«Люди видят, во что верят. Когда не верят — не видят, — откликнулся Авран. — Я отнимаю у вас и других веру в Аврана-мучителя. Вы не верите, другие — не верят, что видят меня — глаза не видят того, чего не позволяет видеть безверие».

«Извини, я перебил тебя. Продолжай». — Павел поспешил исправиться. Он жалел, что прервал исповедь богомола.

«Я сказал, что хотел, — ответил тот. — Теперь, столько, сколько выдержу я, и пока сам ты сможешь терпеть меня в своей голове — спрашивай».

«Ты хорошо говоришь на моём языке. Как научился этому?» — Управдом испытывал соблазн распрощаться с мучителем немедленно, но любопытство оказалось сильнее боли.

«Я не говорю. Ты говоришь на нём. Сам не зная того, ищешь в голове слова, чтобы те повторяли мои мысли на понятном тебе наречии. Потому так трудно… Мне трудно… Заставить твою голову ловить то, что я рисую. Образы… Ты называешь это — «образы»… Твоя голова ловит их и делает из них слова. Слова — самое трудное. Легче — поступки. Я вызываю в тебе образ… работы… важного дела… ты — выполняешь работу так, как её выполняют в твоём мире, в твою эпоху».

«В чьё тело ты вселился, оказавшись здесь?»

«Сложно понять. Не интересно понимать. Тело человека без родни… Оно умеет… обращаться с электричеством… Оно знает слово — «электричество»; не знает ни как то выглядит, ни откуда берётся… Знает, как связать провода, но не знает — что под ними… Меня поселили в него, потому что оно… имело доступ… доступ в место, где жил и был заточён Арналдо».

«Кто поселил? Кто?» — Павел, несмотря на боль в голове, чуть не выкрикнул это вслух.

«Не ведаю. — Авран помедлил. Добавил неуверенно. — Не человеческая воля. Не человеческое желание. Не кто-то такой, как ты или я».

«Ты поминал чуму? — Управдом вспомнил недавний разговор с Третьяковым. — Как можно служить ей? Чума — это болезнь, вирус. Если ты располагаешь моими знаниями — ты знаешь, что это такое».

«Чума — живая. Умеет мыслить, как ты и я. Призвана для своего дела. Избрана, как ты и я».

«Кем призвана? Кем избрана?» — Вновь, страстно желая получить ответ, спросил Павел.

«Не ведаю. — Вновь пророкотал в голове мучитель. — И моя сила — иссякла. Один вопрос. Последний. Потом — уйду».

«Ты сказал, что поможешь мне. Чем?» — Торопливо и безгласно выкрикнул управдом.

«Чума — хитра. Она прячется от тех, кто ищет её. — Неожиданно громовые раскаты в голове Павла стихли. Не успел управдом порадоваться этому и укорить мучителя за небрежность — ведь можно ж было постараться и с самого начала настроить громкость беседы как следует, — как тихие слова сделались еле слышны; потом и вовсе превратились в шёпот. Словно бы могучий водопад на глазах пересох и выродился в жалкую капель. — Чума — хитра. — Повторил богомол. — Но она не может всё делать в одиночку. Есть… приспешники… слуги чумы… Я… стану пытать их… Сумею дознаться, где прячется чума…».

Туман в голове пропал. К Павлу вернулась способность двигаться. Теперь он мог говорить — не только мысленно, но и во весь голос. И ему вдруг подумалось: богомол опять исчез, как фантом. Доказать, что тот был здесь, в доме, — невозможно. Толстая ветка в окне словно бы и не сдвигалась с места. Не оттого ли, что никто и не думал её сдвигать? И уж тем более — никто не подныривал под неё, не извивался ужом, не демонстрировал чудеса ловкости. Так был ли Авран-мучитель собеседником управдома? Был ли разговор в уютной пещере черепной коробки? Или на Павла обрушилась очередная галлюцинация, его заворожил свежайший — с пылу, с жару — мираж?

Чувство досады нахлынуло. Досады, перемешанной с обидой. Долгой, затяжной, истребить которую был способен, разве что…

Стук в окно.

Деликатный, тихий стук.

Павел обернулся на него так стремительно, что заныла шея.

В окне, еле различимое на границе ночи и света свечи, мельтешило лицо богомола. Впервые Павел был чертовски рад его увидеть. И, может, именно поэтому богомол впервые казался ему самым обыкновенным, только уставшим, как после трудного рабочего дня, человеком. Тот слегка искривил губы: улыбнулся? Неужели — улыбнулся? Потом вытянул грязноватый палец и указал им на Павла.

- Что? Что ты хочешь? — Не понял управдом.

Богомол продолжал играть в немого мима: тыкал пальцем куда-то, в направлении управдомова пупа, потом складывал ладонь «ракушкой» и прикладывал её к уху. Павел проследил взглядом за пальцем мучителя. Тот указывал на карман куртки Павла, из которого торчал краешек «Айфона».

- Тебе нужно позвонить? — Изумлённо прошептал управдом. Он достал аппарат из кармана, повернул дисплеем к богомолу, нажал несколько раз кнопку включения питания. — Не работает. — Объявил, чётко выговаривая слова, словно ожидая, что собеседник прочтёт по губам. — Батарея разряжена. Понимаешь? Ты же знаешь, что такое электричество? Здесь его нет…

Мучитель не успокаивался. Даже наоборот — начал постукивать себя ладонью по уху — с каждым ударом всё сильней и сильней.

- Держи! — Решился Павел и протянул богомолу «Айфон». — Только не разбей. Его ещё можно зарядить… Наверное…

Человек за окном, похожий на тощее угловатое насекомое, схватил трубку — и был таков.

Павел ахнуть не успел.

Он никак не мог привыкнуть к манере богомола — исчезать без предупреждения.

А может, тот всего лишь «выключил» себя — своё «изображение» — в голове Павла?

Да что за беда — дурные манеры. Мерзавец утащил телефон. Это куда серьёзней!

Попросту спёр, прикарманил, умыкнул!

В голову вдруг пришла несвоевременная мысль: следовало переписать телефонный номер Людвига из памяти «Айфона» — на любой обрывок бумаги любым огрызком карандаша. Наверняка у экопоселенцев есть свои телефоны. Наверняка удалось бы уломать кого-то из них позволить воспользоваться трубкой.

Ёлки-палки, ну и глупость!

Ореол тайны, окружавший прежде богомола, исчез. Но от этого не становилось легче.

Управдом хотел было крикнуть в темноту что-нибудь злое. Даже, чтобы его голос был слышен дальше и громче, засунул нос под ветку и глотнул полной грудью ночного холода.

- Спать не хочешь? — На плечо Павлу легла рука Третьякова.

Управдом не слышал, чтобы к нему приближались хоть чьи-то шаги, потому вздрогнул.

- Я ценю, конечно… Заботу… Но мне чужого не надо. — Проговорил коллекционер. — Твоя очередь отправляться, так сказать, в сонное царство. А моя — дежурить.

- А что — четыре часа прошло? — Глуповато улыбнулся Павел.

- Да уж больше. — Третьяков зябко крякнул и потёр руки. — Ну и нашёл ты место для бдения, нечего сказать. — Он осмотрел окно, попробовал на прочность ветку, проросшую из ночной темноты — в человеческое жилище. — Хотя… мыслишь правильно: если б мы отбивались от превосходящих сил противника, — скажем, от вурдалаков, — как раз здесь оказалось бы самое слабое звено обороны. Хорошо, что мы никому даром не нужны.

«Ариец» похлопал Павла по плечу — на сей раз уже слегка раздражённо.

- Давай, давай, — повернулся на бок, и молчок! Можешь моё лежбище временно оккупировать. Всё лучше, чем ничего.

Павел и не подозревал, насколько сильно устал. Едва он послушно доковылял до троицы ветхих стульев, выстроенных в ряд, — сомнения в том, что конструкция выдержит его; в том, что его бока воспримут такой ночлег с радостью, — испарились, как капля воды на горячей сковороде. Алхимик всё ещё колдовал над чудодейственным зельем. Что-то бормотал, иногда тихо напевал — не то мантры, не то заклинания. Подбрасывал на руке нечто, похожее на крупу или крупную соль. Эта магия, в другое бы время вызвавшая к себе интерес Павла, а то и страх, сейчас только крепче убаюкивала. Управдом ощутил, как сон накрывает его, словно тёплое шерстяное одеяло. «Так вот почему Третьякову не холодно спать», — успел подумать он, — и, в следующую минуту, музыкально, с присвистом, захрапел. Без притворства.

* * *

Она говорила: «Я всё понимаю. Тебе тяжело. Но крайности — это та же истерика. Операция — да, она стоила того. Она стоила всех денег. Но потом? Ты думаешь, если бы реабилитацию ты проходил бесплатно, наравне с другими, она была бы менее удачной или быстрой? Думаешь, если бы ты ездил на процедуры из дома, раз в два дня, как тебе предлагали, а не лежал в отдельной палате за сумасшедшие деньги — ты бы хромал как-то иначе — меньше или больше? Почему ты отказался от всех планов? Почему плюнул на собственное турагентство? Артём — всё ещё твой компаньон. Он слёзно просил, чтобы я уломала тебя вернуться. Не обязательно бегать по Москве — хватает и сидячей работы, которую ты мог бы делать. Но даже если не хочешь всего этого — почему ты пьёшь? Всё самое страшное — позади. Ты не потерял ногу. У тебя есть дочь. Я — тоже с тобой, если тебе это ещё важно. Деньги — дело наживное. Зачем пьёшь? Зачем сидишь в комнате сутками, с задёрнутыми шторами? Зачем отказываешься видеть тех, кто хочет видеть тебя, — даже собственную мать?»

Она говорила всё это, слушала тишину и, с поникшими плечами, уходила прочь. Он сперва просто отворачивался от упрёков, сидел спиной к болтливой жене, разглядывал выцветший узор обоев. Потом научился облачаться в старый пиджак с высоким воротником и, едва жена переступала порог комнаты-убежища, поднимал воротник — как некогда поднимали флаг над городами, где свирепствовал мор: «Держитесь подальше, странники!». Наконец, он купил тяжёлый амбарный замок и повесил его на дверь со своей стороны.

Он не знал, как ещё оборониться от сочувствия жены и её мягких упрёков. Поговорить? Объясниться? Ему нечего было сказать. Кроме того, что он боялся — до смерти боялся вернуться в тот Вавилон, который едва не погубил его, едва не обезножил. Он боялся выходить из дома. На него накатывал ужас, едва он оказывался перед светофором, — перед серой полосой шоссе. Он боялся бега времени — каждый, прожитый впотьмах, час отдалял его от себя самого — себя прежнего, себя до инцидента. Но он и торопил время: требовал от солнечного диска, чтобы тот быстрее катился по небу; требовал от часовой стрелки, чтобы та бежала со скоростью секундной. И только ночью, когда всё стихало, он выбирался из своего укрытия. Ночь сделалась его отдушиной, его жизнью. По ночам он выходил на балкон, дышал промозглым воздухом — часто и жадно, — словно недоутопленник, за мгновение до смерти, на пределе сил, вынырнувший из чёрного омута. Часто на балконе к нему присоединялась жена. Здесь она не была в тягость: стояла, молчала, как и он, изредка клала ему руку на плечо, или робко гладила по голове.

По ночам он спускался за спиртным. В палатку, возле которой всегда толпился сомнительный люд. Этих полуночников он, как ни странно, не опасался. Те принимали его за своего — по настроению, по духу безнадёжности, витавшему над пьяным шалманом.

Он понимал, что алкоголь корёжит, изменяет его. Не подчиняет — это было бы уж слишком, — но соседствует ежеминутно. Он научился ему сопротивляться. Играть с ним в игру: кто кого поборет на кулачках. В отличие от алкоголиков, лгавших, что могут завязать в любую минуту, он и вправду это мог. Больше того: опьянение не приносило ему ни радости, ни забвения; после него отчаянно болела голова. Однако это было дело: пьянеть. Это было занятие: сопротивляться туману в голове. Оставишь его — и ничего не останется от бытия. Человеку необходимо занятие — любое. Даже самому опустившемуся, деградировавшему человеку нужно осознавать, что он — небесполезен. Умеет спать на морозе — и не подхватить воспаление лёгких; умеет шевелить ушами; умеет читать на фарси; умеет пародировать Горбачёва; умеет пить и не пьянеть.

Однажды он позабыл запереться в своей комнате от всех живых. В комнату вошла дочь. Заинтересованно огляделась.

- Папа, ты ещё болеешь? — В её голосе было напополам осторожности и укоризны.

- Да. — Он поднял воротник. Он отвернулся к стене. Он сделал всё, что делал, чтобы защититься от жены. Но дочь, в силу малолетства или любопытства, завладевшего ею, не поняла намёков.

- А ходишь ты хорошо? — Она приблизилась к кровати, коснулась журнального столика, уставленного пустыми бутылками. Те мелодично зазвенели. Девочке, похоже, понравился этот звук; она качнула столик сильней и тихо засмеялась.

- Плохо хожу, — буркнул он. — Хромаю.

- Но у тебя ходят обе ноги? — Девочка спросила по-взрослому: «ноги». Не сказала: «ножки», или «пяточки» — слово, которое так любила её мать. Да и выражение её лица было серьёзным.

- Обе. Одна — почти никак. — Он поднялся, укутался в пиджак. С некоторых пор, после аварии, это стало возможно: обмотаться фалдами пиджака; худоба пришла на смену дородности, небольшому солидному брюшку; многое из одежды переросло скукожившегося человека. Он поднялся, чтобы выставить дочь за дверь — осторожно, деликатно. Вытеснить, выдавить, как надоедливого щенка. Коленями, коленями, лёгкими толчками. Так, чтобы та и сама не осознала, что её выгнали вон. Так, чтоб толчея показалась ей шутливой. Но любопытная не уходила.

- А зачем ты купил такую плохую новую ногу? — Брякнула она.

- Купил? — Он напрягся. Ему послышалось что-то злое, взрослое, в этом вопросе. Что-то, что дочь услышала от матери и переделала у себя в голове. — Я не покупал.

- Я слышала: мама говорила, твоя нога — как новая. И что она досталась тебе… — Девочка нахмурилась, вспоминая. — Задорого… За дорогую цену. Зачем тебе такая плохая нога задорого? Если б ты её не покупал — ты бы мне «Лего» купил, да? А теперь потом купишь?

- Если б я её не покупал — я жил бы без ноги. Понимаешь? — Он смотрел на дочь, словно не узнавал её. Словно выкормил врага. Обида, злоба, отчаяние — всё навалилось сразу. «Это Елена! — Размышлял он. — Её слова! Готова продать меня. Отобрать для себя то, что я же и скопил! Не вышло! Накося выкуси! Кукиш с маслом! Всё, как в кино: «Сам заработал — сам и пропил, имею право!»

«Чего они от меня хотят? — Думал он. — Чего все они от меня хотят?».

Они.

Неведомые они. Какие-то кентавры, или многорукие великаны. Воплощённое зло. С телом Елены и головой дочери.

«Чего все они от меня хотят?» — Кружилось каруселью в мозгу. Кружилось, раскручивалось, набирало обороты.

Что мельтешило во всей этой галиматье? Какие зверские личины скалились в круговерти?

Гордость: «Не показывать слёз!»

Бессилие: «Спасите меня, ну спасите же! Слушайте, что говорю — и делайте наоборот: не уходите — стойте над душой! Не оставляйте в покое — нарушайте покой!»

Злоба: «Только деньги — вот что им от меня нужно! Нужно всем им!»

Боль: «Нога болит! Ведь вы не знаете, каково это! Вы не знаете, как больно!»

- Без ноги трудно? — Спросила дочь. — Хуже, чем с плохой ногой?

Она была невинна.

Чёрт возьми! Невинный голос, невинный вопрос, невинный взгляд.

Мол, посмотри, мужик, — посмотри, скотина, — как ты обижаешь малых сих.

«Лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской». Университетскую мудрость — штудии по религиоведению — так просто не пропьёшь, при всём желании.

- Я тебе покажу! — Пробормотал он и вышел из своей комнаты-убежища — в соседнюю.

Подсмотрел краем глаза, убедился: дочь семенила следом.

Помещение казалось перегруженным вещами. Как будто кто-то имитировал нормальную жизнь в четырёх стенах, из которых жизнь ушла. Всё просто: в убежище — пусто, и много звонкого стекла; здесь — густо и сгрудилось всё остальное.

Он не испытал жалости ни к комнате, ни к её обитателям.

Он приблизился к россыпи игрушечных сокровищ дочери.

Та не бедствовала: правила целым королевством. Две пластмассовые куклы с анарексичными фигурками, белокурые, длинноволосые, модные — пили фальшивый чай. Сувенирный стеклянный ослик беседовал с сувенирным глиняным скакуном о чём-то важном: даром, что скакун превосходил ушастого в размерах раза в три. Оба, наверняка, гордились тем, что не были игрушками в чистом виде: Елена привезла обоих откуда-то из Крыма — давным-давно, когда сама была беззаботной и лёгкой на подъём студенткой. Две плюшевые собаки с грустноватыми мордочками охраняли небольшой замок, с крышей на крохотных стальных петлях.

Он поднял скакуна, взглянул на дочь. Та словно почувствовала приближение чего-то страшного. При этом в её глазах жила вина. Она знала, что виновата, — хотя, может, и не догадывалась, в чём именно.

Он ухватился покрепче за правую переднюю ногу скакуна.

Чуть поднажал.

И тоненькая конечность, увенчанная подкованным копытцем, осталась в руке.

Она отломилась легко, без глиняного крошева. Со вкусным звуком, какой раздаётся, когда ломают твёрдый горький шоколад.

- Папа! — Взвизгнула дочь. — Не надо!

- Теперь конь без ноги. — Спокойно, спокойно, как будто читал вслух скучное стихотворение, объявил он. — Как думаешь, далеко ли убежит?

Поставленный на пол, скакун на мгновение будто задумался — сохранять ли устойчивость, или завалиться на бок. И вдруг, с грохотом, упал мордой вниз. Это стало сигналом — отмашкой флага, ознаменовавшей начало катастрофы.

Дочь — медленно, медленно, — начала отодвигаться от отца и всхлипывать. Она словно собиралась с духом. Как будто её горе было таким огромным, таким неодолимым, что враз выплакать его — представлялось невозможным. Только постепенно — по капле, по крохе, — пока не побежит по щекам мощная Ниагара.

- У коня — четыре ноги, — провозгласил он. — А у меня — две. Вот как у них. — Он поднял обеих кукол, захватив в каждую пятерню — по одной. Хрупкие фигурки царапали ладони всеми, весьма натуральными, своими выпуклостями. Он сжал их обеих и услышал, как хрустнула пластмасса. Куклы сплющились, у одной отвалилась голова. Та, что была зажата слева, лишилась руки и ноги. Её-то он и протянул дочери.

- На, посмотри, будешь ли ты играть с безрукой, дружить с безногой.

Девочка быстро спрятала собственные руки за спину, словно кто-то ударил её по ним. Её лицо напоминало сморщенный носовой платок. Она смотрела на отца не с ужасом — с каким-то небывалым удивлением. Как будто ей показали домашнюю ленивую кошку, которая — в кои-то веки — поймала мышь.

Он бросил кукол под ноги дочери и поднял с пола плюшевого мопса.

Тот был похож на неваляшку: круглый, пузатый, глуповатый с виду. Этакий пушистый шар, с крохотными лапками и чёрной пуговицей носа. Абсурдный и обаятельный зверь.

Он дёрнул мопса за ухо — проверить, крепко ли то держится. Ухо выдержало рывок.

Он отодвинул мопса от себя на вытянутых руках. Рассмотрел его.

Что-то назревало в голове. Что-то чесалась в мозгу. Что-то… весёлое…

«Это же шар, футбольный мяч с носом и ушами, — вдруг подумалось ему. — Можно приклеить руки и ноги, лапы, уши и носы к мячу, но оторвать их — невозможно. Мяч — есть мяч: ему конечности без надобности».

- Это мяч! — Крикнул он зычно, вслух, — и, подбросив мопса в воздух, — поймал его на подъём ноги, запулил им в телевизор. Тот, не причинив вреда экрану, тяжело плюхнулся на пол.

- Это мяч! Мяч! — Орал он бешено, поддавая плюшевого пса ногой, гоняя его до ванной и обратно.

После одного из ударов мопс угодил в игрушечный уголок и разметал всё дочкино поголовье зверей и кукол. Скакун без ноги звонко ударился об ослика; стекло всхлипнуло, и ушастый раскололся пополам.

- Я — вандал! Я — Герострат. Аттила! — Взревел разрушитель. — Рррр! — Рыкнул по-тигриному, по-бенгальски. Схватив со стола фломастер, пририсовал себе роскошные синие усы. — Я — почётный член истерического…исторического клуба университета… и знаю всю эту собачью чушь! Аттила — в меховой шапке, гнёт мечи голыми руками. Герострат — бегает по церкви с зажигалкой. Я — Павел Глухов, уничтожаю глиняных лошадей!

Истерика взвилась пионерским костром. Дочь уже не плакала. Она, распахнув глаза так, что не двигались веки, открывала и закрывала рот, как выброшенная на берег рыбёшка. Ей не хватало ни воздуха, ни мысли: как из отца выползло, проросло вот это.

Он вдруг вспомнил: где-то на магнитофоне у него записана дискотечная песенка. Весёлая — обхохочешься! Принялся искать запись. Нашёл быстро: они с Еленкой прежде любили отплясывать под эту музыкальную шутку.

- Купила мама коника, а коник без ноги. — Завопил, принялся подпевать. Скорей давиться словами. Или выплакивать из себя смертную боль. — Яка чудова играшка, бу ги-ги-ги-ги! Купила мама другого и другий без ноги…

Он подхватил скакуна и начал размахивать им, как будто резал кого-то до самых печёнок, как будто разрубал от макушки до паха. Он кружил по комнате, — упоённо, почти не хромая. Он не слышал, как в стену стучат разгневанные оглушительной музыкой соседи. Он был балетным танцовщиком, фигуристом из телешоу, акробатом из Цирка «Дю Солей». В эти мгновения он был всем, кем не стал и никогда не станет из-за злосчастной хромоты… И ещё из-за того, что никто его не любил… Только деньги. Только работу. Только его красноречие. Только шутовство. Только мягкий характер. Только то, что он — недурной отец. Но не его самого!

- Купила мама мени коня. Але ж заднёй ноги у нёго нема. А що замисть той ноги у нёго було? Бо так добро перемагае за зло!.. А-а-а-а-а! — В ногу будто вонзили раскалённый шампур. Черти взялись за него! Им потребовалось совсем немного мяса для шашлыка. Им не нужен человек целиком. Они оставляют его жить на земле. Зачем им лишнее тело в многолюдном аду, если и здесь можно отрезать кусок человечьей ноги и приготовить его на самом медленном и мучительном огне! — А-а-а! — Вопил Павел Глухов: не Герострат, не Аттила — всего лишь неудачник, — бездельничающая пьянь, — потерявшийся в собственных боли и горе.

- Господи! Что здесь происходит? Паша? — Еленка стояла посреди осколков. Наверное, только вернулась с работы — ворвалась фурией, вбежала — и ослабла, осела на глазах. Ухватилась за дверцу платяного шкафа. Потом потрогала сердце, словно не веря, что оно — там, под блузкой. — Паша?… Это ты сделал?..

Дочь подбежала, закуталась в юбку Еленки. Она почти совсем утонула в её складках — как будто хотела, чтобы для неё померк свет, — тот, что освещал игрушечную бойню. Она хотела что-то сказать, но не могла сдвинуться с первого слога; вертела его так и этак: «Ах…ха…ах… ха…».

- Купила мама коника, а коник без ноги… Больно! — Павел Глухов не плакал — тихо, тихо выл по-собачьи, кусая губы до крови. Зная, что убил…Зная, что не искупить уже этих, оборотившихся в пепел, стекла и глины… этой крови…

* * *

- Я убил! Убил её!.. — Павел решил было, что сон продолжается: это его голос произносит покаянное признание. Но за словами последовали удары — гулкие злые удары чем-то тяжёлым по дереву. За ударами — тихий вопль боли.

- А ну, спокойно! — Голос «арийца» не оставлял сомнений: что бы тревожное ни происходило по соседству, — оно происходило за пределами сна; иллюзией тут и не пахло. Управдом разлепил глаза. Как раз вовремя, чтобы увидеть, как Третьяков вырывает из рук студента нечто, похожее на тяжёлую керамическую пепельницу. Тот, похоже, пытался использовать её, как оружие, — но угрожал лишь себе самому, порывался проломить себе пепельницей лоб. — Успокойся! — Выкрикнул «ариец» громче. В пылу борьбы чуть отвернул лицо от соперника и встретился глазами с проснувшимся Павлом. — Помоги, что ли! — Выплюнул уже в управдома. — Или нравится быть зрителем… в первом ряду?..

Павел вскочил, почти вломился в потасовку.

И замешкался.

На его глазах соперники словно бы сплелись воедино. Причём оба крепко сжимали запястья друг другу. Подступиться к студенту так, чтобы не затронуть Третьякова, не получалось. Павел лихорадочно соображал: как помочь «арийцу», а не помешать. Приходило в голову только одно: обхватить студента за талию и дёрнуть на себя.

Павел так и сделал. Но, взбудораженный и полусонный, не рассчитал силы рывка: оба — и он сам и его жертва — повалились на гнилой пол, с грохотом разметав вокруг какие-то склянки, толчёные кости и пустые канистры. Перед падением Павел успел заметить, как алхимик, с ловкостью макаки, отскочил в дальний угол «штабной» комнаты. Он спасал широкую картонную крышку обувной коробки, уставленную баночками — наподобие тех, в каких, в дни Павловой юности, полагалось сдавать мочу на анализ.

Пепельница выпала из рук студента. «Ариец» тут же воспользовался неразберихой и навалился на соперника всем весом. В руках у него объявилась тонкая бельевая верёвка. Вероятно, гнилая, как и всё в этом доме, поскольку, при первой же попытке связать студента, её пожелтелые волокна с треском порвались. Третьяков чертыхнулся и сделал вторую попытку.

- Не давай ему подняться!.. — Пыхтя, потребовал от Павла. И тот не придумал ничего лучше, чем обрушиться задом на левую руку студента.

- Всё! Всё! Закончили! — «Ариец» приподнял соперника и силком усадил того на стул. Смутьян энергично дёргал связанными руками, пытался разорвать путы, но верёвка пока держала. Третьяков, всё ещё тяжело дыша, внимательно вгляделся в лицо побеждённого, приподнял тому веко и зачем-то заглянул в ухо. — Ты сражался, как лев, но проиграл. — С видом, вполне серьёзным, обратился он к студенту. — Если бы не болезнь — ты был бы сильнее. Так что смирись и расскажи, что случилось. Зачем расколотил руки в кровь? Зачем хотел раскроить башку? На то была веская причина?

- Я… не доглядел… Она… умерла… Настёна… умерла… — По щекам студента покатились огромные слёзы. Павлу они показались ненатуральными. Бутафорскими.

- Твоя девушка? — «Ариец» нахмурился. — Когда это случилось?

- Я… не… — Студент разрыдался. Слюняво, не сдерживаясь, а потому особенно жутко. — Я не… знаю точно. Во сне… Я сам… заснул… Не менял ей компрессы… Она — сгорела! Сгорела!

- Так… — Третьяков взъерошил волосы на голове. Он выглядел не намного бодрей студента — то ли вымотался, стоя на часах, то ли заснул на дежурстве и был разбужен воплями. — Никуда не уходите, господа, я мигом… — Он направился в спальню. Павел тем временем проверил, как там сеньор Арналдо. Алхимик чуть осмелел. Он выбрался из-за массивного сундука, за который спрятался в начале потасовки, и по-прежнему бережно, как святыню, удерживал перед собой картонку с грязноватыми баночками. Павлу показалось: в них что-то густое и тёмное, как замазка, — но тщательней разглядеть содержимое помешал «ариец».

- Девушка мертва. — Мрачно объявил он, не обратив внимания на гримасу страдания, перекосившую рот студента. — По самым смелым прикидкам, Босфорский грипп съел её за три дня. Что и требовалось доказать: болезнь видоизменяется.

- Моя жена! И Татьянка! — Выдохнул Павел. Он тоже жестокосердно позабыл о несчастном студенте. — И они могут быть уже мертвы!

- Не думаю, — покачал головой Третьяков. — Они подхватили одну из ранних разновидностей гриппа. Значит, у них больше времени.

- Но я даже не знаю, как долго их не видел. — Жалобно пролепетал Павел. — Может, неделю… Я потерял счёт времени…

- Это верно, — жестоко подтвердил «ариец». — Время играет против всех нас. А лекарства — нет.

- Есть… немного… — В неприятную беседу комариным визгом ворвался полузадушенный тенор алхимика. Павел подумал: даже научившись говорить по-человечески, тот не перестал удивлять одним лишь тем, что обладает речью.

- Есть? — Осторожно, недоверчиво, Третьяков окинул сеньора Арналдо долгим взглядом.

- Есть, — подтвердил алхимик. — Для пять штук человек… Каждый лечит себя пять дней… Одна малая ложка вот это… — Он указал подбородком на картонку с баночками. — Пять раз в один день, три раз в следующую ночь. И так дальше, пока не увидит дно сосуда.

- Как быстро больной почувствует эффект? — «Ариец» задал вопрос. Наверное, тут же решил, что тот слишком сложен для понимания алхимика. Перефразировал. — Как быстро больной начнёт поправляться?

- Три дня. — Широко улыбнулся зельедел. — Три дня — эффект. Видно для других… Видно со стороны…

- Плохо, — буркнул Третьяков. — Долго! Местные не поверят нам. Как мы докажем им, что получили действенное лекарство от Босфорского гриппа, если у нас — мертвое тело вместо исцеления.

- Она не тело! — Воскликнул студент. — Мрази! Она не тело! Не смейте!.. Её зовут… Анастасия!..

- Да-да, — коллекционер медленно кивнул. — Я прошу прощения у тебя, парень. Эта девушка… Анастасия… она была дорога для тебя. Но и ты пойми нас. Теперь у нас остался только ты, понимаешь? Ты — наш паспорт. Наш билет отсюда.

Павел удивлённо уставился на Третьякова: о чём это он?

- Гады! — Студент не слушал и не удивлялся. Он так сильно дёрнул связанными руками, что, Павлу показалось, верёвки слегка подались. — Это всё из-за вас! Зачем вы затащили нас сюда? Надо было остаться там… В городе… Нас бы отвезли в больницу… Гады!..

- От него сейчас мало толку, — Третьяков повернулся к Павлу. — Пойду, прогуляюсь.

- Куда? Где? — Управдом не скрывал удивления.

- Всюду и везде, — коллекционер неопределённо развёл руками. — Разведаю пути к бегству. Бежать, в нашем положении, и не солидно, и не вполне порядочно, но, быть может, придётся.

Он приподнял канистру с водой. Приложился к раструбу, сделал пару глотков. Ещё немного воды вылил на ладонь и размашисто шлёпнул ладонью по шее. Потом, через спальню, которую занимала теперь одна лишь мёртвая девушка, направился вглубь дома.

Павел, наедине со студентом и алхимиком, ощущал себя неловко. Он попытался разобраться в чувствах. С удивлением обнаружил, что испытывает перед студентом — лёгкий стыд, словно тот имел право на упрёки, — а перед алхимиком — робость.

- Есть… проблема… — Последний вдруг заговорил. — Лекарство… териякум… лечит, но ослабляет…

- Как это? — Не понял Павел.

- Ты берёшь. — Алхимик поставил самодельный картонный поднос на стол и взял с него одну банку, словно для демонстрации собственных слов. — Ты ешь… Лечишь себя… Здоров… Потом видишь того, кто болен… Снова болеешь… Больше, чем раньше… Сильнее… Умираешь быстро… — Сеньор Арналдо задумался — наверное, подбирал выражения. — Смерть — быстрее лекарства… во второй раз…

- Иммунитет! — Понял управдом. — Твоё лекарство ослабляет иммунитет. Если человек, после выздоровления, остаётся среди больных — он вновь заболеет и уже не сумеет противиться болезни.

- Так, да, — кивнул алхимик и улыбнулся. Павел поймал себя на мысли, что эти улыбки — раздражают. Арналдо — скорее всего, не желая никому ничего дурного, — обладал дурацкой способностью улыбаться не вовремя и некстати.

- Ты вылечишь мою жену. — Управдому так отчаянно захотелось, чтобы это оказалось правдой, что, вместо вопроса, получился приказ. — Ты спасёшь мою дочь. У тебя пять порций лекарства… терияка от всех болезней… две ты отдашь им.

- Я дам им териякум… — Вновь улыбнулся алхимик. — Если они живые — станут здоровы. Если станут здоровы — держи их далеко от чумы…

- Входные двери заперты снаружи. — Беседу прервал басовитый Третьяков. — Чёртов дом! С виду — дунешь, плюнешь — развалится. А брёвна — о-го-го. Века простоят. Через окна не пролезем: узкие, заразы. Чердак вроде есть, но, как туда забраться, я не нашёл.

- А сломать дверь — не выйдет? — Павел насторожился.

- Нужен таран, — «Ариец» пожал плечами. — Хотя попытаться можно. Я вот что нашёл. — Он потряс сокровищами, зажатыми в ладонях: игрушками-карапузами, позвякивавшими изнутри.

- Неваляшка? — Управдом вспомнил, как называется игрушка. У него в детстве тоже была такая — и уже тогда — старая, вручённая матерью, «чтоб доламывал».

- Целлулоид! — Поправил Третьяков. — Там много таких, — он махнул рукой в сторону сарая. — Седая древность. Жалко портить. Сейчас таких не делают. Травник, наверно, с самой Октябрьской революции берёг.

- А зачем портить? — Павел принял у «арийца» неваляшку из рук в руки. У игрушки было глуповатое выражение лица и жёлтое круглое пузико, покачиваясь на котором, она сохраняла устойчивость.

- А?.. — Коллекционер, похоже, не расслышал вопроса; задумался над чем-то. — Потом покажу, — закончил небрежно.

Он склонился над генератором, щёлкнул тумблерами. Размеренное машинное «тук-тук-тук» захлебнулось, смолкло. Третьяков подошёл к окну, быстро пробарабанил пальцами по подоконнику — и вдруг — резким, «каратистским», движением руки — пробил дыру в целлофане, заменявшем оконное стекло. Ухватился за края дыры-раны обеими руками, рванул тонкую плёнку на себя. Холод наполнил комнату. Павлу почудилось: вместе с холодом в дом вполз тяжёлый клочковатый туман. А в окне замельтешил серый рассвет. Едва заметный: в это время года темнеет быстро, а светлеет — неохотно. И всё-таки, сквозь туман, проступал нарождавшийся день.

- Эй, на берегу! — Во всё горло выкрикнул Третьяков, просунув голову в окно. — Глухарь вызывает Гнездо орла. Короче, где вы там? Поговорить надо!

Некоторое время ответа не было. Как не было и тишины: лес полнился звуками пробуждавшейся звериной и птичьей жизни. И вдруг послышался громкий и близкий треск веток под чьими-то тяжёлыми ногами.

- Чего тебе? — Раздался недовольный голос.

- У нас новости. — Выкрикнул Третьяков. — Хорошие и плохие. Зови старшего: обсудим.

- Мне докладывай! — Откликнулся голос. — Что там у вас? Или пан, или пропал — чего темнить-то?

- Не пойдёт! — Уверенно возразил «ариец». — Есть обстоятельства… Зови, в общем. Скажи: «архисрочно и архиважно!»

- Весточку ему пошлю, — ворчливо отозвался часовой. — А там уж: придёт — не придёт, — не моя забота.

- Вот и славно! Жду! — Третьяков спрятался в доме. Зябко потёр ладони. Его взгляд странно блуждал. Он словно бы обдумывал сразу многое. Покосился на Павла. Зыркнул на алхимика — не по-доброму, колюче. Наконец, уставился на студента.

- Эй, парень, ты в порядке? — Он положил руку на плечо связанному, но тот раздражённо сбросил её.

- Отвяжитесь! Я — убийца, но и вы — тоже убийцы!

- Помнишь, я сказал тебе, что ты — наш билет отсюда? — Коллекционер словно бы не заметил раздражения студента. — Так вот — это правда. Лекарство готово. — Он придвинулся к обиженному вплотную, только что носом его носа не касался. — Понимаешь? Нам нужно испытать его… На человеке… На тебе…

- Спятили? — Студент выглядел испуганным. — Почему на мне? Идите к дьяволу!

- Хм… — Третьяков отодвинулся, распрямился, скрестил руки на груди. — Тогда тебе придётся бежать. Вместе с нами. Если я тебя развяжу — что будет?

- Кончу тебя, гада, или себя кончу! — Выкрикнул студент. Павел неожиданно подумал, что с крикуном болезнь играет в жестокую игру; ведёт себя, как кошка с полузадушенной мышью. Да и грипп ли у него? Слишком уж он бодр для человека, с температурой сорок по Цельсию.

- Так я и думал. — Третьяков кивнул — будто утвердился в чём-то важном. — Если не хочешь с нами бежать — придётся тебе нам послужить.

А дальше — произошло нежданное.

Быстрое и слепящее, как проблеск молнии.

Внезапное для всех, кроме самого «арийца».

Тот подошёл к затуманенному окну, несколько раз глубоко вздохнул — жадно, словно насыщаясь влажной прохладой — и вдруг, как кузнечик из-под велосипедного колеса, прыгнул к студенту. Тут же набросился на него со спины, сдавил ему ладонью горло.

В его руке, как будто выпрыгнув из-под манжеты, появился нож — должно быть, не здешний, не из травнического дома: толстый, швейцарский, с миллионом бессмысленных лезвий.

Павел шарахнулся в сторону, зацепил ногой газовую горелку. Та затанцевала юлой, но не упала. Алхимик — заученным движением — юркнул за сундук.

Третьяков совершал убийство — расчётливое, умелое, хладнокровное убийство на глазах свидетелей.

Студент хрипел, дёргался.

Его кровь кипела от жара, — и уже лилась… Лилась ли?..

Может, и нет, но сталь ножа уже кроила, уродовала ему лицо… Уродовала?.. Кроила?..

Павлу подурнело. Никогда и нигде он не видел ничего подобного. Только в кино — в заэкранной жуткой сказке.

Покойников, уродства, муки — это да. И немало, в последнее время. Убийство… В голове стучало: «убийство!» Пульсировало: «зверь, зверь…»

У зверя напряжённое лицо.

У зверя шевелятся губы — он как будто поедает жертву.

- Очнись! Ты оглох? — Третьяков обернулся к Павлу и прямо-таки полыхал гневом. — Я сказал: подай склянку!

- Ка…какую склянку? — Управдом потряс головой. И морок слегка рассеялся. «Ариец» не душил студента — он запрокидывал тому голову. И, одновременно, разжимал ножом его сжатые зубы.

- С зельем! С терияком! Ну! Быстро!

На сей раз Третьякова услышал не только Павел, но и алхимик. Рука последнего высунулась из-за сундука. В ней была зажата майонезная «баночка для анализов». Рука и баночка — обе дрожали. Управдом перехватил дар. Уловил едкую вонь, поднимавшуюся из сосуда. Жжёный сахар, в смеси с французским заплесневелым сыром и палёной автомобильной покрышкой.

- Сколько надо этой гадости съесть за раз? — Третьяков, казалось, выдыхался; студент, несмотря на болезнь, сопротивлялся отчаянно.

- Сколько? — Нервно переспросил Павел, отыскав глазами алхимика.

- Ложка! Маленькая ложка! — Поспешно — и очень понятливо, незамедлительно, — откликнулся тот.

- Чайная ложка! — Перефразировал Павел.

- Так и засовывай в него столько! — Коллекционер был в бешенстве. — Он мне сейчас нож перекусит!.. Или я ему зубы сломаю, что верней!..

- Я? В него? — Управдом, в смятении, переводил взгляд с баночки на студента.

- Да! Да! Не сиди сиднем!

Павел вдруг ощутил, что рядом разыгрывается трагедия. Да что там трагедия — катастрофа. Как будто его потомственную хрущёвку сотрясает землетрясение, а он, вместо того чтобы спасаться, вместе со всеми соседями, — бежать на улицу в одних трусах, — смотрит скандальное ток-шоу. Эта мысль отчего-то взбодрила, отрезвила его. Он и не заметил, как сорвался с места и пересёк комнату наискось. Страх даже не успел вспыхнуть ярким красным: «осторожно!» — в голове. Но, даже если полдела было сделано, оставалась вторая половина: накормить студента замазкой из майонезной банки.

Управдом огляделся: ни ложки, ни вилки, ни даже ножа в пределах видимости. А ведь где-то они есть: чем-то же ели вегетарианское рагу накануне! Были — и сплыли. Единственный «столовый прибор» — в руках Третьякова.

- Скорей! — Тот, должно быть, воспринял замешательство Павла, как робость.

И тогда управдом, со страдальческим всхлипом, поддел замазку пальцем и — широким художническим мазком — размазал её по губам студента. Большая часть месива осталась на губах, но и между зубами просочилось немало.

- Пить! Дай ему пить! — Прикрикнул Третьяков. — Много! Чтоб не выплюнул!

Павел поспешно освободил руки, избавился от баночки, дрожавшими руками поднял ополовиненную канистру с водой — и вылил почти всю на запрокинутое лицо студента. Он перестарался: парень сперва вдохнул воду, как вдыхают воздух, потом закашлялся, затрясся — может, залил водой лёгкие. При этом он изловчился — и обеими ногами саданул управдома под дых.

Павел скрючился и отлетел к стене.

- Дело сделано! — Когда управдом сумел поднять голову, Третьяков уже обтирал нож о брюки. Лезвие так и не испило крови, зато было заляпано слюной. — Извини, друг, — он похлопал студента по плечу. — Ты всё равно помирать собирался. Так что, если тебе повезёт, желание сбудется. А если нет — выздоровеешь. Чем плохо? И при одном, и при другом исходе, есть свои преимущества, ведь верно?

- Сволочь! — Прошипел студент, всё ещё продолжая кашлять.

- Она самая, — покорно и устало выдохнул коллекционер.

Оба драчуна замолчали. У Павла тоже не возникало желания привлекать к себе внимание хоть словом. Однако тишина продолжалась недолго. С улицы послышались шаги, голоса.

- О чём ругаетесь? — В разорванный Третьяковым целлофан засунулась физиономия «охотника». На сей раз на нём был надет какой-то древнерусский мешок — так сперва показалось Павлу. Но вскоре тот разглядел в зипуне Стаса (пришлось поднапрячься, чтобы вспомнить имя гостя) подобие толстовки, или якутской малицы, пошитой из цельной оленьей шкуры. Впрочем, сидела она на нём кривовато, топорщилась на плечах и пояснице — возможно, по причине того, что на встречу с Третьяковым «охотник» собирался второпях.

- Нам мало одного дня. — «Ариец», без любезностей, приступил прямо к делу, взял быка за рога. — Нужно ещё три. Если у нас будет столько времени, — и ни на полдня меньше — мы докажем, что можем лечить Босфорский грипп. Иначе результатов лечения вам не видать. Уничтожите нас — результатов вам не видать. Выгоните — результатов вам не видать.

- Вот как… — Стас, казалось, сильно задумался. — А как насчёт самого лекарства? Оно готово?

- Готово. — Третьяков кивнул.

- Его приняли ваши больные?

- Только один. — «Ариец» замешкался — словно решал, насколько откровенным следует быть с поселенцем. — Девушка мертва. — Закончил твёрдо.

- Вот как, — повторил «охотник». Но теперь первое слово прозвучало протяжно: «вооот». Протяжно и тоскливо. — У нас… то же самое.

- В каком смысле? — Не выдержав, вмешался Павел.

- Одна из заболевших… скончалась.

- Мы уверены — лекарство подействует! — Павлу показалось: «ариец» был ошеломлён новостью, но не подал и вида; пауза, которую он сделал перед тем, как обнадёжить поселенца, оказалась крохотной, почти незаметной. — Мы твёрдо уверены. Но нам нужно ещё время.

- Дайте мне немного лекарства, — решительно, через окно, протянул руку «охотник». — И у вас будет это время.

- Невозможно, — запротестовал Третьяков. — Мы сперва должны испытать его на себе… на нашем больном.

- Не обсуждается! — Отрезал поселенец. — Это моё условие. Две дозы лекарства.

- Две? Почему две? — Павел опять встрял в беседу. — Вы вчера сказали: заболевших — двое. Если одна… умерла…

- Марта! — Выдавил «охотник». — У неё… поднялась температура… ночью… Может, это всего лишь простуда — осень, обычное дело…

- Хорошо! — Третьяков, сдавшись, протянул собеседнику две баночки с густой вонючей массой. Принимать внутрь. А дозировка…

- Одна ложка, пять раз в один день, три раз в одну ночь — потом. Через одинаковое время для часов дня и ночи. — Лучился радостью алхимик. Павел вздрогнул, услышав его голос.

- Воняет… — «Охотник» осторожно повёл носом.

- Советую выждать, не рисковать. — Третьяков не казался таким уж убедительным.

- Нет, — поселенец мотнул головой так энергично, что борода не поспела за движением подбородка. Это выглядело комично. — Не смейте советовать нам!.. — Он погрозил пальцем с какой-то жалобной, детской, обидой и, повернувшись к дому спиной, побрёл в туман. — Три дня! — Донеслось из тумана. У вас — три дня. Еду и всё остальное передадим вам через час.

Шаги и голоса утонули в клубившейся кашице. Как будто выключили звук. Вот он был, — внушал уверенность в близости людей, в том, что человеческая раса ещё жива и здравствует, — а вот — пропал.

- Подай мне вон ту картонку, — надо закрыть окно, — скомандовал Третьяков, обернувшись к Павлу.

Тот не двигался с места. Набычился, насупился, молчал.

- В чём дело? — «Ариец» обошёлся без всегдашней иронии.

- Почему ты решаешь за меня? Решаешь за всех нас? — Буркнул управдом. — У нас тут мёртвая девушка. Ты забыл? А у меня нет трёх дней в запасе… У меня…

«Дзинь-дзззииинь-та-там!»

Что-то звонкое — как шмель, пуля или курьерский поезд — ворвалось в дом травника.

- Это оттуда! — Третьяков метнулся в направлении комнаты, распоротой веткой.

Павел, осторожничая, бежал позади, отставая на несколько шагов.

Странный звук повторился. Обрёл на миг мелодичность, и снова скатился в сиплое жужжание.

Третьяков остановился на пороге комнаты, громко — и, как будто, недоверчиво — хмыкнул. И расслабился. Павел, за время знакомства с ним, научился понимать, когда «ариец» собран и готов к драке, а когда — пребывает в покое. Даже руки тот держал по-разному, даже изгиб плеч по отношению к шее, даже наклон головы — менялись. Сейчас, ещё не видя источника шума, Павел понял, что Третьякову тот не страшен.

- Сюрприз. — Проговорил коллекционер и обернулся, осторожно, двумя пальцами, как удивительное насекомое, подхватил надрывавшийся Айфон. — Твоё? — Протянул он аппарат Павлу.

Управдом немедленно признал трубку, похищенную богомолом. Теперь она была жива и полна энергии. Трелей, издаваемых устройством, управдом прежде не слыхал, но не сомневался: перед ним — тот самый, выданный ему Людвигом, Айфон. Павел растерялся. Вся сцена отдавала жульничеством; в ней отчётливо угадывался подвох. Управдом не представлял — какой именно. Но ему казалось: едва он прикоснётся к трубке — та взорвётся, или окатит его водой, или превратится в звёздочки конфетти. Фокус-покус! Только вот фокусник — кто? Неужто богомол? Павел и не подозревал, что у того имеется чувство юмора. Или всё-таки Авран-мучитель проявил заботу? Но как он догадался? «Образы» — Вспомнил вдруг Павел. Богомол говорил об образах. О том, что пользуется чужими головами, чтобы образы переработать в действия и слова. Тогда — всё возможно. В голове управдома постоянно живёт забота: неотвязное беспокойство за свою семью. К семье приближает телефонная трубка. Для богомола она — часть действия, а действие — выход на связь, живой разговор. Устранить препятствие для разговора — значит, заставить белый пластиковый прямоугольник — ожить. А как его оживить — он мог узнать у поселенцев. Узнать своими методами.

- Это моё. — Решительно объявил Павел и забрал аппарат у «арийца». Тут же нажал «приём».

Какофония звуков сперва оглушила его.

Кто бы ни озаботился зарядкой трубки, он, похоже, не преминул поиграть с настройками. Звук из динамика теперь ударял в барабанную перепонку так, что приходилось держать Айфон на значительном расстоянии от уха, чтобы не оглохнуть.

- Я слушаю, — прокричал Павел в трубку. — Кто это? Кто говорит? Я слушаю!

Из неистового белого шума раздалось не то чавканье, не то рычанье.

- Говорите! Говорите! — Управдому казалось: с другого конца мира к нему приближается что-то жуткое, немыслимое. И это оно звонит ему — пророчит собственный приход, требует накрыть стол и застелить кровать для гостя.

-… невозможно… глушь… — Прорвалось сквозь пелену.

- Плохой приём! — Павел еле заметил: Третьяков что-то втолковывает ему. — Здесь плохой приём. — Повторил коллекционер. — Пройдись по дому: может, повезёт — найдёшь место, где связь — устойчивей.

Шаг, два, три.

Управдом, не поблагодарив за совет, метался по дому.

Он не знал, хорошо ли, когда в трубке усиливается шум, или, наоборот, лучше лёгкое электрическое потрескивание. Его метания были беспорядочны и диктовались отчаянием.

«Штабная» комната. В трубке — шелест листвы и мышиный шорох.

Сени. В трубке — камнепад и свист ветра.

Спальня. Тишина.

Павел испугался, что связь полностью прервалась. Он придвинулся к окну. В трубке раздался еле слышный шёпот. Дальше — только нависнуть над мёртвым телом девушки-студентки.

Её глаза были распахнуты. Словно, перед смертью, ей довелось увидеть что-то чудесное. Эти глаза, даже потухнув навсегда, оставались красивы, — как камешки-голыши в весеннем ручье. Павел смотрел только на них. Всё остальное вызывало омерзение. Лицо девушки почернело и пошло складками, словно слоновая кожа. В складках чернела запекшаяся кровь и что-то, похожее на застывшее на морозе подсолнечное масло. Но, как только Павел случайно коснулся плеча мёртвой, трубка заговорила — и мысли о смерти и разложении немедленно рассыпались золой, испепелённые куда более сильным страхом.

- Повторяю. Поддерживать связь — невозможно. Сигнал глушится — может, проблемы сети, — не знаю. Мы в беде. Нас окружили местные — по всему периметру забора. Они думают, мы — источник болезни. Они выкуривают нас огнём и дымом, как лисиц из норы. Окружение — не полное. Я мог бы перебраться через забор, но женщины — не смогут. Нас забрасывают бутылками с зажигательной смесью — коктейлями Молотова, — если я правильно понимаю. Я сумел запереть ворота изнутри. Они сдерживают толпу. Никто из толпы пока не пробовал штурмовать забор. Среди них — очень многие больны. Возможно, дело в этом. Но есть и здоровые. Насколько хватит их терпения — не имею понятия. Состояние женщин — критическое, но они живы. Дым стоит столбом. Удушливый дым. Это не считая Босфорского гриппа. Павел, я не слышу вас. Если вы слышите меня — попробуйте вызвать помощь. Если это возможно. У нас нет электричества. Нет доступа к телевидению. Мы не представляем, что происходит за забором. Как далеко всё зашло. Я включаю телефон раз в три часа, пробую дозвониться вам. До сих пор у меня не получалось. Держать телефон включённым — не могу: разрядится аккумулятор. Сейчас контакт есть, но я вас не слышу. Повторяю: я вас не слышу. Если слышите меня — попробуйте вызвать помощь!

Павел пытался кричать, выговаривал имя Людвига чётко, внятно. Несколько раз ударил трубкой по спинке кровати, рискуя расколотить её вдребезги. Всё было тщетно: то ли телефон отказывался передавать голос управдома в осаждённую крепость, то ли прав был Людвиг, и безбожно глючила мобильная связь.

Управдом не сомневался: динамик говорил голосом Людвига. Это Людвиг — неустанно, терпеливо, слыша в ответ тишину, — вновь и вновь взывал о помощи. Юнец-латинист, не оставивший Еленку с Татьянкой, несмотря на то, что имел возможность сделать это. Наконец, голос в трубке закряхтел, как старик, начал захлёбываться, как утопленник, — и оборвался.

Павел продолжал стоять истуканом, с телефоном в руке, ещё минуты три.

Потом, ошеломлённый, потерянный, взъерошенный и страшный, встретился глазами с Третьяковым.

- Мне надо… надо идти… — Выдавил управдом. Внутри, под ложечкой, под сердцем, ныла пустота. Слова не находились. Никакие, кроме самых пресных.

- Чёрт!.. Я слышал… Извини… — «Ариец» тоже был растерян, раздражён, а может и испуган — и всё это сразу. Едва ли не впервые за всё время знакомства, Павел ощущал это: разваливалась каменная стена. Исчезала уверенность Третьякова — та, которой он — вольно или невольно — заражал других. — Но ты не можешь!.. Нас не выпустят отсюда!

- Я уйду один, ты останься здесь. — Голова управдома превратилась в стерильную и пустую больничную палату: ничего лишнего, ничего личного, всё — на виду, — зато ни за одним ответом не приходилось лезть в чулан.

- Ты не понимаешь… — Третьяков старательно отводил глаза. — Мы — под колпаком. Все мы. И мы — нераздельны. За нами наблюдают. Но это — полбеды. Представь, где мы, и где — твои жена и дочь.

- Икша, — объявил Павел. — Мои — рядом с Икшей.

- А мы с тобой — под Кержачём. — Терпеливо пояснил «ариец». — Обе точки — к северу от Москвы. Это плюс. Но между ними — больше сотни километров. И это лесами, напрямки. По дорогам — под две сотни. А что творится на дорогах — тебе известно? Мне — нет.

- Вертолёт! — Вдруг всплыло в голове Павла. — Ты говорил: умеешь им управлять. Отвези меня! Я помню дорогу. Налево от шоссе, после городка…

- Послушай меня! — Третьяков размашисто ударил раскрытой ладонью по подоконнику. Сорвал кожу. Глубокая царапина пролегла от указательного пальца до запястья, но подранок словно и не заметил этого. — Послушай! — Он протянул обе ладони к управдому — раненую и другую, — предостерегая, удерживая от необдуманного шага. — Всё не так просто! Понимаешь? Я не помню, как оказался в том вертолёте. Я не знаю, осталось ли в нём горючее. Посадка была совершена нештатно… Чёрт!.. Мы сели криво… Так понятно? Взлететь — проблема. Если взлетим — не факт, что сумеем приземлиться, где нужно, даже по соседству. Там просто не окажется подходящей площадки. Воздушное пространство — контролируется. Это Подмосковье, как-никак. Здесь есть ПВО. Нас запросто перехватят, продиктуют нам курс. Не станем слушать — собьют к чертям собачьим. Ну как тебе ещё это объяснить? Как разжевать?

- Сюда мы как-то добрались, — резко возразил Павел. — Причём в полной бессознанке. Ну не полетим — так не полетим: пешком дойду. Дорога в тысячу ли начинается с первого шага: китайская народная мудрость. — Он чувствовал себя странно: раздвоившимся, распавшимся надвое. Одна его половина полнилась отчаянием, не могла вымолвить ни слова, беззвучно стенала и рыдала. Другая — была хирургически точной, злой, рассудочной. Помнила китайские пословицы. И та, другая, достала-таки Третьякова. Тот вздрогнул, посмотрел, наконец, на управдома в упор, выдержал жёсткий и злой, ответный его взгляд.

- Так значит, настаиваешь? Пойдёшь? Полетишь? Поползёшь?

- Прямо сейчас. — Подтвердил Павел. — Неси свой таран. Мне плевать: пускай стреляют. Авось не попадут. Я дам стрекача. Рвану бегом. Хромоногий, но быстрый.

- Нет, минут через двадцать. Вместе. — Поправил коллекционер. — Нам доставят припасы: бензин для генератора, еду. Откроют двери, чтобы это всё внести в дом. Это — шанс.

- Согласен. — Полуживой Павел доверился Павлу рассудочному, — и тот дал ответ.

- Нам осталось решить один вопрос. — Третьяков медленно двинулся в «штабную» комнату. Управдом поплёлся следом. Оба остановились перед связанным студентом. Тот — с недавних пор — притих, голоса не подавал. Теперь прояснилась причина этой нескандальности: парень вырубился, пускал слюни, покрылся странными, бордово-серыми, пятнами.

- Жар? — Павел кивнул на студента.

Третьяков — слегка брезгливо — прикоснулся тыльной стороной ладони ко лбу парня. Его брови удивлённо приподнялись. Он ощупал щёки, уши, даже подбородок студента.

- Жара нет. Представляешь? Скорее озноб. Он в холодном поту.

- Может, умер? — Пробормотал Павел.

- Да нет, жив!

Парень, словно подтверждая слова «арийца», еле слышно кашлянул и издал губами неприятный булькающий звук.

- Эффект изнутри. Уже. Снаружи — через три дня. — Как чёртик из табакерки, нарисовался перед глазами жизнерадостный сеньор Арналдо.

- Парень, очнись! — Третьяков встряхнул студента за плечи, слегка похлопал того по щеке. — Не притворяйся мёртвым. Я точно знаю — ты живой.

Голова студента дёрнулась, подбородок слегка приподнялся, взгляд чуть прояснился.

- Что… вам… надо?.. — Слюняво просипел он.

- Мы уходим, парень. — Проговорил «ариец» мягко. — Тебя не сможем взять, да ты и сам не горишь желанием таскаться за нами. Оставляем тебе одну склянку с лекарством. Будешь принимать его… принимать…

- Одна ложка, пять раз в один день, три раз в одну ночь — потом. Через одинаковое время для часов дня и ночи. — Алхимик как будто только и ждал своего выхода на сцену.

- Вот-вот, именно так. И ты поправишься, парень, понимаешь?

- Всё… равно… — Пролепетал студент. — Мне… всё… равно…

- Сейчас — да. — Серьёзно подтвердил Третьяков. — Потом будет не всё равно. Вот увидишь. Ну — пока. Не держи зла. Да, и ещё…

«Клац-клац-клац», — донеслось из сеней.

- Внимание! — Третьяков прервался на полуслове, рванулся в тёмный коридор, прислушался, метнулся обратно в комнату. Сграбастал оставшиеся баночки с лекарством. Всучил их алхимику: «Держи! Храни!»

Повергая в недоумение Павла, подхватил неваляшек: «Спички! Давай спички!»

Управдом сообразил, что призыв адресован ему. Быстро обшарил стол «штаба». Спички нашлись и перекочевали в карман Третьякова.

- Чёрт! Не туда! Не туда! — Вскипел «ариец». — Не мне! У меня — это! — Он потряс неваляшками. — Ты поджигай!

- Что? Поджигать — что? — Недоумевал Павел.

- Да вот это! Что же ещё? — Третьяков сунул неваляшку управдому под нос.

- Игрушку? — Тот искоса, подозрительно, взглянул на бешеного: не шутит ли. — Поджечь игрушку? Ты уверен?

- Целлулоид!

В коридоре послышались шаги. Кто-то буркнул: «Осторожней, не пролей». Кто-то запнулся, громыхнул ботинком о порог. Павел, не размышляя далее, чиркнул спичкой. Полыхнула сера. Занялся бок неваляшки. И тут же вокруг игрушки начало раскручиваться дымное удушливое облако. Казалось, небо коптила целая свалка, или, как минимум, подожжённый хулиганами, доверху забитый не вывезенным мусором, контейнер.

- Готовы? — Прошептал Третьяков.

Павел кивнул. Алхимик — тоже; хотя скорее он клюнул носом — как курица, полакомившаяся зерном.

- Ложись! Бомба! — Громово сотряс «ариец» темноту коридора. И швырнул туда неваляшку.

Что-то посыпалось на пол. Что-то зазвенело. Казалось, по коридору пронёсся камнепад.

- Вперёд! — Коллекционер двинул локтем в бок управдома.

Адреналин оглушал. Включал невесомость. Ускорял мысли и конечности.

Павел побежал…

Чужие ноги. Кастрюли. Половица торчком, похожая на айсберг. Кто-то кричит на одной ноте: «а-а-а!». Кто-то матерится. Покатая, лысая, как бильярдный шар, голова под подошвой кроссовка: не наступить! Кашель. Тяжёлый, надрывный кашель. Нельзя не закашлять!

- Живы? — Управдом, со всей дури, ворвался в дневной яркий свет. Врезался в Третьякова. Тот, наверное, ждал отставших. Был готов послужить стопором. Повторил. — Живы? В порядке?

- Вы что тут делаете? — Со стороны поселения, выстроившись полукругом, приближались пятеро мужчин. Среди них отчётливо выделялся бородатый «охотник» в своей малице. Он и прокричал вопрос. Поселенцы, скорее всего, не вполне осознавали, что происходит. Вряд ли, после договорённости, заключённой между Третьяковым и «охотником», от пришлых ожидали неприятностей, тем более — побега.

- Поджигай! — «Ариец» протянул Павлу вторую игрушку. Эта изображала собою деда мороза. На месте больших круглых пуговиц его красного тулупа прошлый владелец неваляшки проковырял дырки.

- Готово! — Выкрикнул управдом, подпалив новогоднему деду целлулоидный мешок с подарками.

- Граната! Убьёт! — Третьяков запустил снаряд.

Павел заметил, как поселенцы, во главе с колоритным Стасом, попадали на землю; потом их накрыло едкое дымовое облако.

- За мной! — Коллекционер припустил сквозь березняк. Павел едва поспевал следом. Даже алхимик обогнал его на очередном повороте. Управдом надеялся: Третьяков знает, куда ведёт подельников. Сам Павел, хоть никогда и не страдал географическим кретинизмом, в лесу ориентировался с трудом.

Из-под ноги прыснул заяц. Самый настоящий серый. Павел даже не удивился. На удивление не хватало сил. Он бежал. Замыкал тройку недорезанных спортсменов.

Сердце колотилось о рёбра грудной клетки.

Изломанная коряга.

Ручей.

Огромный пень, в гнилых опятах. Огромный, как будто из-под африканского баобаба.

Крест! За деревьями промелькнул высокий свежесколоченный крест с простым треугольным навершием.

Поляна!

Нет, не так. Павел запыхался настолько, что даже думать мог только по слогам: «По-ля-на! Вер-то-лёт!»

Винтокрылая машина была на месте. Перед ней замер Третьяков.

- По-ух-летим? — Невнятно, по-совиному, поинтересовался управдом.

- Что? — Голос «арийца» звучал ровно. Как будто тот и не мчался, на манер олимпийца, на протяжении четверти часа по мягкому, прелому, травяному ковру.

- Полетим? — Поправился Павел, тщетно стараясь не показывать усталости.

- Ну что мы за угонщики грёбаные. Дорвались до вертушки-шарманки. Вывалились — а чехлить чужое имущество кому оставили? МЧС? — Третьяков бормотал себе под нос — заунывно, как будто от него требовали речи, а мысли в голову не шли.

- Это ты мне? Ты о чём? — На всякий случай, уточнил управдом.

- Я говорю: редуктор не зачехлён. И вентиля. — Буркнул коллекционер. — За такое в приличном обществе канделябрами бьют. Это я хорош: вчера даже не подумал…

- Какие вентиля? — Павел окинул летающую машину беглым взглядом; скорее чтобы показать, что слушает коллекционера, чем надеясь узнать ответ.

- Вентиляционные установки, говорю. Не закрыты брезентом. Те, что под винтом.

- Это важно?

- Ещё как… — Заметив недоумение Павла, Третьяков раздражённо махнул рукой. — Важно, что я в кабине не сидел лет десять, если не больше! Да и чёрт с ним! Попробуем! Давайте внутрь. Была — не была.

* * *

Управдом не сразу приноровился парить над крышами, гулять по воздуху, топтаться по облакам. Но, через четверть часа болтанки, — выучил этот урок.

Полёт — он и есть полёт; располагает к поэзии, на худой конец — к литературной, не матерной, прозе. Даже когда летишь на войну или поминки. Однако в первые минуты после отрыва от поляны Павел ощущал исключительно робость; та преобладала над всеми прочими чувствами. Третьяков усадил его в кабину, на откидное кресло бортмеханика. Как раз посередине между креслами первого и второго пилотов. Не просто перед стёклами колпака кабины, но перед стёклами, скруглявшимися до самого пола. Если обоих пилотов отделяли от высоты приборные панели с бесчисленными датчиками, циферблатами и тумблерами, то перед бортмехаником было почти пусто: тот смотрел на мир под ногами не из-за баррикады — открыто, свысока. Павел видел грязноватые подошвы своих кроссовок, на фоне проплывавших под ними крон деревьев. Время от времени он отодвигал ноги подальше от ветрового стекла, прятал их за небольшой кожух с аппаратурой. Управдом словно бы стеснялся показывать немодную потрёпанную обувь бескрылому человечеству.

Слева от него, сосредоточенный и злой, сидел Третьяков. Он здесь единственный занимался делом. Справа — слегка напряжённый, но и счастливый, — алхимик. Последний казался удивительно безмятежным для человека, родом из средневековья. Управдому подумалось: наверное, мечтал о крыльях — о том, чтобы взобраться на колокольню и отправиться оттуда в свободный полёт. А теперь вот — мечта сделалась явью. Летит, как божия птаха. Тьфу! Павлу стало стыдно, что в голову лезут киношные стереотипы. Может, сеньор Арналдо всего лишь умел владеть собой и, как любой учёный муж, начинал исследовать необыкновенное раньше, чем его бояться.

Вертолёт гудел оглушительно, со странным тонким стрёкотом и подвыванием. Казалось, рядом с многотонной трансформаторной будкой кто-то врубил циркулярную пилу. Низкий и высокий звуки сливались в одну мощную какофонию, создавали адский шум. Шум грозил разорвать барабанные перепонки. С первыми оборотами винта, Третьяков надел на голову наушники с микрофоном, которые подобрал со спинки кресла. Павел вскоре последовал его примеру и помог разобраться с похожей гарнитурой — алхимику. Он предполагал, что, с помощью этих хитрых приёмо-передающих устройств, члены экипажа могли общаться между собой, — но, как включить своё, не знал, — а «ариец», похоже, не горел желанием завести беседу в воздухе. Так и получалось, что наушники всего лишь защищали управдома от шума, — ничего больше.

Что до Третьякова — тот не выглядел человеком, уверенным в собственных силах. Вертолёт, в его руках, вёл себя, как необъезженный мустанг: дёргался, клевал носом — «рыскал» — слово всплыло из глубин памяти Павла. Впрочем, управдом сомневался, вина ли это Третьякова, или сознательный выбор. Вспомнилось ещё кое-что: просмотренный однажды документальный фильм о действиях боевой авиации в условиях современной войны. Некий ас — закалённый в боях пилот — рассказывал журналисту, что, во избежание попадания на вражеские радары, нужно водить «вертушки» на малой высоте и постоянно менять курс. Может, и Третьяков был осведомлён об этом? Во всяком случае, вертолёт почти всё время летел довольно низко. Позволяло ли это уберечься от ненужного внимания ПВО — Павел предпочитал не думать. Хорошего — понемногу. Они же взлетели — чего ещё желать?

Взлетели. После того, как проникли в нутро тяжёлой машины. После того, как Третьяков рассадил бесполезных пассажиров в кресла второго пилота и бортмеханика.

Павла слегка уязвило, что перед штурвалом и приборной панелью второго пилота уселся алхимик: уж всяко, от того ожидать помощи не приходилось. Но, вероятно, Третьякову гость из тёмных веков представлялся таким же бессмысленным балластом, как и современник Павел.

Экопоселенцы, до самого взлёта, так и не появились в поле зрения. То ли испугались продолжать погоню, то ли сбились со следа. Управдом не исключал, что и богомол постарался. Да, может, прямо сейчас Авран-мучитель болтался где-то в «вертушке». Третьякову, с его нелюбовью к мозголому, об этом лучше было не знать. Ну, по крайней мере, в кабине никто четвёртый, видимый глазу или невидимый, поместиться бы попросту не сумел: по причине тесноты.

«Ариец» ни разу не спросил, куда лететь. Ни разу, одев тяжёлые наушники, не заговорил с Павлом. Запускал двигатели он долго и, как будто, нерешительно. Многократно изменял шаг винта, вслушивался в шум; норовил пробежаться по всем тумблерам — и тем, что украшали приборную панель перед ним, и тем, что свисали откуда-то сверху. Слегка пощёлкал галетниками радиостанций. Тряхнул головой, как будто сбрасывал с себя не то тревогу, не то наваждение. И, наконец, подчинил летающую машину собственной воле. Не слишком-то могучей. Вертолёт, раскачиваясь, как утлая лодка в шторм, подскочил над поляной. Без технического разогрева, рисково, набрал высоту, выровнялся, тут же снова дал крен, — и так и поковылял, будто подстреленная утка, по осеннему небу, едва не касаясь деревьев.

Павел не сумел бы в точности описать, что ощущал во время полёта. Тревогу, неопределённость, желание действовать? Злобу на собственное, хоть и вынужденное, безделье? Все эти эмоции, — «нервы», как говаривала Еленка, — походили на стадо бегемотов, толкавших управдома в бока по пути на водопой. Толчки и удары со всех сторон — вот что ему доставалось. Но сперва всё-таки нахлынул страх — продиктованный вечным инстинктом самосохранения. Он вытеснил даже мысли о Еленке с Татьянкой. Павел вспомнил английское: «стыд на меня!», — в подстрочном, неокультуренном, переводе. Вспомнил книжное: «Чума на оба ваши дома!». Он обязан был бояться до умопомрачения за жену и дочь. Только за них — не тревожиться ни о ком и ни о чём другом. Но, до немоты, до холода под сердцем, боялся разбиться. Сверзиться с высоты прямиком в березняк.

В кабине вертолёта было совсем светло: утро бесповоротно наступило. Но «ариец» — должно быть, случайно, — включил освещение приборных панелей. Выключать не стал — просто не придал этому значения. Зато Павла искусственный свет растревоживал ещё больше. Тот лился отовсюду багряной тревогой. «И кому пришло в голову сделать подсветку красной?» — Мысленно негодовал управдом. Лишь зелёный глаз авиагоризонта казался живым и тёплым. Остальные циферблаты — бешеные будильники — светили, как раскалённые угли. Они притягивали взгляд. Магнетизировали. Глаза пытались обшарить весь грандиозный кокпит — прочесть всё, что светилось: «Гидросистема», «Противопожарная система», «Топливонасосы», «Внешняя подвеска», «Запуск двигателей». «Столько всего! — Внутренне сжимался Павел. — Как справится со всем этим Третьяков? Что в нём осталось от профессионального пилота?»

Но вертолёт продолжал — медленно, неутомимо — пожирать пространство, и Павел устал дрожать, а потом и оставаться настороже.

Вернулись мысли о своих.

Шум, стоявший в кабине, убивал в зародыше саму возможность выйти с ними на связь. Впрочем, Павел сильно сомневался, что попытка дозвониться до Людвига оказалась бы успешной.

Мысли перескочили на Босфорский грипп как таковой. Поразительно, но Павел по-прежнему не имел ни малейшего понятия, что происходит в соседней столице и на земном шаре в целом. Как развивается эпидемия? Может ли быть так, что, в крупных городах, людей уже вовсю прививают какой-нибудь чудодейственной вакциной, и только в глубинке пока ещё торжествует смерть? Есть ли надежда вызволить жену и дочь из осады с помощью правоохранителей, как предлагал латинист? Закон и порядок — они ещё существуют хоть в каком-то виде, или наступила анархия?

Впрочем, связаться с полицией, даже если она функционирует, вряд ли получится. Интересно, работает ли рация в вертолёте. Или хотя бы радио?

Поборов страх, Павел вгляделся в узоры расстеленного под ногами лоскутного одеяла земли и воды, болот и лесов, песчаных карьеров, автотрасс и просек. Попытался разглядеть хоть что-то — может, отыскать жалкие полуответы на мучившие его вопросы. Колпак кабины не отличался чистотой. Следы грязи, каких-то жёлтых подтёков, покрывали стекло повсюду. Но и за стеклом картинка не радовала. Пожухлые, выцветшие, осенние краски — везде, куда хватало взгляда. Даже зелёный цвет елей и сосен тяготел не то к серому, не то к чернильной жидкой сини.

Особенно долгим взглядом Павел провожал нити шоссейных дорог — артерии цивилизации, как ни крути. Если цивилизация чувствует себя погано — это не может не сказаться на артериях. Но, как ни таращился управдом, никакого движения по шоссе разглядеть не смог. Однажды, впрочем, ему почудилась ползшая вдали колонна бронетехники — штук пятнадцать карликовых танков с крошечными пушечками: с высоты всё казалось игрушечным и ненастоящим. Но Третьяков резко вывернул штурвал — и вертолёт тут же начал быстро удаляться от колонны, — из чего Павел сделал вывод, что «ариец» старался не мельтешить ни у кого на виду. Вероятно, именно поэтому он вёл летающую машину над малозаселёнными землями: города, даже небольшие, на пути не встречались вовсе; иногда внизу проплывали небольшие дачные посёлки без признаков жизни. Хотя, в преддверии зимы, эта безлюдность и безо всякой эпидемии была неудивительна.

Павел задумался: сколько времени занимает полёт на расстояние в сотню километров? Ми-8, конечно, не реактивный истребитель, но и не рыдван-автобус. Четверть часа, если напрямки? Полчаса, если выбирать дорогу? По его прикидкам, они летели уже минут сорок-сорок пять. Не пора ли усомниться, что время в воздухе течёт точно так, как на земле? Или лучше воззвать к «арийцу», потребовать от того ответа: куда летим?

- Слышишь меня? — Прогрохотало в ушах. Управдом чуть не подпрыгнул в своём неудобном кресле. А Третьяков, как ни в чём ни бывало, щёлкнул каким-то тумблером, быстро пробежался пальцами по гарнитуре Павла — тот даже не понял, с пользой или без пользы: изменились ли настройки звука после манипуляций «арийца». — Проверяем связь. Скажи что-нибудь. — Тише в наушниках не стало, зато фразы начали звучать намного чётче.

- Когда мы… долетим? — Неуверенно произнёс управдом. Вести беседу с помощью гарнитуры было странно: Павел почти не слышал собственного голоса, зато голос сидевшего по соседству Третьякова походил по звучности на глас Божий. Не исключено, «ариец» просто поленился выполнить более точную настройку динамиков и микрофона. — Ты правильно летишь? — Вопрос прозвучал жалко. Наверное, с такой интонацией истеричная барышня обратилась бы к подозрительному таксисту, завёзшему её ночью на безлюдный пустырь. Третьяков кивнул. Прикоснулся к галетникам. Чуть отодвинул от губ микрофон на гибком креплении. Наблюдая за подельником, Павел сомневался — расслышал ли тот его вопрос. Похоже, кивок не был ответом. Разве что, ответом, который дал Третьяков себе самому, разрешив собственные невысказанные сомнения. Павла начала охватывать ярость: не такой уж он самовлюблённый болван, чтобы требовать безоговорочного внимания к себе, даже в особых обстоятельствах. Но у него — миссия. Да, именно — миссия. Как у голливудского супермена. Он не выбирал её. Он не заслужил её — ни мужеством, ни жизненным опытом, ни прежним геройством. Он не хотел её. Но он не мог от неё отказаться. Уж лучше — камнем в воду, чем не увидеть жену и дочь — пускай даже в свой, или в их, последний, смертный час!

Вода!..

Словно в ответ на мрачные мысли Павла, словно поддразнивая его и бередя рану, внизу блеснула вода. Целая прорва серой, недвижной, воды. Ртутное, тяжёлое бремя. Не то море, не то озеро. С четырёхгранником похожей на донжон рыцарского замка белой башни на песчаной косе.

- Икшинское водохранилище! — щедрым широким жестом обвёл Третьяков водную гладь, — а там — заградительные ворота. — Он махнул рукой в сторону башни.

Сердце Павла забилось быстро и тревожно. Всё утро он отчаянно рвался в этот край подзвёздного мира. Полминуты назад готов был проклясть Третьякова за задержку. А теперь чувствовал неготовность влезть в драку — с кем бы та ни назревала: с людьми, временем, болезнью. Наверное, Павла понял бы христианин, которого вывели на арену Колизея и отдали на расправу голодному льву, не позволив перед тем помолиться.

Вертолёт прострекотал над серой свинцовой водой. Совершил сложный поворот. Горизонт на мгновение завалился, кроме серой краски, не осталось ничего. Потом Третьяков резко вывернул машину влево, и вернул под ноги Павлу землю, усмирённую промозглой осенью.

Внизу промелькнули скорлупки рыбацких лодок, вытянутых до весны на берег. Дома — деревянный «частный сектор» и типовые многоэтажки. Из трубы одной приземистой избушки — вероятно, баньки — шёл чистый белый дымок. Полотно железной дороги отчётливо виднелось под ногами. У платформы стоял состав. Павел пригляделся. Не электричка и не длинный грузовой поезд. Пять тяжёлых локомотивов, составленных вместе. И что-то ещё — маленькая чёрная точка перед головным локомотивом. Похоже, картина заинтересовала и Третьякова. Тот направил вертолёт к платформе, снизился, прошёлся на бреющем полёте над железнодорожной насыпью.

- Дрезина! — выкрикнул, едва не оглушив Павла. — Рабочая дрезина путейцев. А это… — он ткнул пальцем в локомотивы, — заградотряд.

- Что? — Павел успел заметить: дрезина — обожжена, обезображена. То ли со всего разбегу врезалась в локомотив, то ли была уничтожена уже после остановки.

- Это как положить бетонную плиту на шоссе, — пояснил Третьяков, — и дешевле, и надёжней, чем КПП. Бетон или куча железа против человеческого фактора.

- Кто-то куда-то бежал на дрезине? — не поверил управдом, — не на автомобиле, не пешком — на дрезине? Бежал — а его не пустили? Это так просто — угнать дрезину и поехать кататься?

- Всё возможно, — буркнул «ариец». — Если эпидемия — возможно всё.

На подъезде к платформе со стороны города стояли, полностью перегородив узкую дорогу, три полицейских фургона. Никакой активности возле машин Павел не наблюдал. Были ли в них живые люди — в форме и на службе, — приходилось лишь гадать.

- Сможешь показать путь? — Третьяков будто бы задался целью не допустить, чтобы взгляд Павла сосредоточился на чём-то одном; вертолёт, в его руках, мотался над городом, трясся мелкой дрожью, зависал то над водонапорной башней, то над школьным двором. Потому вопрос был форменным издевательством.

- Мне нужен ориентир. Шоссе. — Павел постарался не давать воли чувствам, не материть единственного пилота в кабине.

- Шоссе… — «Ариец» поднял машину повыше. Крутанул её вокруг оси. Потом резко бросил вперёд и вбок. И вдруг — снайперски — нацелил на широкую асфальтовую полосу, убегавшую к горизонту. Вертолёт ухнул вниз, пассажиров чуть вдавило в кресла. Как на гигантских качелях в парке аттракционов. Шум в кабине неожиданно стих. Павел уже решил было, что вся железная громада МИ-8 рухнет сейчас на городок, но потом расслышал стрёкот — тот самый, который прежде сливался с натужным гулом и почти заглушался им. Он понял: стрекочут винты; двигатель же резко сбавил обороты.

- Это шоссе? — спокойно спросил «ариец».

- Нужно то, что из Москвы… — растерянно проговорил Павел.

- Москва — позади.

- Да… тогда это оно… — Управдому стало стыдно: он мямлил, как двоечник, вызванный к доске. Прежде ему казалось, ориентироваться сверху будет куда легче. А выходило не так. — За городом — прямо, первый поворот налево. После ручья! — Выпалил он всё, что помнил.

Пока Павел давал ориентиры, внизу что-то изменилось. Он пригляделся… Люди…

Из длинного барака — вряд ли жилого, скорее, склада или мастерской — выбрался человек. Он выглядел странно: весь укутан в какие-то тряпки, на голове — похоже, меховая шапка-ушанка; не по сезону. Человек сильно перегибался в поясе — словно его постоянно мутило, или он норовил встать на четвереньки. Его голова запрокинулась. Это было странно и пугающе чудесно: грудь наклонена к земле, а голова — запрокинута к небу. Человек потряс кулаками. Что-то подобрал с земли — и запустил в «вертушку». Та висела низко, и, даже с притихшим движком, создавала вокруг себя маленький ураган. Вряд ли находиться под шумной и ветреной железной птицей было приятно. Но человек всё поднимал и поднимал какую-то грязь, а может, камни с обочины и швырял эти смешные снаряды в вертолёт. Его слабых сил не хватило бы и чтобы докинуть камень до цели, вдвое приближенной к нему. Однако он всё старался, не оставлял усилий — словно поразить вертолёт стало делом его жизни.

Из длинного приземистого здания показалась ещё фигура. Потом ещё.

На свет Божий выбирались, выползали человеческие существа — нелепые, скособоченные, похожие на ленивцев или обезьян. Некоторые просто смотрели на вертолёт, задрав головы. Другие — потрясали кулаками и выкрикивали небу свои проклятия. Трое или четверо принялись забрасывать «вертушку» подножной грязью.

- Что с ними? — Павел дёрнул «арийца» за рукав. — Они — как будто из блокады. Просидели в темноте полвека — и вылезли только теперь. Что с ними?

- Босфорский грипп в башке. Ненависть. Их оставили на произвол судьбы. Им не могут помочь. Понимаешь? — Третьяков внимательно посмотрел на управдома. — Лучше тебе побыстрей это понять. Пользы от тебя — и так немного. А не поймёшь — будешь переспрашивать — с соплями, воздыханиями — и того меньше будет. Ладно, смотри в оба. Увидишь знакомое — сигналь.

Вертолёт вновь взревел. Оставаясь точно над шоссе, плавно двинулся вперёд. Павел не знал, великое ли требуется мастерство, чтобы удерживать механическую птицу на одной линии и одной высоте. Подозревал, что изрядное. «Ариец» с задачей справлялся неплохо. Управдом выдохнул с облегчением: наверстать потерянное время — вероятно, удастся. Минута! По воздуху до чумного поместья здесь минута — пять минут максимум.

Пять — максимум.

Они истекли.

И десять — истекли.

Вертолёт срезал угол: шоссе изгибалось петлёй. Этой петли Павел не помнил. Когда он был за рулём роскошной труповозки — этой петли он не проезжал.

Да и ручей — всё никак не встречался.

- Что-то не так! — Управдом воззвал к Третьякову, не представляя, какого ответа или поступка от того ждёт.

- Вижу, — ворчливо отозвался «ариец». — Ладно… полетаем…

Он перестал придерживаться дороги. Аккуратист сделался лихачом, хулиганом. И опять «вертушку» начало мотать и лихорадить. Желудок Павла жаловался на жизнь. Пару раз овощное рагу экопоселенцев подступало к горлу. Управдом сглатывал желчь, не показывал слабости, вертел головой, совершенно позабыв о страхе высоты. Павел нутром ощущал катастрофу. Он обмишурился, оказался неэффективен — ни как спаситель родных, ни как штурман. Суетой он пытался исправить вину. Суетой — компенсировать недостаточные внимательность и зоркость.

Но, со своей всегдашней непосредственностью, мерзковатой невинностью, на сцену вышел сеньор Арналдо. И — обыграл управдома; нанёс улыбчиво удар.

- Огонь! — выкрикнул он во всё горло.

Снял наушники, вскочил с места, стукнул раскрытой ладонью в окно.

- Огонь!

- А ну, сядь! Сядь! — Одёрнул его Павел. Но и сам — невольно приподнялся, замер, покачиваясь на полусогнутых.

- Что-то горит, — констатировал Третьяков. — На западе. Километрах в пяти отсюда. В темноте разглядели бы лучше.

- Туда! Давай туда! — нетерпеливо потребовал управдом.

Пилот недовольно крякнул; птица легла на новый курс.

Павел, в тревоге, мысленно её подгонял. В мышцах и мыслях зудело: «Скорее!»

Скорее обмануться — ещё раз, — или убедиться в том, что огонь имеет к нему прямое касательство, а ему — есть дело до этого огня. Что лучше — и не поймёшь. Это как выбирать между гильотиной и электрическим стулом.

Вертолёт перепорхнул просеку, поле…

Вот тут Павел отбросил сомнения: места были знакомые. Даже с высоты. Даже в виде игрушечных пригорков и замков. В виде детских кубиков. Деревенские дома и садовые участки — те самые, мимо которых он проезжал дважды — сперва, впотьмах, за рулём, а потом — спозаранку — на переполненном местном автобусе.

По полю скакала лошадь.

Свысока казалось: подмосковная глубинка напиталась духом свободных прерий. Мчит по сырой листве, по увядшей траве резвый иноходец, не знавший седла, — и люди улыбаются ему вслед: а что ещё делать, не ловить же ветер! Но вертолёт прошёл совсем близко от лошади, и Павел понял, чем объяснялась необычная прыть: животное было напугано до полусмерти, будто вырвалось с живодёрни; двигалось неуклюже, то рысью, то какими-то заячьими скачками.

Павел узнал её — эту загнанную лошадь. Одну из тех, чьё дыхание согревало конюшню, сделавшуюся лечебницей для Еленки с Татьянкой. Это ей он давал корм. Это она касалась рук тёплыми губами, ела деликатно, осторожно. Управдом не мог рассмотреть толком ни масть, ни фигуру лошади, но твёрдо знал: это она. Покинула конюшню и, ошалев от ужаса, мчит по склизкому перегною. А на кого она оставила товарку — смешную маленькую пони с огромными лукавыми глазами? Отчего ей не сиделось в конюшне? И как обходятся без лошадиного дыхания больные?

- Сад горит. И пристройка! — выкрикнул Третьяков, — и Павел, до сих пор отказывавшийся видеть картину мира целиком, наконец, впустил в себя ужас, клокотавший под брюхом вертолёта; заглотнул крючок с ядом.

Людвиг добился своего: вымолил помощь, — вымолил приход крылатой машины с небес, — но спасатели прибыли слишком поздно.

Всё, что скрывалось за высоким забором поместья, было охвачено огнём. Горели яблони сада, горели фигурно выстриженные кусты, горел ветряк. Конюшня полыхала весёлым огнём и уже завалилась на один бок. Горел дом.

Впрочем, дом, выстроенный из кирпича и камня, ещё только начинал умирать. Его густо обступили люди. Павлу они казались чёрными — все, как один. Угольными силуэтами, тенями, контурами. То ли они и впрямь были опалены — прокоптились возле огня, вымазались в саже, — то ли злую шутку играло воображение.

Хотя даже веривший в тени управдом осознавал: существа, обступившие дом, — вполне материальны, не имеют ничего общего с безобидными призраками и бесами.

Они осаждали высокое помпезное здание.

Похоже, сперва попытались взять его штурмом, выломать парадную дверь тараном — на крыльце лежала массивная железобетонная шпала. Но дверь выдержала, — и нападавшие изменили тактику. Теперь они не рвались внутрь. Некоторые из них били стёкла окон первого этажа палками и кулаками; остальные — метали в цель бутылки с зажигательной смесью. Этакие коктейли Молотова. Свора была неплохо организована. Да и горючие коктейли — никак не заканчивались: значит, застрельщики всего дела готовились к штурму не один час, а может, и день.

Нападавших было немало — как минимум, десятка два человек, — может, и больше: некоторые одинокие фигуры держались вдали от заварушки, или попросту бесцельно бродили по полыхавшему саду. В полном соответствии с наблюдениями Людвига, некоторые производили впечатление физически крепких и неутомимых, другие же казались истощёнными до последней степени. И тех, и других будоражил азарт расправы; он гнал вперёд молодых, бодрых и боевых, он же удерживал на ногах изъеденных болезнью. Наверняка, все эти люди давно уже потеряли былых себя. Утратили последнюю связь с реальностью прошлого мира — мира законов, добрососедства и коммунальных платежей. Жажда крови толкала их на верную смерть — не от собственного огня, так от истощения последних телесных и душевных сил. Но в минуты травли, бойни, не бывает опасений, не бывает и мыслей — только ненасытная жажда. Оттого безумные не испугались зависшего над ними вертолёта. Они не выказали даже удивления.

Поначалу, когда Третьяков попытался рассеять их воздушной струёй и оглушить шумом винтов — казалось, его затея удалась. Нападавшие — прыжками, перебежками и ползком — отодвинулись от ураганного, почти осязаемого, столпа. Но потом кто-то поздоровей изловчился, швырнул горючую бутылку в летающую машину.

Ещё удивительней оказалось то, что он добросил свой снаряд. То ли был силён, то ли ярость придала ему силы.

- Горим! — Павел увидел, как стекло кабины лизнул огонь.

- Не горим, не горим! — Рассерженно ответил «ариец», возносясь над толпой. Своим манёвром он моментально сбил огонь, но снижаться по новой не решался. Вместо этого повёл вертолёт по широкой дуге — так, чтобы осмотреть весь сад. Из окон первого этажа дома уже валил густой дым; нападавшие, похоже, добились своего и подпалили особняк. Даже с высоты было видно, как многие из них грозно потрясали кулаками, праздновали победу.

Казалось, они не боялись даже языков пламени — плясали перед ними, как бессмертные фениксы. Ещё немного — и они не испугаются проникнуть в самое сердце огня: вползут по-змеиному в окна.

Один уже сделал это: забрался на крышу и вздымает к небу винтовку, как совершивший революцию повстанец.

- Стой! — крикнул Павел Третьякову. Он вдруг понял, что человек с винтовкой, на крыше особняка, не согласуется с обстоятельствами. — Смотри! Это Людвиг! Это свои!

Управдом ничуть не был уверен в собственной правоте. При всём желании, он не сумел бы признать в человеке на крыше латиниста с такого расстояния. Но заставлял себя верить. Кому же ещё там быть? Это не захватчик — это тот, кто выдерживает осаду. И в руках у него — не повстанческая винтовка, а мушкет, украшенный серебряным литьём и рубинами.

- Вижу, — Третьяков кивнул и заложил крутой вираж, прерывая движение по дуге. — Иду к ним!

- К ним? — переспросил управдом.

- Там трое, — подтвердил «ариец». — Три человека! — Для верности, он показал три пальца.

Теперь и Павел видел это. Три фигурки на гладкой, покатой крыше, покрытой дорогой черепицей. Но только одна — на ногах, две другие — неподвижные, распластанные на скате, тела. Он понял, почему не заметил их прежде, когда вертолёт висел над толпой нападавших. Двускатная крыша, с небольшой башенкой посередине и полосой ровного, без наклонов, пространства — возле неё — одним скатом нависала как раз над фасадом дома. Людвиг же — если это и впрямь был он — обосновался на противоположном скате, скрывшись от глаз за той самой, декоративной, башенкой.

- Молодой мужчина, — похоже, ранен. Женщина и ребёнок — без чувств или мертвы! — Хладнокровно объявил Третьяков. Зрение у него было явно получше, чем у Павла. Хотя тот тоже разглядел третью, крохотную, детскую, фигурку возле башенки.

- Мы можем вытащить их? — управдом коршуном навис над пилотом. Его злило молчание Третьякова, хотя то продолжалось не более пары секунд. — Ну, что думаешь? Мы вытащим их?

- Я не знаю… — «ариец» поднял глаза, выдержал взгляд Павла. — Сесть я здесь не смогу. Да если и сяду — нас тут же покрошат в винегрет.

- Тогда я прыгну! — управдом не чудил, не пугал: он был готов на этот подвиг супермена. Мозги размягчились, и картинка прыжка рисовалась в воображении даже не страшной.

- Не мели чушь! — отрезал Третьяков. — Твой труп не поможет здешнему кордебалету.

- Ты о чём? — Павел не понял метафоры и от того слегка смутился, а смутившись, опомнился. О прыжке теперь думалось как о самоубийстве, но он по-прежнему не видел иного способа оказаться на крыше. И знал, что не имел права не оказаться там.

- Мы не сможем сесть. Ты не сможешь прыгнуть. Сумеем ли снять людей с крыши… — Третьяков задумался, — будет зависеть от того, чем располагаем. Так что не суетись. Иди в пассажирский отсек и описывай всё, что видишь. Понял меня?.. Всё — важное и неважное.

- Времени нет! — Павел едва не разрыдался, когда фигурка Людвига исчезла из вида, — но «ариец» выровнял вертолёт, и опять стал виден мушкет, которым потрясала Людвигова рука.

- Нет ни минуты, — быстро согласился Третьяков. — Потому поднимай зад и делай, что говорю!

Управдом едва не взвыл от беспомощности. Спорить дальше не стал. Откидное кресло схлопнулось, освобождая проход.

Мотаясь от стены к стене, в такт рывкам вертолёта, Павел ввалился в салон.

Пожалуй, небольшое помещение, размером с маршрутку, и впрямь могло бы называться салоном, окажись в нём кожаные кресла с подголовниками, мини-бар с текилой и коньяком, приличная видеосистема и, конечно, длинноногая стюардесса с фальшивой улыбкой. Но борт МЧС, на котором, волей богомола и провидения, оказались чумоборцы, был оборудован иначе.

Скорее всего, Третьяков не ошибался, когда предполагал, что данный МИ-8 имеет медицинскую специализацию. На синей клеенчатой лавке, вытянутой вдоль левого ряда больших круглых иллюминаторов, стояли медицинские саквояжи с большими красными крестами на крышках. По правую руку от Павла возвышались странные конструкции, больше всего похожие на двухъярусные койки плацкартного вагона. Всего конструкций было две. Казалось, плацкартное купе располовинили, и обе половины, вместе со стенками, прислонили к правому ряду иллюминаторов, на расстоянии метра друг от друга — лежанками в проход. Ещё вся эта инженерия походила на две пары двухэтажных носилок. Хотя, наверняка, устройства были куда функциональней и сложней: на жёстких металлических креплениях, над каждым из четырёх лежачих мест, теснились многочисленные датчики, кожухи электронных приборов, тумблеры и ручки настройки, розетки и разъёмы всех мастей.

«Модуль медицинский вертолётный двухместный (ММВ)», — Прочёл Павел надпись, выгравированную на боку ближней конструкции.

- Отлично! — гаркнул в наушниках Третьяков. Управдом вздрогнул: он и не заметил, что читал — вслух. — Давай детали! — потребовал «ариец».

В следующие несколько минут Павел изучал комплектацию модулей. Толку от изучения было немного: большая часть рассмотренного представляла собою для него тёмный дремучий лес. К счастью, несмотря на очевидную потрёпанность самой «вертушки», оборудование оказалось совсем новым, — потому Павлу удалось прочесть некоторые названия и транслировать их Третьякову.

- Дефибриллятор, — бубнил он, — шприцевой насос, электрокардиограф, пульсоксиметр, баллон для кислорода медицинского, двадцать литров, ещё один баллон…

- Это интересно, — пробормотал Третьяков.

- Что? — переспросил Павел.

- Кислородные баллоны… Могут пригодиться… Давай дальше.

- Да где искать-то? — взорвался Павел. — И что искать?

- У входной двери… Есть такой… барабан — типа швейной катушки с нитками? — Третьяков не смеялся, не иронизировал, иначе управдом, наверное, немедленно бросился бы на него с кулаками. Вместо этого, виляя по «салону», как пьяный, двинулся к двери. Вертолёт сильно дёрнулся, Павла бросило на лавку. Он ушиб локоть. Но, как только машина выровнялась, снова устремился к цели.

- Есть сиденье… на цепях… как на карусели… а над ним — над дверью — барабан… ЛПГ150М… тут написано…. Это что? — голос управдома звучал слегка смущённо.

- Лебёдка. Для спасательных работ, — Третьяков сильно повеселел. — Это хорошо. И люлька — ещё лучше! Хотел прыгать — а будешь скользить.

- Я?.. Скользить?.. — Управдом удивлённо разглядывал лебёдку.

- Слушай внимательно, — «ариец» заговорил командным тоном. — Ты сейчас откроешь дверь. Будет шумно. Ветрено. В общем, совсем фигово. Тебе придётся самому — слышишь меня? — самому спуститься вниз. Я научу… Придётся самому себя пристегнуть. Самому эвакуировать всех троих с крыши. Связи со мной — не будет. Нам и так преподнесли подарок — беспроводную болтовню — вай-фай, или что-то в этом роде — от носа «вертушки» до хвоста. Большое достижение. Когда я учился летать — такого и не знали. Но окажешься за бортом — связь оборвётся, это я гарантирую. Так что станешь действовать сам, один. Закрепишь каждого потерпевшего ремнями, проконтролируешь подъём. И так — трижды. За потерпевшими твой приятель, полиглот, спустит люльку. Он же поможет тебе облачиться… Он уже неплохо говорит по-русски. Наверное, и читать выучился. Главное, две кнопки на пульте не перепутает.

- Какие две кнопки? — Павел был ошеломлён услышанным. Ему вдруг подумалось: прыгнуть на крышу без страховки — куда безопасней, чем довериться алхимику. А уж если речь заходит о том, чтобы тот участвовал в подготовке экипировки… Что тот знает обо всём этом? Откуда ему знать?

- Две кнопки на пульте управления. Одна — спуск, вторая — подъём. Он разберётся.

- А своими силами — не справлюсь? Не разберусь? Не сумею без него обойтись? — едва не сорвавшись на крик, спросил управдом.

- Справишься, разберёшься, сумеешь — к вечеру, — отрезал Третьяков. — Тебя это устроит?

- Что надо делать? — Павел стиснул зубы, резко выдохнул с присвистом, прогоняя сомненья.

- Сначала — дверь. Не знаю, как объяснить… Пошарь там… Должен быть замок, чуть сложней, чем в автомобиле. Да и дверь — сдвижная, как в «Газели», — тоже похоже. Отойдёт фиксатор — толкай дверь. Не вывались!

Павел взялся за дело.

Он лихорадочно дёргал за какие-то ручки, налегал на дверь плечом. Наверное, слепец справился бы с задачей быстрее. Глаза только мешали, всё портили, заставляли искать аналогии. В отчаянии управдом принялся хвататься за всё подряд, как мультяшный многорукий осьминог. И, после одной манипуляции, вдруг ощутил сильнейший толчок в грудь.

Дверь распахнулась. Ветер накрыл Павла с головой, как бурный поток, прорвавший плотину. Незадачливый спасатель еле устоял на ногах. Он, ухватившись за пластиковую ручку возле дверного проёма, с опаской высунул голову наружу. Сперва невольно залюбовался мельтешением лопастей большого винта. Безукоризненные прямые линии из металла — лезвия, лучи — порхали с лёгкостью и быстротой птичьих крыльев. Рисовали в воздухе узор. Павел заставил себя отвести от них взгляд, посмотреть вниз — и поджилки его затряслись, а руки ослабли. Страх за жену и дочь — чуть приглушённый суетой, к которой понудил управдома Третьяков, — вернулся и сдавил Павлу и сердце, и горло.

Внизу, на крыше, — там, где латинист и его подопечные искали убежища, — плясал огонь. Управдом поначалу не понял, как такое возможно. Потом сообразил, что нападавшие сумели поджечь и второй этаж особняка. Густой дым валил из-под самой крыши. А на черепицу языки пламени перетекли, надо думать, с чердака, через узкую дверь в декоративной башенке. Но черепица… могла ли она гореть? Глина трескается от жара, глазурь — обращается в смрадный пар. А вот хитроумные подделки под настоящее — пластики, и полимеры, и прочая, и прочая, — ещё как горят!

Теперь Павел видел, что огонь, распространявшийся по крыше, был не худшим злом. Искусственная черепица чадила — даже до вертолёта доносилась вонь, — и «текла», как воск. Видимо, огонь нагревал крышу снизу, и прямоугольные бруски, размягчаясь, становились похожи на вязкие, полежавшие на солнце, пчелиные соты.

Посреди этого текучего воска суетился Людвиг. Он то и дело перегибался в поясе — должно быть, задыхался от кашля, наглотавшись ядовитого дыма. Но, и такой, обожжённый и полузадушенный, он рвал жилы, чтобы перетащить беспомощные тела женщин подальше от огня. Начал с маленького — с тельца Татьянки. Потом вернулся за Еленкой и отвоевал его у смерти — на одну минуту… или на четверть часа… Время было врагом. И Павел возненавидел время.

Явился алхимик. Без улыбки — и то ладно.

Он был взволнован. Но совсем не грядущей высадкой управдома на крышу.

Он повторял, как заведённый: «Азот, азот…»

- Что — «азот?» — раздражённо проговорил Павел. — Узнал новое слово? Химический элемент таблицы Менделеева?

- Другой, не тот, инакий! — сеньор Арналдо тоже вспылил. — Такой, каким владел Парацельс Великий. Схожий. Сродни. Оружие. Не клинок — порох! Наша надежда!

Павел попытался вслушаться в этот бред, вычленить из него крупицы смысла.

Но не смог.

Он опять раздвоился, как уже не раз с ним случалось.

В одной половине сознания жил страх за родных. Страх не успеть. Застилавший глаза, вызывавший слёзы и немощь. Но в другой — стрекотал, подмигивал светодиодами безупречный компьютер. Умудрявшийся учиться новому за доли секунды.

Координировавший движения, подключавший логику, пробуждавший внимательность к деталям.

Если бы отчаяние оставляло место для любопытства, первая половина Павлова сознания с удивлением наблюдала бы, как управдом, вслед за Третьяковым и под его диктовку, произносит слова, каких прежде не знал — и тут же овеществляет их: надевает беседку с тормозными карабинами, цепляет страховку, крепит люльку к металлической раме, а к той присоединяет крюк лебёдки, плавно нагружает собою верёвку и начинает спуск… Это уже не в полумраке… это — в ясном уме и твёрдой памяти… ветер неистовствует, пытается сорвать с управдома и тряпьё, и кожу…раскачивает человека, как маятник Фуко.

«А-а-а!» — Не то в мыслях, не то наяву завопил Павел. И мягко, пружинисто, приземлился. Точно на ровную полосу крыши, без крена и уклона.

Нога его коснулась черепицы.

В голове словно сошлись все ответы, раздвоенная телевизионная картинка, задрожав, обрела чёткость.

Управдом осознал, где он, и как здесь оказался. Запоздалая слабость стремительно охватила его — и так же быстро отступила.

Ей не было места. Для неё не было времени.

Где Людвиг? Еленка? Дочь?

Связь с кабиной вертолёта отсутствовала: Третьяков никогда не ошибался.

Павел сдёрнул с головы гарнитуру — и немедленно услышал мучительный кашель за спиной. Это казалось удивительным: грохотали винты «вертушки», трещал огонь, пожиравший особняк, шипела плавившаяся пластиковая черепица. Каждый звук походил на огромную ладонь, ударявшую управдома наотмашь по ушам. И всё-таки, среди них, он расслышал кашель.

Повернулся осторожно — ноги скользили.

И оказался с Людвигом лицом к лицу.

Тот был плох — совсем плох: веки распухли, как будто его изжалил пчелиный рой. Из узких щёлок между мешками век катились слёзы. Кашель не просто душил его — разрывал горло. Людвиг сипло выдавил:

- Я постарался… спасти… тащил… на горбу… может, ещё живы…

Он упал на одно колено, словно латник, ожидавший от Павла посвящения в рыцари. Колено утонуло в раскисшей черепице, как в масле.

И тогда управдом схватил его за плечо и поволок к люльке. Та уже спускалась с небес. Третьяков и тут не ошибся: у алхимика хватило ума разобраться с двухкнопочным устройством. Пластиковое сиденье, похожее на подвесную скамью старой карусели, приближалось медленно, неуверенно, но неуклонно.

Три минуты назад, летя по ветру в тугой обвязке, Павел намеревался сделать всё иначе. Первой предложить спасение Татьянке. Затем вызволить из горящего ада жену. А уж потом спасти латиниста. Но, увидев Людвига, отчего-то испытал такой невозможный стыд перед ним — стыд беспричинный, — что решил отправить его с крыши вне очереди — с глаз долой.

- Держись! Только держись — и всё! Сумеешь? — Павел поймал люльку за репшнур. — Справишься? — Он собирался проигнорировать наказ Третьякова — не привязывать латиниста ремнями к люльке, сэкономить время…

«Крррраххххх…» — прокатилось по крыше. Как будто огромный ворон, человеческим языком, прокаркал жестокое слово.

Едва ли не треть крыши провалилась в тартарары. От башенки — до дальнего конца дома. Ближняя половина ещё держалась, но огонь вылезал на неё теперь, как грозный великан из ямы.

Враг перешёл в контрнаступление. Враг время. Время, хоронившее надежду.

Эвакуация не получалась. Нужно было жертвовать кем-то одним, или двумя. Кем-то, наименее ценным. Люлька уж точно не успевала обернуться трижды, да и дважды — бог весть…

- Не поднимать! Не поднимать! — Отчаянная мысль взбудоражила Павла. Он замахал руками, молясь, чтобы алхимик правильно понял его жест и не начал вытягивать пустую люльку. — Не садись! Отойди! — Для верности, крикнул Людвигу и рванул того за плечо, прочь от люльки.

Бросился к Таньке.

Огонь, плясавший по фальшивой черепице и поглотивший часть крыши, удлинил к ней путь. Пришлось сойти с ненаклонной полосы и ступить на скат. Ноги предательски дрожали, склизкие химические бруски разъезжались под подошвами кроссовок. Нос приходилось прикрывать рукавом куртки — горло уже воспалилось, и кашель накатывал с каждой минутой всё победоносней и безжалостней. К тому же на скате управдом сделался мишенью для нападавших. Один из них, увидев его, заверещал так громко, что воплем перекрыл рёв вертолётного винта и треск огня. В Павла полетели камни. Бутылка с зажигательной смесью воспламенила кровлю в трёх шагах от него.

Но управдом был вознаграждён. Танька встретила его широко распахнутыми глазами. Живыми. Она пролепетала что-то, чего Павел не расслышал. Всё её лицо покрывали кровавые прожилки — будто его поразил неведомый варикоз. И всё же Танька предстала перед Павлом обычным, страдавшим от болезни, ребёнком — не монстром, не уродцем. И он чуть не разревелся от радости.

Павел бросил взгляд на Еленку. Та лежала без движения, обезображенная болезнью. Как же безумно тянуло его приблизиться, послушать дыхание жены, стук сердца — есть или нет? Всего одно прикосновение… Жена… Он поймал себя на мысли, что никогда не переставал думать о ней, как о жене… Потом ухватил дочь поудобней и, не оглянувшись, рванулся к люльке.

Ускорение, как военный манёвр…

Приём удался: камни полетели с опозданием, мимо.

- Держи! — Павел протянул Людвигу Таньку, как хлебный каравай.

- За… чем? — Еле выдавил, сквозь кашель, из себя тот.

- Вы с ней подниметесь первыми. Останетесь там. Скажешь, чтобы через три минуты спускали люльку за мной и Ленкой.

- Вы… держит? — Задал латинист неудобный вопрос.

- Ещё как! — Павел кивнул головой. — Даже с запасом.

Ложь.

Это была ложь с первого до последнего слова.

В памяти всплыл инструктаж Третьякова.

Нормальный вес, который выдерживает люлька, — чуть больше ста килограмм. Для юнца и ребёнка — так-сяк, для двух взрослых… но это позже…

И нет выхода… иного выхода, кроме смерти…или люльки…

- Тяни-и-и-и! — Едва убедившись, что латинист уселся сам и угнездил Таньку на коленях; что подпоясался кое-как крепёжными ремнями, — прокричал управдом. Он не обманывался: даст он слабину, задумается о чём угодно — от риска обрыва каната до правил техники безопасности, — и сил не хватит осуществить то, что задумал. Даже не дождавшись, пока люлька доберётся до «вертушки», Павел бросился на второй штурм огненной преграды.

На этот раз один камень, брошенный снизу, попал ему точно в колено. Ногу пронзила острая боль. Он почувствовал, что теряет равновесие, успел выбрать направление падения. Вытолкнул себя здоровой ногой в полёт над огненной преградой. Переметнулся через неё, но растянулся на горячей пластиковой жиже. Ощутимо опалил правую руку и щёку.

И этой щекой, как хлебом и водой, принесёнными на языческий алтарь, коснулся изъязвленного тела Еленки, упокоился у ней на груди. Упокоился — от «покой».

Усталость вдавила управдома в разрушенный дом, в химическую черепицу. И она же словно бы отгородила его проволокой и бетоном от неба, до которого невозможно добраться, если ты — не птица, не ангел и не вертолёт; от земли, на которой гниют кости, по которой бродят лишь чума и злоба.

Что-то мягко прикоснулось к пояснице Павла — словно кошка ткнулась носом. Он встал на колени — какая же невообразимая мука — разрушать покой! Пригляделся. Ладонь Еленки слегка подрагивала. Пальцы как будто отбивали дробь. Признак не то жизни, не то начинавшихся судорог.

Управдом взвалил тело жены на плечи и отправился в обратный скорбный путь. Ногу обжигало болью. Внизу бесновались поджигатели. Но, отчего-то, не пытались больше поразить управдома ничем смертоносным. Когда порывами ветра, бившего из-под вертолётного винта, развеивало дым, Павел мог видеть их лица: два этажа, чердачок и крыша — не поднимают одиночку слишком уж высоко над толпой. А что лица? Вполне обычные, не всегда отмеченные печатью умирания. Пожалуй, с такими лицами люди болеют за любимую футбольную команду на стадионе или проигрывают в карты.

Люлька опустилась — как будто открылась дорога в рай.

Павел не потрудился ни закрепить себя в ней ремнями, ни привязать к себе тело Ленки парой-тройкой надёжных морских узлов. Он сел на край сиденья, как в детстве садился на качели. Он обнимал лёгкое, высохшее, как осенний лист, тело жены так, будто старался зарыться в волосы дремавшей возлюбленной.

И люлька вознеслась.

А наверху царила суета.

Людвиг, несмотря на слабость, не желал бездельничать. Как только люлька появилась в проёме дверей вертолёта, именно он пристегнул к ней карабин от страховочной петли. Алхимик с латинистом втащили Павла с его грузом внутрь «вертушки».

С грузом. С человеческим телом. С живым телом Еленки…

Управдом плакал — тихо, стыдливо. Безнадёжно. Он знал, чего стыдился. Он доставил на борт мёртвую жену. Но она была жива для него, и он не мог поступить иначе.

Он понимал, что предал её — оставил в дурацкой конюшне. Сбыл с рук юнцу, — чьё мужество служило укором. Последние слова. Ах, как бы он хотел завершить и её, и свой круг земной словами, прикосновением. Хоть чем-то. Чтобы лицо своего мужа, — своего супруга пожизненно и посмертно — она увидела последним, а не встревоженное лицо Людвига. «Последняя капля жизни — подари её мне», — Молил Павел жену. «Господи, если ты есть, пусти меня к ней», — Требовал он, ослепнув от слёз.

И на макушку ему легла рука бога…

С фасетчатыми глазами, с нелепыми острыми локтями и длинной нескладной фигурой.

Удивительный бог. Бог-богомол.

«Тсс, — прошипел тот по-змеиному. — Подссставь ладонь, оссставь каплю… сссебе…»

Шёпот змеи вдруг превратился в шорох влажной морской гальки под ногой.

По пассажирскому отсеку вертолёта прокатилась волна тёплых красок и едва уловимых ароматов. Как будто сюда, на железные небеса, вдруг пришла весна. Павел не перенёсся в сон или иллюзию. Он оставался там же, посреди суетливой жизни и равнодушной смерти, — наблюдая за вечным соперничеством двух этих даровитых сестёр, — но вокруг него всё цвело. Металл переборок перестал быть тусклым — он сиял. Красный потрёпанный пластик кожухов и приборов пламенел маковым цветом. Порывы ветра, холодившие до костей, превратились в ветер дальних странствий; тот звал в дорогу. А люди! Их лица были вдохновенны, на них опочил светлый дух. Людвиг походил на повзрослевшего купидона: белокурого, смешливого. Его волосы развевались, а глаза сияли — следов падений или отравления — как не бывало. Алхимик казался забавным звездочётом из сказки: сосредоточенным, добродушным. Танька напоминала куклу — а какая же кукла, ни с того ни с сего, подхватит Босфорский грипп. А Ленка… Она была жива… Она жила странной, призрачной жизнью. Не видение — человек, — но человек, который больше никогда не покинет тесный мир видений.

- Не бойся… прощаться, — Еленка подняла голову, улыбнулась. Она тоже была захвачена весной. Она не превратилась в девочку-студентку с широко распахнутыми глазами — осталась той мудрой и знакомой, привычной и незаменимой, — осталась женой Павла. Но весна отмыла всю мерзость с её лица и тела; весна осветила её нежаркими, мирными, солнечными лучами.

- Я тебя вылечу, — пробормотал Павел. — У меня есть лекарство. Надёжное лекарство.

- Нееет, — покачала Еленка головой. — Не стоит его тратить на меня. И не стоит тратить время. Что ты хочешь мне сказать?

- Я хочу спросить, — управдом взял жену за руку и ощутил тёплую упругость здорового, не израненного, женского тела, — ты… ты сердишься на меня?.. за всё… за то что сделал неделю назад… и год…

- Глупый, — Еленка не сдержалась, расплылась в улыбке во все тридцать два белоснежных зуба. — Ну какой же глупый. И это всё, для чего ты спешил?

- Ну… я не знаю… — Павел едва не взвыл от беспомощности. От того, что и вправду был глуп, был расточителен в мгновениях и драгоценных душах.

- Ладно, придётся говорить мне, — жена сделала губами смешное «пуфф», как будто дунула на пушистую головку одуванчика. — Я тебя люблю. И это — всё. Понимаешь? Такие вот глупости. Остальное — сам додумаешь, или подсказать?

- Значит, не сердишься? — Павел задавал вопрос — и готов был долбить свою глупую голову кулаками. Проклинал себя за несуразность. Наверное, так мнительные пациенты переспрашивают врача: «я точно не болен раком? И гепатита «С» у меня нет?» И Еленка, как тот врач, раздосадованная непонятливостью собеседника, всё же повторила:

- Неа.

И добавила, посерьёзнев:

- Сбереги нашу дочь. И не глупи! Сбереги не в чулане, не у Христа за пазухой…. А в комплекте: маленькая девочка и всё, что к ней прилагается… игрушки, котята, качели в парке Горького, Барби, и Человек-паук — и вообще… — Еленка обвела руками землю и небо, — вот это вот всё… А то — знаю я тебя… Напыжишься, нахмуришься, сделаешь умный вид, а толку — ноль… А Таньке — ей отец нужен… теперь ещё и с материнской харизмой — приматерённый.

- Это правда ты? — Павел, расслышав Еленкин задор, уже не сомневался, что говорит с женой — не с богомолом, решившим его утешить. Получает небывалый подарок. Хлебает чистое золото ложкой. Но, и оставив сомнения, не придумал спросить ничего умнее. Всё-таки он непроходимый тупица. Одно слово — управдом.

- Пока, Пашка, — глаза Еленки закрылись. Но и тогда она не превратилась в ничто, в тлен и прах, в добычу смерти. Она растянулась на длинной клеенчатой скамье пассажирского отсека, словно на полосатом полотенце, на тропическом пляже. Тамошняя обслуга — нерасторопна. Дама успеет вздремнуть, пока принесут Пинаколаду…

- Лена! Подожди! — Павел подскочил, как ужаленный, взвился над женой коршуном, облапил её по-медвежьи, прижал к себе, завыл, запричитал что-то бессловесное; даже здесь не находилось слов… — Я тоже люблю тебя, Ленка, — выкрикнул он. — А я — дурак… Дурак!.. но ты-то — умник… ты знаешь всё обо мне… Господи, что же это!..

Весна стала исчезать, растворяться во вьюге. Мрак будто отвоёвывал у моря, жёлтого песка, апельсинового аромата и надежды по крохотному сантиметру пространства каждое мгновение. Он походил на опухоль.

И когда богомол поднялся с колена, буравя Павла холодными грустными глазами, волшебство оставило мир. Оставил его — выключил себя из сети, пропал, растворился — и сам волшебник.

В продуваемом сотней ветров пассажирском отсеке вертолёта МЧС стареющий мужчина — незадавшийся деловой человек, дурной отец и муж, плохонький управдом, оставшийся один на всём белом свете, — рыдал, обнимая изуродованное чумой тело своей покойной жены — вечной и единственной, в горе и в радости, в богатстве и в бедности, в здравии и, конечно, в болезни.

Рассеялся морок. Павел испил последнюю каплю жизни Еленки и знал, что та умерла на его руках. Умерла красивой. Разве это не важно? Разве не важно это для каждой настоящей женщины — умереть красивой и желанной?

Загрузка...