Трансформация неограниченной монархии в буржуазную – узловая точка российской истории, всегда привлекавшая повышенное внимание как советских, так и зарубежных специалистов. Но несмотря на обильные научные изыскания, эта тема продолжает оставаться своего рода «белым пятном» в историографии. Причина неизученности столь важного исторического момента кроется в том, что долгое время на него смотрели сквозь густую пелену наслоений идеологического характера. Прежде всего речь идет о ленинском идейном наследии, в котором анализ событий начала XX века занимает центральное место. Бурные события той поры (в первую очередь формирование большевистской партии и ее вступление на политическое поприще) трактовались обычно как непосредственный результат деятельности оформившихся в партию кружков социал-демократов. Такая интерпретация вытекала непосредственно из ленинских взглядов на дореволюционную политическую практику. В начале своей карьеры, в 1902 году, В.И. Ленин провозгласил аксиому:
«Авангардом революционных сил сумеет стать в наше время только партия»[206].
Разумеется, глава этой партии, исходя из практических потребностей, рассчитывал в первую очередь на могильщика старого строя – пролетариат, который возьмет на себя задачу свержения самодержавия. А вот другой силой – общественным либеральным движением, нацеленным не на слом государственного строя, а на его реформирование, – Ленин интересовался меньше. По его убеждению, эта социальная гниль, не способная противостоять режиму, обречена плестись в хвосте событий. Либералы, по словам вождя революции, предлагали:
«точку зрения лакея, которому барин позволяет совещаться с поваром об устройстве обеда»[207].
Правда, Ленин допускал, что и они могут демонстрировать недовольство, но это удел десяти Рябушинских и сотни Милюковых[208].
Разумеется, названные деятели совсем по-иному оценивали свою роль в событиях начала XX века. И ни о Ленине, ни о большевиках никто из них тогда и не думал. Общественный подъем и учреждение Государственной думы объявлялись исторической заслугой исключительно либералов: именно они вынудили самодержавного царя и его правительство отказаться от сохранения абсолютистского режима и удовлетворить требования передовой части общества. И в рамках этого дискурса утвердилось представление о двух противоборствующих политических силах: прогрессивной общественности и косном чиновничестве – главном тормозе в развитии страны. Заметим, что правящая бюрократия предшествующего периода воспринималась гораздо более позитивно. В царствование Александра II ряд сановных аристократов уже выдвигал предложения конституционного характера. Как известно, наиболее подготовленным явился проект министра внутренних дел М.Т. Лорис-Меликова, вокруг которого в 1880-1881 годах группировались реформаторски настроенные высокопоставленные чиновники (Д.А. Милютин, А.А. Абаза, М.С. Каханов, Д.М. Сольский и др.)[209]. Однако гибель Александра II отодвинула их планы на два с лишним десятилетия. Но теперь, в начале XX века, о преобразовательной инициативе просвещенной бюрократии речи уже не велось: задачи государственной модернизации возлагались исключительно на расправившее крылья общественно-либеральное движение. Нетрудно заметить, что здесь, как и в случае с ленинской схемой, действовала та же логика. Сложилась забавная ситуация, когда совершенно разные политические силы, каковыми являлись большевики и либералы, сходились в одном – резком неприятии отечественной бюрократии и отказе ей в каком-либо конструктивном значении. Трансформация самодержавия в конституционную монархию произошла вопреки правящей бюрократии – в этом были уверены и одни, и другие.
Однако сегодня на первый план наконец выдвигается другой тезис: в конституционной модернизации абсолютизма в начале XX столетия была заинтересована прежде всего сама власть. Если отрешиться от партийно-политической предвзятости и объективно рассмотреть действия правительства Николая II, такой вывод придет сам собой. Рубеж веков ознаменовался утверждением нового стратегического курса правительства на масштабное привлечение иностранных вложений в российскую экономику. За этим стояло вполне осознанное стремление приобщиться к рынку международного капитала, что сулило очевидные преимущества. Именно с этой целью и была проведена денежная реформа 1897 года, привязавшая рубль к золоту; конвертируемость российской валюты обеспечивала более свободную циркуляцию финансовых потоков. Но, хотя инвестиционная привлекательность России заметно повышалась, для желаемой интеграции этого было недостаточно. Требовались определенные шаги не только в хозяйственной, но и в политической сфере. Либерально-экономическая инициатива плохо совмещалась с самодержавной формой правления, которая в глазах западных партнеров выглядела откровенным рудиментом. Неограниченные монархии в то время уже не могли полноценно присутствовать на международном рынке капиталов. В начале XX века в Европе повсюду действовали представительные выборные органы власти (пожалуй, лишь Османская империя – синоним отсталости – обходилась без подобных институтов). Оказавшись в новой экономической реальности, Николай II не мог пренебречь потребностями политической модернизации: стремиться в мировой финансовый рынок и пытаться при этом консервировать абсолютистский режим – действия взаимоисключающие. Еще учитель Николая, либеральный профессор Н.X. Бунге (министр финансов в 1882-1886 годах), ратовавший за введение золотого рубля, вне всякого сомнения объяснил будущему императору очевидность таких вещей[210]. Другое дело, что далеко не все в правящей верхушке осознавали необходимость адаптации к новым экономическим условиям. В своих мемуарах С.Ю. Витте подчеркивал наивность распространенного в России мнения, будто «иностранным держателям наших фондов и банкирам все равно, какой у нас будет образ правления». Он указывал на тесную связь между доступом к иностранному кредиту и политическим строем государства, институты которого должны гарантировать предсказуемость и прозрачность политики[211].
Однако если необходимость экономической модернизации российская власть обосновывала вполне либеральной аргументацией, то к изменениям в государственном устройстве подход был абсолютно иным. По убеждению Николая II, русские люди – приверженцы монархических воззрений и неспособны к осуществлению конституционного творчества по европейским образцам. После совещания губернских предводителей дворянства в 1897 году государь, беседуя с князем П.Н. Трубецким, уверял его в своей готовности поделиться властью с народом, однако назвал причину, препятствующую осуществлению данного шага. Он считал, что крестьянское население страны воспримет ограничение царских прерогатив как насилие интеллигенции над самодержцем; а в этом случае народ просто-напросто сотрет с лица земли высшие слои общества[212]. Ту же мысль император повторял и позже. Князь С.Д. Урусов, оставивший воспоминания об одной из аудиенций у Николая II, записал его слова, чрезвычайно важные для характеристики позиции государя:
«Да, при теперешних обстоятельствах надо всем соединиться и думать о России. Вот, например, – монархия! Вам она не нужна; мне она не нужна; но пока она нужна народу, мы обязаны ее поддерживать»[213].
О таком обосновании императором необходимости сохранения в России абсолютистско-монархической формы правления вспоминал и высокопоставленный чиновник В.И. Гурко. По его наблюдениям, Николай II руководствовался не желанием удержать в своих руках неограниченную власть, а глубоким убеждением, что Россия не доросла до самоуправления и передача государственной власти в руки общественности была бы губительной для страны[214]. Люди, знавшие императора в обыденной жизни, также не замечали у него большой тяги к самовластию. Так, принц П.А. Ольденбургский (муж младшей сестры Николая II Ольги Александровны) часто повторял, что если бы государь «был частным лицом, то был бы самым большим либералом из всех либералов»[215]. И в этих – неожиданных для многих – свидетельствах на самом деле нет ничего удивительного. Вспомним, что любимыми учителями Николая II являлись упоминавшийся Н.X. Бунге[216], яркий представитель либерального лагеря, и шотландец Карл Хис, большой почитатель английского премьера-либерала Гладстона[217]. Едва ли тесное общение с ними могло сформировать у их воспитанника глубокие симпатии к радикальному консерватизму. Николай II не был тем оголтелым обскурантом, каким его упорно изображали политические противники: он принимал роль монарха, хорошо сознавая народные предпочтения. По этой логике учреждение в России представительного органа – думы – могло быть подано только в качестве доброй воли царя, жертвующего своей единоличной властью. Дарование самодержцем конституции позволяет избежать деструктивных издержек при смене основ государственного строя и обеспечивает правовую трансформацию абсолютизма в конституционную монархию. Основным инструментом в таком случае выступают реформы, постепенно осуществляемые по инициативе самой верховной власти. Подобный подход уже был реализован при освобождении крестьян от крепостной зависимости в 1861 году, и какие-либо иные сценарии были бы тогда абсолютно неприемлемыми.
Теперь же на повестке дня стояла политическая модернизация самодержавия ради соответствия новым финансово-экономическим потребностям государства. Однако за образец была принята не только реформа 1861 года: в России начала XX века был использован японский опыт. Как известно, аналогичные преобразования у нашего восточного соседа произошли чуть ранее: власть там с 1889 года существовала в формате конституционной монархии, во многом напоминавшей ту, за которую в свое время ратовали М.Т. Лорис-Меликов и его соратники. Особо подчеркнем, что движущей силой государственных реформ в Японии стала высшая бюрократия. Именно она разработала для смены режима такой сценарий, по которому главным действующим лицом был император, дарующий стране конституцию и учреждающий представительный орган власти. Даже специальную комиссию по разработке Основного закона образовали не где-либо, а при Министерстве императорского двора, дабы особо подчеркнуть, по чьей воле все это происходит[218]. Кстати, японские чиновники вдохновлялись германским правовым творчеством: юридические определения, вошедшие в текст японской конституции, в большинстве случаев представляли отредактированный перевод с немецкого[219]. С точки зрения японской бюрократии, конституция – это инструмент для упорядочивания и укрепления политической власти в стране. Она в соответствии с современными правовыми принципами гарантирует права подданных, но, с другой стороны, сохраняет большие властные прерогативы за императором как за объединяющей национальной фигурой. Предпринятое в Японии политическое реформирование увязывалось с финансово-экономическим оздоровлением страны, настраивая государственную систему в соответствии с современными реалиями. Ключевыми пунктами проводимой экономической программы стали поднятие стоимости обесцененных бумажных денег, введение золотой иены, а главное – форсированное развитие индустрии. В результате страна, знавшая только мелкое производство, преобразилась; к концу XIX столетия в ней действовало уже около трех тысяч заводов[220].
Но самое интересное, что реформаторские усилия японской бюрократии получили чрезвычайно высокую оценку на Западе. Политику императора Мэйдзи и его приближенных называли дальновидной, давшей возможность отсталой стране совершить громадный рывок к прогрессу. Европейские источники рубежа XIX-XX веков изобилуют такими оценками:
«Факт – беспримерный в летописях мировой истории, как беспримерно то головокружительное превращение этой восточной монархии в просвещенную страну свободы и права»[221].
Или:
«Эти люди [местные чиновники] помогли стране пройти очень счастливо через целый ряд преобразований; они превратили ее из феодального государства в государство современное, с правильной армией, дали ей хорошие финансы, привели к военному торжеству»[222].
Качество функционирования японской бюрократии оценивалось столь высоко, что европейских наблюдателей тревожила сама возможность передачи ею рычагов управления палате депутатов[223]. На Западе пребывали в уверенности, что японские общественные силы, сформированные по партийному принципу, не могли самостоятельно реализовать модернизационный курс: их состав был непостоянен, действия противоречивы. К тому же для большинства крестьян и ремесленников непререкаемым авторитетом продолжал оставаться император, а парламентским дебатам народные массы не сочувствовали, крайне вяло интересуясь их ходом[224].
С учетом сказанного не может не удивлять, что намеченный в России аналогичный сценарий преобразования абсолютной монархии в конституционную на Западе поспешили дискредитировать. Планы отечественной бюрократии по политической модернизации сверху были названы вынужденными уступками. Высшее российское чиновничество и сам Николай II были объявлены неспособными к каким-либо конструктивным действиям. (И вот эту-то несостоятельность как раз и должно было компенсировать общественно-либеральное движение.) Более того, российской правящей бюрократии отказали не просто в способности к политическому реформированию, но даже в самом желании его осуществлять. Получалось, будто власть в России начала XX века мечтала только о консервации абсолютизма в духе мрачных дореформенных порядков. Конечно, общественно-либеральное движение тех лет с огромным удовольствием эксплуатировало эти мотивы. Подчеркнем: изложенной парадигмы до сих пор придерживаются западная и подавляющая часть постсоветской историографии.
И тем не менее либеральные идеи в России вызревали не столько в общественных кругах, сколько – традиционно – в недрах высшей бюрократии. Здесь необходимо вспомнить о деятельности Петербургского юридического общества, основанного в 1878 году при столичном университете. Это единственное учреждение, которое, не имея официального статуса, пользовалось авторитетом у высших должностных лиц. Многие из них считали весьма почетным участие в работе общества, где обсуждались различные законопроекты. На его заседаниях царила свободная дискуссионная атмосфера, критиковались важные министерские и сенатские решения. В руководящий орган Юридического общества входили члены Государственного совета, бывшие министры и их товарищи, научные деятели. Например, заметную роль в нем на протяжении 1880-1890-х годов играл руководитель департамента законов Госсовета Э.В. Фриш[225]; именно под его руководством в рамках общества было разработано новое Уголовное уложение, утвержденное в марте 1903 года[226]. Яркой фигурой в составе общества и одним из его основателей был профессор Петербургского университета А.Д. Градовский (1841-1889). Он занимался проблемами государственного строительства, а также стал одним из идеологов политической трансформации самодержавия. На рубеже 1870-1880-х годов наработки Градовского оказались востребованными группой просвещенных бюрократов во главе с М.Т. Лорис-Меликовым[227]. По глубокому убеждению ученого, переход от самодержавия к конституционно-монархическому строю отвечал потребностям России, преображенной реформами шестидесятых годов: новые порядки требовали иных способов управления. Однако, как утверждал петербургский профессор, начала парламентского управления приемлемы далеко не для всех стран и необходимо наличие условий, которые делают его целесообразным. Эффективное взаимодействие законодательной и исполнительной власти предполагает наличие устойчивых политических партий со своими определенными программами. К примеру, в Великобритании такие партии, несомненно, есть, хотя – сообразно времени – они и наполняются новым содержанием. То же самое наблюдается в Бельгии, где во власти происходит чередование двух основных партий (их возникновение относится ко времени образования Бельгийского королевства)[228]. В то же время существуют государства, в которых партийные институты играют значимую, но пока еще не определяющую роль. Градовский указывал на Германию, где народное представительство сформировалось при сильной королевской власти. Сделав уступки новому времени, она тем не менее осталась краеугольным камнем государственного устройства. В прусской системе кайзер мог назначать министров по своему усмотрению, даже из лиц, не входящих в состав палат: министром становится тот, кто в данный момент был удобен верховной власти с политической точки зрения[229]. Таким образом, европейская практика демонстрирует два типа конституционной монархии: монархию с полным парламентским устройством и монархию, не зависящую от законодательного парламента. Симпатии Градовского были целиком на стороне последней. Неслучайно именно этой государственной модели он посвятил свой двухтомный труд «Германская конституция»[230].
Идеи А.Д. Градовского взяли на вооружение его последователи на новом историческом этапе, в конце XIX – начале XX века. Его преемником по кафедре в университете стал другой видный российский правовед Н.М. Коркунов (1853-1904). Он также был активным членом Петербургского юридического общества и входил в его совет; несколько лет прослужил помощником статс-секретаря в Государственной канцелярии Госсовета[231]. Коркунов широко использовал сравнение конституционных порядков в европейских странах, ратовал за утверждение прав и свобод законодательным путем, разрабатывал организацию выборов. Он настойчиво продвигал идею конституционного строительства по немецкому образцу. Идеалом для него являлся просвещенный монарх-реформатор, постепенно превращающий неограниченное самодержавие в конституционную монархию. Ведя научно-преподавательскую деятельность, Коркунов стремился показать всю сложность государственного организма. Подходить к перестройке форм, складывавшихся веками, говорил он, следует осторожно, учитывая конкретно-исторические условия[232] и оставаясь свободным от либеральной догмы. Коркунов неоднократно повторял: предоставление человеку юридических свобод при отсутствии материальных средств пользоваться ими очень часто сводится к незавидной свободе умирать с голода[233].
В России Градовский и Коркунов по праву считаются вдохновителями научной школы государственного либерализма, оформившейся в рамках Петербургского юридического общества[234]. К ней идейно примыкал и еще один крупный мыслитель того времени – Б.Н. Чичерин (1828-1904). Любопытно, что он был москвичом, короткое время (1882-1883) даже возглавлял Московскую городскую думу (и ушел в отставку из-за конфликтов с генерал-губернатором В.А. Долгоруким)[235]. Чичерин внес весомый вклад в разработку вопросов государственного строительства. Его взгляды отличались умеренным либерализмом и органично дополняли идеи петербургской школы, разработанные Градовским и Коркуновым. Чичерин также считал конституционную монархию «бесспорно лучшим образом правления»[236]. В своем фундаментальном труде «Курс государственных наук» он дал подробное описание преимуществ данной модели государственного устройства. К демократическим формам правления Чичерин относился крайне настороженно; диктат масс в делах управления находил опасным и контрпродуктивным. По его мнению, активное и пассивное избирательное право должно предоставляться только на основе имущественного ценза:
«Кто не платит местных налогов, тот не должен иметь права голоса в расходах»[237].
Отдавая должное парламентскому правлению как высшей форме конституционного порядка, Чичерин не считал его панацеей. Оно требует политического развития народа, крепкого общественного мнения и организованных партий, способных встать во главе управления. Если эти условия не соблюдены, парламентское правление «может породить бесконечную шаткость»[238]. Труды Чичерина пользовались большой популярностью у бюрократической элиты. По свидетельству сенатора А.Ф. Кони, в верхах многие зачитывались его «Политикой»[239].
Взгляды Градовского, Коркунова, Чичерина диссонировали с идеологией набиравшего силу общественного либерализма. Его «лабораторией» стало Московское юридическое общество, которое, как и Петербургское, играло значимую роль в научном мире. Однако в глазах власти оно было менее влиятельным, так как в его состав не входили лица, занимавшие высокие должности. Главой общества был профессор С.А. Муромцев, впоследствии первый председатель Государственной думы. Московское общество специализировалось не столько на строго юридических вопросах, сколько на общественно-политической проблематике. Здесь часто заслушивались доклады на темы, связанные с земством и самоуправлением. Деятельность общества вызывала большой интерес у широкой общественности далеко за пределами Москвы. К концу XIX века оно заслужило репутацию чуть ли не крамольного: передовые позиции здесь безоговорочно принадлежали сторонникам общественного либерализма[240]. Подчеркнем, что для историографии, в том числе и современной, именно московские деятели и юристы олицетворяют российский либерализм как таковой. Примером тому служит обстоятельная монография отечественного исследователя А.Н. Медушевского, посвященная девяти наиболее видным конституционалистам рубежа XIX-XX столетий. Большая их часть – выпускники Московского университета: С.А. Муромцев, П.И. Новгородцев, Ф.Ф. Кокошкин, С.А. Котляревский, а также связанные с ними Л.И. Петражицкий, Б.А. Кистяковский (выходцы из Киевского университета) и В.М. Гессен (из Новороссийского). М.Я. Острогорский окончил Петербургский университет, служил в Министерстве юстиции, был членом первой Государственной думы. А школу государственного либерализма представляет в монографии лишь Н.М. Коркунов – профессор Петербургского университета и сотрудник Государственной канцелярии[241]. Б.Н. Чичерин среди видных конституционалистов рубежа веков вообще отсутствует. Заметим, что перечисленные выше представители общественного либерализма стали заметными членами конституционно-демократической и других либеральных партий; они неизменно вызывают интерес у отечественных и зарубежных специалистов. А вот школа государственного либерализма, сформированная в недрах столичной бюрократии, не может похвастаться вниманием современных историков.
Говоря о распространенности либеральных воззрений, исследователи традиционно имеют в виду главным образом научную среду[242], категорически противопоставляя ей реакционное чиновничество. При этом совершенно игнорируется тот факт, что во властных структурах также присутствовало сильное либеральное течение, ориентированное на конституционную реформу сверху, по доброй воле монарха. Любые иные пути государственного строительства оценивались здесь как нецелесообразные, подверженные избыточным политическим рискам. Как показывают источники, значительная часть высшей бюрократии исповедовала конституционно-либеральные воззрения, причем проявлялись они гораздо более ощутимо, чем в конце царствования Александра II. Круг чиновников, обсуждавших конституционные перспективы, стал теперь, в начале нового столетия, гораздо шире. Противники ограничения абсолютизма не сомневались, например, что в среде сановников много конституционалистов,[243] а в правительстве образовалось деятельное конституционное крыло[244]. Вопреки сложившемуся мнению лидером этого крыла был не С.Ю. Витте: эту роль он во многом приписал себе сам (см., например, его обширные мемуары). На самом деле Витте трудно назвать последовательным борцом за либеральные ценности. Напомним, что на рубеже 70-80-х годов XIX века, когда представители просвещенной бюрократии готовили конституционные проекты, будущий финансовый гений находился под влиянием своего родного дяди Р.А. Фадеева, рьяно клеймившего и либерализм, и все, что с ним связано. В таком же ключе Витте писал для изданий М.Н. Каткова и И.С. Аксакова; в начале 1880-х годов он не прошел мимо «Священной дружины», собравшей цвет патриотически настроенных подданных[245]. Прямо скажем, не лучший бэкграунд для предводителя либерального движения. Лишь в середине 1890-х годов Витте расстается со своим славянофильским имиджем и стремительно вживается в образ государственного деятеля западного типа[246]. Однако в исторической литературе именно он по-прежнему олицетворяет все самое либеральное, что только могло возникнуть в «реакционных» верхах эпохи Николая II.
Данное обстоятельство вплоть до сегодняшнего дня оставляет в тени подлинного лидера российской либеральной бюрократии рубежа XIX-XX столетий – Д.М. Сольского. Об этом видном государственном деятеле следует рассказать поподробнее, поскольку он, к сожалению, известен лишь крайне узкому кругу специалистов[247]. Начав служебную карьеру еще в 60-х годах XIX века, Сольский занимал ключевые посты в государственном управлении, неизменно входя в группу либерально настроенных деятелей, приверженцев конституционного пути развития. Профессиональные качества позволили ему остаться в правительстве Александра III, не особо привечавшего поборников либерализма. Сольский выступал за отмену подушной подати (это было осуществлено стараниями Н.X. Бунге), не одобрял еврейских притеснений, критиковал земскую реформу 1890 года министра внутренних дел Д.А. Толстого и т.д.[248] При Николае II позиции Сольского серьезно усилились. Возглавляя Департамент экономии Государственного совета, он играл одну из ключевых ролей в выработке многих решений, в частности поддерживал денежную реформу С.Ю. Витте. Современники отзывались о нем не иначе как «о выдающемся по уму и государственному опыту сановнике»[249]; именно Сольский пользовался наибольшим влиянием в верхах[250]. Как правило, ему поручалось рассмотрение разнообразных и сложных межведомственных разногласий. Показательно свидетельство прошедшего большой аппаратный путь Н.Н. Покровского:
«"Комиссия Сольского" – это было какое-то нарицательное слово: стоило возникнуть какому-нибудь более или менее сложному вопросу в области финансов, кредита, государственной экономии, а впоследствии – и государственного строительства вообще – и тотчас для его рассмотрения образовывалась высшая комиссия или комитет из министров и других сановников под непременным председательством графа Д.М. Сольского. К этим комиссиям относились с особым уважением ввиду авторитета их председателя, мнение которого имело обыкновенно решающее значение»[251].
Компетентность Сольского была настолько высока, что представители ведомств старались узнать его мнение до начала заседаний: благодаря этому упрощалось решение самых спорных и сложных вопросов[252]. Будучи крупным государственным деятелем, Сольский всегда действовал в соответствии со своими либеральными предпочтениями. А потому в начале XX века именно он символизировал преемственность с эпохой правительственного либерализма Александра II. Заметим, что Сольский выступал за введение конституционных начал в государственную практику исключительно по доброй воле императора и постепенно. Он понимал непригодность для российских условий иных путей продвижения в сторону конституционализма.
Таких же взглядов на переход неограниченной монархии на конституционные рельсы придерживался и еще один яркий представитель верхов – В.К. Плеве. Сразу заметим, что в историческом смысле ему повезло еще меньше, чем Сольскому. Если последний просто пребывает в забвении, то имя министра внутренних дел Плеве на слуху, и это именно тот случай, когда известность пошла во вред: Плеве окружен устойчивым ореолом махрового реакционера. Это неудивительно: человеку, возглавившему образованный в 1880 году Департамент государственной полиции, трудно рассчитывать на какую-либо иную репутацию (причем не только в глазах советских историков). Правда, на этот высокий пост тридцатитрехлетнего Плеве назначил не кто-нибудь, а конституционный реформатор поры Александра II М.Т. Лорис-Меликов, вокруг которого группировалась просвещенная бюрократия. И молодой Плеве оказался в этом кругу явно не случайно: его взгляды уже тогда были во многом созвучны либеральным веяниям. В частности, народник В.Г. Короленко вспоминал, что Плеве, еще будучи скромным товарищем прокурора Варшавской судебной палаты, в ходе следствия по делу о тайном революционном обществе «Пролетариат» позиционировал себя как убежденный конституционалист. Он охотно рассуждал о политических преобразованиях, необходимость которых осознают и просвещенное общество, и государь. А препятствуют им революционеры, всей своей деятельностью только мешающие проведению реформ. По словам Короленко, подследственные были очень удивлены речами прокурорского служащего[253].
В течение девяти лет В.К. Плеве занимал важнейшую должность государственного секретаря и на заседаниях Государственного совета находился рядом с Д.М. Сольским. Нельзя не упомянуть интересную деталь: кумиром «законченного реакционера» являлся не кто иной, как известный российский реформатор-либерал М.М. Сперанский. Плеве хранил кресло, в котором тот в свое время сидел за работой, и с гордостью демонстрировал его своим визитерам[254]. В начале XX века Плеве инициировал реформу самого Государственного совета, которая до сих пор не получила должного освещения. В новом документе об утверждении этого органа, подписанном Николаем И, имелся специальный раздел «Об особых совещаниях и Подготовительных комиссиях», который предусматривал возможность приглашения в них специалистов – не членов Государственного совета[255], что фактически означало привлечение представителей широких слоев общества для разработки законодательных решений. Впервые столь заметное событие в жизни правительственных верхов произошло при рассмотрении положения о портовых сборах. В совещании участвовали начальники портов, представители местного городского общественного управления и купечества от городских дум и биржевых обществ[256]. Помимо этого Плеве предлагал узаконить практику, при которой император мог бы утверждать только те мнения Государственного совета, которые получили одобрение большинства[257]. Будучи уже министром внутренних дел, он задумал создание при своем министерстве Совета по делам местного хозяйства, состоящего не только из чиновников центрального аппарата, но и из выборных представителей с мест. Один из разработчиков этого нового проекта С.Е. Крыжановский настаивал, что «в деле утверждения Совета по делам местного хозяйства сквозила мысль создания народного представительства»[258]. Привлечение общественности к обсуждению различных государственных проблем постепенно стало практиковаться все шире. Характерен такой эпизод: при подготовке итогового документа комиссии по проведению губернской реформы обер-прокурор Святейшего Синода К.П. Победоносцев просил исключить из текста выражение «русская интеллигенция», ссылаясь на то, что в русском языке такое слово отсутствует, однако министр внутренних дел В.К. Плеве этого не сделал[259]. Суть его намерений хорошо отражает одна высказанная им мысль:
«Россия – это огромный воз, влекомый по скверной дороге тощими клячами – чиновничеством. На возу сидят обыватели и общественные деятели и на чем свет стоит ругают власти, ставя в вину плохую дорогу. Вот этих-то господ следует снять с воза и поставить в упряжку, пусть попробуют сами везти...»[260].
Подчеркнем, что правительство не ожидало больших затруднений в претворении в жизнь консервативного сценария политических преобразований. Самостоятельная инициатива по ограничению самодержавия снизу была крайне слабой; на протяжении многих лет министерство внутренних дел фиксировало активность лишь небольшого круга лиц:
«Либералы играют самую жалкую роль и, ограничиваясь праздной болтовней, не могут решиться, по свойственной им трусости, ни на какой серьезный шаг; исключение составляет только серьезный и достойный уважения кружок, не превышающий 10-15 человек, которые действительно готовы жертвовать и своим состоянием, и своим положением»[261].
В итоге инициативу проявило само правительство: в Петербурге в феврале 1896 года с санкции верховной власти было созвано совещание губернских предводителей дворянства. Ничего подобного не происходило со времени отмены крепостного права в уже далеком 1861 году. Дворянские лидеры получили неограниченную возможность высказывать в ходе совещания свои взгляды по широкому кругу проблем общегосударственного значения[262]. Подавляющее большинство участников одновременно являлись также земскими выборными в своих губерниях. В последующие годы уже в этом качестве они продолжили практику совместных встреч для обсуждения насущных вопросов. Кстати, многие участники совещания 1896 года впоследствии стали видными общественными деятелями, депутатами Государственной думы: кн. П.Н. Трубецкой, кн. Б.А. Васильчиков, М.А. Стахович, Н.И. Новосильцев, В.А. Капнист, граф А.А. Бобринский и др. А это означает, что правительство фактически дало толчок развитию тому земскому движению, о котором с упоением повествуют позднейшие историки. Только вот зарождение этого движения никак не получается назвать актом, совершившимся под давлением оппозиции. Его организаторы ратовали за расширение выборного начала единственно ради укрепления самодержавия, ради придания ему посредством выборных механизмов большей устойчивости[263]. Какие-либо крамольные намерения у земских деятелей популярностью не пользовались. Как заметил чиновник министерства внутренних дел Д. Н. Любимов, выступления русской общественности той поры были невинны и в большинстве случаев скромны: в них напрочь отсутствовали не только нападки на государя, но даже намеки на них[264].
Благонамеренно-реформистские настроения власть охотно культивировала. Особенно преуспели в этом «Санкт-Петербургские ведомости». В конце XIX – начале XX века это официозное издание по сути являлось рупором правительственного либерализма: им руководили близкий к Николаю II кн. Э.Э. Ухтомский и А.А. Столыпин (родной брат будущего премьера П.А. Столыпина). С редакцией сотрудничали многие либерально настроенные персоны, например директор элитного Александровского лицея А.П. Соломон, впоследствии автор одного из проектов Основных законов[265]. Но самое интересное, что гранки набора «Санкт-Петербургских ведомостей» отсылались в Царское Село и просматривались лично императором; говорили даже, что он выступал в роли редактора газеты[266]. При этом на ее страницах часто появлялись такие публикации, на которые решилось бы далеко не каждое издание. «Санкт-Петербургские ведомости» неизменно откликались на юбилейные даты известных либерально-демократических персонажей российского прошлого. Например, здесь восторженно писали о В.Г. Белинском: с его «именем в истории нашего общественного самосознания связана целая эпоха духовного подъема»[267]. А в знаковом событии политической жизни того периода – открытии 16 августа 1898 года памятника Александру II в Москве – столь близкое к императору издание видело утверждение незыблемости судьбоносных преобразований Царя-освободителя. При этом газета цитировала речь Николая II на открытии памятника, назвавшего их «великим подвигом своего деда, столь необходимым для блага России, который история занесет на свои скрижали золотыми письменами»[268]. И торжества, по мнению «Санкт-Петербургских ведомостей», не смогли испортить те более или менее «удачливые Аракчеевы, с неимоверной злобой клеветавшие годами на эти реформы». Теперь, считала газета, эти господа вынуждены – не важно, искренне или нет – отдать им всю дань уважения[269]. В те же дни состоялось еще одно событие, имевшее большое символическое значение, а именно присвоение звания фельдмаршала одному из ближайших сподвижников Александра II Д.А. Милютину[270]. Публикации о Царе-освободителе буквально заполонили страницы «Санкт-Петербургских ведомостей»[271]. Важно еще раз подчеркнуть, что именно власть, а не либеральная общественность внесла определяющий вклад в формирование культа царствования Александра II на рубеже XIX-XX веков[272]. Это подтверждает и количество памятников, установленных императору с конца 1890-х годов: по всей России их насчитывалось несколько тысяч[273]. (Это даже напоминает ритуальное почитание советского вождя В.И. Ленина.) Царствование же Александра III «Санкт-Петербургские ведомости» называли, конечно, не реакцией, «а скорее охраной и закреплением того, что было совершено Его предшественником»: лишь благодаря нравственной мощи Александра III реформы не погибли[274].
Намечая реализацию консервативно-конституционного сценария, власть была уверена в доброжелательном отношении к нему и со стороны отечественных капиталистов. Они никогда не проявляли какой-либо политической самостоятельности; их заветной мечтой была государственная опека, с которой увязывались их коммерческие перспективы. Даже купеческая элита крестьянского происхождения, выросшая без правительственной поддержки на внутренних ресурсах, видела в системе опеки гарантированный способ приумножения своих состояний. Однако стремление России к рынкам международного капитала серьезно изменило экономический климат. Петербургский бизнес, и прежде всего банки, традиционно связанные с иностранным капиталом, могли только приветствовать усилия властей по проведению политической модернизации и повышению инвестиционной привлекательности страны. Но с купеческой буржуазией дело обстояло гораздо сложнее. Приобретя значительную мощь в период царствования Александра III, капиталисты из народа постепенно стали претендовать на «контрольный пакет» в российской экономике: они полагали, что как истинно русские люди имеют на это право.
Вместе с тем невиданный приток иностранных инвестиций застал купеческую элиту врасплох. Руководивший экономической реформой С.Ю. Витте выступал не просто за индустриальное развитие, а за финансовый, биржевой капитализм, при котором первую скрипку играют банковские структуры, располагающие большими денежными ресурсами и способные контролировать промышленные активы и целые отрасли. Характерно, что ключевым советником С.Ю. Витте по этим вопросам стал директор Петербургского международного банка А.Ю. Ротштейн; его называли в то время «главнокомандующим всех соединенных сил столичной биржи и банков»[275]. Этот банкир стоял во главе дельцов, ратовавших за скорейший переход на золотой рубль, а следовательно – за широкий приток иностранного капитала, ставку на который традиционно делали петербургские банки. Бурный хозяйственный подъем во многом обеспечили тогда именно иностранные инвестиции, хлынувшие в Россию.
В концентрированном виде обоснование этой политики содержится в известной записке С.Ю. Витте, адресованной на имя Николая II:
«Очевидно, наша внутренняя промышленность, как ни широко она развивалась, все же еще количественно слишком мала. Она не достигла таких размеров, чтобы в ней могла развиваться животворящая сила знания, предприимчивости, подвижности капитала... Нужно не только создавать промышленность, нужно и заставлять ее дешево работать, нужно в возникшей промышленной среде развить более деятельную и стремительную жизнь... Что требуется для этого? Капитал, знания, предприимчивость... А нет капиталов, нет и знаний, нет и предприимчивости»[276].
Мы привели этот программный отрывок еще и потому, что в нем содержится диагноз состояния тогдашней российской экономики: она, как считал Витте, была неспособна к подлинной конкуренции. Все предшествовавшее десятилетие здоровые механизмы рыночного соперничества подавлялись охранительным таможенным законодательством. Встряхнуть эту окостеневшую промышленную среду был способен лишь иностранный капитал с его огромной эффективностью и мобильностью; это по сути был единственный способ быстро продвинуться вперед. Серьезным препятствием на намеченном пути, по убеждению С.Ю. Витте, выступало нежелание местных капиталистов допускать конкурентов на освоенный и привычный внутренний рынок. Российские промышленники были озабочены лишь сохранением монопольных прибылей и ни при каких условиях не собирались менять свое выгодное положение[277]. Критиковал министр и архаичные формы организации многих российских предприятий, большая часть которых существовала в виде семейных товариществ, тогда как давно устоявшаяся в Европе акционерная форма не пользовалась популярностью[278].
Высказанное мнение об отечественной промышленности не оставляло сомнений:
«ее услуги обходятся стране слишком дорого, и эти приплаты, разрушительно влияя на благосостояние большинства населения, преимущественно земледельческого, долгое время не могут быть им выдержаны»[279].
С.Ю. Витте не уставал повторять, что покровительственная политика обходится стране в 500 млн рублей ежегодно. К тому же у России нет времени ждать, пока местная промышленность разовьется до необходимого уровня: в этом случае отставание от западных держав примет необратимый характер[280]. Согласитесь: перед нами своего рода приговор в косности и некомпетентности, вынесенный министром финансов целой группе отечественной буржуазии. Группе, перед которой еще недавно преклонялись пестовавшие ее М.Н. Катков, Ф.В. Чижов, И.С. Аксаков и И.А. Вышнеградский и которой он сам в свое время отдавал дань уважения, но ныне полностью потерявшей в его глазах былую значимость. Теперь перспективы развития страны соотносились не с народными капиталистами, а с иностранным капиталом, который С.Ю. Витте объявлял панацей от национальных экономических недугов. Без преувеличения, подобного удара купеческое сообщество, выросшее на старообрядческих, конфессиональных корнях, не испытывало давно. Пожалуй, с конца 50-х годов XIX века, когда для включения в одну из гильдий потребовалось либо подтверждать свою принадлежность к православию (в синодальной версии), либо переходить на зыбкое временное (на один год) гильдейское право. Но если тогда ситуацию удалось исправить, выказав верноподданнические чувства, то теперь этого было недостаточно. Такое давно проверенное средство, как демонстрация полной благонадежности, уже не обеспечивало традиционной защищенности. Политика, проводившаяся могущественным министром финансов С.Ю. Витте, вполне могла в недалеком будущем вытеснить московскую буржуазию на задворки российской экономики. Это подтолкнуло ее к активным действиям по дискредитации курса на оплодотворение русской экономики западными финансами. В январе 1899 года Московский биржевой комитет принял постановление о вредной роли иностранного капитала и об опасности расширения сферы его влияния в российской экономике[281]. Купечество выступило против насильственного насаждения промышленности руками чуждых зарубежных элементов, равнодушных к тому, что станет с Россией, «когда они, набив свои карманы и истощив источники ее богатств, с презрением ее покинут»[282]. Предлагалось, осознав всю серьезность положения, создаваемого открытием России для операций иностранных компаний, законодательным путем установить правила участия их в промышленных предприятиях страны[283].
Московская печать постоянно держала под прицелом работу предприятий, учрежденных на зарубежные средства, причем критика была всеобъемлющей. Например, «Московские ведомости» разразились циклом публикаций о Южном металлургическом районе. Приход англичан, французов, бельгийцев и создание ими предприятий описывались как национальная катастрофа. Вторжение иностранцев, по словам газеты, привело к разорению некогда цветущего края, который превратился в вотчину сомнительных коммерсантов, ищущих легкой добычи; русские собственники стали подвергаться настоящей травле, технический персонал, почти полностью иностранный, нещадно выжимает силы рабочих и т.д.[284] Нужно сказать, эта критика экономической реформы находила отклик и в верхах: там не всем пришлась по душе активность набравшего силу С.Ю. Витте[285]. Одним из недовольных оказался великий князь Александр Михайлович. Он настойчиво пытался дискредитировать инициативы министра финансов в глазах императора, подавая всеподданнейшие записки и обосновывая пагубность курса на неограниченное привлечение иностранного капитала, в частности в нефтяные районы Закавказья[286].
Отпор противникам иностранных инвестиций давали издания близкие к правительству. Так, «Торгово-промышленная газета» предложила своим читателям целый исторический экскурс в то, как ведущие европейские державы использовали иностранные финансовые ресурсы для подъема своих экономик. Были предложены детальные обоснования благотворности такой политики и необходимости для России следовать этому проверенному опыту[287]. Образцом для подражания объявлялся Петр Великий, который «стремился овладеть для своей страны знаниями опередившей нас Европы»[288]. Подчеркнутое внимание уделялось угрозам, которые якобы несут иностранные инвестиции. Как убеждал рупор министерства финансов, их просто не существует: приходя на российский рынок, иностранные вложения становятся все более русскими. Издание напоминало об уважаемых в Москве капиталистах, тесно связанных с купеческим кланом: о Кнопе, Вогау, Гужоне, – тонко замечая, что «едва ли Московское биржевое общество смотрит на них как на иностранцев, против вторжения которых оно желает принять меры»[289]. Поэтому иностранному капиталу, успешно осваивавшему юг России, мешать не следует. Петербургская пресса описывала перспективы экономического развития региона под началом иностранцев исключительно в восторженных тонах: на берегах могучего Днепра вырастают заводы, возводимые французскими и бельгийскими акционерными обществами; железные дороги и порты переполнены грузами – словом, кипит райская промышленная жизнь[290]. Так:
«не лучше ли бы было, если во главе мануфактурных предприятий стоял не только Савва Морозов, но и еще несколько бельгийцев, французов, англичан, благодаря участию коих рубашки стали бы дешевле»[291].
Из всего этого купеческая буржуазия уяснила, что ее конкурентные перспективы весьма призрачны: она не располагала таким финансовым потенциалом, как иностранные компании, и не обладала необходимым административным ресурсом. Об обладании «контрольным пакетом экономики» России пришлось забыть; речь шла уже не о лидирующих позициях, а о непривлекательных миноритарных ролях. Привычные апелляции к верховной власти в данной ситуации теряли смысл. Это означало, что прежняя верноподданническая модель поведения практически исчерпана: она уже не помогает сохранить устойчивость в стремительно меняющемся экономическом пространстве. Осознание этого и предопределило переход московского купечества на новые политические рубежи. Иначе говоря, в начале XX века у этой части российских буржуа появились собственные причины для борьбы за изменение существующего государственного порядка, за ограничение власти и утверждение прав и свобод, устанавливаемых конституционно-законодательным путем; причины, обусловленные жесткими экономическими условиями, а не теоретическими соображениями общего характера.
Отношения с оппозиционными силами завязались у купечества не сразу. Это происходило постепенно, во многом в ходе осуществления масштабного просветительского проекта, инициированного представителями московского клана в конце XIX столетия. Как известно, Первопрестольная всегда позиционировала себя в качестве общерусского культурного центра, противостоящего официальной европеизированной культуре Петербурга[292]. Теперь различие культурных оттенков дополнилось ярко выраженным оппозиционно-политическим подтекстом. Он проявился в ряде общественно-культурных начинаний, оставивших заметный след в отечественной истории. Издательства, театры, галереи распространяли либерально-демократический дух, который благодаря новым возможностям проникал в широкие интеллигентские слои и в российское общество в целом. Этот процесс целенаправленно финансировался видными представителями купеческой элиты. Иначе говоря, именно они оплачивали формирование той среды, где утверждались либеральные представления, неприятие чиновничьей опеки и протест против полицейского произвола. Многогранный культурно-просветительский проект купеческой буржуазии в течение каких-нибудь пяти-шести лет серьезно изменил общественную атмосферу в крупных городах страны. Взгляды, ранее принадлежавшие узкому кругу лиц, стремительно врывались в общественное сознание; множилось число тех, кто жаждал отказа от рудиментарного политического устройства. Политическая среда значительно расширялась за счет притока образованных людей, ставших носителями либеральной идеологии.
Но кроме этого следует обратить внимание на еще один важный аспект. Профинансированный купеческой элитой проект фиксировал ее полное размежевание со славянофильскими кругами, которые в течение десятилетий политически обслуживали капиталистов из народа. Теперь они решительно распрощались с иллюзиями относительно возможности дальнейшего развития на верноподданнической монархической почве. Взамен купечество обретало новых союзников – либерально настроенных дворян из земств и научной интеллигенции, также убежденных, что монархия «стала игрушкой в руках бюрократической олигархии», превратилась «в тормоз свободного развития России»[293]. В начале XX столетия интересы традиционных поборников конституции и ее новых сторонников в лице купеческой буржуазии сошлись. Как вспоминал граф Д.А. Олсуфьев, хорошо знавший купечество Первопрестольной, в середине 1890-х годов московская деловая элита еще находилась во власти консервативно-славянофильских воззрений, а в начале XX века признаком хорошего тона в этой среде уже стала поддержка революции[294].
Благодаря меценатским усилиям московской буржуазии в обществе сформировалась мода на либеральные взгляды. А это, в свою очередь, обусловило интерес к разнообразной политической периодике, впервые ощутившей под собой благодатную почву. Оживившиеся группы интеллигенции наладили выпуск газет, которые отражали их идеологические предпочтения. Примерно с 1903 года наблюдается устойчивое распространение нелегальных периодических изданий, критиковавших самодержавные устои и имперскую бюрократию. В одном из перлюстрированных полицией писем констатировалось, что в российском обществе задают тон такие печатные органы, как «Освобождение» и «Революционная Россия», популярностью пользуются «Искра» и «Заря»[295]. Упомянутые издания перекинули мостик от культурно-просветительского проекта непосредственно к политическому, качественно усилив политизацию общественной жизни. Судя по источникам, это происходило не только в обеих столицах, но и в губернских городах. Так, полицейское начальство, характеризуя обстановку в Нижнем Новгороде весной 1903 года, сообщало о заметной активности разных неблагонадежных лиц, о появлении большого количества крамольных газет и прочей литературы – и местной, и заграничной. Как отмечалось в донесении, «в обществе чувствовалась расшатанность, в силу чего чуть не каждый считал своим долгом проявить свой либерализм»[296]. А ведь всего четыре-пять лет назад ничего подобного не наблюдалось: в городе тогда существовало всего несколько кружков из студентов, преподавателей и лиц без определенных занятий, которые устраивали чтения и беседы, мало кого интересовавшие[297].
Разумеется, для властей такая популяризация либеральных устремлений стала неприятным сюрпризом. Особенно пугало то, что эти веяния глубоко укоренялись в образованных слоях, чего прежде не происходило. Общество все отчетливее осознавало себя движущей силой политического реформирования. Эта тенденция вызывала в верхах противоречивую реакцию. До осени 1904 года основной была точка зрения В.К. Плеве: правительство не должно выпускать преобразовательную инициативу из своих рук. Любые попытки общественности примерить на себя руководящую роль в этом процессе следует пресекать, а «не плыть по течению, стараясь быть всегда впереди»[298]. Однако после гибели Плеве от рук террориста возобладала другая концепция, продвигаемая С.Ю. Витте, который считал нужным пойти навстречу растущему общественному движению – и овладеть им. Эту политику попытался реализовать новый министр внутренних дел князь П.Н. Святополк-Мирский. Будучи довольно слабым руководителем, он сразу подпал под влияние Витте. По свидетельству В.Н. Коковцова осенью 1904 года ни дня не проходило без встречи между ними[299]. Князь Святополк-Мирский провозгласил новую политику, вошедшую в историю под названием «курса взаимного доверия власти и общества». Этот шаг вызвал широкий общественный резонанс – канцелярия министерства не успевала фиксировать поступающие телеграммы. Всех охватило воодушевление, за исключением, правда, самого министра, которого все происходящее испугало[300]. Беспокоился он не зря: задуманный курс уже не мог укрепить авторитета власти, окончательно подорванного культурно-просветительским проектом купечества. Все большим спросом пользовались альтернативные сценарии утверждения конституционализма снизу. Обуздать или тем более возглавить либерально-реформаторские порывы, расцветавшие в обществе, не удавалось. Конкретным результатом «политики доверия» стало усиление общественного подъема; страна буквально наводнилась оппозиционной печатью (как заметил автор одного перлюстрированного письма, «теперь все интересные книги вышли в легальной литературе, так что нет смысла читать нелегальщину»[301]).
Стержнем «политики доверия» стало взаимодействие министра внутренних дел князя П.Н. Святополк-Мирского с земскими деятелями, которые тогда шли в авангарде либерального движения. С начала октября 1904 года он начал приглашать их на беседы, и те с готовностью воспользовались новой возможностью влиять на государственную политику. Кстати, к этому времени относятся и первые случаи открытого участия лидеров московской купеческой группы в оппозиционном движении. В череде частных собраний, посвященных конституционному переустройству, принимали участие С.Т. Морозов, В.П. Рябушинский, С.В. Сабашников, А.И. Гучков, С.И. Четвериков и др. Эти мероприятия подготовили Первый съезд земских представителей, не без трудностей, но все же легально прошедший 6-9 ноября 1904 года в Петербурге. Земцы, разумеется, не удержались от требований конституции и реформ; они считали эти требования результатом собственной работы, и это вполне понятно: таким образом оппозиционные силы обретали внятную политическую перспективу. Легальный выброс реформаторской энергии произвел отнюдь не умиротворяющий эффект. Даже сами участники съезда характеризовали его не иначе как «начало первой русской революции»[302]. Московская буржуазия – уже не частным образом, а публично – поддержала общественно-либеральное движение. Так, 30 ноября 1904 года гласные только что избранной Городской думы перед обсуждением сметы на будущий год заявили: единственным выходом из создавшегося положения «представляется установление начала законности как общегосударственного условия плодотворной деятельности и создания законов при постоянном участии выборных от населения»[303]. Московский генерал-губернатор великий князь Сергей Александрович тут же опротестовал это заявление, однако Думу поддержал Московский биржевой комитет[304]. (В этом, правда, не было ничего удивительного, поскольку ряд авторитетных гласных думы одновременно заседали и в биржевом комитете.)
Нарастающее не по дням, а по часам общественное движение не замедлило объявить своей крупной победой издание указа от 12 декабря 1904 года, которым власть провозгласила начало политических реформ в стране. Повсюду развернулись дискуссии по этой животрепещущей теме, особенно в Москве, утверждавшейся в роли оппозиционного центра. В домах Ю.А. Новосильцева, князей Павла и Петра Долгоруких, неподалеку от храма Христа Спасителя, регулярно собирались земцы: обсуждали переустройство страны, устраивали земские съезды, на которые более правые дворяне-земцы уже перестали являться[305]. Подобные мероприятия проводились и в купеческих особняках. Как сообщали очевидцы, «масса людей захвачена этим, везде и всюду только и разговоров, что об этих собраниях»[306]. Среди интеллигенции популярностью пользовались встречи у известной купчихи В.А. Морозовой на Воздвиженке. Будущий кадет А.А. Кизеветтер вспоминал, что «этот дом вообще играл важную роль в общественной жизни», либеральная профессура и журналистика многим были ему обязаны[307]. Ежедневно сюда стекалось до трехсот человек, которые вели не только теоретические дебаты, но и планировали создание комитета пропаганды с целью свержения самодержавия. В стенах этого дома раздавались призывы вынудить Николая II отречься от престола с передачей прав малолетнему наследнику, а в случае отказа – истребить царскую фамилию[308]. В мае 1905 года здесь прошел учредительный съезд Союза союзов. Лидеры земского движения считали, что на Воздвиженке собирались, как деликатно выразился князь П.Д. Долгорукий, «элементы с наиболее отзывчивым темпераментом... до последнего времени воспитывавшиеся на конспиративных нелегальных организациях»[309]. Еще одно излюбленное место радикальной публики – особняк М.К. Морозовой (невестки В. А. Морозовой) на Смоленском бульваре.[310] Здесь проявили себя многие известные в будущем деятели Государственной думы. Тут же состоялась и громкая политическая дуэль П.Н. Милюкова и А.И. Гучкова по польскому вопросу, ставшая впоследствии «первой чертой водораздела между кадетами и октябристами»[311].
Царизм начал движение в сторону трансформации абсолютной монархии в конституционную – весной-летом 1905 года это ни у кого не вызывало сомнений. Но отношение к этому повороту в разных слоях общества было далеко не одинаковым. Правительство собиралось идти навстречу тем, кого устраивал конституционно-монархический сценарий развития страны, и одновременно выдавливать на политическую периферию остальные группы. Один из идеологов такой модели поведения власти, Д.Ф. Трепов, любил повторять:
«революция не страшна, когда ее делают революционеры, но становится опасной в случае присоединения к ней умеренных элементов, которые всем существом своим должны стоять за существующий государственный порядок»[312].
Поэтому речь шла о вовлечении в правительственный конституционный проект участников земского движения и профессуры. Этим высокообразованным слоям давалось понять, что их заветные либеральные чаяния осуществимы только при взаимодействии с властью. Иначе говоря, их подлинным союзником выступает именно власть, а не те деятели, которые предпочитают внутригосударственную конфронтацию с малопредсказуемыми последствиями. И надо заметить, что у многих сторонников либеральной идеологии весной-летом 1905 года сотрудничество с правительством отторжения не вызывало: вооруженные методы выяснения отношений с властью в земской и профессорской среде явно не пользовались популярностью.
Остановимся на малоизвестных фактах, свидетельствующих о желании властей и оппозиционных сил нащупать точки взаимодействия. В мае-июне князь Андрей Ширинский-Шихматов (его родной брат Алексей недолгое время в 1906 году был обер-прокурором Св. Синода) по протекции сестры императрицы Елизаветы Федоровны (вдовы убитого в феврале великого князя Сергея Александровича) получает высочайшую аудиенцию. Он обстоятельно информирует Николая II об общественных настроениях в Первопрестольной. В итоге ему поручается отвезти в Москву собственноручное письмо государя и посоветоваться там с некоторыми видными деятелями по поводу составления проекта конституции. Он проводит ряд встреч, на которых присутствовали Д.Н. Шипов и другие земские представители[313]. Поручение этой специальной миссии А.А. Ширинскому-Шихматову явно неслучайно: другой лидер московской либеральной общественности проф. С.А. Муромцев испытывал к нему большее личное расположение (в свое время Муромцев даже сватался к сестре князя, но получил родительский отказ; привязанность к своей возлюбленной он сохранил до конца жизни)[314]. Однако переговоры Ширинского-Шихматова по конституционным проблемам не получили развития: их содержание получило огласку через зарубежную прессу, что вызвало недовольство в верхах. Тем не менее вариант проекта Основных законов, подготовленный земцами и профессорами, увидел свет. Известно, что это стало упреждающим действием на ожидающееся обнародование проекта конституции с совещательной думой, который разрабатывался у министра внутренних дел А.Г. Булыгина. Как откровенно признавался И.И. Петрункевич, было «важно заменить чем-нибудь проект Булыгина»[315].
Суть проекта Муромцева и его соавторов также сводилась к эволюционному переходу от абсолютизма к конституционной монархии. В нем предусматривалось учреждение Государственной думы, состоящей из двух палат: народного представительства и земской. Если первая избиралась бы всем населением страны, то вторая – земскими губернскими собраниями и городскими думами. В этом контексте монархическая власть приобретала ограниченный характер, но в то же время выступала верховным гарантом права и законности[316]. Как опытный юрист, Муромцев пытался сочетать стремление к коренным реформам с умеренностью при обсуждении тактических вопросов[317]. Он подчеркивал: после государя первое лицо в государстве – председатель Государственной думы. Особое отношение было у него к провозглашению политических прав личности и общества; соответствующий раздел проекта разработан подробно и тщательно[318]. Московские либеральные круги высоко оценивали появление проекта, поскольку его наличие лишало власть монополии на инициативу при трансформации неограниченной монархии в конституционную. Конечно, оппозиция жаждала закрепить роль инициаторов преобразований и посредников между старой и новой Россией за собой[319]. Но позднее, в эмиграции, некоторые видные оппозиционные деятели той поры невысоко оценивали свою правовую работу в сравнении с работой либеральной бюрократии. Например, В.А. Маклаков спустя двадцать с лишним лет откровенно указывал на беспомощность общественности и непригодность «тех собственных конституций, которые она в составе лучших своих сил приготовила»[320]. Хотя современные исследователи именно проект Муромцева считают теоретической основой последующего конституционного движения в России[321]. Примечателен такой факт: в 1905-1906 годах, когда возникла практическая потребность в наработках конституционной мысли, Государственная канцелярия выпустила специальное издание по этой проблематике. В нем содержались обширные выдержки из трудов А.Д. Градовского, Н.М. Коркунова, Б.Н. Чичерина, а вот работы поборников общественного либерализма из московских ученых и правоведов там отсутствовали[322].
И все же нельзя сказать, что либеральная бюрократия начала XX века игнорировала московское конституционное творчество. К примеру, с ним посчитал нужным ознакомиться патриарх государственного либерализма Д.М. Сольский. Его продолжительная беседа с тем же Муромцевым состоялась 3 июля 1905 года, накануне очередного земского съезда, где рассматривался его проект Основного закона. Непосредственным организатором встречи выступил директор знаменитого петербургского Александровского лицея А.П. Саломон: он хорошо знал Муромцева, с 1898 года читавшего в лицее курс по гражданскому праву[323]. С другой стороны, еще лучше Д.М. Сольскому был известен Саломон: он приходился племянником уже покойному министру народного просвещения А.В. Головину – либеральному деятелю эпохи Александра II. На Муромцева встреча произвела большое впечатление, он оценил своего собеседника как человека, «искренно преданного делу народного представительства и достаточно просвещенного в области конституционных вопросов»[324]. Сольскому также не могло не импонировать решение московских авторов конституции придать ей консервативный характер: группа Муромцева стремилась обеспечить органичное включение подготовленного Основного закона в общий законодательный свод империи. Конечно, не осталось незамеченным, что отдельные фразы ключевой статьи проекта о государственном устройстве взяты не только из постановления земского съезда, но и из Рескрипта от 18 февраля 1905 года[325]. Неудивительно, что труд Муромцева и его соавторов оказал влияние на текст правительственных Основных законов, правда, не в такой степени, как хотелось бы самим земцам[326]. Видимо, поэтому соратник С.А. Муромцева Ф.Ф. Кокошкин, оставивший любопытные воспоминания, утверждал задним числом, что Сольский, при всей своей симпатии к земскому движению, не мог побудить правительство пойти ему навстречу[327]. Этот вывод Кокошкина спорен, поскольку последующие события вокруг земских съездов свидетельствуют как раз об обратном: Сольский оказывал им большую поддержку.
Вспомним, в какой сложной обстановке проходил земский съезд 6-8 июля 1905 года, где и обсуждался, и был принят проект Муромцева. Открытию съезда препятствовала администрация города, заседание было фактически запрещено московским генерал-губернатором А.А. Козловым. На квартиру Ф.А. Головина, где заседало оргбюро, явилась полиция; в день открытия съезда в особняк князей Долгоруких тоже пожаловали полицейские наряды; у ряда участников съезда прошли обыски. Власти опасались, что собрание провозгласит себя учредительным и приступит к формированию альтернативного правительства[328]. Ф.А. Головин – будущий председатель II Государственной думы – посетил Козлова, дабы выразить свое возмущение действиями полиции. Но тот в свое оправдание сослался на петербургское начальство.
куда и просил адресовать жалобы. Вместе с тем, видимо в знак сочувствия, он дал явно неслучайный совет: обратиться в столице к Д.М. Сольскому[329]. Головин, который уже много слышал хорошего об этом высокопоставленном сановнике от Муромцева, именно так и поступил. Встреча полностью оправдала его ожидания. Сольский долго расспрашивал его о земском движении, интересовался съездами и настроениями участников, выразил свое позитивное отношение к законодательному представительству. О конкретной жалобе, с которой и пришел к нему Головин, он обещал поговорить с государем[330]. Головин возвратился в Москву преисполненный энтузиазма: полиция зафиксировала несколько частных совещаний земских и городских деятелей, где активно обсуждалась его петербургская встреча[331]. Последствия визита не заставили себя долго ждать. Уже 15 июля 1905 года Первопрестольная получает нового генерал-губернатора П.П. Дурново. (Правда, в молодости, в начале 70-х годов XIX века, он уже был московским губернатором, отметившись громким конфликтом с городским головой купцом И.А. Ляминым.) В мемуарах Витте прямо говорится, что это назначение состоялось благодаря протекции Д.М. Сольского, который покровительствовал Дурново (и в частности, обеспечил его вхождение в Государственный совет). Заметим, что новый московский генерал-губернатор имел устойчивую репутацию либерала[332], и она оправдалась уже 3 августа 1905 года – во время его официального представления в должности. П.П. Дурново много говорил о готовящейся конституции, о народном представительстве и призвал всех оказать поддержку новым начинаниям правительства[333]. Лично он такую поддержку продемонстрировал: во время службы Дурново в Москве прекратилось давление на земцев. Так, подготовка и проведение их очередного съезда в середине сентября 1905 года впервые обошлись без каких-либо эксцессов, что не осталось незамеченным устроителями мероприятия[334].
Столь же важным для земского движения, как назначение П.П. Дурново, оказался визит в Москву сенатора К.3. Постовского. Он был послан по высочайшему повелению для выяснения обстановки после июльского съезда. Николая II встревожило оглашенное на нем обращение земцев к населению. К тому же существовала опасность сближения земских кругов с революционными элементами. Заметим, что Постовскому были даны четкие указания: не устраивать ни допросов, ни тем более преследований[335], – и общение получилось вполне благожелательным. Один из земцев, В.И. Вернадский, писал:
«"Постовский и его помощники" убедились в полной нашей легальности. В действительности из всех ныне существующих политических групп мы как раз являемся наиболее умеренными в форме нашей деятельности, а по программе своей представляем настоящую государственную группу»[336].
Такую самооценку, прозвучавшую из уст видного съездовского деятеля, следует признать вполне справедливой. Примечательно, что земцы решили до окончания миссии сенатора воздержаться от какой-либо активной политической деятельности: если вдруг она будет расценена как незаконная, участники съездов могут лишиться возможности быть избранными в думу[337]. По поводу обращения к народу, так встревожившего власть, земские деятели уверяли, что оно преследовало единственную цель – успокоить народ. С долей обиды они указывали на воззвания к тому же русскому народу, которые беспрепятственно распространялись господами Шараповыми и Грингмутами (редактор промонархической газеты «Московские ведомости»)[338]. Вообще приверженцы либерализма старались не отставать от ура-патриотической пропаганды: к примеру, прием земской делегации Николаем II они сделали поводом для целой агитационной кампании. Десятки тысяч печатных сообщений о высочайшей аудиенции распространялись по губерниям, а кое-кто, как, например, князь П.Д. Долгорукий, лично объезжали волости в Московской губернии, чтобы поведать крестьянству эту радостную весть[339].
Все перечисленные выше эпизоды очень важны для понимания всего, что случилось позднее в 1905 году. Они совершенно не укладываются в стереотипное представление, будто царизм был нацелен на консервацию самодержавных порядков и на дух не переносил земских преобразовательных устремлений. Тем не менее шаги, предпринятые властью до октябрьско-декабрьского обострения, свидетельствуют о стремлении правительства включить движение, развивающееся снизу, в свой конституционный сценарий. И это стремление отнюдь не было утопическим, что подтверждают итоги очередного общероссийского съезда земских и городских деятелей, состоявшегося в середине сентября 1905 года. На этом крупном мероприятии обсуждалось отношение оппозиционной общественности к Высочайшему Манифесту, обнародованному б августа. Конечно, конституционное творчество верхов никого не могло оставить равнодушным, но что касается земцев, то большинство из них склонилось к поддержке булыгинской думы. Профессор М.М. Ковалевский объяснял это тем, что:
«ею разрывалась цепь, связующая нас с бюрократическим самовластием и „временными правилами", почти всецело заступившими место законов в царствование Александра III»[340].
Земское движение, занимавшееся проблемами государственного строительства, не поддержало бойкот совещательной думы, призвав участвовать в предстоящих выборах и войти в будущую думу сплоченной группой. Интересно, что весомым аргументом в пользу такого решения стало для земцев исключение из числа избирателей представителей остальных слоев общества. В докладе В.Е. Якушкина прямо подчеркивалось, что по условиям изданного избирательного закона из тех, кто мог бы выступать с самостоятельной программой, только земские и городские деятели не устраняются от выборов. А потому участие в избирательной кампании становится для них крайне ответственным делом и приобретает особый смысл[341]. При этом в докладе говорилось о дальнейшем усовершенствовании как самой Государственной думы, так и порядка избрания в нее. Подход, обозначенный в Манифесте от 6 августа, объявлялся руководством к будущим действиям[342]. Радикальным же элементам, настойчиво призывавшим к коренной ломке государственного строя, адресовался упрек в недостаточной сплоченности и организованности[343].
Подобная думская конструкция совсем не устраивала новых приверженцев конституционных ценностей – купеческую буржуазию. Не ради таких итогов она делала ставку на либеральный проект. (И это ключевое обстоятельство недостаточно оценено исторической литературой, включая современную[344].) Заметим, купеческая элита не принимала активного участия в партийном строительстве промышленников (хотя партийная горячка охватила тогда всех). Инициатива принадлежала Петербургу, откуда правительству была направлена просьба привлечь представителей биржевых комитетов к обсуждению законодательных проектов[345]. Но приезд в Москву 4 июля 1905 года одного из организаторов торгово-промышленной общественности, В.И. Ковалевского, лишь заставил купечество продемонстрировать острое недовольство совещательной думой в земледельческом облике. На этом заседании представители биржевых комитетов центра, Поволжья и Урала высказались за введение конституционного строя, за снятие всех ограничений для развития промышленности и за крестьянские реформы, способствующие росту народного благосостояния[346]. Глава московских биржевиков Н.А. Найденов, испугавшись всплеска эмоций, даже попросил всех покинуть помещение биржевого комитета; заседание продолжилось в доме П.П. Рябушинского[347]. Уже тогда можно было почувствовать, что воинственный порыв купеческой элиты сильно отличался от настроений, преобладающих среди тех же земских деятелей. Правительству политические дебаты доморощенных буржуа радости, конечно, не доставили, и тем не менее оно не ожидало от них серьезных угроз, а тем более срыва консервативно-констиционного сценария. Власти были уверены: купеческие претензии растворятся в инициативе петербургской буржуазной группы, не помышлявшей действовать вне правительственного курса; и эти ожидания полностью подтвердились. Промышленники Петербурга и Юга России решили избегать политических дебатов и сконцентрировались на деловой проблематике. В результате возникла идея вместо партии создать экономическое объединение. Вскоре оно и появилось под названием «Совет съездов представителей промышленности и торговли». Кстати, московская деловая элита осталась в стороне и от этой предпринимательской организации.
Оценивая партийные начинания российской буржуазии, следует признать их политическую несостоятельность: оппозиционность отечественных капиталистов в публичной сфере не была серьезной. Но вместе с тем именно здесь находится узловая точка всех последующих перипетий 1905 года. Если у питерских буржуа, ориентированных на правительство, инициативы политического характера, едва обозначившись, быстро иссякли, то капиталисты из народа двинулись иным, не публичным путем. У них имелся собственный сценарий, который не ограничивался созданием торгово-промышленной партии и должен был нарушить планы властей по избранию совещательной думы. В конце июля 1905 года представители крупной московской буржуазии еще раз, теперь в узком кругу, вернулись к вопросам, поднятым на совещании биржевиков 4 июля. На мероприятии в доме фабриканта И. А. Морозова (сына В. А. Морозовой, обычно собиравшей радикальные элементы в своем особняке) присутствовало около тридцати видных промышленников. По сведениям полиции, они занимались согласованием конкретных действий на тот случай, если Государственная дума будет объявлена лишь законосовещательной, а не законодательной. Предлагалось противодействовать такому правительственному решению; звучали угрозы приостановить фабрики и заводы для создания массового рабочего движения, препятствовать реализации внутренних займов, отказаться платить промысловый налог и т. д.[348] Очевидно, что купеческую элиту занимали не конституционные искания в стиле Муромцева и его группы, а практические шаги по противодействию правительственным планам. В августе обсуждение было продолжено в Нижнем Новгороде, во время проведения ярмарки. Участники этой встречи сосредоточились (что очень примечательно) на состоянии рабочего движения[349]. По сути, был взят курс на социально-политическую конфронтацию. Для этого у московского купечества имелись не только денежные средства, но и необходимые связи в тех кругах, которые были способны предельно обострить ситуацию. Включившись в борьбу за конституционный строй, купеческая элита не ограничилась посещением земских съездов, понимая, что реформаторского порыва дворянско-интеллигентской публики будет недостаточно для того, чтобы заставить власть осуществить чаемые перемены, и потому предусмотрительно обратилась к наиболее радикальным деятелям. Таковые концентрировались в кружках социал-демократов и социал-революционеров. Они делали ставку на силовое выяснение отношений с царизмом: требования конституции и свобод под аккомпанемент взрывов и выстрелов звучали куда более убедительно. Тогда ни для кого не являлось секретом, что многие из купеческих тузов завязали и поддерживали отношения с крайними экстремистами.
К осени 1905 года купечество оказалось не только чрезвычайно заинтересованным, но и наиболее подготовленным участником развернувшегося преобразовательного процесса. Имеющиеся у купеческой верхушки связи во всех кругах оппозиционного движения обеспечили ей особое положение в спектре социально-политических сил того времени. Согласимся: каждая существовавшая в тот период оппозиционная группа действовала в конкретной политической нише, не имея большого влияния за ее пределами. Поэтому эскалацию напряженности, переросшую в массовые беспорядки, осуществлять было просто некому, кроме купеческой буржуазии, обладавшей разносторонним коммуникативным и широким финансовым ресурсом. Любопытно отметить, что до осеннего обострения в Москве проправительственные круги слабо представляли, кто разогревает оппозиционные силы. Главным образом им виделся след иностранных врагов, стремившихся создать внутренние затруднения во время военных действий. О японских усилиях на этой ниве (связь с эмиграцией, средства на покупку оружия) власти были неплохо осведомлены[350]. Эти сведения дополняли разоблачения англичан, якобы финансировавших рабочее движение. И.о. московского градоначальника Руднев распространял среди населения слухи и листовки такого содержания: сочувствуя забастовкам, русские люди играют на руку злейшим врагам родины – англичанам. Посол Великобритании даже выражал по этому поводу протест российскому МИДу[351]. А вот о роли московской буржуазии в дестабилизации обстановки до декабрьского восстания говорили мало. Ее заинтересованность в революционных событиях власть осознала гораздо позже. Впоследствии сообщалось даже о случаях шантажа именитых купцов, когда различные авантюристы вымогали у них крупные суммы за неразглашение сведений о пожертвованиях на организацию беспорядков осенью 1905 года[352].
Московское обострение, или, как говорили советские историки, высший подъем первой русской революции, представляет собой короткий отрезок времени, во время которого был сорван конституционный сценарий власти и инициатива перешла от правительства к оппозиции. Здесь уместно привести прогноз, сделанный в свое время В.К. Плеве:
«Революция у нас будет искусственной, необдуманно сделанной так называемыми образованными классами, общественными элементами. У них цель одна: свергнуть правительство, чтобы самим сеть на его место, хотя бы только в виде конституционного правительства. У царского правительства, что ни говори, есть опытность, традиции, привычка управлять. Заметьте, что все наши самые полезные, самые либеральные реформы сделаны исключительно правительственной властью, по ее почину, обычно даже при несочувствии общества... из лиц, из общественных элементов, которые заменят нынешнее правительство, – что будет? – одно лишь желание власти, хотя бы даже одушевленное, с их точки зрения, любовью к родине. Они никогда не смогут овладеть движением. Им не усидеть на местах уже по одному тому, что они выдали так много векселей, что им придется платить по ним и сразу идти на уступки. Они, встав во главе, очутятся силою вещей в хвосте движения. При этих условиях они свалятся со всеми своими теориями и утопиями при первой же осаде власти. И вот тогда выйдут из подполья все вредные преступные элементы, жаждущие погибели и разложения России, с евреями во главе»[353].
Эти мысли Плеве высказал в ходе спора с Витте в октябре 1902 года. Сила его предвидения не может не поражать.
Результатом осенних событий 1905 года стало вынужденное, противоречившее планам властей учреждение законодательной думы. Своего рода девизом этих беспрецедентных событий может служить восклицание нового председателя Московского биржевого комитета Г.А. Крестовникова на приеме у С.Ю. Витте:
«Дайте нам скорее Думу, скорее соберите Думу!»[354]
В организации этих московских перипетий явно чувствуется «купеческая рука». Как известно, всероссийская октябрьская стачка началась в конце сентября. Первыми выступили московские печатники и булочники, точнее, типографии И.Д. Сытина и пекарни Д.И. Филиппова. Одновременно с ними активизировались и представители пищевой отрасли: недаром «молочный король» Первопрестольной А.В. Чикин каждое воскресенье отправлял работников за город выслушивать пламенные речи ораторов-социалистов – Скворцова-Степанова, Лядова, Красикова и др.[355] Современные исследователи, специально занимавшиеся этими эпизодами, утверждают, что забастовки всячески провоцировали сами хозяева: они подогревали ситуацию, выплачивая рабочим зарплату в стачечные дни, и с этих предприятий забастовочная волна покатилась дальше, захватывая железные дороги[356]. Параллельно с нарастанием забастовки активизировался Московский биржевой комитет. От его имени в Министерство финансов было направлено обращение, извещавшее о намерении остановить фабрики, что еще больше осложнит положение в городе[357]. Причем в этом обращении не ощущается никакой тревоги, скорее – слышны ноты угроз в адрес правительства: мы закроем предприятия, выставим людей на улицу (т.е. усилим забастовочную волну), а там посмотрим, как вы справитесь. О настрое фабрикантов можно судить и по их специальному заявлению, опубликованному прессой в разгар стачек[358]. В нем сказано, что рабочее движение вызвано не экономическими, а политическими причинами, и выражен категорический протест против введения военного положения в городе (оно названо «трудно поправимым бедствием»). Рецепт же успокоения, по мнению купечества, состоит совсем в другом – в безотлагательном удовлетворении требований общества «по устроению нашей жизни на началах, вполне ограждающих нас от возможности возврата к старым формам, приведшим Россию на край гибели». К числу таких начал в первую очередь отнесено расширение прав Государственной думы и превращение ее в законодательный орган, а также пересмотр закона о выборах[359].
Здесь следует вспомнить, что забастовочному движению предшествовали попытки Московской городской думы добиться вывода из города расположенных в нем казачьих войск. Об этом некоторые гласные начали говорить уже в конце сентября 1905 года[360].
Кроме того, дума поручила городской управе обратиться к военному ведомству с просьбой о предоставлении помещения Манежа, находящегося напротив Александровского сада, для народных собраний[361]. Требования вывести казачьи войска усилились после беспорядков в день похорон Н.Э. Баумана (20 октября), а кроме того, городская дума настаивала, чтобы казаки до их удаления из города не привлекались к полицейской службе[362]. Однако военные власти не собирались выполнять подобные просьбы и наотрез отказались предоставлять для собраний Манеж, сославшись на ремонтные работы[363]. Совершенно очевидно, что описанные действия ряда гласных московской думы напрямую связаны с планами предстоящих решительных действий. Надеемся, никто не возьмется утверждать, что думские инициативы осени 1905 года – это продуманная тактика большевиков, готовивших вооруженное восстание. На самом деле они, конечно, были не в состоянии влиять на то, что происходило в буржуазной городской думе.
Еще более явно роль купечества прослеживается по источникам в декабрьском вооруженном восстании – предмету особой гордости советских историков. Как нас уверяли, большевики планировали дать бой царизму в Москве, хотя социал-демократы планомерно наращивали силы в Петербурге. Кстати, В.И. Ленин, приехав в Россию из Швейцарии, сразу обосновался именно в столице, развив там бурную деятельность. Московский совет, образованный по аналогии с петербургским, в развертывании боевых действий ориентировался на столичную инициативу. Уже в канун вооруженного восстания москвичи постановили:
«чутко прислушиваться к ответу петербургских рабочих на дерзкий вызов правительства (арест председателя Петербургского совета. – А.П.) и присоединиться к борьбе, как только они решат дать сражение врагу»[364].
Здесь следует вспомнить и решение ЦК РСДРП назначить IV (объединительный) съезд партии в те же дни – только не в Москве, а в Петербурге. Понятно, что в указанный срок он не открылся: чуть раньше вспыхнули московские беспорядки и прибывающие на съезд эсдеки, естественно, стремглав кинулись туда. К этому любопытному эпизоду относится письмо М. Горького к Е.П. Пешковой: он сообщает о своем прибытии в Петербург на съезд и срочном – после полученных известий – отъезде к месту начавшихся боевых действий[365].
Ударной силой вооруженного восстания стали рабочие ряда московских предприятий. Внимательный взгляд обнаруживает в действиях мятежного пролетариата некоторые странности. Если следовать здравому смыслу, что должны были бы делать рабочие, доведенные своими хозяевами до отчаяния? Очевидно, выступить против непосредственных виновников своего бедственного положения. Однако в декабре 1905 года ничего подобного не произошло. Восставшие бросили силы не на хозяев-кровопийц, а на полицейских и прибывших им на помощь солдат. Это разительно отличается от поведения крестьян, которые, видя в помещиках источник всех своих бед, жгли усадьбы и захватывали их земли. В Москве же отряды рабочих формировались и вооружались непосредственно на фабриках, принадлежащих крупным купцам. Наиболее преуспели в этом Прохоровская мануфактура и мебельная фабрика Н.П. Шмидта. Как следует из допросов арестованных дружинников, владельцы названных фабрик играли определяющую роль в организации боевых групп на собственных предприятиях. На Прохоровской мануфактуре этим занимался административно-управленческий персонал: его усилиями устраивались собрания рабочих в специально отведенных помещениях, приглашались агитаторы от партий социал-революционеров и социал-демократов. Так, инженер Н. Рожков постоянно интересовался сходками, давая указания вовлекать в них побольше народу. Рабочие депутаты, посетив самого Н.И. Прохорова, совместно с ним решили остановить производство, после чего:
«его стали просить, чтобы он выдал рабочим заработок до 9 декабря, на что он охотно согласился, что и было исполнено»[366].
Участникам дружин, сформированных на Пресне, выплачивались деньги (из расчета средней месячной зарплаты в 30 рублей), выдавались винтовки и револьверы[367].
Факты, изложенные в протоколах полицейских допросов, подтверждаются анонимными сообщениями, которые поступали в охранное отделение. Автор одного такого письма делился информацией о преступной деятельности мастеров Прохоровской фабрики, которые, по его утверждению, руководили строительством баррикад, раздачей денег и оружия, а после подавления мятежа отправляли активных участников дружин по Московской губернии для укрытия[368]. (Кстати, в Московском биржевом комитете тоже активно обсуждали роль Н.И. Прохорова в создании боевых дружин во время декабрьских боев[369].) Н.П. Шмидт, молодой хозяин мебельной фабрики, также расположенной на Пресне, оплачивал покупку оружия для рабочих как своего предприятия, так и других. Деньги же, по его свидетельству, он снимал с текущего счета своего родственника фабриканта А.В. Морозова в Волжско-Камском банке (А.В. Морозов – родной брат матери Н.П. Шмидта)[370]. Как известно, эта фабрика стала ареной яростных сражений с правительственными войсками и была полностью разрушена. Интересно, что после ареста и гибели Н.П. Шмидта в тюрьме его тело не выдавали матери и сестрам, настаивая на приезде А.В. Морозова. Московский градоначальник барон А.А. Рейнбот лично предупредил дядю погибшего об ответственности за соблюдение порядка во время похорон и потребовал поручиться, что беспорядки в городе не повторятся. На это А.В. Морозов ответил, что он не ведает полицией, а потому за порядок пусть отвечает тот, кто ею руководит[371].
Во время декабрьского восстания купеческая буржуазия занималась и другими, более свойственными ей делами. Лидеры московского клана не преминули использовать эти бурные события в коммерческих целях, во всяком случае, они попытались получить доступ к ресурсам Государственного банка России. С 1897 года эта ключевая финансовая структура действовала по новому уставу, который предусматривал возможность выдачи кредитов крупным частным обществам. Не надо объяснять, насколько ощутимой была для них такая поддержка. Однако воспользоваться ею могли главным образом заводы и банки, тесно связанные с правительственными и придворными кругами, а также с иностранным капиталом. Об этом свидетельствует перечень ссуд на начало 1904 года: крупнейшими получателями значились петербургские предприятия тяжелой индустрии, «Лензолото», принадлежавшее англичанам, Московский торговый дом Полякова, с начала XX века находившийся под контролем столичного чиновничества, и т.д.[372] Московский же клан в основном оставался в стороне от этого ресурса: ему никак не удавалось по-крупному зачерпнуть из государственного денежного источника.
Революционные события осени привели к тому, что российское правительство, оказавшись перед угрозой финансового краха, попыталось получить заем в размере 100 млн руб. у французов. И в этот момент, сославшись на небывалый ущерб, который им нанесли революционные события, московские воротилы попросили власти предоставить их банкам субсидии в размере 50 млн рублей. Их мотивация была проста: беспорядки привели к нарушению экономической жизни и хорошо бы возместить убытки за государственный счет. Ради этого Московский биржевой комитет повел переговоры с Министерством финансов и Государственным банком о создании консорциума банков для предоставления им гарантий от правительства. Переписка по этому вопросу обнаруживает крайне любопытные детали. Так, ряд московских финансистов потребовал для предполагаемого консорциума права юридического лица: в этом случае Государственный банк, фактически предоставляющий свои ресурсы для создаваемого объединения, по сути превращался в простого исполнителя его поручений[373]. Причем когда чиновники Госбанка ознакомились с заявками на кредиты, они обнаружили, что некоторые ходатайствующие фирмы испытывали финансовые затруднения еще задолго до осенних событий 1905 года[374]. Получалось, что московские банки решили просто поправить свое положение за счет государства. Да и весь этот эпизод оставляет впечатление скорее закамуфлированного шантажа, нежели паники в связи с революцией. Поэтому, как только (к февралю 1906 года) острота экономического кризиса начала спадать, премьер-министр С.Ю. Витте незамедлительно пресек все разговоры о возмещении ущерба московским дельцам[375].
Итак, курс на формирование конституционной монархии в России не был плодом усилий общественно-либеральных слоев, как это традиционно изображалось историками. Планы правящей бюрократии по политической модернизации являлись логическим следствием проводимых ею экономических реформ, целью которых было вхождение страны в сложившийся рынок мирового капитала. Общественно-либеральные круги, со своей стороны, использовали эту ситуацию для повышения собственного политического капитала, попытавшись отобрать у власти роль модератора при переходе от самодержавия к конституционной монархии. Но главной особенностью этого процесса стало участие в нем московской буржуазной группы. Ранее она не проявляла никакого интереса к либеральной проблематике, однако ставка царизма на иностранные инвестиции кардинально преобразила экономический ландшафт страны. Коммерческие позиции купечества серьезно пошатнулись, и это обстоятельство стало отправной точкой в пересмотре его отношений с властью. В переходе от верноподданничества к либерализму капиталисты, вышедшие из народа, видели способ ограничить самодержавие и обуздать всесилие правящей бюрократии. Присоединение купеческой элиты к либеральному общественному движению превратило его в мощную политическую силу и вызвало далеко идущие последствия.
До сих пор роль купеческой группы в общественном подъеме начала XX столетия оставалась традиционно недооцененной; считалось, что эта группа лишь следовала либо за пролетариатом, либо за либеральными силами. Такие взгляды историков были обусловлены общим непониманием причин политических метаморфоз, происшедших с московским кланом в этот период. Истоки его оппозиционности, равно как и заинтересованность в переформатировании государственного строя мало соотносились с теми экономическими проблемами, с которыми столкнулась купеческая буржуазия на рубеже веков. Она не пожелала довольствоваться уготованной ей миноритарной ролью в российской экономике и выступила одним из последовательных организаторов общественного подъема. Утверждение конституционной монархии в России совпало с ее оппозиционным дебютом на отечественной политической арене.