1955

АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер

6 января 19[55] г.

Начинать можно откуда угодно. Хоть с середины — и читай насквозь. С любого места.

Дорогой Аллен!

Отправляю тебе случайную подборку заметок и набросок плюс еще наработанный материал по Южной Америке: готово новое введение к повести о поисках яхе. Оно круче и лучше подготовит читателя к основному действию.

Перечитал кусочек о своей остановке в Майами — прикольно, думаю, стоит включить его. Он пойдет сразу после нового введения. Но если тебе не понравится — пропустим.

Только что придумал способ, как. исполнить задуманное, не дать энергии распылиться при написании фрагментов, несвязанных зарисовок. Возьму и стану записывать впечатления Ли… Фрагментарность будет главной изюминкой, новым методом работы, так что проблема разрешится сама по себе. Роман о Танжере — впечатления о городе самого Ли, им же записанные, что избавит автора от необходимости непосредственно контачить с персонажами и ситуацией. Я автора поселю в роман! Мне бы по ноздри зарыться в работу, а я пишу это. Но говорят: «Ничто не теряется»… (Представляю, как утопну в моче и кале, как меня накроет заусенцами, выпавшими ресницами и соплями, исторгнутыми моей душой и телом, скопившимися, словно ядерные отходы. «А-а, да ради бога же, исчезните вы!») Я уже составил роман из писем. Письма всегда можно засунуть куда-нибудь, заткнуть ими дыру. Ну, ты врубаешь…

Недавно произошел странный случай — дурное знамение. Пару дней назад в баре кто-то коснулся моей руки. Оборачиваюсь — мужик, легавый, как пить дать. Мужик спросил, не Максом ли Густавом меня зовут. Само собой, я сказал: нет. Паспорт этого Густава коп показал бармену. Решил с какого-то хрена, будто я похож на фотографию этого типа. По мне, так ни малейшего сходства. Сегодня в газете читаю: Макс Густав найден мертвым в канаве — загнулся. Скорее всего, от передоза вероналом. Говорю же: дурное знамение, ведь я ни капли не похож на Макса.

Работаю над письмами — тут и там подправляю, где надо. В основном вырезаю то, что к делу никак не относится или просто скучно. Можно еще проработать «металлоломную» зарисовку по мотивам сна и про кулачника [274] бывшего, помнишь? Попробую включить зарисовку об исправительной колонии.

Как только все закончу — пришлю тебе изменения.

Люблю, Билл

P.S. Если в жизни у тебя все на мази, я бы не отказался от скромной материальной помощи. Поиздержался, знаешь ли, па новую хату переехал, там и сям деньжат просадил [275].

На восемь часов задержался в Майами. Стоял в дверях дома Уолгрина; дверь открылась и снова закрылась, отчего охлажденный воздух оторвал прилипшую к спине рубашку. Я не видел Вора, Джанки, Гомосека, Ходячего Трупа. Лица нечеткие, размытые, без следов воли. Они — будто вне фокуса, загорелые безымянные пятна, идущие навстречу случайной судьбе и сходящиеся без касаний.

Мужчина встал на углу и золотым ножиком принялся срезать кончик сигары. Густые, блестящие черные волосы на пальцах прикрывали кольцо с массивным алмазом. Роста человек был высокого, веса объемного, и глаза у него оказались бледно-серые, мертвые.

Майами — неорганическая chambre de passe [276]. Массажист, голубые глаза у которого поблекли на солнце, а яйца безжизненно отвисли аж до самых колен, вкатывает Жирдяя в баню с номерами — на массаж с маслом и глубокий массаж прямой кишки. Вот он выскакивает из тостера (камеры ускоренного загара), готовый к главному пункту программы. Вкатили операционный стол с вибрирующим манекеном из губчатой резины. Это фигура женщины, подключенная к звуковому устройству, она поет мягким сухим голоском, задыхаясь от хочки. Жирдяй вынимает сигару изо рта, на бледные глаза ему стекают капельки пота. «Мальчик мой, солнышко, — зовет он, и массажист помогает ему перекатиться на девушку. Плюх! — Порядок, Джордж. Жми на рычаг».

Насчет последней зарисовки, Эл, решай сам. Она к «Поискам яхе» никак не относится и родилась совершенно случайно. Посмотри, достойна ли она жизни. Ведь мне — да и любому автору — трудно оценить свой труд объективно. Если ввести этот пассаж в текст про яхе, он нарушит непрерывность моего странствия из Мехико в Южную Америку и обратно.


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер

9 января 1955 г.

Дорогой Аллен! [-]

Тошно сидеть сложа руки, когда эти сволочи, упрятавшие души глубоко под броней ненависти ко всему живому, сотрясают землю у нас под ногами и травят воздух, которым мы дышим. Я будто в кошмаре. Прогремело еще тридцать взрывов, и хоть бы одна мразь попыталась сократить число своих драгоценных экспериментов [277].

Люблю, Билл

P.S. Представляю, что за ад устроили тебе копы. Не понимаю, как они вообще получили столько свободы. По мне, так у них абсолютно нет права лезть в мою — или в чью-либо — жизнь. Какого хрена вообще? Я зол, я вне себя от злости. Хезальники! В Калифорнии только из-за шрамов на руке могут впаять полгода. Потому я и смылся из Штатов, не хочу больше тратить время на пререкания с копами и обществом, которое они представляют. Вот в Танжере копы — молорики, просто охраняют порядок, выполняя законные функции. Здесь на душу не давит груз мнения «прочих», «людей», нету здесь Общества, и нету обид.


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер

12 января 1955 г.

Дорогой Аллен!

Как ты мне нужен! Временами меня терзает острая боль. Не из-за секса, нет — дело в письме. Чувство такое, будто мне предстоит не рыскать по берегам на отмели, а прыгнуть прямиком в озеро. И ты нужен, нужна твоя помощь на этом критически важном этапе. Может статься, новый роман мы с тобой напишем на пару.

Позволю себе заглянуть слегка в будущее и покажу аннотацию. В ее форме для меня открылась тема романа:

«Ученые спят и видят, как уничтожить наш мир. И в руках у них — сила начать атомную войну. Не знали? Тогда читайте этот роман, в нем сей ужасный вопрос и раскроется».

«Книга хватает за горло, — говорит выдающийся критик Л. Марлэнд. — Прыгает с вами в постель и вытворяет неслыханные вещи. Потом вонзает в позвоночник длинную холодную иглу и впрыскивает ледяную воду. Иначе описать страх, испытанный мною по прочтении этих страниц, я не могу. За ширмой юмора, зарисовок, пародий (временами очень острых и ядовитых) проглядывает смертельное отчаяние, пустынный пейзаж и руины под зонтиком черного гриба от взрыва последней атомной бомбы».

«Отчаянная борьба горстки людей — чужаков» без места, без голоса в существующей системе мира — с силами и посланниками Разрушения творится скоро, молниеносно, как драка в баре: пинок в пах и тут же «розочкой» в глаз».

«Эту книгу должен прочесть каждый, кто желает понять больную — смертельно больную! — душу атомного века».

Таков роман, первую главу которого я прислал. Могу включить в него все зарисовки, весь материал по теме Танжера, собрать его из писем к тебе.

Если нет вдохновения для романа — халтурю, пишу статью о Танжере… Может, сойдет для «Нью-Йоркера», назову «Письмо из Танжера» [278]. Через несколько дней закончу ее и пришлю; продать, думаю, получится. Потом еще накатаю статейку по теме яхе — наверное, небольшую книжицу с фотками. Док Шульц снимал меня с лозой яхе; снимки вышли удачные, и он прислал мне их, пока я был во Флориде. Письма в конверте не нашлось, но я сам отписал доку, мол, спасибо, и заодно вложил в конверт несколько образцов перуанского растения, которое и придает силу яхе (тогда еще дополнительных ингредиентов зелья ботаники не знали) для коллекции Гарвардского ботанического музея. Ну, и рождественскую открытку до кучи. В ответ — ни строчки. По ходу дела, Шульц прознал о моей книге, и его консервативная бостонская душа воспротивилась общению со мной. А жаль. Док Шульц здорово помог, да и сам по себе парень он славный. Всегда обидно терять друзей. Вот интересно, какая именно черта моей личности отпугнула его? Гомосексуальность? Воровское прошлое? Наркомания? Если вновь отправлюсь в экспедицию с натуралами и педантами, замаскируюсь от и до. Имей я степень в антропологии или другой науке, работалось бы проще.

Теперь у тебя все исправления для повести о яхе. Нет только окончательной версии ее концовки и частей о Городе яхе и Баре. Пиши мне, не забывай и не прерывайся. Порой так хочется оказаться во Фриско.

Люблю, Билл

P.S. Рядом нет никого, с кем можно поговорить о литературе или прочих вещах, по-настоящему мне интересных. Как тошно!


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер

Понтия не имею, какой сегодня день. 21 января [19]55 г. [279]

Дорогой Аллен!

Почему не пишешь? У меня наебнулась машинка, а нести ее в ремонт далеко и неудобно. Это тяжелая, исключительно настольная модель.

Я в депрессии, в глубокой депрессии, в какую ни разу еще не впадал. Во мне крепнет убеждение, что мой талант — какой-никакой — взял и иссяк. Могу часами сидеть и пялиться в чистый лист, не написав ни слова. И не с кем поговорить. Какого хера я здесь и ширяюсь эвкодалом?.. Из-за депрессии ширяться стал чаще. Чего я во Фриско не смылся?! Если б только ты сумел выдержать меня чуть-чуть дольше.

Не знаю, что со мной, но мне это не нравится. Всякая идея, приходящая в голову, кажется глупой, вроде той темы насчет атомной войны. Напишу строчку — и сразу блевать от нее тянет. Приехал в город какой-то немецкий уебок и покончил с собой. Теперь на все препараты наложили запрет, даже на обезболивающее… Скучно — капец. Приходится ждать в аптеке, пока аптекарь бегает для меня за рецептом.

Пару недель назад приезжал паренек из Дании. Он был здесь еще в прошлом году и просрал все бабосы; я его тогда выручил. Ситуевина повторилась, но в этот раз я ошибки не повторяю. Говорю датчанину: обратись к консулу, пусть отправит тебя обратно. Он и топает в консульство, его сажают на датский корабль, который — хопа! — тонет со всем экипажем в Северном море. Скучно, да? Сам не знаю, зачем рассказал. Датчанин подарил мне на прощание будильник, хотя часы не звенят ни хрена (и время неверно показывают) [280]. Еще год назад меня доставал один попрошайка из Португалии. Говорят, и он умер — в Мадриде, хрен знает как [281].

Мне плохо, действительно плохо. Ощущаю себя опустошенным на все сто процентов. Машинка у меня — хлам тот еще.

Люблю, Билл

P.S. Копию части про Город яхе я не получал. Вообще писем от тебя нет вот уже три недели.

Перечитал написанное вчера. Страх божий. Накатал статью о Танжере, но смотреть в нее тошно. Совершенно обыкновенная статья получилась, любой бы написал. И все же пошлю статью тебе, вот только сделаю кое-какие поправки, когда руки дойдут. Не знаю, может, пристроишь ее куда-нибудь.

Приобрел дом. Не могу, правда, собраться с силами, чтобы навести порядок, и вокруг копится Грязь.

Вот пришлют мне дробовик, убью что-нибудь — может, тогда полегчает? Все это время мне не дают разрешение на оружие.


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер

7 февраля 195[5] г.

Дорогой Аллен!

В последний раз пытаюсь написать хоть что-то продавабельное. Весь день старательно избегал работы: почитал журналы, почистил дробовик, вымыл посуду, потрахался с Кики, собрал мусор в небольшие свертки, выставив их потом на улицу (если вынести хлам в мусорном ведре или контейнере, контейнер обязательно стащат. Я даже пробовал как-то приковать корзину цепью к порогу, но решил: оно такой возни не стоит, поэтому сейчас просто выкидываю мусор в свертках), прикупил еды на ужин, забрал рецепт на наркотики. В конце концов пришлось сдаться и сказать себе: «Садись давай работать». Закурил травки, присел за текст, и вот чего получилось, вышло единым куском — или комком, словно мокрота из горла [282].

«Невероятные пошлости, едва прикрытые купюрами, проскальзывают в фильмах категории «В»; двусмысленности, извращения и садизм попсовой эстрады; постукивания и бормотания полтергейста в гниющем бессознательном Америки, которое набухает как опухоль и взрывается — пр-ррр! — словно в теле прорезался дополнительный анус. Пердеж получается злобный, бессмысленный.

О, кстати, я не рассказывал историю человека, который научил разговаривать собственную жопу? Он месил в брюхе газы, чтобы выперднуть членораздельную речь. Никогда я не слышала ничего подобного (помните, мистер, я же девочка-припевочка). «Некоторые мужики думают, мол, кто девушку ужинает — в «Горячей Точке у Засранца Дэйва», — тот ее и танцует». «Дорогая, это зал ВВО (Второсортных внутренних органов) золотушных херов». (Отрезаю себе длинный кусочек печенки, не взятой на трансплантацию из-за копошащихся в ней глистов и проч., проч. Далее следует раздел о глистах и иных паразитах.)

И эта самая жопошная трепотня как будто звучала на определенной кишечной волне. Перданет жопа, и вам сразу приспичит. Знаете, как бывает: прямая кишка заурчит, внутри похолодеет, и остается только присесть и расслабиться. Ну вот, здесь так же: жопина речь била в ответственную за сранье точку. Бурлык-гурлык… убойный звук, который можно было прямо унюхать!

Мужик этот выступал в цирке с номером типа новейшего вида чревовещания, ну, вы понимаете. Поначалу ничего получалось, даже забавно. Ржачно. Номер назывался «Рупор задних мыслей». Чесслово. Я почти все запамятовал, но жопа-то была умная. Мужик ей: «Ты как, приятель? На месте?»

А она ему: «Не-а, пойду-ка облегчусь». Чуть позже жопа надрочилась разговаривать сама по себе. Артист выходит на сцену без подготовки, заводит разговор, и жопа в ответ остротами сыплет.

Потом у жопы выросли зубы — такие маленькие, загнутые крючки, которыми она стала хватать еду, жрать, в общем. Мужик поначалу обрадовался и даже организовал новый номер. Но жопа проела дырку в штанах и начала разговаривать прямо на улице, орать, требуя равноправия. Она напивалась, как любой человек, рыдала, как мы, и просила, чтобы ее полюбили и целовали, как и всякий нормальный человеческий рот. Жопа не умолкала даже ночью, и на целые кварталы разносились крики мужика, когда он месил ее кулаками, орал и вставлял в нее свечи, приказывая жопе заткнуться. Не помогало ничего, а жопа лишь говорила:

«Э не, сам ты заткнешься. Я же останусь. Ты нам больше не нужен. Я одна могу и врать, и жрать, и говно метать».

Когда мужик просыпался, по губам у него растекалась прозрачная слизь, похожая на хвост головастика. И слизь эту ученые обозвали ННМ — неизвестная науке мерзость, — и могла она впитаться в любую часть человеческого тела. Мужик стирал ее со рта, и слизь въедалась в ладони и пальцы, как горящий бензин; впитывалась и прорастала везде, куда попадала хоть капля. Наконец рот у мужика зарос, и голова сама собой отвалилась бы (а вы знаете, что в Африке бывают случаи, когда у негров — только у негров — отваливаются пальцы на ногах?), если бы не глаза, потому как их-то жопа не имела. Она в них нуждалась. Мозг перестал управлять телом, нервные каналы забились, связь с конечностями пропала, и разум оказался заперт внутри черепушки, отрезанный от всего. Какое-то время в глазах еще можно было увидеть, как страдает умолкший и беспомощный разум, но он затух окончательно, глаза вылезли из орбит на стебельках, как у краба, и осталось в них человеческого не больше, чем в зенках у того же краба.

Итак, о чем я? А, да, о сексе — о сексе, что умудряется проскакивать мимо цензоров, миновать комиссии сквозь щели в популярных песнях и фильмах категории «В», выдающих коренную гнилость Америки. Она лопается, как перезревший нарыв, брызжа каплями ННМ. Слизь падает, где придется, прорастает, превращаясь в ядовитые раковые наросты отвратительной формы: восставшие члены, едва покрытые кожей потроха, пучки из трех-четырех глаз, перекошенные рты и анусы, части человеческих тел, словно бы перетасованные и сброшенные в беспорядке.

Конечная форма развития клетки — рак. Демократия канцерогенна, и всевозможные комитеты, бюро — ее метастазы. Стоит какому-нибудь бюро укорениться где-нибудь в государстве, как оно обретает зловещую форму, вроде Бюро по борьбе с наркотиками, и начинает расти, расти, выпуская все больше и больше щупалец метастаз, и если не урезонить ее или не вырезать, то носитель задохнется. Все бюро чистые паразиты и без носителя жить не могут. (Однако есть другой способ, как обойтись без государства. Наладить сотрудничество. Создать независимую единицу и пусть она удовлетворяет потребности граждан, помогающих ей выжить. Бюро действует от обратного — изобретает потребности, дабы оправдать собственное существование.) Бюрократия разрастается подобно раковой опухоли и уводит человечество с пути эволюции, раскрытия безграничного потенциала, индивидуальности и свободного интуитивного действия, превращает нас в паразитов наподобие вирусов. (Есть гипотеза, будто вирус некогда представлял собой более сложную форму жизни, но деградировал, утратив способность жить вне носителя. Теперь вот ни живой ни мертвый, балансирует на грани, а жить может исключительно в чужом организме, пользуясь его жизненной силой.) Опухоль заставляет отрекаться от самой жизни, превращая людей в неорганические, утратившие гибкость машины, в мертвецов.

Стоит обрушиться государству, как всевозможные бюро умирают. К самостоятельной жизни они приспособлены не больше червя-паразита или вируса, убившего носителя.

В Тимбукту мне довелось повстречать мальчишку-араба, который попкой умел играть на флейте. Гомосеки уверяли, мол, в постели этот мальчик неповторим. Он мог сыграть и на кожаной флейте, двигаясь вверх и вниз, находя самые чувствительные места, а ведь они у всех разные. У каждого любовника — своя музыкальная тема, под которую тот достигает пика блаженства. Мальчик был настоящий мастер импровизации, особенно когда доводилось открывать новые мелодии, сцепляя ноты в неизвестной цепочке, в совершеннейшем, казалось бы, беспорядке; ноты взрывались, пробиваясь через друг друга, сталкиваясь, одновременно ошеломляя и услащая».

* * *

Вот это я и собираюсь продать. Ты понимаешь, в чем суть? Текст написан как под диктовку, словно в голове у меня сидит злобная разумная тварь, а за текстом, который она наговаривает, звучат слова: «Писать будешь то, что нравится мне». В то же время стоит заставить себя организовать фрагменты, навязать им порядок или писать линейно (как в обычном романе), и меня тут же заносит в такое безумие, где доступен лишь самый исключительный материал.

Катастрофа. Сломалась машинка, и в этом месяце новую не купить. Я неумолимо качусь под гору. В новый месяц вошел с долгами, прозакладывал все; деньги боюсь даже считать… посчитаю, наверное, с утра в понедельник. Осталось баксов шестьдесят: по два бакса в день на месяц. А я не могу обходиться без джанка, на который как раз два бакса в сутки и уходит. Еще надо по полбакса в день Кики на карманные расходы, да и кормить его тоже надо. Он устроился на работу, но пробыл на ней всего три недели — контора закрылась. Мать Кики заболела и трудиться не может; приходится сыну о ней заботиться. Вот мои полбакса на нее и уходят, а Кики требует еще столько же, сходить на футбол или в кино. Ну все, хватит, завелся я, о долгах да о долгах. […]

Я начал писать линейную историю в духе Чандлера. Жесткий детектив о супергероине — одна вмазка, и ты на игле. Что получится в итоге, не знаю. Начинается история с того, как меня приходят арестовать два детектива. Хотят использовать в опытах с супергероином. (Детективы не догадываются о моей осведомленности.) Дабы спастись, убиваю обоих. Вот, тут я остановился. Мой герой спасается бегством; ждет, когда можно будет затариться половинкой унции джанка и скрыться с ней. Полиция тем временем бьет тревогу: оповещаются все участки, патрульные тачки и проч., проч.

Не спрашивай, что будет дальше, сам не знаю. Может, история превратится в аллегорическую, может, в сюр какой-нибудь. A ver [283].

Читаю об одном деле. Занятно: Англия, два морских офицера (лейтенанты), два добрых друга Первый — меткий стрелок, с расстояния в шесть футов попадает выстрелом из пистолета в рюмку. Второй берет шляпу на руки и просит: «Попади в нее». Первый лейтенант стреляет, и — в яблочко. В шляпе дырка. Потом второй надевает шляпу и говорит: «А теперь — слабо?» Первый тщательно прицеливается в самый верх тульи (есть свидетели) — и попадает в голову другу. Впрочем, друг еще может выжить. Поразительно, как все сходится. Ведь я тоже метко стреляю, рука у меня набита, да и с пистолетами я на ты. И метился я тщательно — в самую верхушку стакана, и стрелял с расстояния в шесть футов!

Знаешь историю Майка Финка [284]? Он весь день стрелял по стаканчикам, пока его юный друг не поставил себе один стаканчик на голову и не попросил сбить посуду. Финк промахнулся и убил паренька. Бармен, который знал, что Финк — стрелок отменный, не поверил в случайность и сам застрелил Финка. (Был еще случай в Дуранхо, в Мексике, когда один политик в борделе попытался с расстояния в шесть футов сбить стакан с головы шлюхи. И убил ее.)

Странно все это. Лейтенант, совсем как и я, поражается: «Как можно было промахнуться с такого-то расстояния?!» Сам в ахуе.

Может, ты напишешь рассказ или какой-нибудь очерк о смерти Джоан? Я сам не могу, и не потому, что с моей стороны это дурной тон, нет. Просто боюсь. Не боюсь, будто вдруг раскрою в себе подсознательное желание грохнуть жену. Боюсь, если вдруг всплывет нечто более сложное, глубокое и ужасное, как если бы мозг Джоан притянул пулю. Я не пересказывал тебе сон Келлса, который он видел в ночь гибели Джоан? Спит Келлс и видит меня: мол, готовлю в котелке какое-то варево. Спрашивает: «Чего это у тебя?» Отвечаю: «Мозги!» Открываю крышку, под ней — «гадость белая, словно в котелок червей набили». Я, правда, забыл спросить Келлса подробности: ощущения там и всякое прочее…

В общем, вот тебе совет из моей личной коллекции мудростей: «Ни активно, ни пассивно не вздумай участвовать в забавах типа стрельбы или метания ножей, где мишень — твой друг или близкий. Ни за что не участвуй ни в чем подобном, а если тебе случится оказаться рядом — всеми силами попытайся остановить игру».

Помнишь, в тот день у меня случилась депрессия, на меня напал страх — все как в кошмаре. Я думал: «Господи, да что со мной творится?» Еще деталь: идея сбить выстрелом стакан с головы супруги мне на ум даже не приходила. Сознательно я не думал об этом. Идея… сама втемяшилась мне под шляпу, где сгустились винные пары, разумеется, и я ляпнул: «Не пора ли сыграть в Вильгельма Теля? Джоан, поставь стакан себе на голову». Откуда только мысль взялась? Я тщательно прицелился — в самую верхушку стакана. Был предельно осторожен, как настоящий Вильгельм Телль. Чем осторожничать, лучше б отказался от забавы совсем. Лучше бы отказался! Понимаешь теперь, чего я боюсь? Почему не желаю углубляться в мысли о том происшествии?

Когда ты получишь это письмо, я буду остро нуждаться в деньгах. (Прости, забыл, что уже говорил.) Однако прошу: вышли мне сколько можешь. Беда — сломалась машинка; если придется потерять и фотоаппарат… Нет, не хочу. Составлю схему расходов и постараюсь ее придерживаться, чтобы снова не угодить в долг…

Люблю, Билл

P.S. Именной чек сойдет, у меня здесь есть приятель, у которого банковский счет имеется. С международным переводом денег не заморачивайся — недели три потеряю на клиринг. Если не проблема, то можно и банковским чеком прислать.


ДЖЕКУ КЕРУАКУ

Танжер

12 февраля 1955 г.

Дорогой Джек!

Я купил себе дом в туземном квартале. Живу так близко от дома Пола Боулза, что, будь я в настроении и обладай талантом плевания на большие дистанции, то мог бы просто высунуться из окна и плюнуть ему на крышу. Сам Боулз на Цейлоне, а в хате живет мой друг и дает мне почитать его книги [285].

Месяц назад совсем закончились деньги, и я полтора суток провел без еды и без джанка, продал машинку. Написал Аллену, прося выслать денег, которые он задолжал мне. Ну, дело-то срочное. Стоит надолго прерваться в работе, и наверстать упущенное становится офигительно трудно.

Пашу по-галерному, но результаты хреновые. Не чипато, знаешь ли, оставаться без инструмента, а писать от руки я ненавижу. Опробовал нечто похожее на твой метод набросков — когда записываешь то, что видишь и чувствуешь в данный момент, приближаясь постепенно к чему-то конкретному, то есть непосредственно передавая факт на всех уровнях [286].

«Сижу перед «Кафе Сентраль». Льет дождь, светит солнце, будто весна пришла. Ломает. Жду эвкодал. Мимо проходит мальчик, и я оборачиваюсь, глядя на его чресла точно так, как ящерица следит за муравьем».

Шутка про Пола и Джейн Боулзов, только здесь его зовут Эндрю Кейф, а ее — Мигглз Кейф:

Взглянув на мужа, Мигглз Кейф резко втянула носом воздух.

— Опять копался в мертвечине? — строго вопросила она. (Собаки, например, копаются в мертвечине. Знают, гады, что нельзя, и все равно копаются.)

— Ну да, — ответил муж неспешно и самодовольно. — Копался. Однако — хочешь верь, хочешь нет — но копался я в трупе женщины! Добрый знак, не находишь?

Как и многие гомосеки, Кейф порой верил, будто хочет «исправиться» и вести «нормальную жизнь». К тому времени его обследовали: один фрейдист, представитель Вашингтонской школы, хорнист (зацепите, как ловко он избежал помощи юнгианцев и адлеристов) [287] и, наконец, женщина-райхианка. Последняя на приеме прикрепила к пенису пациента электроды, в жопу ему вставила оргоновый распылитель и сказала: расслабьтесь, отдайтесь «оргазмическому рефлексу». В итоге — смещение позвоночного диска и долгие-долгие хождения по хиропрактикам. Тогда Кейф решил: пусть его дама подождет, пока мужескость в нем настрадается и проклюнется, когда будет готова».

Тут включается воспоминание об охренительном случае в Мексике — о том, как Кейф нашел под камнем огромную многоножку: «Все тело охватили самопроизвольные спазмы.

Ток побежал по хребту — волной несказанно противной и обольстительной, — врываясь в мозг и опаляя его, словно раскаленная добела ракета. Согнувшись пополам, Кейф упал на колени, как будто собираясь вознести страстную молитву. «Да! Да! Да!» — крики срывались с его губ, один громче другого. Он выпростал вперед руки с побелевшими от напряжения сухожилиями, схватил многоножку и, исторгнув нечеловеческий вопль, разорвал отвратительное создание. Оно, извиваясь в предсмертных муках, впилось лапками Кейфу в пальцы. А он вопил и рвал многоножку на части, втирая себе в грудь ошметки плоти, окропленные желтыми и зелеными соками. Постепенно окровавленные пальцы ослабли, члены налились тяжестью, веки сами собою закрылись, и Кейф повалился на бок. Проспал до заката».

Мой роман постепенно обретает форму. Ученые открыли антиглюковый препарат, который убьет в человеке всякую волю, сочувствие к ближнему, способность понимать символы, обрубит связь с мифом и лишит творчества… Мы — группа сопротивленцев — сами ищем формулу препарата, чтобы уничтожить ее. Кровь, стрельба, пытки — в комплекте. Собственно, уже в самом начале я убиваю двух копов, пришедших увести меня в лабораторию, где меня собирались использовать как морскую свинку в опытах с антиглюковым препаратом. Они-то думали, что идут по обычному заданию забрать в участок обычного джанки, но: «…Я резко выстрелил в живот Хаузеру. Дважды. Прямо туда, где жилетка чуть приподнималась, обнажая клочок белой сорочки… О’Брайен уже выхватывал из наплечной кобуры пистолет, рукоять которого сжимал сведенными от ужаса пальцами, во я пальнул ему в лоб. В высокий, багряный лоб — на дюйм ниже белобрысого скальпа» [288].

Ну?

Не знаешь, кстати, как у Аллена с журналом? Если напишешь ему, передай: в день я питаюсь всего один раз, да и то кое-как. Меню примерно такое: жареные яблочные кожурки с испанским беконом — жирный, зараза, — хлеб без масла и чай без молока. Короче, нужны бабки! Привет Лю и Чессе [289].

Всегда твой, Билл


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер

19 февраля [19]55 г.

Дорогой Аллен!

От всей души спасибо за чек, который эффектно прибыл, как раз когда посольство закрывало свои двери. Ты спас и меня, и мою фотокамеру…

Утром того дня, не сказать как, приятно удивил Алан Ансен — прислал чек на пять тысяч лир (пятнашка баксов). (А ведь я всего-то упомянул, в какой финансовой жопе оказался, но о деньгах его не просил и даже не намекал!) Представь мой шок, мое разочарование (мои активы составляли в тот день шесть центов, две вмазки и полбулки черствого хлеба), когда в банке сказали, мол, чеки подобного образца обслуживаются только в Италии. Я принялся просить денег в долг, но те, кто мог дать, ничего не имели, а те, кто имел, давать не желали. У меня ни сентаво. Что делать? Продать фотик, больше нечего. Несу его в лавку к индусу, который отвечает: «Приходи через два часа, я назову свою цену». Сразу дать денег он отказался, и я бегу в посольство проверить — вдруг пришло письмо от тебя. И вижу — есть чек! Бегу обратно и вырываю камеру из лап недовольного индуса.

Теперь в тратах себя ограничиваю и в будущем постараюсь избежать подобных жопей (или жоп?). Твой чек я сумел обналичить л ишь благодаря знакомому, у которого есть счет в банке, иначе бы ждать мне неделю. Деньги еще можно посылать чеками «Американ экспресс», выписанными на мое имя. В их офисе тебе объяснят, что да как. Комиссия — номинальная. Международные денежные переводы — бодяга долгая, забирает три недели на клиринг. Поэтому лучше всего отправлять либо именным чеком, либо через «Американ экспресс». «Американ экспресс» даже лучше: боюсь, мой приятель изменит нашей с ним дружбе.

Мой роман обретает форму. Тема — нечто более страшное, нежели атомная война, а именно создание антиглюкового препарата, который разрушает в человеке способность понимать символы, создавать мифы, начисто вырубает интуицию, сочувствие к ближнему и телепатический дар. Человек становится послушной машиной, и его поведение легко предсказать методами, зарекомендовавшими себя для материалистических наук. Если коротко, то препарат удаляет из уравнения человеческой личности глючную, ненужную переменную — спонтанную, непредсказуемую мысль.

Я уже рассказывал, как при легкой ломке возникает чувство ностальгии, похожее на сон; все из-за того, что чувствительность резко обостряется. Собственно, отсюда ученые и плясали, когда разрабатывали антиглюк. В романе действуют масштабные кафкианские заговоры, зловещие станции телепатического вещания. Корень конфликта — между Востоком, представляющим спонтанную, рвущуюся на свободу жизнь, и Западом, представляющим диктат извне, броню характера, смерть… Очень трудно понять, кто на чьей стороне, особенно ты сам. Противники постоянно засылают во вражеский стан агентов, которые выдают себя излишней преданностью делу; если точнее, то они сами не знают, за кого бьются.

Тем временем ученые разрабатывают антиглюковый препарат. Сами глюки прорываются в трехмерную реальность. Рождаются вещества, способные усилить способность читать символы и телепатический дар; отныне каждый отошедший от нормы поведения угрожает Диктаторам, на стороне которых, казалось бы, все преимущества: они располагают средствами контроля той самой трехмерной реальности (полиция, армии, атомный арсенал, ядовитые газы и проч., проч.). Однако массивная броня душит Диктаторов, как душила она динозавров. (Впрочем, исход противостояния пока даже мне неизвестен.) […] [290].

Скажи, я избрал неверный подход к тебе? Правда, в этом все дело? Ну так ведь дело можно поправить. Я стану питаться маслом пшеничных зародышей и практиковать Позитивное мышление, пока не лопну от переизбытка жизненной силы, оставив по себе легкий душок озона. Вот встретимся, я пронжу тебя орлиным взглядом и без лишних слов заключу в могучие объятия. Сопротивление бесполезно, ты мой — от и до. А если серьезно, Аллен, то мне нужны отношения равных мужчин, благородных и сильных; желательно на фоне романтических приключений. Жаль, что в нашей культуре слово «приключение» неотрывно связано с понятием криминала: влюбленные рвутся преступить закон ради любимых. Однако в Южной Америке приключение раздельно от криминала, и я зову тебя с собою туда. В экспедицию. Иными словами, к черту жалость к себе и зависимость. Если и случается мне снова впасть в зависимость, то лишь потому, что не могу получить желаемого. Преступление во имя любви — не столько доказательство преданности, сколько демонстрация мужества и благородства. «Лишь храбрый справедливость заслужил» [291]. Ну ладно, basta (хватит).

У твоего мальчика [292] действительно травма. Во сколько лет с ним это случилось? Он вспомнил сам или память вернулась к нему на приеме у аналитика? Ему правда нравится спать с телками? Говоришь, ему двадцать два? Поздновато для первого нырка в пилотку. Почему бы тебе не сфоткать его? У тебя же есть тридцатипятимиллиметровая камера, разве нет?

Спасибо тебе большое за разбор моей работы, очень помогло. Думаю, всякий писатель боится когда-нибудь исписаться, потому что талант — вещь такая, он приходит извне, и ты им не управляешь.

Жаль, очень жаль, что затея с журналом не удалась.

В городе живет клевый американский тореро по имени Так Портер [293]. Чувак что надо. Убивается травкой, джанк не хавает. Знает Стэнли Гулда [294]. Три года провел в Мексике; в Перу встречался с одной женщиной, от которой и узнал про яхе (хотя зелье не пробовал). Отправляю тебе остатки старого материала. Будет иллюстрация подросткового понятия о гомосексуальной любви. (Соплей оказалось немерено, и я их подчистил.)

Когда в следующем месяце получу свое денежное довольствие, прикуплю машинку. Переносные модели здесь стоят полтинник. Бэушные — от двадцати пяти до тридцати пяти. За месяц не влез ни в один долг, так что я чистенький. С худобой придется поработать, но это дело поправимое. А пока все, бегу на почту и отправляю письмо тебе. Еще раз спасибо огромное за спасительный чек!

Люблю, Билл

P.S. Рад, что история с пальцем тебе понравилась. Вот куплю машинку, набью на ней статью и пришлю тебе [295].


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер

20 апреля [1955] г.

Дорогой Аллен!

В любом настроении повидайся с леди Джейн, и она углубит его. Потому-то в последнее время и опасаюсь заглядывать к ней на огонек. Хотя она всегда дома и рада гостям.

Получил чек на пять долларов — спасибо большое!

Пытаюсь завязать. Надежд, впрочем, мало. Мало их было с того момента, как я вернулся в Танжер. Я, считай, даже и не слезал. Недели во Флориде, еще неделя в пути морем, и в Танжер я приплыл на диких кумарах. Нет бы на зиму залечь в Лексингтон… Надо либо завязывать, либо искать место, где есть джанк подешевле. Тягу к эвкодалу унять не получается. Не то чтобы он такой заебательский, просто вмажешься им — и остается чувство легкого голода, будто недокололся чуть-чуть. Будто ложишься в горячую ванну, которая не так горяча, как хотелось бы, сам понимаешь. Да еще непонятно, где достать следующую дозу… Я как абориген австралийский. Все деньги уходят на ширево, и на еду не хватает. Думаю, не перебраться ли на Ближний Восток? Говорят, Бейрут утопает в наркотиках. Он — словно земля обетованная для меня.

В три ночи проснулся, и в уме созрел образ: человек, пишущий «огромный, мрачный, обжигающий сердце гомосексуальный роман. Шесть сотен страниц, наполненных душевной болью, одиночеством и разочарованием». Заглавие — «Армии невежд», это из «Берега Дувра» [296].

Герой — Эдриан Скадцер: «Лицо смотрелось как фотография, несущая отпечаток сломленного духа, неспособного любить с полной самоотдачей ни мужчин, ни женщин. Впрочем, Эдриан старался по мере сил изменить положение, научиться любви. Обычно выбирал себе того, кто заведомо не мог ответить взаимностью, и аккуратно (как будто шел по тонкому льду, рискуя, однако, не провалиться, но уцелеть) перекладывал бремя неспособности любить на партнера.

Те, кого угораздило стать причиной сомнительных воздыханий Эдриана, вынужденно объявляли о своем нейтралитете, словно угодившие в эпицентр войны злобных намерений. Нет, прямой угрозы они не испытывали, просто боялись оказаться на линии огня, потому как Эдриану оставались чужими… А Эдриан происходил из необычного, древнего клана или же, напротив, основал новый. Как бы там ни было, он оставался человеком без собственной среды, без класса, без своего места».

И вот еще потрясающая сцена попытки самоубийства, когда Эдриан, замочив Марка, сует голову духовку. Он обсирается, блюет (от бытового газа люди часто блюют и дрыщут. Было дело, в Чикаго я по просьбе домовладелицы выломал дверь в квартиру одной дамочки, пытавшейся отравиться газом — та лежала в куче собственного говна […]), а потом, уже теряя сознание, решает выбраться: «Эдриана охватила паника, какая случается у заживо погребенного. Он попытался выпрямиться и ударился головой об угловатую крышку духовки. В голове волчком пронеслась боль, отчего случился новый приступ блевоты. Эдриан видел перед собой высокую стену, в ней — маленькую металлическую дверь. Надо как-то добраться до нее. Открыть и выйти… Нет, нельзя исчезнуть вот так запросто, как человек, сбегающий со скучного вечера, наскоро пожав приятелям руки и выцепив взглядом того, с кем наверняка предстоит увидеться позже… Словно бы демоны, воплощенные в теле — в этом боязливом, стареющем, перепуганном теле, — которое он хладнокровно удумал измучить и погубить, восстали у самого порога смерти. Обдав его скверной, потащили за шкирку к двери — упирающегося, ревущего, исходящего мочой и калом, словно перепуганная обезьяна».

Господи, Аллен, нуты посмотри: напыщенно, как жабья морда! Отчего я постоянно скатываюсь в пародии? Что в жизни, что в литературе я могу быть искренним — как и Эдриан из моей книги — лишь в пародии или в моменты глубокого упадка […] [297].

Я ввел в роман несколько новых героев. Например, любителя розыгрышей и сюрреалистических каламбуров. Его спрашивают, нет ли у него комбайна (ну, понятно, для кухонный целей), а он берет и вынимает из-под широкого черного плаща визжащего и извивающегося бисексуала, который тут же выдает номер с нескончаемой трескотней и кувырканиями… Вот герой в дурном ресторане (с покушениями на приличие), в каком и мне случалось побывать и пожаловаться на стейк, и официант (не глядя на тарелку) ответил: «Ахну что вы, мясо отменное, из достойной лавки». Столкнувшись с подобным безобразием, мой паренек издает оглушительный крик, и в зал вбегает — троп? труппа? ну ладно уж, группа огромных, грязных свиней. Им-то — похрюкивающим и повизгивающим — герой и скармливает свою порцию. (Ты видел когда-нибудь, как кличут свиней? Поразительно, но стоит свинопасу издать такой странный протяжный крик, и поросята сбегаются к нему даже с очень далекого расстояния. Свинья — отнюдь не тупое животное.) Еще мой герой держит на поводке красножопого бабуина, которого иногда прогоняет, хлеща кнутом, через толпу в залах кафешек. (Хотя стоит, наверное, ввести слепого с бабуином-поводырем. Тебе кто больше нравится?)

Твоей депрессии я сочувствую полностью, понимаю суть битников, мол, наше поколение уже знавало лучшие времена. Но ты-то хоть можешь заработать себе на жизнь, и заработать неплохо. Не удивлюсь, если ты найдешь высокооплачиваемую работу. Я же в пролете, покуда речь идет о поисках заработка в Штатах. Одна надежда — джунгли Южной Америки. Или надо написать книгу, которая станет продаваться, однако это — как выиграть в лотерею. […]

Я запасаюсь демеролом и паракодиной (таблетки кодеина а-ля мексикаин, доступный в Танжере — не всегда, правда; поставки нерегулярные.), надеясь наконец завязать. Да, нас опять душат ограничениями, однако Танжер по-прежнему остается фантастикой по стандартам Америки. Представь: здесь можно свободно купить демерол в ампулах. Вообще-то для меня его открыл один аптекарь. Я знаменит на весь город, и он достает мне самое лучшее из того, что можно продать без рецепта. Вхожу к нему в лавку, и он говорит: «Виепо… fuerte», классная дрянь, мол, жарит. Он и его брат — твари бесстыжие, постоянно пытаются содрать с меня побольше, но лучше меня пусть так вот сношают, чем иметь дело с говнюками за прилавками американских аптек, век бы не видел их кислых пуританских морд. В Нью-Йорке — захожу в аптеку с рецептом на кодеин, протягиваю бумажку сухостою за прилавком. Он читает, и пенсне падает у него с носа. Этот мудак хватает телефонную трубку и пытается вызвонить моего доктора — безуспешно. Задает мне вопросы и в конце концов ни хера без подтверждения доктора не отпускает. Кодеин не дал! Кодеин! Тут коду продают за одну десятую американской цены, и на этикетке английским по белому сказано: «Отпускается без рецепта».

С того дня, как Алан вернулся в Венецию, мне больше не с кем общаться. Я уже говорил о Чарльзе Галлагере, который пишет историю Марокко для Фонда Форда [298]. Он просто очарователен и к тому же блестящий лингвист. Говорит, слово «ghazil» может означать все, что угодно. Сейчас он, правда, в Рабате, зарылся в архивы и вернется, к сожалению, только летом. Когда рядом нет порядочного, умного собеседника — это настоящая мука, лишение. Я тут разрабатываю теории, а поделиться-то не с кем. Что ж, ладно, расписался я, надо заканчивать.

Люблю, Билл


ДЖЕКУ КЕРУАКУ

[Танжер]

9 июня [1955г.]

Дорогой Джек!

Прости, что не писал, я на две недели лег в больницу. Потерял в весе целых тридцать фунтов. Делать сейчас что-либо в лом; на этот раз я намерен довести лечение до конца. Джанк видеть больше не хочу.

Пока лежал в больничке, прочел твой «Город город» и на какое-то время даже забыл о боли [299] — две недели, проведенные в клинике, превратились в кошмар, мне сделали всего два укола. Сил по-прежнему нет, словно я поправляюсь от затяжной болезни…

Есть замечание по поводу «Города»: выделяй конкретных героев и ситуации, в которых они появляются. Не сомневаюсь, ты точно так и поступишь, а то, что ты мне прислал — всего лишь черновик. У меня самого родиось столько идей: диктат через вещание чувств и проч. Когда закончишь свою работу — обязательно хочу ее прочитать.

Аллена на работе заменили машиной «Ай-Би-Эм» [300]. (Машина, оказалось, работает лучше, чем люди. Зачем нанимать делопроизводителей, склонных ошибаться, если машина выполняет их работу гораздо быстрее, лучше и дешевле?) Представляю: следит босс за работой Аллена и думает: «А паренек работает четко, ну прям как машина… машина? Хм-м-м…»

Теперь, когда я свободен, думаю отправиться путешествовать. Хочу повидать весь Марокко, Испанию и, может даже, Ближний Восток. Хотя насчет последнего сомневаюсь — там опиума выше крыши, и я могу соблазниться, сорваться. От наркотиков хочу отойти — окончательно. Если сейчас этого не сделаю, то не сделаю уже никогда.

Слышал, твоя джазовая история появилась в «Нью райтинг» [301]? Поздравляю! Давненько ни у кого из наших не было публикации.

Боулз вернулся из Индии. Правда, я с ним еще не пересекался.

Не ахти письмецо получилось, но я уже говорил: слабость жуткая. Просто пишу тебе, чтобы ты знал: я вроде жив.

Всегда твой, Билл


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

[Танжер]

5 июля [1955 г.]

Дорогой Аллен!

Писать у меня не было ни сил, ни терпения. Беда в том, что я покинул больницу, недолечившись. Двух недель оказалось мало, а ведь раньше соскок удавался за десять дней.

Но это мелочи, я бы справился, если б не свалился с охуенной болью в спине. Думал, камни в почках. Никогда так больно не было, и я сорвался — вколол себе демерола, сраной погани. Две недели адской лечилки — и все коту в задницу. Но соскочить я намерен как никогда, даже если придется пройти курс лечения заново. На сей раз получится. Если не выйдет — значит, не завяжу вовсе…

Жаль, что тебя нет рядом. Мне самому противны свои оправдания, когда покупаю свеженький пульман демерола — мол, беру последний, точно последний! Эти «последние» пульманы я три недели покупаю себе каждый день. Размазня. Тряпка. И в то же время больше всего на свете хочется завязать с наркотой. Поэтому завтра перейду на кодеин и попробую быстрый соскок. Не выйдет — вернусь в клинику. Все говорят, это занятие безнадежно. Я бы с радостью сел за решетку — верный способ сразу и полностью отказаться от джанка.

Возможно, стоит подписать Кики. Пусть заберет мои шмотки и кодеинки, будет выдавать мне определенную порцию в определенное время. Но ведь и раньше я так пытался соскочить… Что ж, надеюсь, в следующем письме я уже напишу тебе, как здорово жить без наркотиков. К этому же посланию прилагаю отчет по моему гонорару от кровопийц-издателей: они, гады, вычли из него текущую прибыль, а надо прибавить! Как говорится, опечаточка по Фрейду. Сможешь помочь? Они должны мне пятьдесят семь долларов.

Я, кстати, пообщался с Полом Боулзом. Очень приятный человек. Ну, если учесть, что общаться здесь почти не с кем.

Детали распишу позже. Все, несу это письмо на почту.

Люблю, Билл

P.S. Отчет по моим авторским можешь показать своему брату, пусть свяжется с издателем. Впрочем, делай, как считаешь нужным. Мне смысла писать Уину нет никакого, он на письма чихать хотел, а меня самого явно недолюбливает, и очень сильно.


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер

10 августа 1955 г.

Дорогой Аллен!

[…]

Со мной творится нечто ужасное. Какое-то время назад я — совершенно против собственной воли — познакомился с одним местным «чудаком» [302]. С этим пассажиром, арабом, я впервые столкнулся, когда прогуливался по бульвару, а он окликнул меня, типа «мой дорогой друг», и попросил пятьдесят центов. Я довольно резко ответил ему, мол, никакой я тебе не «друг дорогой», и денег, естественно, не дал. Ни песеты. С тех пор я пересекался с ним время от времени, и его собственный мир кажется мне все более и более загадочным. Этот араб, по ходу дела, живет в некой закрученной бредовой системе, в которой посольство США — корень зла. И я — агент, тварь из посольства. Он псих и, возможно, псих опасный. (Параноики на свободе — жуткое дело.) Общаться с ним стараюсь как можно короче, всегда держусь настороже: пусть только рыпнется — пробью в дыхалку или сразу ебну стулом по башке. Или бутылкой. Однако он и не думает рыпаться, напротив — ведет себя мило. Любопытной странно. Есть в нем какая-то веселость, будто мы были когда-то знакомы и он шутит именно с тем, кого тогда знал. Страшно, аж жуть.

В понедельник первого августа у этого араба случился приступ амока, и он с бритвенно острым мясницким ножом вылетел на главную улицу — зарезал пятерых и еще четверых успел ранить, пока легавые не зажали его в угол: ранили выстрелом в живот и повязали [303]. Араб поправится и, если не сумеет доказать невменяемость, будет расстрелян (такую здесь практикуют меру наказания, хоть и редко). Вот и думаю: не меня ли он готовился зарезать? Ведь мы разминулись всего на десять минут. Город лихорадит — стоит кому-то пробежаться по улице, как лавочники тут же запираются у себя изнутри и баррикадируют двери.

В Западную Африку поездка не состоялась. Денег у компаньонов нет, да я и сам не поеду — они же контрабандой вывозят оттуда алмазы, а это очертеть как опасно. Здесь хранение незарегистрированных алмазов — хуже, чем хранение джанка. За такое пятеру впаяют. (Эти бандюги одинаково легко могут припрятать добычу в моей каюте и меня подставить.) Как бы там ни было, типы они опасные, кинуть партнера — им как два пальца обоссать. С утра нажираются и ведут себя как грязные животные. Если коротко, то процитирую Дж. Б. Майерса: «Соглашусь с отказавшимися» [304].

Месяца два уже ни весточки от Алана Ансена, а ведь он обещался писать. Напишу ему сам, прямо сегодня.

Может, стоит организоваться вот так: я жду тебя здесь до следующего года, и мы на пару едем по Африке и Европе, потом — в экспедицию по Южной Америке. Что скажешь? Конечно, надо научиться разбираться в финансах. И толковый спутник мне пригодится. Всегда лучше путешествовать в компании, чем в одиночку. С другой стороны, плохой или безразличный к делу компаньон — это обуза. И не подумаю брать с собой лишний багаж или людей, если они зануды или брюзги, даже если таковые готовы вкладывать деньги. Они испортят поездку, устроят терки с туземцами и проч. Ученые чистоплюи и неженки тоже без надобности. В моем предприятии случиться может все; дело я делаю новое и огромное. Бапласт — за борт!

Я писал тебе, как сильно меня впечатлило стихотворение о гибели Джоан [305]. Оно такое мощное, аж внутри все болит.

Обязательно напиши о своих планах. Что намерен делать, когда перестанешь получать пособие [306]? Вернешься в Нью-Йорк? Что сталось с третьим яйцом Нила [307]? Пропало, надеюсь? Над каким из моих писем Нил рыдал?

Люблю, Билл


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер

21 сентября 1955 г.

Дорогой Аллен!

Твои два письма получил; прости, что не ответил сразу. Слишком занят, избавляюсь раз и навсегда от зависимости. Попробую лечиться здесь — лягу в больницу до тех пор, пока полностью не излечусь. Пройдет месяц. Может, все два. Как бы там ни было, мне нужно полностью от всего отгородиться, чтобы никто не мешал работать. Посвящу книге все время, которое пробуду в лечебке.

Еще пару ночей назад у меня было несколько ампул — по одной шестой грана долофина и одной сотой грана гиосцина в каждой. Теперь же одна сотая того адского говна для меня уже много. Но я подумал, долофин сможет его перебить, и вколол себе в вену сразу шесть ампул.

Отставной капитан нашел меня в коридоре сидящим на стульчаке (который я свинтил с законного места) в чем мать родила. Я бултыхался в ведре с водой, напевая «В самом сердце Техаса» и одновременно жалуясь на высокие цены… «Все на лезвия уходит». Еще я пытался выбраться в таком виде на улицу, в два часа ночи! Кошмар! А если бы удалось? Если бы я очнулся посреди туземного квартала нагишом? Я разорвал простыни, раскидал по полу комнаты бутылки. Искал что-то. Само собой, Дэйв и старый голландец-сутенер, владеющий этим борделем, перепугались насмерть, решив, будто я веду себя так все время. Каково же было их облегчение, когда следующим утром они застали меня одетым и в здравом уме. Сам почти ничего не помню, только обрывки: ходил и удивлялся, чего это люди так странно смотрят на меня и разговаривают такими скучными, успокаивающими голосами. Чокнулись? Или пьяные… Тони я так и сказал: воняет от тебя, мол, спиртягой.

Твое стихотворение постоянно перечитываю, и сдается мне, это лучшее, что ты когда-либо создавал. Как продвигается книга [308]? Я скорешился с Полом Боулзом, однако все еще побаиваюсь показывать ему рукопись. Не так уж и хорошо я его изучил.

Персонаж, который трахает и сына, и дочь, выглядит весьма заманчиво. Какие у тебя планы на следующий год? Джек написал мне из Мехико [309]. Умер Дэйв [Терсереро]. Я писал Гарверу: мол, что ж ты, дурень, не переедешь не Дальний Восток или в Персию? Там же опиум продают прямо с лотка — нечего прозябать на ничтожной диете из кодеиновых каликов. Совсем он из ума выжил. Для него сесть на корабль или самолет (которые, к слову, вполне себе дешевы) уже чересчур сложно. Из Танжера до Нью-Йорка долететь можно за триста долларов. Хотя, если я правильно понимаю, подобные места «слишком далекие». И вроде опасные. Если б я на месте Гарвера решился остаться на игле, то с таким доходом и прямолинейным мышлением, как у него, завтра же купил бы билет до Тегерана или Гонконга. Поехал бы туда, где легко, законно и дешево разживаются качественным товаром.

Любопытные идеи тебя посещают, особенно про цветы [310].

На твоем месте я проявил бы больше твердости в отношении брата Питера и его аппетита [311]. Ему в буквальном и фигуральном смыслах надо дать пинка под зад. С чего кланяться перед этим отморозком? Привет Джеку, если он уже приехал. Надеюсь, дня через два лягу в больницу.

Люблю, Билл


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ [Начало письма отсутствует.]

[Танжер

6 октября 1955 г.]

Я от руки написал рассказ, который позже перепечатаю и пришлю тебе. Накатал и статейку по теме яхе. Но самое главное — сейчас надо погрузиться в работу над романом об Интерзоне. Если зароюсь достаточно глубоко, есть шанс избавиться от зависимости, хотя никогда еще не было у меня так мало творческих сил.

Брат Питера охуел, какого лысого ты его терпишь?! Если паразиту не давать есть того, что он хочет, — сам уйдет. Проверено на крысах.

Арабы совсем озверели: высокомерны, злы и несносны как никогда. Только что ко мне в окно постучался мальчишка и попросил сигарету. Велю ему отвалить, а он все стучит и стучит. Тогда я схватился за трость и пошел к двери. Ей-богу, поколотил бы засранца, если б поймал… Ненавижу этих трусливых, плаксивых дегенератов. Они ведь еще и банановую кожуру на порог дома подкидывают.

7 октября [1955 г.]

Только что вернулся со встречи в бюро, достойном пера Кафки, — контора устроена прямо в массивной каменной арке. Каждый день проходил мимо и не замечал, что там есть бюро социальной помощи. И десяти минут не прошло, как дама наколдовала врача, который займется мною, и предоставила палату в еврейской больнице. Представляешь, отдельная палата за два бакса в день, где можно спокойно печатать! Останусь в этой больничке, пока не вылечусь — на месяц, может, на два. Завтра утром ложусь. Невероятно!

Надеюсь только, в последний момент не вскроется никакого подвоха.

С дамой этой я познакомился через одного старика англичанина — попрошайку и алкаша, которому последние пять месяцев я по нескольку раз на неделе давал денежку. Все твердили, мол это напрасная трата денег, но я не слушал… И вот тебе на, прямо как в сказке вышло.

Доллар поднимается, как чудесная птица — к небу.

С недавних пор у меня на кумарах странные, яркие глюки, наполненные чувством потери и ностальгией. Зато теперь есть целых два месяца — пиши не хочу. Посмотрим, что можно сделать с романом. Одна из причин, почему надо отправиться в экспедицию по Южной Америке, — это сбор материала для книги.

О Джеке новости есть? Напиши.

Люблю, Билл

P.S. Наконец купил себе машинку. Нулевая — за сорок шесть баксов. Не прогадал.

Что буду делать после лечения — пока не скажу. Планирую наверстать упущенное и к наркотикам даже близко не подходить.

Статью по теме яхе вполне можно загнать за денежку. Фотки прилагаются, сам понимаешь.

Через два месяца, может быть, смогу показать издателю черновик романа. Посмотрим.

Вот слезу с наркотиков — и будет мне море по колено.

Южную Америку тебе посетить стоит, она много круче Африки и Европы. Я тем временем постараюсь надыбать денег, может быть, даже напишу что-нибудь на продажу. У меня сейчас такой прилив вдохновения, какого не было несколько месяцев… Скоро я вылечусь!

Невинность тебе стоило потерять со мной, а не с тем морским волком позорным [312].

Английский попрошайка, который свел меня с женщиной из бюро, теперь щеголяет в новых шмотках и строит грандиозные планы — как сколотить состояние. Кто знает, однако, что мне-то перепало? Деньги, потраченные на него, еда, выпивка — все отбилось. Я попытал счастья у двух докторов, во всех клиниках и больницах города и уже сдался было. Впечатление складывалось, будто все перед наркоманией расписались в бессилии. И вот Лесли [Эгглстон] (так зовут попрошайку, хотя пояснение тут излишне; помню, Маркер выдал однажды в самый неподходящий момент: «Ну это уж излишне») посоветовал эту даму и дал записку для нее. В Танжере полным-полно людей, оказавшихся на мели, без гроша, но ни один слыхом не слыхивал о мадаме, готовой помочь любому танжерцу, без разницы, какой человек национальности. Если б я, например, подождал, то лечили бы меня бесплатно, только ждать я не хочу, к тому же цена — божеская.

Ну ладно, еще раз люблю тебя, всем привет и пока. Пиши в посольство. Кики заберет письмо и принесет его мне.

Билл


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ [Начало письма отсутствует.]

[Танжер

10 октября 1955г.]

Ну ладно, пора браться за дело, вытянуть толк из этого кошмарного застойного времени, покалечусь.

Единственное, что можно поделать с ломкой, как и с простой болью, так это погрузиться в самое ее сердце. Ни разу не получалось, но на сей раз отступаться и не подумаю.

Отправляю тебе рассказ о Терри, парне, которого задрал лев. Мне самому он не особенно нравится. Все же я не из того теста, не получается у меня писать о вещах, со мною лично не связанных. Но ты все равно попробуй пристроить рассказец куда-нибудь. Ты мой агент, деньги нам обоим нужны, и я вот что — поднимаю тебе таксу до двадцати процентов. Название не придумалось, да и вообще названия даются мне плохо. Больше подобных вещей писать не собираюсь, говорю же: не мой стиль, однако дело сделано — рассказ написан, набит, и я тебе его посылаю. Попробуй продать.

А что, рассказ про палец больше ты никуда не носил?

Продолжаю читать и перечитывать твои стихи. Ну, говорил уже: последняя партия особенно нравится. Подробные замечания пришлю в следующем письме.

Может, вот такие названия для рассказа сгодятся: «Смерть на чужбине»; «Тайгер Тед»; «Тебе уготовано нечто особое».

Я так понимаю, ты сначала хочешь посмотреть Европу и Африку и уже потом двигать в Южную Америку? Был бы рад тебя принять. Погоди, вот выйду из больницы и всеми силами постараюсь ускорить процесс. Здесь живут люди, которые на жизнь зарабатывают репетиторством (преподают английский), журналистикой (на сдельной основе), переводами и проч. Так что можешь рассчитывать на меня, чем смогу — обязательно помогу. Если приедешь, не пропадешь; добраться из Нью-Йорка нашим транспортом можно за сто шестьдесят баксов. Мне думается, тебе сюда приехать резону больше, чем мне — во Фриско, куда я, собственно, ехать желанием не горю. Еще покумекаем на эту тему, ладно?

Я, наверное, в будущем построю себе здесь дом, хотя подлинная моя судьба связана с Мексикой, Южной Америкой. И если случается тосковать по родине, то вспоминается именно Мехико. Мехико — вот где мой дом. Перед мысленным взором часто всплывает маленький парк у тюрьмы; по понедельникам, в девять утра я приезжал туда на автобусе и отмечался у копов [313]. Ранним утром Мехико весь замечателен. Слушай, если заработаю денег тебе на билет сюда — ты приедешь? Во Фриско делать нечего. Ничем особенным ты не занят, правильно? Планов на будущее не составил. Подумай, времени вагон: месяц, а то и все два я просижу в долгах.

И почему тебе сразу не перебраться сюда? Не вижу препятствий. Выйду из больницы, начну бизнес и тебе дам работу. Можем вместе дело наладить, журнал выпускать. Время снова встретиться.

Нет между нами коренного различия, и интересы у нас общие. Если что не так — то и поправить недолго. Трудности — они же только в наших умах, и нет у них почвы в реальности наших с тобой отношений. Если и есть какие-то терки, то они — лишь результат ошибки со стороны одного из нас. Стоит лишь сойтись, и все прояснится. Не могу, не стану выражать мысль в словах, потому что понимание должно быть на невербальном уровне. Отсюда и нестыковки, пока мы общаемся через письма. Например, хочу ли я, необходимо ли мне переспать с тобой? Не знаю. Не скажу. Надо увидеться.

Эти трудности — надуманные, они — ложное противопоставление. Если достигнем уровня невербального восприятия, то подобных тупиков не возникнет.

Когда вновь увидимся, то все переменится. Нельзя загадывать наперед, ставить условия.

Не надо условий, просто верь в нашу способность общаться и понимать друг друга в конкретной, данной нам ситуации.

Третий день жду Кики, чтобы он забрал это письмо и отнес на почту. Отсюда и столько дополнений к основной части. Не пойму, куда пацан подевался? Еще прилагаю к письму кое-какие приписки по главе с баром для книги про Город яхе — у тебя, кстати, копия есть? — над которой я в последнее время работаю.

Писать для меня значит теперь испытывать почти невыносимую боль. Из-за тебя, потому что ты нужен мне. Дело не в сексе — причина намного глубже. Сможем ли мы работать с тобой? Столько вопросов — и ответа не будет, пока тебя не увижу.

11 октября

Кики, шпанюк, так и не появился. Куда продолбался? Болен, наверное. Знает, что болячки я терпеть не могу.

Весь день работал над романом об Интерзоне, получилась мешанина длиннющих заметок, написанных от руки, и остается еще куча писем, которые надо прошерстить. Короче, мне предстоит подвиг Геракла.

Читаю свои же письма к тебе и поражаюсь, сколько во мне рассудительности и готовности принять любые условия. Так чем не угодил я тебе?

Жутко больно сортировать разрозненный материал и придавать ему форму. Но начало положено. Закончу главу — и пришлю тебе. Первую главу уже присылал.

О, Кики пришел. Сейчас отдам письмо, пусть на почту снесет. Весь день работал над романом. Больно как… сдуреть можно. В писательстве нет искусства! Келлс говорил: «У тебя шило в жопе, какой из тебя писатель?»

Люблю, Билл


АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Танжер,

клиника Бенхимоля [314] 21 октября 1955 г.

Письмо номер «В» [315] (написал его до того, как получил письмо от тебя)

Дорогой Аллен!

Письмо номер «А» — это начало второй главы романа об Интерзоне. Она почти готова, есть уже страниц сорок. Пришлю ее где-то через недельку.

Мне по-прежнему колют сорок миллиграмм долофина каждые четыре часа. (Это приблизительно один гран М.) Случалось и комфортней лечиться. Курс займет месяца два, но зато выйду отсюда полностью здоровым, смогу пить и обходиться без наркотиков.

Глава вторая называется «Избранные письма и заметки Ли». Под таким соусом я могу пихать туда абсолютно все письма, даже любовные, могу брать в дело и неполный материал — словом, все. Само собой, все письма я не использую — из сотен посланий составляю одну страницу главы.

Забавно, как письма срастаются. Беру одно предложение, а оно за собой утягивает целую страницу текста. Выбирать фразы трудно, и делаю это я очень бережно. (Работаю с прошлогодними письмами и заметками от руки полугодичной давности.)

Пока создается лишь черновик, рамка. Планирую перемежать главы из писем и заметок с главами вроде первой, где повествование линейное. Вполне может статься, что заметки и письма перейдут в приложение. Посмотрим. Месяца через два должно накопиться достаточно готового материала, который можно показывать издателю. Если, конечно, таковой на мою книгу найдется. Главы из писем и заметок составляют некое подобие мозаики, и в расположении ее частиц заложен тайный смысл. Они — словно натюрморт из вещей, забытых в гостиничном шкафу.

Перечитываю свои письма и много думаю о тебе. Прошу, приезжай, не тяни! О моих чувствах к тебе прямо сейчас не беспокойся. Я сам о них нисколечко не тревожусь. Право слово, лучше тебе сюда приехать, чем мне переться во Фриско. Штаты — не для меня; мне больше пространства давай, больше свободы.

Мысли все чаще обращаются к преступлению. «В мозгу мой страшный план еще родится, а уж рука свершить его стремится» [316]. Самое утонченное — шантаж. Утонченное значит: когда наступает момент истины, фасад крутизны клиента падает. Прямо в штаны кончить можно. Во второй главе такой момент есть.

Писательство убивает меня. Вводные конструкции атакуют, рвут на части бедного автора. Я совершенно не управляю тем, что пишу. Должно быть наоборот! Я будто святой Антоний с полотна Иеронима Босха или как его там.

Прочитал книгу о работах Клее. Внушает. Картины — и впрямь как будто живые. Еще заимел роман Жене «Дневник вора» в переводе на английский; перечитал его несколько раз [317]. Говорю тебе, Жене — величайших из ныне живущих прозаиков. Обязательно прочитай «Дневник вора»: там есть сцена, когда героя в тюрьме Санте седлает здоровенный негрила: «Затем, разморенный, негр обрушится на мои плечи тяжестью своего мрака, в котором я, открыв рот, растворюсь. Мне передастся оцепенение негра, прикованного своим стальным стержнем к этой сумрачной оси. Затем придет легкость, ответственность позабудется, и мой ясный взор, каковой орел даровал Ганимеду, воспарит над миром». Перевод недурен — везде, кроме диалогов, там применили устаревший сленг, на котором уже никто и не разговаривает: «Пришью кого-нибудь за мелкую монету». Бред. Оставили бы французский сленг и дали бы сноску.

Перечитываю твои письма и стихи. Вот эти строки из «Сиесты в Хибальбе» [318]: «Беспристрастный привет летит через время…», «скользнул из слабеющей хватки каменных рук…», и еще целая строфа, которая начинается со слов: «Поднимается времени стена неспешная…» Здорово, слов нет. «Как адвокаты, когда горят они, визжат…» ХМ-М-М… А вот строка дурная, и своей дурностью убившая меня наповал: «Имел я деньги…» В общем-то поэма неплоха, но со «Строфами», лучшей твоей работой, ни в какое сравнение не идет; просто не воспринимается как единое целое. Я не выделяю из «Строф» [319] отдельных строк, потому что вся поэма отлична — целиком. Кажется, я писал тебе, как поэма, посвященная гибели Джоан, поразительна — неприятно, надо сказать, поразительна. Думаю, из-за личных ассоциаций. Цепляет — значит ты молодец, с задачей справился.

Мистический момент, когда «цветы глядят подобно зверю» напоминает мне собственный опыт опьянения яхе. То же самое есть и в картине Клее «Болтливость», она в точности передает то, что видел я, закрыв глаза, когда балдел под яхе в Пукальпе [320].

[…]

Интересные люди съезжаются к нам в Танжер: Дэйв Ламон, молодой канадский живописец, который каждый день меня навещает; Крис Уонклин, канадский писатель; Пол и Джейн Боулз в последнее время перестали меня избегать; Чарльз Галлагер, офигительно образованный и остроумный, пишет историю Марокко для Фонда Форда; виконт Ильский, блестящий лингвист и адепт оккультизма; Петер Мэйн, автор «Улиц Марракеша» [321]. Короче, нашего полку прибыло. Надеюсь, и ты к нам в скором времени присоединишься. Привет Джеку и Нилу, если увидишь их.

Люблю, Билл

Р.S. «На закате» и «Ее помолвка» мне очень понравились.

Поэма Уоллеса Стивенса — вещь! Прежде я его не любил, но сейчас говорю: это лучшее, что он написал [322].


ДЖЕКУ КЕРУАКУ И АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

Клиника Бенхимоля, Танжер

23 октября 1955 г.

Письмо номер «С»

Дорогие Аллен и Джек!

Кики принес ваше письмо — даты нет.

Аллен! Я отрежу себе правое яйцо, только бы увидеть тебя. Но вот упасть мне на месте, и пусть меня парализует, и пусть хер у меня отвалиться — во Фриско я не собираюсь! Ты читаешь между строк, и читаешь то, чего я не писал. Во-первых, бабла у меня нет. Писал я тебе на кумарах. Да и вообще, в Танжере начинается движуха… Именно сейчас не знаю, что делать, когда выйду отсюда, и это пакт, в смысле факт.

Идет война, и я хочу в ней участвовать; есть, оказывается, свое подобие яхе, только называется «перганум хармала», его берберы принимают; есть Баррио-Чино [323] в Барселоне, о котором Жене писал… в Испании вообще много всего, к чему я испытываю близость.

Может, я еще с Чарльзом Галлагером отправлюсь в сухопутное путешествие до Персии, может, навещу Ансена в Венеции, может, в Грецию смотаюсь — погляжу на монастыри, практикующие гомосексуализм, в Югославию там… И еще хочу пробурить себе тоннель болтометром с одного конца Интерзоны в другой. Устал я от моногамии с Кики.

Драйден говорит о Золотом веке: «Тут каждый, всяк приговорен к другому» [324]. Вернемся же в этот Золотой век! Как в песне поется: «Мальчишечьи сны, как ветер, вольны…» [325]. Тем более, мой мозг кишит идеями, как сделать бабки, и некоторые мысли не совсем законны. Моя прекрасная ночная сестра вдула мне, и кайф ударил по кишкам — мягко, сладенько. Эту ночную сестру я намеренно называю «моя прекрасная ночная сестра», чтобы не спутать с другой — первостатейнейшей клизмой, которая недавно вогнала мне в вену чистую воду. По ходу дела, крадет мою дозу и сама потребляет. Хотя по женщине я сказать не могу… и по китайцу тоже. Да и похер, больше она ко мне не притронется.

(Ходил в сортир — снова заперто. Шесть часов, шесть долгих часов заперто. Можно подумать, операционную там устроили.) Сексуальность так и прет из меня — ночью кончил целых три раза.

Напротив больницы — итальянская школа, и я часами наблюдаю за мальчиками в бинокль с восьмикратным увеличением. Забавно представлять себя призраком: стою среди них, и меня раздирает бесплотная страсть. Мальчики бегают в шортиках; видно даже, как в утренней прохладе у них на ляжках выступают мурашки (волоски пересчитать можно).

Я не рассказывал, как мы с Марвом однажды заплатили двум арабским пацанятам шестьдесят центов, чтобы те при нас отодрали друг друга? И не для виду отодрали, а прямо чтобы кончили. Я еще сказал тогда Марву: «Так они тебе и приподняли крышки!», и Марв ответил: «Жрать хотят — никуда не денутся». И правда, никуда пацаны не делись, отодрали друг дружку. С молофьей. Ну не старый ли я извращенец? — подумалось мне тогда [326].

Фриско, говоришь? Было бы круто встретиться со всеми вами, в смысле с тобой, Аллен, и с Джеком, с тобой и с милым Нилом… Ваше письмо отогрело мне душу, которая успела поблекнуть и будто обветриться, огрубеть. Временами просто зверею, кидаюсь на арабских санитаров. Меня здесь не любят больше других. Здесь — в этой зловонной яме. Точно зловонной, ибо воняет охуенно… Что такое вонь, не узнаешь, пока не сунешь нос в испанскую больницу… Я пристыжен вашей буддийской любовью, вашей милой терпимостью, но меня терзают ветры насилия и раздора… Однако это насилие к тебе, Аллен, не относится!

С денежкой тебя на работе не обижают? Рад слышать. Ты это заслужил.

Говорите, Аллен выступил с чтением «ВОЯ» [327]? Чтения — это круто, без балды, но что такое, собственно, «ВОЙ»? Жаль, меня с вами не было.

Так мне привезти с собой Кики? Или у вас там полно сочных мальчиков;

Аллен, ну давай уже колись, на что ты намекаешь? Кто от злости на меня с ума сходит? Сливки… то есть слив общества? Пора тебе понять: Триллинг [328] — развалина. Он не сможет и не захочет быть полезным тебе. Нет в нем органов, нет маны, он давно разрядился. Высосет из тебя энергию, без которой батарея его мозга не сможет выдавать говномысли для «Партизан ревю». Это не издание, это — клуб для авторов-смертников. Появишься в нем — и считай, тебя смерть чмокнула. Нет, не чмокнула даже, а выебла.

Насчет порнографии — круто. Хотелось бы увидеть все сразу. Значит так, сладенький, ты ведь мой агент, так что тебе и решать, что делать дальше с интерзоновским романом. Месяца через два пришлю еще страниц сто. Твоя доля — двадцать процентов…

Но что-то я ушел от темы, утратил связь, провалился в огромную серую брешь между скобками… Вот теперь сижу и тупо пялюсь в письмо. Нет, далось мне это монашество? Сомневаюсь насчет Земли Свободы и не горю желанием отправляться в паломничество по безмальчиковым просторам Штатов… хотя quien sabe? Может, и передумаю по поводу Фриско; если скоплю деньжат, то уж точно заскочу к вам по пути в Южную Америку…

От вашего письма так тепло на душе, так легко и свободно становится… Конечно, я бы хотел еще раз повидать старика Гарвера до того, как он свернет ласты. Нилу от меня передай, чтобы завязывал с тотализатором. Скачки сожрут его, а подсказки из снов использовать для таких целей нельзя! Сечешь, Нил? Если и знаешь, какая лошадь победит, нельзя зарабатывать на этом деньги. Даже не пытайся. Ты бьешься с призраком, который побьет тебя, не ты его. Забудь, брось затею. Береги деньги [329]!

Я теряю всякую осторожность и сдержанность. Не позволю разбавлять мои работы водой. Прежде я, например, был стеснителен с мальчиками, уже и не помню, почему именно. Теперь центры сдерживания атрофировались, закупорились, как жопа угря по пути в Саргассово море — о, хорошее название для книги. Кстати, вы знаете, что угри, достигнув половой зрелости, покидают родные реки и озера Европы, плывут через всю Атлантику в Саргассово море (рядом с Бермудами), там ебутся и дохнут. На время опасного путешествия угри перестают жрать, и жопы у них закупориваются. Новорожденные угрики плывут обратно в озера и реки Европы. Ну, скажи, правда же это название круче «Армии невежд» (цитата из «Берега Дувра» Арнольда) для моего романа об Интерзоне?

Скажем: «Жди меня в Саргассовом море», «Я приду к тебе в Саргассово море» или «Саргассова тропа».

Смерть открывает дверцу своего старого пикапа и говорит Автостопщику: «Видок у тебя, будто жопа склеилась, друг мой. Ты не в Саргассово путь держишь?»

Или вот еще: «Билет до Саргассова моря», «Свидание в Саргассовом море», «На пути в Саргассово море». Идея такова: надо передать внутренний импульс, который толкает на путешествие до Саргассова моря. «Саргассова тяга», «Время в Саргассово!», «В Саргассово — и точка», «Саргассо-блюз». Не могу придумать. Все это банально и не передает мое видение того, как угри, змеящиеся по полю, по мокрой траве, ищут очередной пруд или ручей и как они тысячами погибают… Если куплю когда-нибудь яхту, назову ее «Саргассово море»… или «Станция «Саргассы», «Переход на Саргассово», «Пересадка на Саргассово», «Объезд на Саргассы». Ну все, basta. Ты знаешь, как спариваются миноги? Они рвут друг друга присосками, так что потом погибают. Или становятся пищей для других рыб, девственных миног или вообще для грибков.

Какую-то часть из этого письма я переброшу в письмо номер «А», которое одновременно открывает вторую главу моего романа. Материал часто совпадает. Если найдешь издателя — режь, добавляй, перестраивай, как сочтешь нужным.

Сегодня суббота, письмо раньше понедельника отправить не смогу и поэтому буду еще дополнять его. Может, получится вывести название с «саргассовым» элементом. Ну все, пока-пока… До встречи в Саргассовом… Пожалуй, возьму одно из «саргассовых» названий для рассказа о Тайгере Теде.

Люблю, Билл

Вчера прогулялся по окраинам города. Окрестности Интерзоны нетронуты и тем прекрасны. Пологие холмы, куча разных деревьев, цветущие виноградники и кустарники; высоченные горы из красного песчаника, верхушки которых венчают причудливо изогнутые сосны (как будто обработанные мастерами бонсай), обрываются в море. Вот бы домик там выстроить!

Помню, я жаловался, будто мне писать не о чем. Матерь божья! Материала выше крыши. За одну прогулку я мог бы накатать страниц пятьдесят. Меня посетило мистическое видение, как тебя — итало-гарлемские откровения. В письме к тебе я ныл, типа: «А-а, в Танжере делать нечего, ты виноват, что я приперся сюда!» Нет, Аллен, дело обстоит не совсем так. Я начал углубляться в арабское мировоззрение, и на это потребуется время — чтобы их идеи просочились в меня… Я обещал написать целую книгу о своей прогулке, но ограничусь одним эпизодом.

Я зашел в арабское кафе на стакан мятного чая. Это одно большое помещение размером пятнадцать на пятнадцать футов: столики и стулья, с одного края над полом приподнимается платформа, покрытая подушками, на которых, сняв обувку, возлежат посетители. Играют в карты, курят кайф… Тут же неизменный портрет бен Юсуфа, Свергнутого султана [330] — его невыразительная морда глядит отовсюду, как и физиономия дружбанистого Рузвельта [331]; виды Мекки, выполненные в жутких голубых и розовых тонах, словно реликвии, ужасно вульгарны, как мозаики периода упадка ацтекской империи… Копаясь в страшном беспорядке заметок и писем в поисках чего-то, натыкаюсь на одно из твоих, Эл, старых посланий, и в глаза сразу бросаются строки: «Хватит хандрить. Нас ждут дела». И это факт. Как мог я проглядеть его? Ты, мать твою, гений, Эл!..

Арабы бросают на меня грязные взгляды, и я смотрю на них в ответ, пока они не опускают глаза и не возвращаются к своему куреву. Если им что-то не понравилось, то убить меня ничего не стоит. Тут уж на все воля Аллаха. Только получив удар кинжалом в почку, понимаешь: оптать! один прокрался за спину! Я таскаю нож и постараюсь продать свою жизнь подороже, отхватив напоследок как можно больше плоти и крови врагов. Если меня лишат почки, вторую под удар я не подставлю.

Вот она, метафизика межличностной схватки: дзен-буддийская прямолинейность, воплощенная в фехтовании или бою на ножах; принципы дзю-дзюцу «побеждай, поддаваясь» и «используй силу противника», разные техники ножевых боев, ножевой бой как мистический спор, дисциплина наподобие йоги; избавься от страха и гнева и смотри на бой отчужденно. Это как примитивный рисунок: художник изображает зверя, не видя его внутренностей, хребта, сердца — хотя знает о них. Почитай «Искусства народов, населяющих южные острова Тихого океана» Ральфа Линтона [332]. Точно так в ножевом бою представляешь анатомию противника — сердце, печень, желудок, сонную артерию — и словно делаешь наброски, наметки клинком. А можно воспринимать бой так же холодно и интеллектуально, как шахматы — игру, в которой за свое тело, драгоценное, золотое тело, надо сорвать как можно большую цену боли и крови. У борцов дзю-дзюцу есть поговорка: «Отдай свои мускулы — дай побить себя — и забери кости врага». В ножевом бою будь готов отдать левую руку, лицо и заберешь у врага печень, желудок, сонную артерию…

Не то чтобы я ищу боя, да и напавший на меня должен быть исключительно дерзок — драк у меня почти не случается. Поножовщина — лишь одна из граней момента, когда я сидел в кафе и смотрел на холм, на его вершину, на сосны, похожие на лаконичные китайские иероглифы на фоне голубого неба в дрожащем, прозрачном воздухе Средиземноморья… Я полностью отдался жизни, ощутив ее, раскрылся и не ждал никого, ничего. «Я всем велел не ждать» [333]. В этом моменте — все… Один французский писатель сказал: «Смерти не боятся только те, кто любит жизнь». Так что, Эл, не бойся за своего Вилли Ли. В одном из писем ты писал: «Ты уходишь от жизни, теряешь энергию, теряешь свободу и становишься вял, не живешь, а существуешь, тонешь, кровь твоя отравлена, заражена наркотой, ты ползешь на брюхе, трепеща, напуганный до смерти». Похоже на рекламу, в которой сначала описывают жертву синдрома вялого кишечника. Но жертва говорит: «А потом я принял оргоновые дрожжи матушки Ли и ОПА-ПА-А-А!»

Аллен, на самом деле я свободен и к ни к чему не привязан, я, блядь, парю. Боюсь, улечу куда-нибудь, как воздушный шарик…

Сегодня прогулка выдалась иная: больше происшествий, меньше откровений. В другом кафе народ подрался — из-за мелочи. Арабы помутузили друг друга сандалиями на резиновой подошве. Обошлось без ножей, без «розочек» и без крови… короче, фигня пресная. Владелец — паренек — удрал в самом начале, а потасовка закончилась совершенно внезапно. Ну, это ж Африка, сынок, что ты хочешь… Хозяин вернулся в обнимку с другим пареньком, и, когда я подошел заплатить за мятный чай, одарил меня лучезарной улыбкой…

Во время прогулки я думал: убить всех гомиков. Не как предателей мужественности гомосексуалистов, а как тех, кто продает человеческую расу силам отрицания и смерти. Убить надо и всех, кто избивает педиков.

«Узнают пусть царьки: чем меж сторон метаться, Врагов убью, друзей — не поведу и бровью» [334].

Как узнать, что мужик — «полностью голубой»?.. «De carne tumefacta у pensamiento in mundo Maricas de los ciudades… Madres de lodo, enemigos sin sueno del Amor, Que dais a los muchachos gotas de sucia muerte con amargo veneno». Гарсия Лорка, «Ода Уолту Уитмену». В переводе звучит так: «Вы пидорские бляди, что населили этот город (против гомиков, как таковых, он ничего не имеет), чьи плоть гниют и мысли. Вы грязи мать и враг любви бессонный, кто отравляет мальчиков по капле ядом едким смерти». Верно-то, верно-то как!.. По ним никто скучать не станет. Но как узнать, кто принадлежит к их классу? Все просто — загляните гею в глаза; полный педик сам себя выдает. Судья в Интерзоне не станет слушать показаний видоков. Ему достаточно взглянуть в глаза, и тут же — приговор или оправдание готовы… Полное отсутствие количественной ориентации приводит к подобию божественного безумия. Да будет так.

Встретил мальчика-араба, невероятно изящного и хрупкого: запястья тонкие, словно бурые сухие веточки…

Увидишь Эдди Вудза [335] — передавай от меня привет и спроси заодно, как там Маркер. Я от него уже полгода ничего не слышал.

Ладно, пора возвращаться к работе над романом об Интерзоне. Иншаалла — даст Бог, — сегодня закончу вторую главу и примусь за главы с линейным повествованием. Говорю тебе, разбирать кипы писем в поисках подходящего материала — все равно что авгиевы конюшни расчищать. На одну главу такой подборки ушло две недели. Каждый раз, как я пытаюсь закончить, мне в башку ударяет идея для еще одной зарисовки.

Буду вести дневник излечения, и это письмо — первая его страница. Может, у меня еще получится стать публицистом. Эл, ты мой агент, постарайся сбагрить мои работы в газету.


ДЖЕКУ КЕРУАКУ И АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

[Танжер]

1 ноября 1955 г.

Дорогие Джек и Аллен!

Арабское кафе. Присел за столик и перекинулся тремя словами с леди Джейн — всего тремя долгими фразами… Никогда меня не штырило так дико, с такой ебической силой… Бывало, конечно, леди Джейн вставляла по самое не балуй, но то случалось в других странах… Смотрю на бамбуковый столик, на нем — стакан мятного чая, пар от которого, словно дым из трубы, задувает внутрь посудины. Показалось, у этого момента особое значение, как у предмета в фильме, когда его берут крупным планом или отдельным кадром. Я словно бы читал книгу, снабженную картинками и музыкальным сопровождением. До реальности, до самой жизни ощущение не дотягивало. Жизнь слышишь, видишь, осязаешь. Она переживается на многих уровнях и во многих измерениях. Такое и без леди Джейн — ну и занудой же она, порою, бывает — становится ясно.

Пока сижу, глядя на стакан чая с мятой, за столик подсаживаются арабы. Хотят изнасиловать? Немыслимо. Или возможно? Моргнуть не успел, а меня схватили уже и готовятся яйца отрезать… Быть не может… Глюки, глюки все это… В Интерзоне подобное и может, и не может случиться; «да» или «нет» в равновесии, пока я сижу и смотрю на стакан мятного чая, матовый в свете солнца…

Что есть Интерзона? Во времени и пространстве она зависла там, где трехмерная фактическая жизнь вливается в глюк. Глюк вырывается в жизнь… Подобнее чувство в моих зарисовках воссоздастся при помощи гиперболизации.

В Интерзоне сны могут убить — есть такая вещь, шпигутот [336], — а плотные предметы, люди, напротив, могут быть нереальны, как глюки… Например, Ли, замочив детективов, может перенестись в Интерзону, и там уже — из-за всяких глюков — ни закон, ни Иные его напрямую не тронут. Кажется, испанского политика замочить легко, однако мальчик предупреждает Ли:

— Его только с виду убить легко, но он под надежной охраной…

— Это ты про охранку?

— Да, про нее тоже… Но ты не дурак, с охранкой справишься… бояться надо другого.

На сегодня с письмами все. Буду писать вам примерно каждые пять дней.

Люблю, Билл


ДЖЕКУ КЕРУАКУ И АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ

[Танжер]

2 [ноября] 1955 г.

Дорогие Джек и Аллен!

Танжер — это пророческий пульс всего мира, словно глюк, переходящий из прошлого в будущее, пограничная линия между сном и явью, причем «реальность» ни одного из них еще не доказана.

Здесь люди не те, кем кажутся. Взять хотя бы доктора Аппфеля из Страсбурга, последнего врача, к которому я обращался. Он — лучший медик в Танжере, и с первого взгляда в нем угадывается типичный интеллектуал из Европы — (Спрашивал моего мнения: влияет ли режим питания на зависимость от наркотиков. Вот это мозг!), — выдающий себя за беглого еврея-антифашиста. Говорит, мол, в первую очередь он доктор и только потом бизнесмен. От него так и веет высокородной еврейское честностью… То, что врач из Аппфеля совсем не кошерный, я понял, когда он едва не угробил меня сраным лечением по способу сна и резкого отказа от наркоты… Я заплатил ему четыре доллара и отписал телеграмму родителям, попросил выслать еще денег. Бланк отдал Аппфелю, чтобы он отправил его по адресу; днем позже спросил Аппфеля: отправил телеграмму? Аппфель сказал: да, мол, отправил, однако уведомления об отсылке мне не отдал. То есть просто не дал и даже не почесался придумать отмазку — типа почему нет уведомления. На самом же деле доктор Аппфель никакой телеграммы никуда не отправил, а деньги зажал. Мне тогда все это показалось столь невозможным и на него непохожим, что как можно скорее я подобные мысли постарался выкинуть из головы, почти убедив себя, будто ошибаюсь на счет Аппфеля…

Дальше — больше, полезли другие косяки. Аппфель выписал заоблачный счет — на тридцать долларов. Я охренел и заплатил, сколько посчитал правильным. Больше Аппфель по этому поводу не заикался. Он-то залупил счет, надеясь, будто я оплачу все и не пикну. Я же не пикнул, но и не заплатил. В смысле, всего не заплатил — отдал половину… Потом, покидая кабинет Аппфеля, понял: «Господи! Накололи же! По-арабски — заломили цену, в расчете сойтись на половине!» И вообще, никакой Аппфель не антифашист; натуральный коллаборационист, свалил из Страсбурга перед самым вступлением в город французских сопротивленцев… И по-прежнему остается лучшим медиком в Танжере.

— Ах этот, — хором отвечают мне сплетники. — Так он матерый фашистский прихвостень, дорогуша, и еще он — ну-у — деньгофил.

На что он денежку тратит? На джанк? Не-а, только не с такой осторожной анальной мордой без следа оральной импульсивности. Он не нарик, не колдырь. Тогда куда деньги девает? На мальчиков? Снова нет, иначе пассивы давно бы его вычислили и продинамили, а в Танжере даже самый прожженный сплетник ни разу его не назвал гомиком. Сучка из сучек, параноик Брайон Гайсин и тот не называл его голубым. Так Аппфель тратит деньги на баб? Не-е, у него на лбу написано: «Еле-еле два раза в неделю». К тому же старухи из кондитерской «Порте» хором опровергают такую возможность.

Остается два варианта. Вариант номер «Раз»: Аппфель — современный жмот, в золоте купаться не желает. Он — Жмот-ценнобумажник, который держит семью в черном теле (забавно: с первого взгляда можно определить, что он и себя в еде ограничивает, не питает к ней вкуса, и стол у него всегда пресный), а сам держит депозитарные сейфы в банках Швейцарии, Уругвая, Нью-Йорка, Сиднея и Сантьяго: хранит там валюту, золото, алмазы, героин и антибиотики.

Вариант номер «Два»: Аппфель — азартный игрок. Азартные игры — единственный грех, не живущий в Танжере. Казино нет, и притоны ломятся от игроков. Однако Аппфель играет на бирже: покупает шведские кроны за эфиопские дерьмы в Гонконге и продает их в Уругвае… У него дома все забито графиками, схемами и таблицами, а еще есть тиккер. Однажды утром Аппфель просыпается, утопая в ленте новостей с котировками ценных бумаг. Заснул прямо на схеме, позабыв вырубить тиккер. В общем, играет он всегда через жопу, потому как тип он — анальный.

Я беру его в свой роман; он работает в интерзоновской больнице и зовут его Бенузй. Шизанутый доктор орального типа (оперирует при помощи консервного ножа и ножниц по металлу, прямой массаж сердца делает вантузом:

— Профессионализм и умение обходиться подручными средствами, без них врачу никуда, — говорит он ошеломленной сестре.

Сестра: Боюсь, доктор, мы ее потеряли. Бенуэй (снимая перчатки): Что ж, нормально поработали.) И еще он будет доктором Анкером — тоже тронутый, но уже игрок на бирже, оральный тип. Скотина та еще, совершает много всякого безумного и подлого: среди прочего снимает золотые пломбы у пациентов на операционном столе… В больнице, где он бесчинствует, отправляются похоронные обряды — прямо во дворике: трупы кремируют, оставляют на поживу стервятникам, зарывают на прилежащем погосте. Есть в больнице чиновник, который только и занимается тем, что утешает родственников; у входа пациентов и посетителей осаждают профессиональные плакальщики и похоронные импресарио…

Ну, хватит уже писать о романе, пора уже писать сам роман. Хотя письма, безусловно, помогают мне прояснить ситуацию…

В соседнюю палату со всеми пожитками въехала семья европейцев. Престарелая мадама ложится на операцию, то есть операцию уже сделали, только к мамаше подселилась дочурка, и теперь за мадамой хорошенько присматривают. На этаже — две наши палаты и общая ванна в коридоре. Дочка в эту ванну сливает ссанину из маминой «утки», а на меня гонит, если видит, как я стираю в том же корыте обструханный платок. Охренеть, правда? Один бог знает, кто или что они… К ним косяком валят родственники; у одного очки — как ювелирные окуляры. Чувак, по ходу, обедневший огранщик. Испортил алмаз Трокмортона и с треском вылетел из гильдии… Кто же они? Толкачи из Алеппо? Курьеры-недоноски из Буэнос-Айреса? К.А.К.и (курьеры алмазной контрабанды) из Йобурга? Очумевшие работорговцы из Сомали? Фашистские прихвостни, на худой конец [337]? Или как Аппфель — евреи, только не кошерные. Все как один похожи на беглых преступников. Бесятся, когда я на машинке стучу. Видел бы ты младшую: крашеная блондинка, с виду прилично воспитанна и тверда, что твоя алмазная дрель.

Ну, я сказал уже: писем писать буду мало, но все пойдет в роман об Интерзоне. У меня еще две страницы этого письма, написанных от руки, которым надо дать вылежаться…

Люблю, Билл

Загрузка...