Уважаемый Сергей Николаевич!
Я всегда «содержу Вас в памяти» и всегда рад доставить «Ист<орическому> вестнику» что-либо живое и интересное. Мне очень приятно было встретить несколько убедительных для меня доказательств, что в публике, читающей Ваш журнал, есть люди, очень дружественно встречающие мое имя и даже ожидающие моих работ. Поработали мы вместе уже немало и, как видится, не без успеха. Мне было даже странно слышать порою внимание именно к моим работам в «Ист<орическом> вестнике», и притом всегда с сочувствием к тому, что принято называть «интересом» и «направлением». Нас одобряют люди зрелого возраста и с удовольствием читают юноши. Это отрадно. Дай бог, чтобы, перетрясая недалекую старину, мы положили свою лепту на то, чтобы сохранить и провести до лучших времен добрые предания литературы, окончательно, кажется, позабывшей свое благородное призвание и обратившейся в прислужничество, за которое надо краснеть.
С посланными Вам статьями поступите как хотите. Обе они небезынтересны — особенно «Бракоразводное забвенье».
Имею к Вам и просьбу: великое душевное расстройство, которое я перенес из-за неудачного сына, лишало меня возможности подумать о работе в течение целого лета и осени. Только теперь, отправив его в Киев, в юнкерское училище, я взялся за работу и желаю не покладывать рук. Плата за его подготовление, отправка, снаряжение и проч. стоили еще около 700 рублей. Это потрясло мой бюджет, и я чувствую некоторое денежное стеснение. Не можете ли Вы (если можете) исходатайствовать мне у Алексея Сергеевича аванс под работу, Вам сданную, в размере рублей двести? Это, быть может, не превысит того, что я Вам сдал, но если бы и превысило, то не беда, — я (как вы знаете) в денежных делах аккуратен и в долгу не остаюсь. А между тем теперь я нуждаюсь. Если можно — сделайте мне эту нимало не опасную для кредита издания услугу.
Об издании рассказов Алексей Сергеевич говорил со мною, но мне показалось, будто неохотно, а потом тут сряду вышла история у его сыновей с Вольфом, и мне казалось несвоевременно и некстати докучать с делом мелким и малоценным. А тут подвернулся покупщик, и я все рассказы продал.
Преданный Вам
Н. Лесков.
Достоуважаемый Алексей Сергеевич!
У меня был Острогорский и сказывал об участии, которое Вы приняли в горестном положении женщины, жившей с Пальмом.
Я всегда был уверен в добрых движениях Вашего сердца, но боюсь за Ваши недосуги, за которыми нетрудно многое упустить и позабыть, а потому позволяю себе сказать Вам, чтó именно было бы теперь всего нужнее для этой женщины и особенно для ребенка, которому всего два года.
Они буквально без приюта. Ждать помощи им неоткуда. Острогорский собирает лит<ературиое> чтение. Что оно принесет, — это неизвестно. В лучшем случае — рублей 200–300. — Потом попробуем выпустить сборник, по возможности из хороших старых отрывков, а не из нового дарового хлама. Опыт «Складня» показал, что это лучше. Можно ли надеяться, что Вы окажете кредит для издания сборника, с тем, разумеется, чтобы издание поступило в Ваш магазин и было оплачено на общих основаниях?
Без уверенности в таком кредите нам трудно соображать далее.
Кроме того, — не позволите ли Вы просить Вашего содействия, чтобы в число лиц, обыкновенно принимаемых временно, на время новогодней подписки, взяли именно эту, Ольгу Александровну Елшину?.. Сколько бы ей ни положили за ее занятия, — она все-таки найдет в этом и денежное подспорье и нравственный кураж. А последнее тоже очень много значит. — «Ждать» — это ужасное томление!..
И еще один вопрос: не сочтете ли возможным дозволить кому-нибудь из нас, при посредстве Вашей газеты, снять с своей головы шляпу и просить у добрых людей помощи для дитяти? Я не вижу, чего скрываться и через то дать остынуть участию и оставить ребенка почти на верную гибель. Матери двадцать три года… «Утешится она, и друга лучший друг забудет», но дитя надо приютить… Если позволите писать мне, — я испрошу дозволения у матери этой крошки и стану кланяться миру.
Позвольте мне знать Ваше мнение.
Всегда преданный Вам
Н. Лесков.
Я в большом затруднении, как Вам ответить, уважаемый Сергей Николаевич! Цензурные стеснения в разработке тех исторических вопросов, которые мне наиболее по сердцу и наиболее по плечу моему, — совсем меня подавили. Я переглядел весь мой сырой материал и ужаснулся… Весь подбор, все соприкасается тем или иным боком к истории церковного управления. Я люблю, чтобы мои счеты были чисты и аккуратны и обеспечили все, что забирал у Вас, готовыми работами, отделанными старательно и совестливо, и вот — ничто готовое и сданное в печать не проходит!.. Какая досада! — Я постараюсь найти что-либо светское, но это не будет то, чем я люблю служить «Ист<орическому> вестнику». Постараюсь, но… обещать не смею к сроку.
Суворин меня очень обрадовал: рассказ его в рождественском номере исполнен силы и прелести и притом — смел чертовски. Это написано так живо и сочно, что брызжет на читателя не только горячею кровью, но даже и спермой… По смелой реальности и верности жизни я не знаю равного этому маленькому, но превосходнейшему рассказу. Я думаю, что если бы он не сам написал этот мастерской рассказ, то он бы отказался его напечатать. Я более всего рад, что талант его жив и цел и ни годы хандры, ни иные причины его не упразднили. Рассказ дышит силою и зрелостью ума, глядящего зорко и опытно. Словом, это прекрасно, несмотря на несоответствующее заглавие и на несколько скомканное окончание. Какая бы из этого могла выйти драма!.. И, однако, ее на сцену бы не допустили. В общей экономии картины холуй остался не выписан, а тут два-три штриха могли потрясти читателя глубже, чем все остальное, написанное страстно и с удивительною жизненностью. «Орлу обновишася крила его». В этом рассказе материала художественного на целую повесть, в которой анализа можно было обнаружить столько, сколько его не обнаруживал нигде Достоевский. И притом — какого анализа? — не «раскопки душевных нужников» (как говорил Писемский), а Погружение в страсть и в казнь за нее страстью же (страстью лакея). Это не «пустяки», а «преступление и наказание» по преимуществу. Суворин сжег в этот рождественский вечер в своем камине не «рождественский чурбак», а целый дуб, под ветвями которого разыгралось бы много дум. За это на него можно сердиться. Так глубоко не всегда заколупишь. Жаль, если этот рассказ останется мало замеченным, — а это возможно, как возможно и то, что его справедливые направленские рецензенты назовут «клубничным» и т. п.
Ваш Н. Лесков.
P. S. Она могла в трех строках рассказать, как она в первый раз отдалась лакею… Ее томил страх после смерти любовника… она не опала, ей что-то чудилось… лакей вышел из ниши, где тот погиб, и тут его смелость и нахальство и ее отчаяние. Думала отделаться одним мгновеньем, а он ввел это в хроническое дело… У нее явилось что-нибудь вроде не бывшей (ранее страсти к духам… она все обтирала руки (как леди Макбет), чтобы от нее не пахло его противным прикосновением. Эта новая ее привычка до развязки рассказа увеличивала бы силу чего-то в и ей совершающегося. — Очень глубокий и сильный рассказ!
В Орловской губернии было нечто в этом роде. Дама попалась в руки своего кучера и дошла до сумасшествия, все обтираясь духами, чтобы от нее «конским потом не пахло». — Лакей у Суворина недостаточно чувствуется читателем, — его тирания над жертвою почти не представляется, и потому к этой женщине нет того сострадания, которое автор непременно должен был постараться вызвать, как по требованиям художественной полноты положения, так и потому, чтобы сердцу читателя было на чем с нею помириться и пожалеть ее, как существо, оттерпевшее свою муку. По крайней мере я так чувствую, а может быть, и он тоже.
Н. Л.
Иначе все как-то легко сошло… Очень уж легко.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Соловьеву нельзя не ответить. Ведь это вопрос очень живой, и над тем, что говорит о нем Соловьев, будут смеяться, как над глупостью. — «Четвертое колесо» не имеет обидного смысла, а выпустить его — значит не противопоставить самого сильного сравнения, контрирующего с «альфой и омегой». — Снять «четвертое колесо» — все равно что сварить уху без рыбы. Тогда и болтай вздор по-соловьевски. Я люблю и иногда умею ставить эти вещи кратко и в упор. Если же это, по Вашему мнению, боязно, то делать нечего: оставим Соловьева проповедовать его благоглупости. — Огорчаться этим я не подумаю.
Рассказ Ваш действительно превосходен. Вы до него ничего столь хорошо не написали. Вы посмотрите-ка за собою: не это ли и есть Ваш жанр, до которого Вы вон когда только докопались… Это очень глубоко, умно и сильно сделано. Лакей не должен был заявить свои претензии в ту же ночь, как убрал тело… Я так не думал. Это было бы грубо и противохудожественно. Нет, — он ее томил взглядами, она страдала от мысли, что он «чего-то» еще хочет. Ум ей налгал, что — «нет, — этого не может быть». Она сочла за унижение его остерегаться, — а он тут-то ее и оседлал. Вы бы написали это прелестно. — Стремление «отогнать противный запах» есть характерная черта женщин, спавших с мужчинами, возобладавшими ими насилием того или иного рода. — Убрать тело лакея было необходимо. Это Вам правду сказали. От этого конец и вышел скомкан.
Что же Вы не поставите заметочку о друге моем, великом часовщике Эриксоне? Ведь он действительно такая знаменитость, какою каждая обсерватория в Европе желала бы обладать. Его мастерская — это восторг, и его приспособление к выверке хронометров в произвольной температуре введено теперь им впервые в России.
Статейку о Соловьеве прикажите разобрать.
Рассказ свой наклейте на листок и допишите ему две сцены: первое — проклятое соитие с лакеем (в последнем рассказе дамы) и уборку тела лакея. Если не сделаете этого теперь, то после так хорошо не выйдет.
Ваш Н. Лесков.