не поправилось и, очевидно, не может быть поправлено, но духовное мое состояние очень хорошо: я знаю, что я ничего не знаю и ни в каком деле не стою на своей стороне, но вижу нечто лучшее и полезное. Все лето читал Ваши писания, и они отлично пользовали мое сознание и дух мой. Был рад, получа от Вани Горбунова письмо, в котором он, между прочим, писал, что Вы обо мне вспоминали и говорили с ним. Мне очень радостно и полезно знать, что Вы считаете меня гожим для лучших дел, чем исключительная забота о личном счастье. Благодарю Вас за все добро, Вами мне уясненное и открытое, — Вы мне подарили покой и уверенность в том, что «избавитель наш жив и силен восстановить нас из худости здешнего бытия».

Прилагаю описание чудес Ивана Ильича в Ярославле. Может быть, Вы не слыхали про это. «О господи!»

Преданный Вам и благодарный


Лесков.

А. К. ШЕЛЛЕРУ 31 августа 1891 г., Петербург

Достоуважаемый Александр Константинович!

Окажите мне дружбу: пробегите препровождаемый при сем запас стихотворных опытов и, если можно, отберите из них, что удобно для помещения в «Живописном обозрении». Поэт этот юный человек и мой родственник, и потому я за него и ходатайствую перед Вами «по родству». Сделайте милость, дайте ему хлебнуть отравы типографских чернил! Он, конечно, малый хороший и очень любящий литературу. Может быть, из него со временем что-нибудь и выйдет. О гонораре, разумеется, нечего уславливаться: что дадите, то и ладно. Остальное, что останется от Вашего выбора, пожалуйста, пришлите мне. А я к Вам не кажу глаз потому, что все очень болен и не могу нигде показаться.

Глубоко Вас уважающий


Лесков.

А. К. ШЕЛЛЕРУ 3 сентября 1891 г., Петербург

Простите мне мое замедление в ответе на Ваше письмо, уважаемый Александр Константинович. Оправдание мое в том, что я не «прихварываю», а тяжко страдаю мучительною болезнию, не позволяющею мне даже ответить на письмо. Не редкие дни, а месяцы сплошь я только страдаю. За это и простите мне все, что может показаться какою-нибудь с моей стороны виною.

Обещание свое помню, но я не в силах ничего писать и ни о чем не могу думать по литературе. Если же мне хоть немножечко полегчает, — я сейчас же напишу для Вас небольшую вещичку, которая у меня помечена, когда я еще был здоровее. Вам первым и напишу.

Преданный Вам


Н. Лесков.

Б. М. БУБНОВУ 4 сентября 1891 г., Петербург

Любезный друг Боря!

Александров не поставил твою «Паризину» в сентябрьскую книжку, как обещался. Это меня очень огорчило за тебя, тем более что ты был весьма скромен и терпелив. Я сам не могу выходить и еще более не могу вести каких бы то ни было разговоров и слушать вздорные объяснения, так как я знаю, что он сделал гадость. Но я выписал Величку и посылал к нему. Объяснения, конечно, вздорные — «недостаток места». А результат тот, что «Паризина» пойдет в октябре, и, может быть, не вся сразу, а в двух №№. Все это из-за «недостатка места». Ко мне сам Александров постыдился и глаз показать.

Остальные твои стихи я отдал Шеллеру (Михайлову) в «Живописное обозрение», где и должно появиться то, что он выберет. Он хороший знаток и ценитель поэзии и сам пишет стихи. Как что-либо будет напечатано — я тебе тотчас сообщу и пришлю №.

О поэзии твоей скажу тебе все то же: у тебя удивительно забитые темы, на которые очень трудно писать что-нибудь способное трогать разумное чувство. Все это точно от личной тески и борьбы с какими-то мелкими дрязгами и докуками. Стоит ли об этом на весь мир плакаться? Еще Тредьяковский говорил:

Плюнь на скуку,

Морску суку,

Держись черни,

Но знай штуку.

Бери глубже, — поднимай свой дух и дух читателя, а не плачь, як козак, нещаслывый тым, що полюбив сиромаху.

Читал ли ты в августовской книжке «Русского обозрения» этюд из Шопенгауэра о «писательстве»? Прочти, если не читал. Посмотри в июльской книжке «Северного вестника» стихи Величко «из Омара Хаяма». Как он хорошо стал писать и как умно выбирает, что писать. Во втором отделе № IV и V просто превосходны.

Добросовестных и умных

Уважай и посещай —

И подальше без оглядки

От невежды убегай!

Если яд мудрец предложит, —

Не смущайся, смело пей!

Даст глупец противоядье, —

Вылей на землю скорей!

Какая прелесть! А № V еще лучше:

О, если я проник в храм твоего доверия, —

То слушай дам тебе спасительный совет

Любовию к тому, в чьей власти мрак и свет,

Молю не надевай одежды лицемерия,

Плаща ханжи не надевай! и т. д.

Н. Лесков.

Л. Н. ТОЛСТОМУ 6 сентября 1891 г., Петербург

Лев Николаевич!

Вероятно, Вы видели напечатанное в «Нов<ом> времени» извлечение из письма Вашего ко мне «о голоде». Я этого печатания не устраивал и им смущен. Дело вышло так: я прочитал Ваше письмо Ивану Ив<ановичу> Горбунову, а он попросил у меня с него копию и при этом сказал, что его вообще не надо скрывать, а надо сообщать людям, которые дорожат Вашими суждениями. Мы усмотрели и в самом письме Вашем как бы разрешение на это, выраженное в словах: «пишу это не для Вас, но для людей», и т. д. После этого я списал собственноручно копию с Вашего письма для Ив. И. Горбунова, но прежде чем успел его послать, был застигнут некиим Фаресовым (амнистированным лорисовцем), который очень дорожит всем, что от Вас к нам доходит. Я ему прочел о голоде, а он попросил у меня «списать» копию для себя. Я и дал, а через два дня увидел в «Нов<ом> времени» уже перепечатку из «Новостей»… Таков весь ход дела, и в нем моей вины столько, сколько я Вам объясняю. Вчера этот Фаресов был у меня и рассказывал, что он «не утерпел» и ко мне будто заходил, чтобы «посоветоваться», да я был болен, и тогда он поступил без моего совета… Вот и все. Я же его не укорял, потому что это уже было бы бесполезно, да, может быть, как оно вышло, — так и хорошо я бы своего согласия на напечатание, конечно, не дал, а письмо меж тем может зародить в головах думающих людей полезные мысли. Однако, тем не менее, весь этот случай меня конфузит, и я считаю необходимым рассказать Вам, как дело было и в чем тут моя вина, в которой я и прошу у Вас себе извинения и прощения. Я знал этого деятеля за скорохвата, но человека очень честного и искреннего, и имел достаточные основания ознакомить его с Вашими мнениями о нынешнем «модном событии», как иные называют голод. Я уверен, что Вы найдете в себе столько доброты, чтобы простить мне этот случай, но я хотел бы, чтобы Вы поверили мне, что и легкомыслия-то с моей стороны не было, а так… Фаресов, усматривая в своей фамилии букву «ф», — вдруг пожелал скинуться «Фрейшицом» и сделал «волшебный выстрел». Прилагаю Вам при этом вырезку из № «Новостей», где появились выдержки из Вашего письма с послесловием «Фрейшица», написанным им (по его словам) «в цензурных соображениях». По сущности, это совсем ничего собою не представляет. Еще раз прошу — простите меня, что все это случилось.

Преданный Вам


Н. Лесков.

Б. М. БУБНОВУ <Середина сентября 1891 г.>

Посылаю тебе, любезный Боря, это письмо. Оно тебя должно успокоить за судьбу твоей «Паризины». И ты видишь тоже, что я твоих дел не оставляю в забвении. О других стихах, посланных в «Живописное обозрение», — пока еще ответа не могу дать. Я ведь все болею и ни к кому не хожу, а Шеллер (Михайлов), говорят, тоже захворал. Но то самое, что он мне не возвращает твоих стихов, — само по себе есть добрый знак: вероятно, он облюбовал из них хоть некоторые. Вообще сделаем, что возможно. А ты будь глубже в выборе тем… Посмотри-ка у этого Омара Хаяма — что за родник поэзии! А ты все словно хохол у садочку — одну свою вишенку отаптываешь!.. «Молю: не надевай одежды лицемерия, — плаща ханжи не надевай!» — «Жалкая страсть человека — подобна собаке цепной: крик ее — лай непристойный, докучный, без всякого толка… Дает она мнимый покой». — «Зайца обманчивый сон!..» Именно все это «заячий сон», с одним закрытым глазом и хлопающими ушами от страха утратить все, чем владеешь. Кажи нам, что есть крепкого — за что можно удержаться, не делаясь жертвой случайностей и чужих прихотей, часто как раз рассчитанных на то, чтобы понизить в тебе «сына человеческого», которого ты обязан «вознести», и других к тому же склонить, и убедить, и «укрепить слабеющие руки». — В тебе есть теплая и добрая душа, но отчего у тебя так мал полет и размах крыльев? Ты думай более! Мне кажется, что ты все думаешь, что более важна прелесть стиха, а не сила и ясность животворящей мысли… Это ведь ошибка. Зови к жизни тех, кои уже столь давно умерли, что даже «смердят». Иначе на что все искусства и в числе их поэзия! Скука только от всего этого.


Н. Л.

Мне лучше быть с тобой в бордели, в кабаке

И промышленьями заветными делиться,

Чем без тебя, мой бог, идти в мечеть молиться!

А. К. ШЕЛЛЕРУ 12 октября 1891 г., Петербург

Достоуважаемый Александр Константинович!

Я поспал Вам несколько стишков моего родственника Б<убнова> и просил Вас, если можно, что-нибудь из них напечатать. Посмотрели ли Вы на эти «опыты» и как их нашли? Мне очень совестно утруждать Вас моими докуками, но нельзя миновать этого… Пожалуйста, не посердитесь на меня и что-нибудь мне ответьте.

Там, помнится, есть кое-что возможное для печати и не худшее того, что печатается. А впрочем, я не буду ни в малейшей претензии, если Вы мне возвратите эти опыты. Мне только нужно отвечать на вопросы поэта.

Искренно Вас уважающий


Н. Лесков.

Б. М. БУБНОВУ 5 ноября 1891 г., Петербург

Любезный друг Боря!

Я передам твои стихи в какую-нибудь редакцию, но не знаю, понравятся ли они, а мне они совсем не нравятся. Напечатать можно всё — бумага стерпит, и печатаются вещи очень слабые, но зачем это и какое в этом удовлетворение для писателя? Денег тут — грош, а славы и чести нисколько. Что это за доказательство того, «что часть меня большая от тлена убежит и будет жить?» Недоказанное верование ты подкрепляешь ничего не доказывающими мечтами своего воображения, как будешь сваливаться «серебром» с луны!.. Красотою это не поражает и нимало не убеждает в том, что существование нашего «умного» начала, вероятно, шло до того, как наши родители совокуплялись для нашего зачатия, и что потому можно верить, что оно продолжится и после того, когда тело наше, зачатое в яйце матери от семянных живчиков оплодотворившего ее самца, — уже не будет существовать. И на эту тему бездна написано стихов очень хороших. Зачем же еще все ту же самую материю тянуть, и притом не с лучшего конца? Это вещи деликатные, рассуждая о которых легко сказать глупость или пустозвонство. Леопарди на это хорошо отвечал: «Я вечности не чувствую и с бессмертными не говорил». Вот и докажи ему вечность твоими мечтами о том, как ты станешь являться! По-моему, это не поэзия или по крайней мере — не здоровая поэзия. У тебя есть способность слагать стихи, но ты — мечтатель и даже — дитя. От этого надо себя избавить. — Очень рад, что имя, представляющее опасность для домашнего спокойствия, не произносится. Я действительно говорил с Колей два раза, что этого не надо касаться, но, может быть, он бы и сам это так сделал. Мы с ним друг друга, кажется, любим и, может быть, уважаем, но недалеко идем в согласовании наших взглядов; но, может быть, на этот раз я его немножко склонил к тому, что мне кажется более практичным, чем «киевский практицизм».

Андрей приедет ко мне в субботу, и я отдам ему твою записку. Он сходит и получит твои деньги, если они тебе еще не присланы. Перевод Андрея в Главное интендантство уже состоялся. Это очень приятно: убивать никого не нужно, и служба без карьеры и без отличий. Ему это очень нравится, а мне то нравится, что ему нравится. Незаметность — превосходная вещь в жизни. Жаль только, что самое лучшее всю жизнь не видишь и узнаешь очень поздно, и потому-то драгоценно изречение: «Счастлив тот, кто умеет пользоваться чужим опытом» (не чужим умом, а — опытом).

Я тебе когда-то писал про девушку Морозову — племянницу Саввы Морозова, красавицу с 5–7 миллионами состояния. Я с нее кое-что зачертил в «Полунощниках» («Вестник Европы», ноябрь), но в ней неиссякаемый кладезь для восторгов поэта. Она на днях приезжала сюда просить, чтобы ей позволили раздать миллион голодным, но непосредственно — без попов и чиновников. Говорят, будто ей отказали. Она становится легендарною при жизни. Надо смотреть этих ангелов, которые сошли на землю и живут в нашей шкуре, а не тех, которые где-то в тумане фантазии.

Будь здоров.


Н. Л.

А. Н. ПЕШКОВОЙ-ТОЛИВЕРОВОЙ Вечером 21 ноября 1891 г., Петербург

Александра Николаевна!

Если Вы захотите посетить меня или мы встретимся, — пожалуйста, не спрашивайте меня о моем здоровье и о «нашем Льве» и не говорите мне при мне, что я мало страдаю… Вы наносите мне этим ужасный вред и заставляете меня гореть на огненной сковороде по целым ночам. Как Вы не знаете несчастного состояния нервных больных, на которых все действует, — взгляд, а не только слова! Пренебрегите, пожалуйста, тем, какой у меня «вид»! Пусть его смотрит полиция. Иначе я буду от вас прятаться, как прячусь от многих других, не умеющих снисходить к тяжким моим терзаниям, о которых со мною или при мне вспоминать не следует.


Н. Лесков.

М. М. СТАСЮЛЕВИЧУ 11 декабря 1891 г., Петербург

Милостивый государь

Михаил Матвеевич.

Я получил с почты заказное письмо от Вас со вложенным там конвертом от покойного Ивана Александровича Гончарова. Долгом считаю известить Вас об этом получении.

Я хотел бы приехать к Вам и поблагодарить Вас за напечатание моей работы и за доставленный мне гонорар, но тяжкая болезнь лишает меня этой возможности. Извините меня и примите заочно мою благодарность и мое сожаление, что я некоторым образом был причиною к грубостям, выраженным за меня вашему изданию. Утешаю себя только тем, что я тут ничем не виноват. А впрочем — и без вины виноватые порой прощенья просят. И я прошу его у Вас: простите!

Со всегдашним к Вам уважением слуга Ваш


Н. Лесков.

В. М. ЛАВРОВУ 14 декабря 1891 г., Петербург

Уважаемый Вукол Михайлович!

Я получил Ваше письмо, в котором Вы выражаете свои опасения по поводу имеющейся у Вас моей рукописи. Я этих опасений не разделяю, но и не позволю себе их оспаривать. «Все возможно в природе», и все веши, которых Вы опасались, так же преблагополучно прошли в других изданиях — не исключая даже «Ночи на острове Буяне», которая казалась у Вас кому-то «немысловною». Это Ваше дело разуметь как знаете. Но как рукописи нет надобности оставаться у Вас без цели, то я прошу Вас передать ее под расписку лица, которое будет за нею прислано от кн. Дм<итрия> Ник<олаевича> Цертелева. Я же постараюсь прислать Вам что-нибудь другое.

Ваш покорный слуга


Н. Лесков.

Д. Н. ЦЕРТЕЛЕВУ 14 декабря 1891 г., Петербург

Достоуважаемый Дмитрий Николаевич!

Я получил три дня тому назад письмо о присылке чего-нибудь вместо «Нэтэты», которая еще тоже не существует. А я болен и обещать ничего не могу, но у меня есть две работы, которые, кажется, могли бы у Вас пройти и сослужили бы Вам «надлежащую службу». 1) «Женские типы по Прологу», очень любопытные картинки женских нравов (счетом 36). Это около 4–5 листов. Рукопись давно готова и вполне отделана, но лежит «страха ради». В ней нет ничего нецензурного, но если ее направлять в духовную цензуру (как «Мелочи архиерейской жизни»), то все равно к ней придерутся по злобе и глупости и ее не дозволят. — 2) Есть в редакции «Русск<ой> мысли» мой очерк — очень веселый и не без шпилечки, но совершенно цензурный (как я понимаю). Получив Ваше письмо, я тотчас же запросил «Р. м.»: гож или не гож для них этот очерк. Запрос сделан с тем, чтобы дать Вам больший выбор. Сегодня я получил от Лаврова ответ, который при сем прилагаю Вам в подлиннике. Потрудитесь его прочесть. На это я сегодня же написал Лаврову, что я прошу его выдать устрашающую его рукопись под расписку того лица, которое явится за нею от кн. Дм. Н. Цертелева. Письмо это посылается Лаврову одновременно с сим. Надеюсь, что это — самое удобное, что я мог для Вас сделать. Потрудитесь послать за моею рукописью и приступите к ее чтению без страха, памятуя, что «Р. м.» так же обоялась «Полуношников», «Горы» и «Часа воли божией». По-моему — моя работа, находящаяся в Москве, — совершенно цензурна, и написана она так, что никого не задевает. Впрочем — пошлите, возьмите, прочтите и сами с собой рассудите.

Более же у меня ничего нет, и я ничего не могу обещать по моей болезни.

Разумеется, я прошу Вас не замедлить ответом. У меня еще есть требования.

Преданный Вам


Н. Лесков.

Д. Н. ЦЕРТЕЛЕВУ 14 декабря 1891 г., Петербург

Уважаемый Дмитрий Николаевич!

Через малое время по отправке Вам письма — получил с почты мою рукопись от Лаврова. Теперь буду ждать от Вас заказа: что делать, то есть посылать Вам эту страшноватую рукопись или нет. По-моему, она вполне цензурна, и печатать ее можно — особенно при некоторых полезных в деле связях. А впрочем — как себе хотите: другого у меня ничего нет, кроме обозрения Пролога («Женские типы по Прологу» — 36 женских характеристик. Тоже интересное). — Потрудитесь мне без задержки ответить.


Ваш Н. Лесков.

Д. Н. ЦЕРТЕЛЕВУ 18 декабря 1891 г., Петербург

Достоуважаемый Дмитрий Николаевич!

Получил вчера второе Ваше письмо и думаю, что и Вы получили мое тоже второе, из которого должны были видать, какое qui pro quo вышло с рукописью. Получив ее, я, разумеется, захотел ее почитать и почеркать, и потом отдал переписать, с тем что, пока получу Ваш ответ, и рукопись будет готова в новом экземпляре. Это, однако, так не вышло: Вы, «ко удивлению общенашему» (с Вл. С. С<оловьевым>), ответили, а рукопись еще не готова… За мною маленькая неустойка! Но Вы не сомневайтесь — студент у меня аккуратнейший, и рукопись моя будет у Вас на праздниках, и, во всяком случае, до нового года. Вчера мы о ней рассуждали у меня (я, Влд. С. и Диллон), — и Влд. С. хотел, чтобы я передал рукопись ему, а он привезет ее Вам, но Диллон говорил, что лучше ее послать, так как Вл. С. может замедлить отъездом, а Вам нужно печатать. Подоспевшее к концу нашей беседы Ваше письмо решило дело: я пошлю Вам рукопись по почте. Рукопись эту я назвал иначе, как было: она называлась «Нашествие варваров», а теперь будет называться «Заячий ремиз». Новое заглавие смирнее и непонятнее, а между тем оно звучно и заманчиво, что хорошо для обложки журнала. А переменить его было необходимо, потому что у тех, у кого была повесть с старым заглавием, есть обычай «советоваться» с теми, с кем отнюдь не надо советоваться. Стало быть, там заглавие уже замечено, и им опять махать перед глазом у них неловко — это увеличит трудности их положения, и Вашего тоже.

Относительно «Женских типов по Прологу» Влд. С. говорит, что мой запас «надо поделить», то есть одну работу отдать Вам, а другую — Стасюлевичу. Я готов сделать и так и этак, то есть обе Вам отдать или «поделить». По-моему, они обе цензурны и обе «читательны», но «Заячий ремиз» — веселее; а это не мешает «Р<усскому> обозрению», которое все идет «насупивши чело». Очень уж оно у Вас серьезно! По-моему, хорошо дать немножко передохнуть на неглупой шутке. А потому я «Ремиз» пошлю Вам, а «Женщин» Прологовых выдам головой Соловьеву. Пусть он их почитает и поступит с ними по своему благоусмотрению. Затем это все, мне кажется, теперь выяснено и улажено хорошо и с полным рачением к соблюдению Ваших интересов; а буде что не так, то Вы, пожалуйста, поступите опять «ко удивлению общенашему» и мне напишите. Я постараюсь сделать, как Вам пригожее.

К этому еще нечто о себе. Что бы Вам хоть словцом обмолвиться о Собрании моих сочинений! Конечно, я ищу не похвал и мирволенья, но ищу внимания, которое мне дарят только мои недруги и противоумысленники. — Я ведь проработал 31 год… Неужели тут не о чем сказать слова?.. Талант ли у меня или не талант, но почему же он «больной»? Почему он не глупый, не неуклюжий, или, вернее всего, — не непослушный? Был ли бы он здоровее, если бы я их слушался?

Преданный Вам


Н. Лесков.

М. А. ПРОТОПОПОВУ 23 декабря 1891 г., Петербург

Милостивый государь

Михаил Алексеевич!

Я прочел Вашу статью о моих сочинениях, и мне захотелось поблагодарить Вас за Ваш немалый труд — все это прочесть, и за Ваше доброе желание — быть справедливым. В последнем отношении Вы многого достигли, и если бы критики относились <так?> к авторам чаще — дело бы шло лучше, чем оно идет при злобных поношениях. «Ошибки всем людям свойственны», и суровости может быть достойно только одно лицемерие, коварство или вообще заведомое криводушие. Этого во мне не было никогда, и Вы ошиблись, если где-либо Вам это показалось. Я, конечно, не стану полемизировать с Вами, как потому, что я этого не люблю, так и потому, что я желаю водворения между мною и Вами отношений доброй приязни, а не пререканий; но критике Вашей (вообще мне приятной) — недостает историчности. Говоря об авторе, «хотя не законченном, но самозаключившемся», — Вы забыли его время и то, что он есть дитя своего времени. Мне просто надо было снять с себя путы, опутывающие с детства дворянское дитя в России. Я бы, писавши о себе, назвал статью не «больной талант», а «трудный рост». Дворянские тенденции, церковная набожность, узкая национальность и государственность, слава страны и т. п. Во всем этом я вырос, и все это мне часто казалось противно, но… я не видел «где истина»! Потом соприкосновение с превосходными людьми освободительной поры, которые жаловались, что «им мешали Белоярцевы». Я верил, что без этой помехи было бы достижимо лучшее. В этом моя ошибка, но не злоба. Райнер не «маньяк», а мой идеал. Лиза — тоже. Она говорит (после его казни) — «с теми у меня есть хоть общая ненависть, а с вами (родными) — ничего!» «Некуда» искалечено, как ни одно другое произведение. Кроме обыкновенной цензуры (де Роберти), корректуры марали Турунов, потом Веселаго и, наконец, чиновник из III отделения; а Вольф при втором изд. так обошелся, что хотел восстановить вымарки, но вместо того потерял или, может быть, даже скрыл от меня мой единственный экземпляр, собранный из коррект<урных> полос. Катков имел на меня большое влияние, но он же первый во время печатания «Захудалого рода» сказал Воскобойникову: «Мы ошибаемся: этот человек не наш!» Мы разошлись (на взгляде на дворянство), и я не стал дописывать роман. Разошлись вежливо, но твердо и навсегда, и он тогда опять сказал: «Жалеть нечего, — он совсем не наш». Он был прав, но я не знал: чей я? «Хорошо прочитанное евангелие» мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства… Я блуждал и воротился, и стал сам собою — тем, что я есмь. Многое мною написанное мне действительно неприятно, но лжи там, нет нигде, — я всегда и везде был прям и искренен… Я просто заблуждался — не понимал, иногда подчинялся влиянию, и вообще — «не прочел хорошо евангелия». Вот, по-моему, как и в чем меня надо судить! Но Вы обо мне все-таки судили лучше всех прочих, до сих пор писавших. Все поносившие меня без пощады брали так же мелко и односторонне, как и хвалители. В Вашей критике есть трезвая правда и польза для меня самого. Есть замечания очень верные и прекрасные. За все это и благодарю Вас. — Если бы я был здоров — я бы сам пришел к Вам, но я очень болен, и Вы меня не осудите.

Искренно Вам признательный


Н. Лесков.

Загрузка...